Страница:
Внезапно все исчезло — и вся техника, и омертвение. Дунаеву показалось, что он жив и стоит ночью на вершине горы. Приятный простой ветер взъерошил ему волосы. Темное небо, наполненное звездами, висело сверху. В детстве он сидел со старым учителем Карцевым над картами звездного неба. Теперь он не мог узнать ни одной звезды, как будто это было небо другого мира. Дунаев вдруг ощутил, что все бесчисленные планеты, все вселенные и галактики действительно необитаемы. Они пусты. Эта мысль отчего-то наполнила его дикой радостью. Показалось, что он сейчас улетит в эти звездные бездны, хохоча от нахлынувшей беспечности.
Колечко на память, колечко,
Теперь несвободно сердечко
Скажи ты мне, речка,
Скажи мне, рябина:
Зачем я его полюбила?
— Только у нас есть жизнь, и поэтому мы свободны, — произнес он.
Это открылось круглое окно в куполе галлюциноза, в самом его центре, оттуда вдруг повеяло свободой. Но это продлилось недолго, как глоток. Окно закрылось. Впрочем, оно, видимо, осталось открытым, просто он миновал его в своем движении по куполу бреда. Видения возобновились. Яснов-Дунаев опять стал трупом, наполненным сложными приборами. Серая веревка, на которой он висел, стала растягиваться. Тело медленно поплыло вниз. По мере своего снижения оно проходило сквозь взломанные этажи Небесной Иерархии. При этом, сбоку от него, постоянно присутствовала светлая стена.
На стене было написано кривым хулиганским почерком:
«…жестокими и упорными оказались бои, развернувшиеся в районе старого и нового зоологических садов в Кенигсберге. И Красная Армия вышла на рубежи нацистской империи. Восточная Пруссия превращена гитлеровцами в крепостной вал, прикрывающий путь в глубины Рейха. Советские войска начали штурм цитадели германского фашизма. Сопротивление, оказанное в районе кенигсбергских зоологических садов, можно назвать поистине зверским. Каждая вольера, каждая клетка, каждый террариум превратились в укрепленную огневую точку. Рассказывают об обезьяне, которая держалась в своей клетке до последнего. Недалеко от нее, в уютном загончике, обитал тапир по кличке Водорослевый, который покончил с собой, унеся жизни семнадцати советских солдат! Зверствам животных не было видно конца. Урон, принесенный одними лишь ядовитыми змеями, оказался огромен. Группа животных под командованием синего орангутанга совершила контрпрорыв и уничтожила штаб генерал-полковника Ергунова.Яснов-Дунаев чувствовал себя как стрекоза и муравей из басни, которые жили столь различно, но несмотря на беспечность одной и осторожность другого, оба застряли навеки в глубинах янтаря. При этом он продолжал скользить вниз. Его внутреннее зрение наполнялось до краев образами янтаря, Геринга, борзых, обнаженных девушек, лепестков сирени, орангутангов, дымовых волокон, детей. Напоследок ему показали видение-сувенир. Небольшая копия избушки, выточенная из янтаря. Можно было узнать ее наличники, и покосившуюся крышу, и даже сарайчик, не так давно пристроенный Поручиком. Но все — из янтаря. По крыше Избушки вилась надпись «На память о Кенигсберге», а по янтарным «бревнам» шла другая надпись, шрифтом помельче: «Лишь звездное небо над нами и нравственный закон внутри нас».
Нелюди — они делали все, что могли, чтобы прикрыть своими мохнатыми и кожистыми спинами бесноватого вегетарианца. Здесь же, неподалеку, приютился, весь усыпанный сиренью, домик Геринга. До сих пор внутри располагается дом-музей этого фашистского ублюдка, убившего сотни собак: с подпалком, с подсеченными ушами, поджарых, в замшевых намордниках с золотыми и серебряными бляшками в форме пчел и рожков. Нескончаемой чередой тянутся дети — главные посетители этого музея. Оторопев, смотрят на чучела охотничьих псов… Заглянет в прохладный музей полуобнаженная девушка, обмотав узкие бедра куском парчи… Или учитель заглянет сюда ненароком. Стоят часами И смотрят как завороженные на парадный портрет Геринга. Он толст на этом портрете. Так толст, как вроде бы и не бывают люди. Похож на белую скалу или на белого кита. Он сжимает в руках тщательно прописанный пистолет с раскаленным стволом, а из дула тянется вверх дымок, состоящий из двух волокон. Он только что выстрелил. В кого? Может быть, в живописца, который написал этот портрет? Кажется, что кистью водила виртуозная, но раненая рука. С пояса Геринга свисают до земли четыре белые русские борзые, подвешенные за ноги и уронившие свои узкие головы на белый песок у ног фельдмаршала. За спиной фельдмаршала — янтарная колонна. Неудивительно! Янтарь — главная достопримечательность этих мест. Куски янтаря здесь везде — лежат в витринах. То темные, как гречишный мед, то светлые, как мед акациевый или липовый, они хранят в своих глубинах стрекоз и муравьев древности. Они экспонаты музея. Но они и сами музей…»
Дунаев ощутил сильное желание схватить этот сувенир. Но тут раздался звон, отозвавшийся эхом во всех надломленных этажах небес. Серая веревка, на которой он висел, лопнула. Повешенный стал стремительно падать.
Он очнулся возле догорающего костра. У самого лица топорщилась брошюра Арзамасова.
