Они приблизились к прямой сосне. Айболит положил к ее подножию букетик полевых цветов и кубик белого сыра. У Дунаева ничего с собой не было — он растерянно шарил по карманам, ища, что бы такое поднести Боголюбивому Разбойнику. Ничего не нашел. Потом посмотрел в сторону башни, которую здешние жители считали Крестом Господним. Башня производила странное впечатление — круглая в диаметре, огромная, без окон и дверей, без каких-либо выступов. Отлита из светлого металла. Она поднималась прямо из земли и уходила, не сужаясь, в небо, в плотные, светло-серые облака. Украдкой он положил руку на металл башни. Металл оказался совершенно гладкий, как фарфор, и теплый.
   — Странная башня. Теплая, — произнес Дунаев.
   — Это не башня, — ответил Айболит. — Это труба. Здесь находится колоссальный подземный завод. Совершенно засекреченное предприятие. Оборонное, конечно. Местные об этом не подозревают. Оттого и приписали этому месту сверхъестественное значение. — Айболит помолчал, улыбаясь своей врачебной улыбкой, а затем почему-то прибавил: — Эх, Русь разбойная…
   Дунаев и Айболит стали удаляться от этого места и вскоре увидели саму деревню Боголюбово-Разбойное. Деревня выглядела обыкновенно, но неподалеку от нее, в лощине, лежало очень странное кладбище. Там как раз происходило погребение. Двое мужиков с лопатами закапывали в землю деревянный крест, неподалеку лежало запеленутое мертвое тело.
   — Видите, Владимир Петрович, как здешние жители хоронят своих односельчан, — произнес Айболит. — В землю закапывают перевернутый крест, а на это место, где крест зарыт, кладут сверху покойника и так оставляют. Они верят, что грядет Второе Пришествие и тогда все перевернется — земля станет небом, а небо землей.
   Вокруг действительно лежали покойники — некоторые в мешках, другие имели вид чистых аккуратных скелетов, третьи совершенно целые, в одежде, казались просто спящими на земле людьми.
   — Скажите, доктор, а действительно все умершие воскреснут? Это научно? — вдруг спросил Дунаев у Айболита.
   — А ты прыгать умеешь? — спросил Айболит вместо ответа.
   Дунаев обернулся и посмотрел назад — там, среди огромного ландшафта, виднелись две сосны — прямая и искривленная — и колоссальная Труба между ними, уходящая в небеса…
   Парторг проснулся. Пока он спал, он забыл, где находится, и теперь с удивлением рассматривал старинную комнату румынского помещичьего дома. Полная луна отражалась в длинном зеркале, которое было вделано в стену и составлено из квадратных зеркальных кусочков, так что отражение луны казалось собранным из детских кубиков. Яркий лунный свет подробно освещал комнату. Прямо над Дунаевым нависал рассохшийся деревянный балдахин, весь в резных амурах. Особенно крупный Амур с остатками позолоты на волосах целился в Дунаева из маленького лука, надув щеки, покрытые древним, простодушно нарисованным румянцем.
   На стенах комнаты тоже были изображены амуры и путти: младенческого вида девочки и мальчики, голые и с крыльями, танцевали среди розовых кустов, целовались, свивались в гирлянды и пили красное вино из чаш, отчего лица их пьяно румянились. Кажется, комната предназначалась для любовных встреч. Видимо, когда-то румынский вельможа, хозяин этого дома, проводил здесь ночи с любовницами, развлекая деревенских девушек в перерывах между ласками старинной историей Амура и Психеи.
   «Я за границей», — подумал Дунаев и впервые почувствовал, что действительно находится за границей. Странное ощущение невесомости, воздушности всего окружающего охватило его. Как будто все эти зеркала, и ангелочки, и деревья парка, и луна — как будто все это были мыльные пузыри. Никогда раньше он не бывал за границей, и только теперь понял, что всегда в глубине души подозревал, что никакой заграницы нет, что все обстоит именно так, как он однажды увидел во сне — приграничная область, граница, и сразу за ней — белая пустота… Теперь он находился глубоко в этой пустоте, но не видел ее: она была вся заслонена, подернута узорами, рамами, лунным светом, небом, вещами…
   Внезапно в глубине дома, где-то далеко, послышались тихие шаги. Парторг вздрогнул и привстал. Шаги приближались. Ему вспомнились страшные румынские сказки о вампирах. Не исключено, что кто-то из кровососущих теперь крался по анфиладе.
   «Пустота… — подумал Дунаев. — Является ли пустота вампиром? Сосет ли она соки? Или же она безразлична, свободна и не нуждается в питании? Может быть, наоборот, не-пустота сосет пустоту? А может быть, есть лишь различные типы пустоты, настолько различные, что друг другу они кажутся не-пустотой».
   Эти мысли показались парторгу чужими, но кто мог так думать, он не знал. Между тем тихие шаги приближались. Кто-то шел легко, так что лишь старинный шумный скрипучий паркет выдавал его приближение. Парторг вспомнил, как он сам был вампиром по имени Ян Блок и бродил в загадочном душном мире, полном садами и грозами. Уж не Румынией ли являлся тот пустой, но тугой мир?
 
