Затем он соорудил себе маленькую хижину возле канализационного стока. Ряса служила постелью, требник – подушкой. Каждое утро он разводил небольшой костер из плавника, который собирал и высушивал накануне. Рядом в бетоне было углубление, куда стекала дождевая вода. Здесь он мог напиться и умыться. Позавтракав жареной крысой («Печень, – писал он, – особенно сочна»), отец Фэйринг приступал к выполнению первой задачи: учился общаться с крысами. Предположительно, он преуспел. Запись от 23 ноября 1934 года гласит:

 
   Игнатий проявил себя поистине трудным учеником. Сегодня он спорил со мной по поводу природы индульгенций. Варфоломей и Тереза его поддержали. Прочел им из Катехизиса: «Посредством индульгенций Церковь временно воздерживается наказывать грешников, отпущая нам из духовной сокровищницы своей толику бесконечной милости Иисуса Христа и преизобильного милосердия благословенной Девы Марии со всеми святыми».
   – И что же такое, – спросил Игнатий, – преизобильное милосердие?
   Я прочел дальше: «Сие есть то, что мы обретаем в течение жизни всей, но нужды в нем не имеем, и посему Церковь одаряет им членов своего сообщества святых».
   – Ага, – пискнул Игнатий, – тогда я не понимаю, чем это отличается от марксизма-коммунизма, который, как ты говоришь, безбожен. От каждого по способностям, каждому по потребностям.
   Попытался объяснить, что есть разные типы коммунизма; что ранняя Церковь, действительно, строилась на общей собственности и равном распределении благ. Варфоломей в связи с этим заметил, что, возможно, доктрина пищи духовной произросла из экономических и социальных условий, в которых находилась Церковь в период становления. Тереза немедленно обвинила Варфоломея в поддержке марксистских воззрений, и разразилось ужасающее побоище, в котором бедной Терезе выкогтили глаз из глазницы. Дабы не длить мучений, усыпил ее и после шести часов приготовил роскошное блюдо из ее останков. Выяснилось, что хвосты, будучи достаточно хорошо прожарены, вполне приемлемы.

 
   По крайней мере одну группу он, несомненно, обратил. В дневнике больше нет упоминаний о скептике Игнатии: может, он погиб в другой драке, а может, променял общину на языческие районы города. После первого обращения записи становятся короче, но автор по-прежнему всегда оптимистичен, а временами даже впадает в эйфорию. Дневник рисует Приход как маленький оазис света среди унылых Темных Веков мракобесия и варварства.
   Однако постоянно переваривать крысиное мясо пастор нс смог. Возможно, там была какая-то зараза. Не исключено также, что склонность его паствы к марксизму слишком живо напоминала ему то, что он видел наверху – в очередях, в больницах, в родильных домах и даже в исповедальне. Так что бодрый топ последних записей был на самом деле вынужденным враньем, призванном защитить самого себя от горькой правды о том, что его слабые и изворотливые прихожане ко сумели подняться над уровнем животных, каковыми они, в сущности, и являлись. На ото мимоходом намекает последняя запись:

 
   Когда Августин станет мэром города (а си отлитый парень, и многие ему преданы), то вспомнит ли он или его советник старого священника? И не в связи с синекурой или жирной пенсией, а с благодарностью в сердце несем?
   Хотя преданность Господу вознаграждается на небесах и уж точно не вознаграждается на земле, я верю, что обрету духовный покой в Новом Городе, основание которого мы заложили здесь, в этой обители Ионы, под старым фундаментом. Если же этого не случится, я тем не менее обрету покой с Господом Единым. И это, несомненно, лучшая награда. Большую часть жизни я был настоящим Старым Священником – никогда не был тверд как камень и никогда не был богат. Возможно…