Дунаев привстал. Посмотрел на костер, на ночь. Прошло, наверное, часа два, не больше, с тех пор, как он выпил лекарство. С удивлением он ощупал себя руками. Потрогал горло — никаких следов петли. Жив! Как будто и не было никакой смерти. Хотелось целовать траву, обниматься с деревьями Он встал, подошел к воде. Над рекой по-прежнему стоял плотный туман. С другого берега не доносилось ни звука, ни проблеска. Плот, сооруженный мальчишками, попался ему на глаза.
«А что, неплохой плот!» — весело отметил про себе Дунаев (теперь ему вообще все нравилось).
Он столкнул плот на воду, прыгнул на него, оттолкнулся от берега длинной палкой. Течение подхватило плот и понесло. Несло сначала медленно, застывая в прибрежных заводях, но парторг умело орудовал палкой, выводя плот на середину реки, и тут уже было хорошее, уверенное течение.
Ему вспомнилась его иномирная любовница-девочка, любившая бросать вещи в реку. Он подумал о ней с резкой, почти мучительной любовью. Страшно захотелось вновь увидеть ее ясные, внимательные глаза, ее тонкую руку, и жест броска, и ее усмешку, с которой она кидала в воду предмет, поцеловать ее рот, пахнущий рекой, и темные полузеркальные волосы, словно бы отразившие взмахи весел и скольженье лодок.
Он лег на плот. Вода тихо шелестела, пробегая мимо. Над самым лицом Дунаева летели волокна ночного тумана. Доктор Арзамасов прописал правильное лекарство. Дунаев теперь чувствовал себя выздоравливающим. Выздоравливающим от долгой и сложной болезни.
Он больше не хотел «выйти на контакт», не интересовался «починкой магической техники», не желал даже слышать Машеньку и ее стихотворный лепет внутри головы. Он больше не хотел воевать — ни с людьми, ни с демонами, ни с богами. На родной земле еще теснились враги, но парторг ощущал, что они обречены. Красная Армия и без него вышвырнет их за пределы СССР.
Он выполнил свой долг.
Единственное, чего он желал, — еще раз увидеть Синюю и сказать ей, что любит ее. Зачем нужно признание в любви, он не знал, но чувствовал: это необходимо сделать. Слово «любовь» должно быть произнесено. Это слово обязано прозвучать, каким бы ужасом оно ни наполнялось.
Ему неожиданно вспомнилась его жена Оля, которую он называл Соней (она любила поспать). Вспомнилась большая комната, где они жили, и как Оля-Соня, надев очки на свое овальное лицо, читала ему вслух Марка Твена, повесть о Геккельбери Финне, который тоже плыл на плоту по большой реке, по Миссисипи. Тогда парторг слушал, отжимаясь от пола и поднимая блестящие гантели, но это не мешало ему напряженно внимать рассказу о беспризорнике, выросшем на кухонных задворках. Он сам был когда-таким же.
Особенно волновал его эпизод, когда Гек Финн, скрываясь от всех людей на речном острове, видит плывущий дом, забирается в него, и в одной из наклоненных набок комнат этого дома он обнаруживает голого мертвеца. Дунаев вспомнил странную дрожь, похожую на озноб среди летнего дня, которую он испытал, слушая о плывущем доме и о голом мертвеце.
Соня со своим мужем почти никогда не разговаривала. Она была надменна и считала супруга малоразвитым. Зато она не устраивала сцен, к превратностям жизни проявляла равнодушие и любила читать ему вслух, думая, что это развивает его. Любила стихи Гумилева, пока того не расстреляли. Дунаеву вспомнилось, как она читала ему стихотворение Гумилева «Звездный ужас». Речь шла о каких-то древних людях, блуждающих по первобытной местности. Люди эти не смели поднять глаза к небу и взглянуть на звезды, потому что там «кто-то ходит между звезд». Если же кто-то из людей взглядывал на звезды, то умирал. Присутствовал пригнутый, но мощный старец, родоначальник этого племени, причитающий о звездном ужасе.
Этот старец, властитель, использовал звезды как смертную казнь — провинившихся клали на землю, лицом вверх. Увидев звезды, они умирали. Как-то раз таким образом положили девочку — она не умерла, но запела. Стали класть и еще людей — они смотрели и пели. Старец куда-то побежал, терзая свое лицо. Он понял, что люди нового поколения — это уже не люди, они больше не подчиняются законам жизни. И он горько оплакивал те счастливые и темные времена, когда люди боялись звезд.
Словно отвечая его мыслям, туман начал распадаться на отдельные клочья, и парторг снова увидел звезды. В их ярком свете он понял, что сжимает нечто в ладони. Он повернул голову, разжал ладонь и взглянул. На ладони лежала новая, непочатая ампула безымянного лекарства. Прозрачная, как леденец.
Не успев даже подумать ни о чем, он вскрыл ампулу и опрокинул ее содержимое в рот.
«Вот! Только звездное небо над нами и нравственный закон внутри нас!» — произнес он громким и как бы «сытым» голосом, откидываясь на настил плота.
глава 31. Агент и Польша
Длинный железнодорожный состав двигался сквозь светлый сосновый лес. Между деревьями сверкало серо-синее море. Балтийское море.
Затем состав остановился, посыпались из вагонов солдаты в тяжелых шинелях, забегали вдоль поезда. Пронеслось сообщение, что впереди полотно заминировано. Откуда явилось это знание — непонятно. Выслали вперед саперов с конвоем. А пока приходилось ждать.