Вампир с огромными руками
(Как у крота! Как у крота!)
Толкает дверь, идет рывками —
Скрипят подземные врата.
 
 
Летят вразнос гнилые доски,
А он, как ржавый автомат,
Подходит к ней и тихо просит
Немного сока пососать.
 
 
Она доверчиво и нежно
Откинет кружевной рукав…
Потом кибитка в поле снежном
И привкус крови на губах.
 
   едленно приоткрылась белая лакированная дверь, украшенная золотой выпуклой паутиной, в центре которой вместо паука теплилась пастушеская сценка. В комнату вошел маленький мальчик в национальной одежде — возможно, румынской, а может быть, гуцульской или молдавской. На голове — была черная курчавая шапка холмиком. Белая, расшитая национальным орнаментом рубаха подпоясана узорным кушаком, поверх рубахи — черная безрукавка, расшитая бисером. Белые штаны заправлены в постолы. Лицо обычное, худое, смугло-бледное, залитое лунным светом. Глаза закрыты.
   «Лунатик!» — подумал Дунаев.
   Мальчик сделал несколько шагов по лунной дорожке и остановился, обратив лицо к высокому окну, где сияла полная луна. Он стоял между двух зеркальных простенков, и казалось, это стоят бесконечные гуцульские мальчики. Его шапка, отражаясь, образовала как бы череду черных стожков, уходящих в зеркальную неисчислимость.
   — Ты кто? Как тебя звать? — громко спросил Дунаев, привставая с кровати. В этот же момент он подумал, что мальчик, наверное, не понимает по русски.
   Мальчик вздрогнул, но бескровное лицо его не отвернулось от луны. Не открывая глаз, он ответил:
   — Гугуце.
   — А, понимаешь по-русски? — обрадовано спросил парторг.
   — НИЧЕГО НЕ ПОНИМАЮ, — произнес Гугуце словно бы раздавленным мужским голосом. Дунаев вдруг понял, что это его, дунаевский, голос, но только деформированный, который лунатик транслирует. Мальчонка, по-видимому, действительно ничего не понимал — ни по-русски, ни на каком другом языке.
   Парторгу вдруг показалось, что он сам тоже ничего не понимает.
   — А? Что? Что ты сказал? — закричал парторг и вскочил с кровати. Он хотел подбежать к пацану и ударить его изо всех сил в зубы, но что-то страшно сжало его со всех сторон. Он сделал шаг, но шаг не получился — он забыл, как ходить. Словно простое перемещение в пространстве осуществлялось по каким-то чуть ли не шахматным правилам. А он друг забыл, как ходят фигуры. Вообще забыл, как играют.
   — А? Что?! — снова закричал он, но он уже не совсем понимал, что означает загадочное слово «что»…
   «Блядь! Пиздец! Становлюсь слабоумным! Доигрался…» — подумалось ему. Однако сознание продолжало как-то действовать: он же смог подумать, что становится слабоумным. Но все мысли приходили какие-то половинчатые, словно наполовину замороженные, с обрубленными продолжениями. Кажется, ему выморозило половину мозга. Вторая половина работала, как могла, стараясь компенсировать потери. Пространство вдруг совершенно исчезло — все сплющилось в какую-то плотную восковую поверхность, и в нее были впечатаны — мальчик, окно, луна, зеркала и отражения в них. Все они стали элементами плоского орнамента, как на ковре. Омерзение, отчаяние и тоскливый ужас вызывал этот валашский мир жирных, вжатых друг в друга поверхностей. Сад прижался к окну, просто прилип к нему, луна гадко прижалась к саду вместе с плоским небом, и все это смешалось с орнаментом в духе рококо, с этими золочеными сеточками, натянувшимися между застывших золотых волн, как если бы даже столь подвижная субстанция, как море, вдруг ухитрилась застыть и подернуться паутиной. Чувствовалось, что это сплющивание мира связано с потерей какой-то мозговой субстанции, с потерей какой-то части сознания, и что за этим стоит какой-то чисто физиологический процесс, происходящий в мозгу… У Дунаева не осталось сомнения в том, что он вдруг стал дебилом. И он отчасти знал и помнил, что это чудовищно, так как ему надо делать нечто важное… Но часть сознания (может быть, Машенька в макушке) продолжала действовать, не затронутая поражением. Этой частью он осознавал, что источником его слабоумия является Гугуце, а точнее, даже не он, а его проклятая шапка, отраженная в зеркалах.
   Он понял (и то, что он смог что-либо «понять», уже казалось блаженством), что Гугуце действительно вампир, но только сосет он не кровь, а разум. Каким-то образом, не приближаясь, не чавкая и не выпуская клычков, эта сомнамбула высасывала из мозга драгоценную субстанцию сознания — невидимый и тончайший «сок разума».
   — Эх ты, мозговой упырек… Предложить бы тебе осиный кал! — прошептал парторг в полубреду. Почему-то ему почудилось, что «осиный кал» — хорошая защита от мозгососа. Но тут же сообразил, что «осиный кал» — лишь искажение подлинной мысли — «осиновый кол».
   — Ося Кол! Ося Кол! — звучало в помятом мозгу.
 