Небольшая группка офицеров медленно шла вдоль поезда, блестя сапогами. Один отстал, закуривая. Ветер с моря мешал ему.
Дверь ближайшего вагона распахнулась, и на железнодорожную насыпь спрыгнул еще один офицер, в светло-серой эсэсовской шинели с черным воротником. Спрыгнул довольно легко, как спрыгивают из вагона люди худощавые, спортивные. Поправил фуражку.
Закуривающий посмотрел на него, прищурившись, из-за ладоней, сложенных лодочкой. Смотрел, медленно узнавая.
— Юрген. Юрген фон Кранах. Неужели ты? Спрыгнувший обернулся, заслонившись от солнца.
— Аксель Адлерберг. Ха! Вот не думал, что встречу… В таких-то местах. А впрочем…
Они обнялись. Когда-то вместе учились в Марбурге, буршествовали, пили белое и красное вино, говорили о девушках и о философии. И с тех пор не встречались. А теперь привелось встретиться случайно, на войне, возле тщательно охраняемого поезда.
Пока они задавали друг другу вопросы, которые задают друг другу при внезапных встречах старые студенческие товарищи, много лет не имевшие друг о друге вестей, каждый разглядывал другого, думая о тех изменениях, которые внесли в знакомый облик военная форма и прошедшие годы. Аксель отметил про себя шрам под глазом Юргена, отсутствие усов и монокля, худобу, загар, молодость и что-то странное в глазах, что-то новое, одновременно дикое и смущенное, как если бы встретились они не на войне, а, например, в церкви или в публичном доме, куда каждый из них зашел украдкой. Юрген же обнаружил, что его студенческий товарищ совершенно не изменился с давних пор: все то же белое лицо и веснушки, все те же темные глаза, та же сутулость, забавная в сочетании с кожаной шинелью и черной фуражкой.
Они пошли вдоль состава, беседуя. Разговор их начался о поезде, вдоль которого они шли. Специальный состав, с утроенной охраной. Во всех товарных вагонах — ящики. Многочисленные, крепко сбитые деревянные ящики, наполненные различными ценностями.
— Уходим, — кивнул Юрген на вагоны. — Уходим и тащим с собой награбленное. В Берлине это конвоирование преподнесли мне как особо важное задание. Очень мило! Будь я русским или польским партизаном, наверное, польстился бы на этот состав… Все это напоминает старый добрый вестерн: бледнолицые везут золото апачей, а доблестные краснокожие вскоре появляются на горизонте.
— Пока что их здесь еще нет, — произнес Аксель, глядя на сосны. — Это ложная тревога. Я чувствую. Научился уже чувствовать такие вещи. Вот здесь… — он положил руку в перчатке на солнечное сплетение, — …нет сигнала. Не защемило. Лотос не сложил лепестков. Следовательно — скоро тронемся.
Он улыбнулся. Улыбнулся и Юрген.
— А ты в одиннадцатом, — сказал Аксель. — У вас там что-то особенное. Самое-самое. Столько человек охраны на один вагон — это притягивает интерес. А ты, значит, в ответе.
— Да ничего там особенного нет, — махнул рукой Юрген. — Просто кто-то очень жадный и очень-очень боится за свое добро. Точнее, не за свое, а за украденное добро. Они ведь там, знаешь ли, большие эстеты, — Юрген показал пальцем в небо. — Очень любят красоту. Вот мы и везем им некоторое количество красоты. Не хочешь ли красного?
— Днем? На службе? — Аксель сощурил свои бледные ресницы. — Узнаю тебя, философ. Впрочем, раньше ты предпочитал белое.
— Война приучает к красному. — Юрген усмехнулся. — Первые годы войны я не пил. Вообще. Ни капли. Но потом оказался на Кавказе, высоко в горах. В горном монастыре. Чуть было не остался там навсегда. Хотел принять постриг. Отречься от западного Христа в пользу восточного. Он древнее и более терпкий, как вино в тех краях. Но того вина у меня здесь нет, а то бы попотчевал тебя красным бархатом. Есть католическое, французское. Мне подарил целый ящик один человек, которого больше нет. Слыл большим любителем вина, а теперь вот уже — не любитель.
Они залезли в одиннадцатый вагон, находившийся в ведении Юргена. Внутри на ящиках сидели солдаты с автоматами. Ящики, плотно и тщательно сколоченные из свежих досок, пахли деревом. На светлой древесине виднелись там и сям темно-красные сургучовые печати с имперскими орлами. В полутьме товарного вагона все эти ящики разных размеров — то продолговатые, как шкафы, то кубические, то почти плоские — составляли нечто вроде лабиринта. Юрген поманил Акселя пальцем, и они протиснулись между двумя особенно большими ящиками в подобие отдельной комнатки. Здесь стояла походная койка, привинченная к полу вагона, аккуратно застеленная фронтовым одеялом. В маленькое зарешеченное окошко щедро лился солнечный свет. Юрген достал откуда-то непочатую бутылку красного вина, две железные кружки, жестяную коробку с галетами. Поставил все это на небольшой ящик, застеденный литовской газетой. Затем Юрген снял шинель, повесил ее на гвоздь, вбитый в стенку большого ящика.
— Удостоили тебя. За храбрость. Значит, ты храбр, философ? — спросил Аксель, не снимая кожаной шинели и скрипя ею. Он кивнул на Железный крест на сером жемчужном кителе своего приятеля.
— А ты сомневался? Помнишь дуэль с Кирхнером? С семи шагов. Тогда, пожалуй, у меня было больше шансов получить пулю между глаз, нежели даже здесь. Но берсерк в последний момент смягчился. А крест я получил за Кавказ, там странная состоялась экспедиция… Если повезет, когда-нибудь расскажу тебе.
Они чокнулись железными кружками, отпили вина.
— Неплохо, — произнес Аксель, причмокнув. — Даже очень неплохо. Я так понимаю, это твой la piece de resistance на данный момент. Ты пользуешься привилегиями.
— Да, la piece de resistance, и во всех смыслах, — усмехнулся Юрген и посмотрел в маленькое окошко, где темнело далекое море сквозь блестящие сосны.
— Где, в каком литературном произведении я встречал описание такого светлого соснового леса, вроде бы сверкающего в солнечных лучах, вроде бы полного свежим ветром с моря и запахом хвои, коры, теплого песка и смолы, струйками стекающей по стволам… — произнес Аксель, тоже глядя в окошко. — Да, вроде бы прекрасного и чистого леса, но стоило правильно настроить зрение, стоило присмотреться, как обнаруживалось, что он весь кишит маленькими голыми уродцами, ползающими у подножия деревьев, роющимися в корневищах, гроздьями облепивших ветви. Это как прекрасные золотистые волосы, в которых завелись гниды. La resistance…
Аксель достал портсигар.
— Куришь?
Юрген отрицательно покачал головой.
— Правильно. Я все не могу забыть один философский разговор. Ты… Один из наших старших товарищей задал нам тогда один вопрос. Казалось бы, отвлеченный вопрос. Нас было трое парней — я имею в виду тех, кому задан был вопрос. Ночью беседовали, пьяные. Четвертый, тот, кто спрашивал, еле держался на ногах, но слова произносил твердо и смотрел как-то ясно. Ты не помнишь, я полагаю, того разговора. Второй из нас отделался шуткой. И только я отвечал долго, многословно. Но мне не удалось ответить самому себе на тот вопрос. Извини! — Аксель вскочил и, наклонившись к окну, окликнул двух офицеров, которые возвращались вдоль состава. Некоторое время они переговаривались через окно, но Юрген не слушал — откинувшись на свою койку, он смотрел в потолок, где лежал солнечный луч.
— Тебе уже надо идти? — спросил он рассеянно, когда его приятель отошел от окна и снова сел на ящик.
— Нет. Еще нет. Я предупредил, что я здесь. Сегодня дежурит Алекс, так что мы можем продолжить беседу. Я был прав — тревога ложная. Скоро мы тронемся.
Аксель, не спрашивая разрешения, налил себе еще вина и закурил. Наполненный солнцем дым сигареты поплыл между ящиками.
— Так вот, вопрос был таков. Мы не можем создать завершенное и окончательное суждение о мире, потому что не обладаем обособленностью. Мы — часть мира и не находимся в его центре. А ведь только в умозрительном центре мироздания, то есть, говоря теологически, в Боге, возможно полноценное суждение о мире. Потому что центр мира обособлен от самого мира: будучи причиной вещей, он никогда не становится их следствием. Он не часть причинно-следственной круговерти. Однако в человеке заложено стремление к созданию завершенного и полноценного суждения о мире, и это стремление есть стремление к Центру. Стремление это считается только лишь чистым стремлением, которое нельзя всецело удовлетворить… Но тот парень спросил: а если Центр все же доступен для человека, если Бог — это комната, в которой можно жить? Не значит ли это, что мы уже живем в этой комнате… И мы — каждый из нас — уже произнесли то Суждение, которое является истиной, и именно поэтому существуем. Нам надо только вспомнить его, разобравшись в хаосе всех сказанных нами слов. Но это вроде бы сделать не трудно, потому что мы постоянно повторяем одну и ту же мысль. Нам надо лишь вычленить ту мысль, которую каждый из нас постоянно повторяет всю жизнь на разные лады. Так сказал пьяный парень, и он потребовал от нас, чтобы каждый высказал в трех словах ту мысль, которую мы так или иначе повторяем в течение всей жизни. В трех словах. Он сказал, что мы должны представить себе, что он, вопрошающий — это дверь в Божественную Комнату, в Центр Всего. Пьяная, словно на сквозняке, дверь. Каждый из нас должен произнести пароль, password. Из трех слов. Это и будет Суждение. Он сказал, что мы должны проявить волю и осудить мир. Осудить не в смысле порицания, ты понимаешь… Но произнести Приговор. Это то, что хочет от нас Центр. Один из нас произнес в ответ французский каламбур. Я же очень долго пытался ответить — чем-то меня этот вопрос задел. Я приводил рациональные аргументы, я говорил, что смысл любого пароля в том, что он один для всех, а нам предлагалось всего лишь сформулировать кредо — оно и так есть у каждого, и у всех разное, и его наличие вовсе не помогает людям проникать в Стержень Бытия, во внутреннее полое пространство. А ты вот промолчал, но мне потом отчего-то казалось, что ты — единственный из нас — четко ответил на поставленный вопрос. Четко, в трех словах. Но вслух ты не произнес. Утаил. И все же мне хотелось бы знать — мысленно ты ведь ответил тогда?
— Давно видел Агату? — спросил Юрген.