Парень родился в Одессе —
Крепкий, веселый, простой.
Пел криминальные песни
Он в молдаванской пивной.
 
 
Щеголем в белой рубашке
С девкой гулял в Ланжерон
И пиджаком нараспашку
Встретил свой первый обшмон.
 
 
Опытный мент отодвинул
Стулья, кровать и стол
И в тайнике обнаружил
Острый осиновый кол.
 
 
Хмуро майор усмехнулся:
«Ждет тебя, поц, Колыма».
Видно, приблизилось время
Встречи с тобою, тюрьма!
 
   Дверь с другой стороны спальни (комната была частью анфилады) открылась, и вошел очень высокий и худой парень явно одесско-бандитского типа. Видно, сиделый, и не раз. Во рту тускло сверкала золотая фикса, пальцы были в оловянных перстнях, на лбу татуирован крест в венке из роз. Серая пиджачная пара, белая рубаха, черные лакированные «колесики со скрипом», серая кепка — в общем, все было при нем. В одной руке он нес заточенный кол, в другой — санитарный чемоданчик с красным крестом.
 
Рыдает гармошка. Эх, плачет гармошка!
Ты помолчи-ка, родная, немножко!
Пусть промолвит слово Ося Кол.
Он — пахан. На сходку к нам пришел.
 
 
Встала братва, отодвинулись стулья,
Гул голосов как в ошпаренном улье.
Вдруг все затихло. Высокий и узкий
Ося вошел. И промолвил по-русски:
 
 
«Парни, не буду раскачивать шланг:
Нынешней ночью идем мы на банк.
Слухай: капусту не трогать руками.
Зелень и золото — к ебаной маме.
 
 
В самом глубоком подвале на банке
Ужас сидит, заспиртованный в банке.
Ужас достаньте. Он стоит мильоны.
Поняли? В полночь сходняк у колонны».
 