— Давно не видел. Она вышла замуж, у нее ребенок. Означает ли твой вопрос об Агате, что тебе нечего сказать о пароле? Или же пароль держат в тайне?
— Я просто вдруг вспомнил о ней. Ее красивые глаза. К тому же ты просил произнести три слова. Я и произнес три слова: давно видел Агату? Считай, что я уже в Божественной Комнате, как ты выражаешься. Будь любезен, плесни мне еще.
Юрген протянул руку и взял кружку, которую для него наполнил Аксель. Но в этот момент поезд дернулся с громким скрежетом, и немного вина из кружки выплеснулось на руку и на рукав.
— Тронулись, — произнес Юрген, вытирая руку белым платком. — Вот и славно. В данный момент Центр хочет от нас одного — чтобы мы доставили эти вот ящики в Германию, причем в целости и сохранности. Я не помню того ночного разговора и, признаться, не совсем понимаю вопрос. Видишь ли, я давно не веду метафизических бесед, а если и говорю изредка на эти темы, то только с девушками или с начальством. С возрастом понимаешь, что мысли мужчины вроде трелей соловья — они пригодны лишь для обольщения или для карьеры. В юности-то еще обольщаешь самого себя и делаешь карьеру в собственном воспаленном воображении, но потом это проходит.
— У меня это так и не прошло. Видимо, поэтому я все еще простой офицер конвоя. — Аксель улыбнулся. Они помолчали. Поезд набирал ход, весело стучали колеса, все скрипело и покачивалось, свежий ветер врывался в оконце вагона, море вдали разворачивалось как большой веер, с одной стороны перламутровый, переходящий в сплошное сияние, с другой стороны темно-зеленый и серый. Сосны, как светлые призраки, то кривились, подходя к самому берегу, то снова выпрямлялись.
— Неплохо едем. — Юрген с удовольствием подставил лицо ветру. — Всякая комната, которая быстро несется куда-то, она и есть Божественная. Она центр всего. В ней можно выпить вина, посидеть, не снимая шинели. Этот свет сегодня — золотой, драгоценный… То, что внутри этого вагона, и то, что снаружи — этот лес, — это все связано друг с другом гораздо теснее, чем ты думаешь. Знаешь, что во всех этих ящиках?
— Не причастен государственным тайнам, — весело усмехнулся Аксель.
— Янтарь. Янтарь, когда-то собранный в этих местах, в таких же приморских лесах, как этот. А затем отправленный по кусочкам в Петербург, отшлифованный голландскими, итальянскими, русскими, немецкими, французскими мастерами, превращенный в изысканные произведения искусства, в сплошной ковер чудес, который должен был устилать стены Янтарной палаты в одном из дворцов русской императрицы. Теперь янтарь возвращается к нам. Он, можно сказать, снова ожил — и снова в движении, как в те древние годы, когда он еще тек смолой по древесной коре. Это он — господин Янтарь — едет в этом вагоне. А мне выпала почетная обязанность сопровождать его. Пойдем, я покажу тебе его локоть.
Юрген резко встал и чуть не упал, потому что поезд сильно качнуло (а может быть, действовало красное вино). Он прошел в глубь вагона. Аксель последовал за ним. Они обогнули Два громоздких ящика и оказались в закутке, где стоял полуразбитый ящик, несколько досок валялись на полу. Изнутри, большим темно-коричневым куском свисала порванная оберточная бумага.
— Вот, уронили при погрузке. Загляни. Впрочем, сделай прежде еще глоток вина. Это создано не для трезвых, бурш Адлерберг. Но ты и без вина не бываешь трезвым. Уж я тебя знаю, я сам такой же. Работа над Янтарной палатой не прекращалась никогда, ее продолжали при всех царях, внося все новые элементы. Говорят, вся русская история зашифрована здесь. Все русское прошлое, а может быть — кто знает — и будущее. Русское будущее. К дизайну палаты причастны были мистики и провидцы, как утверждают легенды. Продолжалась эта украшательская деятельность и при большевиках. Ну, заглядывай.
Аксель осторожно заглянул в пролом ящика, придерживая рукой лоскут оберточной бумаги. Под бумагой еще был слой какой-то мягкой толстой материи, вроде войлока, но и он был грубо порван.
— Я ничего не вижу. Здесь темно, — наконец произнес Аксель через несколько минут.
— Измени угол зрения. Там, с другой стороны ящика, есть пробоина. Надо, что называется, «поймать луч». Почувствуй, как идет свет, как он проходит сквозь этот предмет, сквозь безжизненную массу. Главное — начать видеть. Все остальное не важно. Остальное приложится.
— Да, вроде бы что-то видно… Кажется, волосяной пучок, тусклый, закрученный в спираль… Похоже на технику Чернения по золоту…
— Хорошо. Теперь чуть-чуть наклонись. Совсем немного.
— Ага, вижу лицо старухи, на голове у которой находится этот пучок. Неплохо сделаны морщины. Смотрит вниз. Манера такого как бы мягкого рисунка, немного ребрандтовского…
— Да, это старуха, моющая посуду.
— Теперь я вижу ее руки, погруженные в большую раковину. Видна верхняя часть мыльной пены, которая вздымается над краями раковины. Видны также верхние части тарелок в пене. Не знаю почему, но все это кажется мне каким-то значительным, как такие сокровенные изображения, праобразы, которые были еще до сотворения мира…
Затем состав остановился, посыпались из вагонов солдаты в тяжелых шинелях, забегали вдоль поезда. Пронеслось сообщение, что впереди полотно заминировано. Откуда явилось это знание — непонятно. Выслали вперед саперов с конвоем. А пока приходилось ждать.
Небольшая группка офицеров медленно шла вдоль поезда, блестя сапогами. Один отстал, закуривая. Ветер с моря мешал ему.
Дверь ближайшего вагона распахнулась, и на железнодорожную насыпь спрыгнул еще один офицер, в светло-серой эсэсовской шинели с черным воротником. Спрыгнул довольно легко, как спрыгивают из вагона люди худощавые, спортивные. Поправил фуражку.
Закуривающий посмотрел на него, прищурившись, из-за ладоней, сложенных лодочкой. Смотрел, медленно узнавая.
— Юрген. Юрген фон Кранах. Неужели ты? Спрыгнувший обернулся, заслонившись от солнца.
— Аксель Адлерберг. Ха! Вот не думал, что встречу… В таких-то местах. А впрочем…
Они обнялись. Когда-то вместе учились в Марбурге, буршествовали, пили белое и красное вино, говорили о девушках и о философии. И с тех пор не встречались. А теперь привелось встретиться случайно, на войне, возле тщательно охраняемого поезда.
Пока они задавали друг другу вопросы, которые задают друг другу при внезапных встречах старые студенческие товарищи, много лет не имевшие друг о друге вестей, каждый разглядывал другого, думая о тех изменениях, которые внесли в знакомый облик военная форма и прошедшие годы. Аксель отметил про себя шрам под глазом Юргена, отсутствие усов и монокля, худобу, загар, молодость и что-то странное в глазах, что-то новое, одновременно дикое и смущенное, как если бы встретились они не на войне, а, например, в церкви или в публичном доме, куда каждый из них зашел украдкой. Юрген же обнаружил, что его студенческий товарищ совершенно не изменился с давних пор: все то же белое лицо и веснушки, все те же темные глаза, та же сутулость, забавная в сочетании с кожаной шинелью и черной фуражкой.
Они пошли вдоль состава, беседуя. Разговор их начался о поезде, вдоль которого они шли. Специальный состав, с утроенной охраной. Во всех товарных вагонах — ящики. Многочисленные, крепко сбитые деревянные ящики, наполненные различными ценностями.
— Уходим, — кивнул Юрген на вагоны. — Уходим и тащим с собой награбленное. В Берлине это конвоирование преподнесли мне как особо важное задание. Очень мило! Будь я русским или польским партизаном, наверное, польстился бы на этот состав… Все это напоминает старый добрый вестерн: бледнолицые везут золото апачей, а доблестные краснокожие вскоре появляются на горизонте.
— Пока что их здесь еще нет, — произнес Аксель, глядя на сосны. — Это ложная тревога. Я чувствую. Научился уже чувствовать такие вещи. Вот здесь… — он положил руку в перчатке на солнечное сплетение, — …нет сигнала. Не защемило. Лотос не сложил лепестков. Следовательно — скоро тронемся.
Он улыбнулся. Улыбнулся и Юрген.
— А ты в одиннадцатом, — сказал Аксель. — У вас там что-то особенное. Самое-самое. Столько человек охраны на один вагон — это притягивает интерес. А ты, значит, в ответе.
— Да ничего там особенного нет, — махнул рукой Юрген. — Просто кто-то очень жадный и очень-очень боится за свое добро. Точнее, не за свое, а за украденное добро. Они ведь там, знаешь ли, большие эстеты, — Юрген показал пальцем в небо. — Очень любят красоту. Вот мы и везем им некоторое количество красоты. Не хочешь ли красного?
— Днем? На службе? — Аксель сощурил свои бледные ресницы. — Узнаю тебя, философ. Впрочем, раньше ты предпочитал белое.
— Война приучает к красному. — Юрген усмехнулся. — Первые годы войны я не пил. Вообще. Ни капли. Но потом оказался на Кавказе, высоко в горах. В горном монастыре. Чуть было не остался там навсегда. Хотел принять постриг. Отречься от западного Христа в пользу восточного. Он древнее и более терпкий, как вино в тех краях. Но того вина у меня здесь нет, а то бы попотчевал тебя красным бархатом. Есть католическое, французское. Мне подарил целый ящик один человек, которого больше нет. Слыл большим любителем вина, а теперь вот уже — не любитель.
Они залезли в одиннадцатый вагон, находившийся в ведении Юргена. Внутри на ящиках сидели солдаты с автоматами. Ящики, плотно и тщательно сколоченные из свежих досок, пахли деревом. На светлой древесине виднелись там и сям темно-красные сургучовые печати с имперскими орлами. В полутьме товарного вагона все эти ящики разных размеров — то продолговатые, как шкафы, то кубические, то почти плоские — составляли нечто вроде лабиринта. Юрген поманил Акселя пальцем, и они протиснулись между двумя особенно большими ящиками в подобие отдельной комнатки. Здесь стояла походная койка, привинченная к полу вагона, аккуратно застеленная фронтовым одеялом. В маленькое зарешеченное окошко щедро лился солнечный свет. Юрген достал откуда-то непочатую бутылку красного вина, две железные кружки, жестяную коробку с галетами. Поставил все это на небольшой ящик, застеденный литовской газетой. Затем Юрген снял шинель, повесил ее на гвоздь, вбитый в стенку большого ящика.