   — Санитара вызывали? — гаркнул вошедший. — Хто здесь умирающий? По людям весть разошлась, что законника румыны за уши взяли? Это не дело.
   Ося Кол повернулся к Гугуце.
   — Крест видел? — Он показал узким пальцем с золоченым ногтем на лоб. — А второй крест видел? — Бандит приподнял санитарный чемодан. — А третий крест видел? — Ося рывком разорвал на груди рубаху и в лунном свете блеснул нательный крест на цепочке. — А теперь получай. Прими, Румыния, за родную Одессу! — И он с дикой силой метнул в Гугуце заточенный кол.
   Гугуце исчез, а кол пронесся по анфиладе, со свистом вспарывая застоявшийся воздух, ударился острием в стену, расписанную изображением виноградников. Стена рухнула, будто картонная, и открылся огромный ландшафт, пронзительно освещенный луной.
   Пространство вернулось. Оно нахлынуло вдруг все целиком, и стало так широко и далеко видно, как в рассказе Гоголя «Страшная месть», когда герой вдруг видит из Киева всю Украину вплоть до синих Карпат, среди которых возвышается гигантский мертвый колдун на коне.
   С холма, на котором стояло поместье, спускалась вниз, в долину, дорога, все еще забитая машинами и военной техникой, которую, наверное, разбомбили с воздуха — там все застлано было темным дымом. Ниже притулился городок, с ратушей в центре, на башне развевался крошечный красный флаг. Дальше виднелись отступающие немецкие части — оставив несколько арьергардов для прикрытия отступления, они спешно отходили и закреплялись за низкой темной горой, похожей на дракона.
   Далее лунно блестела река, делающая большой и плавный изгиб, после чернел лес, и сразу за ним серебрилась еще одна река, а может быть, это была та же самая река, неожиданно струящаяся откуда-то из складки ландшафта. Потом, за рекой поднимались фабричные трубы и здания — там расстилался большой промышленный город, а в его центре громоздился собор с куполом, над которым в ясном зеленом небе висело ночное облако. За городом, совсем уже далекие и микроскопические, лежали на холмах деревни, и можно было увидеть движение крупных немецких соединений вдоль какой-то невидимой линии. Возможно, там проходила румыно-венгерская граница. За этой линией уже ничего не удавалось рассмотреть. Наверное, потому, что есть своя граница и у такого распахнутого и далекого зрения, каким обладал в тот момент Дунаев.
   Но не красоты ландшафта занимали его. Он смотрел «исступленным» зрением, и ему вдруг стали видны огромные шапки — копии шапки Гугуце, — которые накрывали большие куски ландшафта — целые деревни, и города, и войсковые части. Эти шапки, колоссальные, до неба, стояли чередою, уходя в зеленую ночную даль.
   Ося Кол профессиональным жестом открыл чемоданчик и вынул оттуда бутылку пива.
   — Глотни-ка пивка, родной, — распорядился он, протягивая бутылку парторгу. — Самое лучшее лекарство против удара по сознанию. — Он лихо открыл бутылку об изогнутую дверную ручку.
   Дунаев сделал глоток горького пива и сразу же узнал в одесском уголовнике Айболита. Доктор казался весёлым.
   — Без алкоголя в нашем деле никак нельзя, батенька, — усмехнулся врач. — Ежедневно пить не рекомендую, но в экстремальных ситуациях — непременно. Если вас атаковал обычный кровососущий вампир, надо срочно выпить красного вина, чтобы компенсировать потерю крови. Если атака шла прямо на душу, тогда без водки не обойдешься. Если же сосали разум, тогда никак нельзя без пива. Пиво, Владимир Петрович, самый древний напиток, оно в родне с морем, такое же горькое и пенное. А море это и есть Сознание. Из пены, голубчик, родилась Любовь, а Любовь и Разум — одно и то же. Поэтому наши русские монахи и сводят ум в сердце. Там, в сердце, уму поуютнее будет, чем в глупой башке, в тыкве в этой. — Доктор подмигнул парторгу, потом продолжил более серьезно. — Помните, я говорил вам про Гзом, про внешний мозг. Теперь вы можете наблюдать эти шапки. Они своего рода самозванцы, они пародируют Гзом. Я бы сказал, эти румынские шапки — карикатуры на Гзом. Смотрите, они даже структурой своей намекают на это.
   Действительно, колоссальные шапки, стоящие одна за другой по всей территории Румынии, напоминали чем-то вывернутый наизнанку мозг — внутри они, наверное, были подбиты войлоком, а снаружи курчавилась черная мозгоподобная поверхность.
   «Мозг каракулевый», — подумал парторг.
   Ему вдруг стало хорошо и уютно — от пива, от того, что все так далеко и отчетливо видно, от того, что он все же не стал дебилом (а это, в какой-то момент, ему казалось уже совершившимся событием), а также от приятной компании — Айболита он уважал, и было в нем что-то даже трогательное, в этом встрепанном, седовласом, хрупком старичке, у которого так сильно менялось выражение глаз — то сверкал в них ум, то бушевала ярость, то блестела какая-то детская задумчивость, а иногда в этих глазах ясно виднелась печаль — мягкая, отрешенная, человечная, как-то даже не подходящая к этому в корне нечеловеческому существу.
   Они прошли по анфиладе, вышли наружу сквозь пролом в стене. Прозрачные огромные шапки стояли в воздухе чередой. Парторг не видел, но ощущал, как эти шапки-упыри сосут сознание из спящих людей. Он сказал себе: «Видеть невидимое!» — и тут уже узрел тысячи и тысячи витых струек, которые поднимались от домов, от земли и уходили в шапки. Это и были «струйки сознания». Словно угадав его мысль, Айболит сказал:
   — Мы вот выскочили из-под шапки. Люди спят и не ведают, что разум по капле уходит вверх, в курчавые псевдонебеса. Некоторые наивно думают, что шапки и есть Гзом. Но они не Гзом. До сих пор кое-кто полагает, что Гзом — это орнамент, установившийся порядок. Но Гзом — это не установившийся порядок и не орнамент. Гзом — это огромный сквозняк, который пробегает по всем порядкам и орнаментам, по их возможностям и невозможностям. И он выворачивает их наизнанку и заставляет трепетать, как тот флажок на башне. Видите, что происходит с людьми, которые слишком долго живут под шапкой. — Айболит указал в глубину большого ландшафта. Парторг присмотрелся и увидел в центре тех пространств, которые накрыты были шапками, странные и одинаковые сценки. Люди, по виду румынские крестьяне или пастухи, в таких же точно шапках и национальных одеждах, в какой был одет Гугуце, шли равномерной походкой по периметрам больших квадратов и прямоугольников.
   Квадраты и прямоугольники (иногда, очень редко, треугольники) были внутри совершенно белые и пустые. Казалось, они лежали на земле, но под ними не было земли. Но и на дыры не похожи были эти странные куски территории. Пустота вообще мало на что похожа.
   — Я всегда подозревал, что за границей ничего нет, одна лишь белая пустота. Здесь они ее почти заслонили, остались только эти куски… — сказал Дунаев полупьяно. — Но почему они все ходят так странно по краям этой пустоты? Охраняют, что ли?
   Кое-где румыны двигались по краям белых кусков на конях, кое-где даже на телегах. Двигались равномерными вереницами, так что создавалось впечатление, что это расстелены на земле огромные платки, обшитые по краям движущимся орнаментом.
   — Как же здесь жить, в этой пустоте? — спросил Дунаев.
   — Прыгать надо. Ты прыгать умеешь? — ответил доктор.
   У парторга слегка закружилась голова. Показалось, он снова проваливается в сон про Боголюбово-Разбойное.
   — Как это… прыгать? — спросил он.
   — Напружинить и прыгнуть — вот как. Белая пустота — она отпружинивает хорошо.
   С этими словами доктор достал из чемоданчика четыре металлические пружины, похожие отчасти на диванные. Сверху на пружинах было укреплено нечто вроде больших сандалий с ремешками, — сделано так, чтобы в них можно было вставить ногу прямо в сапоге.
   Доктор так и сделал, быстро нацепил на ноги пружины и кивком указал Дунаеву поступить так же. Дунаев надел пружины, затянул ремешки. Попробовал сделать шаг — и тут же его подбросило в небо. С изумленным криком он приземлился уже за пределами поместья, на дороге, возле горящего мотоцикла с коляской. Раненый немец, лежащий на обочине, вытаращился на него и побелевшими губами пролепетал: «О, майн Готт!»
   Дунаев включил невидимость и дальше запрыгал уже невидимый, чтобы не пугать людей, и так измученных ужасами войны. Следующий прыжок перенес его уже за город, и он приземлился в середину белоснежного квадрата, по краям которого равномерно шагали загадочные румыны. И тут его так подбросило, так отпружинила «белая пустота», что дыхание перехватило! Высоко в небе его нагнал Айболит — вытаращенный, хохочущий, с белым пламенем седых волос на голове.
   — Эх, пружинит, как отбрасывает! — крикнул он. — На Славу!..
   — Слава! — раздался из глубины неба мальчишеский вопль. — Слава, товарищи!
   Они увидели, что их нагоняет Максимка, прыгающий на таких же точно пружинах. За ним скакали Радный и Джерри. Джерри был совершенно нагой, мокрый с головы до пят и со свистом рассекал воздух граблями, улюлюкая и визжа. Радный в ожерелье из черепов, с почерневшим от скачки лицом, размахивал веслом и молчал. Но так громко скрипел зубами, что казалось — режут стекло. Глаза его светились желтым светом, отбрасывающим два луча в ночи.
   Упоение ночной скачки охватило Дунаева. Раз — и уносились в зелено-черное небо! Два — и приземлялись на белый квадрат из прямоугольной пустоты, огороженной румынскими фигурами. Три — и взлетали еще выше, до самой полной луны… и так неслись вперед сквозь свист и скрежет ветра, сопровождаемые боевым визгом товарищей.
   В мозгу Дунаева прозвучала радиосводка Совинформбюро:
   в Бухаресте, столице Румынии, вспыхнуло восстание. Ебаный Ион Антонеску свергнут. Власть принял румынский король Михай. Румыния разорвала союзный договор с Германией и вышла из войны. Красная армия вошла в румынскую столицу, приветствуемая многотысячными толпами жителей освобожденного Бухареста.
   Далеко от темной земли, где лежало поле, леса, города и реки, поднялся тихий и рассыпчатый крик «Ура!».
   «Ура!» — орали озера и перелески, люди спящие и бодрствующие, дороги и домики, и даже убитые немцы шептали «Ура!». Что-то стало взлетать от земли, и проноситься в лунном свете, и падать обратно. Тысячи и десятки тысяч темных растрепанных предметов взлетали в воздух. Дунаев понял — это цветы.
   Пять фигурок неслись на пружинах, среди взлетающих и падающих цветов, словно бы вырезанных из черной бумаги на фоне лунного неба. Неслись, обратив дикие лица к полной луне. Впереди исступленно прыгал Айболит, и казалось, это уже не доктор, а бешеное кенгуру в белом халате с седым хохолком на голове. Они неслись к границе Венгрии, где пока что еще царствовал ебаный Хорти. И душа Дунаева пела, охала и ухала, в ритме скачков, взлетов и приземлений.