— Удостоили тебя. За храбрость. Значит, ты храбр, философ? — спросил Аксель, не снимая кожаной шинели и скрипя ею. Он кивнул на Железный крест на сером жемчужном кителе своего приятеля.
— А ты сомневался? Помнишь дуэль с Кирхнером? С семи шагов. Тогда, пожалуй, у меня было больше шансов получить пулю между глаз, нежели даже здесь. Но берсерк в последний момент смягчился. А крест я получил за Кавказ, там странная состоялась экспедиция… Если повезет, когда-нибудь расскажу тебе.
Они чокнулись железными кружками, отпили вина.
— Неплохо, — произнес Аксель, причмокнув. — Даже очень неплохо. Я так понимаю, это твой la piece de resistance на данный момент. Ты пользуешься привилегиями.
— Да, la piece de resistance, и во всех смыслах, — усмехнулся Юрген и посмотрел в маленькое окошко, где темнело далекое море сквозь блестящие сосны.
— Где, в каком литературном произведении я встречал описание такого светлого соснового леса, вроде бы сверкающего в солнечных лучах, вроде бы полного свежим ветром с моря и запахом хвои, коры, теплого песка и смолы, струйками стекающей по стволам… — произнес Аксель, тоже глядя в окошко. — Да, вроде бы прекрасного и чистого леса, но стоило правильно настроить зрение, стоило присмотреться, как обнаруживалось, что он весь кишит маленькими голыми уродцами, ползающими у подножия деревьев, роющимися в корневищах, гроздьями облепивших ветви. Это как прекрасные золотистые волосы, в которых завелись гниды. La resistance…
Аксель достал портсигар.
— Куришь?
Юрген отрицательно покачал головой.
— Правильно. Я все не могу забыть один философский разговор. Ты… Один из наших старших товарищей задал нам тогда один вопрос. Казалось бы, отвлеченный вопрос. Нас было трое парней — я имею в виду тех, кому задан был вопрос. Ночью беседовали, пьяные. Четвертый, тот, кто спрашивал, еле держался на ногах, но слова произносил твердо и смотрел как-то ясно. Ты не помнишь, я полагаю, того разговора. Второй из нас отделался шуткой. И только я отвечал долго, многословно. Но мне не удалось ответить самому себе на тот вопрос. Извини! — Аксель вскочил и, наклонившись к окну, окликнул двух офицеров, которые возвращались вдоль состава. Некоторое время они переговаривались через окно, но Юрген не слушал — откинувшись на свою койку, он смотрел в потолок, где лежал солнечный луч.
— Тебе уже надо идти? — спросил он рассеянно, когда его приятель отошел от окна и снова сел на ящик.
— Нет. Еще нет. Я предупредил, что я здесь. Сегодня дежурит Алекс, так что мы можем продолжить беседу. Я был прав — тревога ложная. Скоро мы тронемся.
Аксель, не спрашивая разрешения, налил себе еще вина и закурил. Наполненный солнцем дым сигареты поплыл между ящиками.
— Так вот, вопрос был таков. Мы не можем создать завершенное и окончательное суждение о мире, потому что не обладаем обособленностью. Мы — часть мира и не находимся в его центре. А ведь только в умозрительном центре мироздания, то есть, говоря теологически, в Боге, возможно полноценное суждение о мире. Потому что центр мира обособлен от самого мира: будучи причиной вещей, он никогда не становится их следствием. Он не часть причинно-следственной круговерти. Однако в человеке заложено стремление к созданию завершенного и полноценного суждения о мире, и это стремление есть стремление к Центру. Стремление это считается только лишь чистым стремлением, которое нельзя всецело удовлетворить… Но тот парень спросил: а если Центр все же доступен для человека, если Бог — это комната, в которой можно жить? Не значит ли это, что мы уже живем в этой комнате… И мы — каждый из нас — уже произнесли то Суждение, которое является истиной, и именно поэтому существуем. Нам надо только вспомнить его, разобравшись в хаосе всех сказанных нами слов. Но это вроде бы сделать не трудно, потому что мы постоянно повторяем одну и ту же мысль. Нам надо лишь вычленить ту мысль, которую каждый из нас постоянно повторяет всю жизнь на разные лады. Так сказал пьяный парень, и он потребовал от нас, чтобы каждый высказал в трех словах ту мысль, которую мы так или иначе повторяем в течение всей жизни. В трех словах. Он сказал, что мы должны представить себе, что он, вопрошающий — это дверь в Божественную Комнату, в Центр Всего. Пьяная, словно на сквозняке, дверь. Каждый из нас должен произнести пароль, password. Из трех слов. Это и будет Суждение. Он сказал, что мы должны проявить волю и осудить мир. Осудить не в смысле порицания, ты понимаешь… Но произнести Приговор. Это то, что хочет от нас Центр. Один из нас произнес в ответ французский каламбур. Я же очень долго пытался ответить — чем-то меня этот вопрос задел. Я приводил рациональные аргументы, я говорил, что смысл любого пароля в том, что он один для всех, а нам предлагалось всего лишь сформулировать кредо — оно и так есть у каждого, и у всех разное, и его наличие вовсе не помогает людям проникать в Стержень Бытия, во внутреннее полое пространство. А ты вот промолчал, но мне потом отчего-то казалось, что ты — единственный из нас — четко ответил на поставленный вопрос. Четко, в трех словах. Но вслух ты не произнес. Утаил. И все же мне хотелось бы знать — мысленно ты ведь ответил тогда?