глава 34. Венгрия

 
Миллионам внимающих толп
Мы читаем историю битвы.
Но не людям! Не людям, которых действительно нет.
И не к людям Дунаев свои обращает молитвы —
От Снегурочки спящей он свой получает совет.
 
 
Нескончаемый медленный лес протянулся в окраинах диких,
Он заслушался стоя, не смея стряхнуть снегиря,
Превратившийся в слух до последней своей земляники.
И до станции дальней, где светятся два фонаря.
 
 
Мириады пылинок, лежащих везде где попало,
И хрустящий песок, и листва, и круги на воде,
Подоконники, мухи, подвалы, и кол, и мочало
Завороженно встали, человечьей внимая судьбе.
 
 
Несчислимому ведому всех свояков мы читаем:
Все, считай, свояки — и грибы, и осенняя грязь!
И застыла вся публика, явно того ожидая,
Как герой повергает врагов, грохоча и смеясь.
 
 
Подавай им кино! Подавай им великую бойню!
Но героя внезапно уносит поток вещих снов.
То герой — не герой, то он зельем каким-то опоен,
То бежит, то дрожит от бессвязных магических слов.
 
 
И тогда все углы заворочались недоуменно,
Приподнялась листва, и пожала плечами трава:
«Где здесь славная битва? Где яростный бой раскаленный?
Где тут подвиг отважный? И где здесь людская беда?»
 
 
Повороты видны, коридоры и комнаты ваты —
Те дешевые комнатки, плюшем обитые встарь.
Пенопласт раскрошился. Лежит паралон сыроватый,
И как будто бы гулко порой забубнит пономарь.
 
 
Эй, казачество дней! И веселые тени предместья!
Натянуть повода! Вот лекарство в назначенный час!
Вот вам битва веществ! Окисление вместо предвестья.
Огорчение взрывов. Засолка погон на плечах!
 
 
И тогда белый клин журавлей полетит, соревнуясь,
Белым временем став, бесконечным и ясным всегда.
Снизу блещет война, сверху небо лежит, не волнуясь.
А вокруг беготня — все оттуда бежит в никуда! [8]
 
   «Хорошо! Наконец-то, блядь, вышли на оперативный простор! Теперь нас не остановить! Сейчас с ходу вломимся в Венгрию!» — так упоенно думал парторг, несясь на пружинах. Впрочем, он знал, что Венгрию нацисты превратили в мощный бастион, что там сосредоточены огромные силы врага. Догадывался, что бой за Венгрию не будет легким. Но к тому, что их ожидало, парторг оказался неподготовлен. Хотя он вроде уже был вообще ко всему готов, все воспринимал как должное, но есть вещи, которые в любой, даже самой задубевшей и залихватской душе могут без труда отыскать нежное и неожиданное место: так герой находит на брюхе дракона выпавшую чешуйку и в это случайное оконце всаживает свой кинжал.