— Давно видел Агату? — спросил Юрген.
— Давно не видел. Она вышла замуж, у нее ребенок. Означает ли твой вопрос об Агате, что тебе нечего сказать о пароле? Или же пароль держат в тайне?
— Я просто вдруг вспомнил о ней. Ее красивые глаза. К тому же ты просил произнести три слова. Я и произнес три слова: давно видел Агату? Считай, что я уже в Божественной Комнате, как ты выражаешься. Будь любезен, плесни мне еще.
Юрген протянул руку и взял кружку, которую для него наполнил Аксель. Но в этот момент поезд дернулся с громким скрежетом, и немного вина из кружки выплеснулось на руку и на рукав.
— Тронулись, — произнес Юрген, вытирая руку белым платком. — Вот и славно. В данный момент Центр хочет от нас одного — чтобы мы доставили эти вот ящики в Германию, причем в целости и сохранности. Я не помню того ночного разговора и, признаться, не совсем понимаю вопрос. Видишь ли, я давно не веду метафизических бесед, а если и говорю изредка на эти темы, то только с девушками или с начальством. С возрастом понимаешь, что мысли мужчины вроде трелей соловья — они пригодны лишь для обольщения или для карьеры. В юности-то еще обольщаешь самого себя и делаешь карьеру в собственном воспаленном воображении, но потом это проходит.
— У меня это так и не прошло. Видимо, поэтому я все еще простой офицер конвоя. — Аксель улыбнулся. Они помолчали. Поезд набирал ход, весело стучали колеса, все скрипело и покачивалось, свежий ветер врывался в оконце вагона, море вдали разворачивалось как большой веер, с одной стороны перламутровый, переходящий в сплошное сияние, с другой стороны темно-зеленый и серый. Сосны, как светлые призраки, то кривились, подходя к самому берегу, то снова выпрямлялись.
— Неплохо едем. — Юрген с удовольствием подставил лицо ветру. — Всякая комната, которая быстро несется куда-то, она и есть Божественная. Она центр всего. В ней можно выпить вина, посидеть, не снимая шинели. Этот свет сегодня — золотой, драгоценный… То, что внутри этого вагона, и то, что снаружи — этот лес, — это все связано друг с другом гораздо теснее, чем ты думаешь. Знаешь, что во всех этих ящиках?
— Не причастен государственным тайнам, — весело усмехнулся Аксель.
— Янтарь. Янтарь, когда-то собранный в этих местах, в таких же приморских лесах, как этот. А затем отправленный по кусочкам в Петербург, отшлифованный голландскими, итальянскими, русскими, немецкими, французскими мастерами, превращенный в изысканные произведения искусства, в сплошной ковер чудес, который должен был устилать стены Янтарной палаты в одном из дворцов русской императрицы. Теперь янтарь возвращается к нам. Он, можно сказать, снова ожил — и снова в движении, как в те древние годы, когда он еще тек смолой по древесной коре. Это он — господин Янтарь — едет в этом вагоне. А мне выпала почетная обязанность сопровождать его. Пойдем, я покажу тебе его локоть.
Юрген резко встал и чуть не упал, потому что поезд сильно качнуло (а может быть, действовало красное вино). Он прошел в глубь вагона. Аксель последовал за ним. Они обогнули Два громоздких ящика и оказались в закутке, где стоял полуразбитый ящик, несколько досок валялись на полу. Изнутри, большим темно-коричневым куском свисала порванная оберточная бумага.
— Вот, уронили при погрузке. Загляни. Впрочем, сделай прежде еще глоток вина. Это создано не для трезвых, бурш Адлерберг. Но ты и без вина не бываешь трезвым. Уж я тебя знаю, я сам такой же. Работа над Янтарной палатой не прекращалась никогда, ее продолжали при всех царях, внося все новые элементы. Говорят, вся русская история зашифрована здесь. Все русское прошлое, а может быть — кто знает — и будущее. Русское будущее. К дизайну палаты причастны были мистики и провидцы, как утверждают легенды. Продолжалась эта украшательская деятельность и при большевиках. Ну, заглядывай.
Аксель осторожно заглянул в пролом ящика, придерживая рукой лоскут оберточной бумаги. Под бумагой еще был слой какой-то мягкой толстой материи, вроде войлока, но и он был грубо порван.
— Я ничего не вижу. Здесь темно, — наконец произнес Аксель через несколько минут.
— Измени угол зрения. Там, с другой стороны ящика, есть пробоина. Надо, что называется, «поймать луч». Почувствуй, как идет свет, как он проходит сквозь этот предмет, сквозь безжизненную массу. Главное — начать видеть. Все остальное не важно. Остальное приложится.
— Да, вроде бы что-то видно… Кажется, волосяной пучок, тусклый, закрученный в спираль… Похоже на технику Чернения по золоту…
— Хорошо. Теперь чуть-чуть наклонись. Совсем немного.
— Ага, вижу лицо старухи, на голове у которой находится этот пучок. Неплохо сделаны морщины. Смотрит вниз. Манера такого как бы мягкого рисунка, немного ребрандтовского…
— Да, это старуха, моющая посуду.
— Теперь я вижу ее руки, погруженные в большую раковину. Видна верхняя часть мыльной пены, которая вздымается над краями раковины. Видны также верхние части тарелок в пене. Не знаю почему, но все это кажется мне каким-то значительным, как такие сокровенные изображения, праобразы, которые были еще до сотворения мира…