 
   На этом дневник обрывается. Он до сих пор хранится в труднодоступном отделе Ватиканской библиотеки и в памяти нескольких старожилов Департамента Очистных Сооружений Нью-Йорка, которые видели, как его нашли. Дневник лежал на вершине сложенной из камней пирамиды, достаточно большой, чтобы скрыть тело человека, погребенное в секции 36-дюймовой трубы на самой границе Прихода. Рядом лежал требник. Никаких следов Катехизиса или «Современного кораблевождения» обнаружить не удалось.
   – Вероятно, – сказал предшественник Цайтсуса Манфред Кац, прочитав дневник, – вероятно, эти крысы ищут там лучший способ покинуть тонущий корабль.
   К тому времени, как Профейн услышал рассказы о Приходе Фэйринга, они уже стали изрядно апокрифичными и обросли фантастическими деталями, которые записями не подтверждались. Но как бы то ни было, в течение почти двух десятков лет легенда передавалась из уст в уста, и никто не усомнился в здравомыслии старого священника. Так всегда происходит с канализационными историями. Такова их природа. Истинны они или ложны, роли не играет.
   Профейн пересек границу Прихода, аллигатор все еще виднелся впереди. Изредка встречались выцарапанные на стенах цитаты из псалмов и расхожие латинские фразы (Agnus Dei, qui tollis peccata mundi, dona nobis pacem – Агнец Божий, принявший на себя все грехи мира, даруй нам покой). Покой. Вот здесь однажды, в унылый сезон Депрессии, который неторопливо плющился на улице, сея голод и панику под свинцовой тяжестью небес, – здесь был покой. Несмотря на искажение временных ориентиров в записях отца Фэйринга, Профейн в общем понял, о чем шла речь. Отлученный от церкви – вероятнее всего, за сам факт подобной миссионерской деятельности, – урод в славной семье католиков, отшельник в рясе-постели, этот старик проповедовал своим прихожанам-крысам, носившим имена святых, во имя всеобщего благоденствия.
   Профейн повел лучом по древним надписям и увидел темное пятно, формой напоминавшее распятие, переходящее в гусиный клюв. Только сейчас, отойдя от люка, Профейн осознал, что остался совсем один. Крокодил впереди не в счет, он скоро умрет. Присоединится к другим призракам.
   Профейна изрядно заинтересовал рассказ о Веронике, единственной (за исключением несчастной Терезы) прихожанке, о которой упоминалось в дневнике. Один из апокрифов, сотворенных руками работников канализации (излюбленное возражение: «Мозги у тебя в канализации»), повествовал об экстравагантных отношениях между священнослужителем и молодой крысихой, выступавшей в образе сладострастной Магдалины. Из тех рассказов, которые довелось услышать Профейну, вытекало, что из всех прихожан лишь ее душу отец Фэйринг считал достойной спасения. Она явилась к нему однажды ночью, но не как суккуб, а в поисках наставлений (возможно, дабы поведать их в своей норе, где бы в Приходе она ни находилась) и какого-нибудь доказательства желания пастора приобщить ее к Христу: монашеского наплечника с медалью, памятного стиха из Нового Завета, отпущения грехов, епитимьи. На долгую память. Вероника – это вам не то, что наши биржевые крысы.

 
   Моя скромная шутка, кажется, может быть принята всерьез. Когда они настолько утвердятся в вере, что начнут подумывать о канонизации, то Вероника, я уверен, возглавит список. Вместе с некоторыми последователями
   Игнациуса, каковые, без сомнения, выступят в качестве адвокатов дьявола.
   Сегодня вечером В. пришла ко мне в расстроенных чувствах. Они с Павлом опять занимались этим. Бремя вины тяжко давило па бедное дитя. Ей явственно виделся огромный белый и неуклюжий зверь, который настигал ее и готовился сожрать. Несколько часов мы беседовали о Сатане о его коварстве.
   В. выразила желание стать монахиней. Объяснил, что в настоящее время нет такого признанного Церковью монашеского ордена, в который она могла бы вступить. Она поговорит с другими девочками, дабы выяснить, найдет ли эта идея достаточно широкий отклик, который потребует действий с моей стороны. Это будет означать письмо к епископу. А моя латунь так корява…

 
   Агнец Божий, подумал Профейн. Проповедовал ли он им как «крысам Божьим»? Как оправдывал себя, пожирая их по три штуки в день? Как бы он отозвался обо мне и о Крокодильем Патруле? Профейн проверил карабин. Здесь, в Приходе, такие же запутанные лабиринты, как в катакомбах ранних христиан. Нет, здесь стрелять рискованно, нет смысла. Но только ли в этом дело?
   По спине прошла дрожь, сказывалась усталость. Стали приходить мысли о том, сколько еще придется выносить эту гонку. Так долго он не гонялся ни за одним аллигатором. Профейн на минуту остановился и обернулся, прислушиваясь. Ничего, лишь мерное журчание туннельного потока. Ангел, наверное, не придет. Профейн вздохнул и поплелся дальше по направлению к реке. Крокодил булькал в помоях, пускал пузыри и тихонько ворчал. «Хочет что-то сказать? – подумал Профейн. – Мне?» Он ранен, скоро начнет размышлять о вечном и позволит потоку вынести его вместе с порнографическими открытками, с кофейной гущей, с использованными и неиспользованными презервативами, с дерьмом – прямо к отстойнику на Ист-Ривер и дальше через ручей к кладбищу в Квинз. Ну и хрен с ним, с этим аллигатором и с этой охотой среди исцарапанных стен из старой легенды. Негде тут стрелять. Ему мерещились глаза призрачных крыс, он в ужасе таращился вперед, видел Зб-дюймовую трубу, ставшую для пастора Фэйринга гробом повапленным, и страшился услышать попискивание Вероники, последней любви старого священника.
   Вдруг – Профейн даже испугался – впереди за поворотом мелькнул свет. Но не огни большого города дождливым вечером, а что-то менее яркое, менее определенное. Охотник и добыча повернули за угол. Профейн заметил, что лампочка фонаря стала мерцать – аллигатор моментально исчез из виду. Они прошли поворот и оказались на широкой площадке, похожей на неф церкви с куполообразным арчатым сводом. Флуоресцирующий фосфорный свет исходил от стен, делая их очертания неясными.
   – Ха, – громко сказал Профейн. Отражение речных струй? Морская вода иногда светится в темноте; проснувшись ночью на корабле, можно увидеть такое же раздражающее сияние. Но здесь – нет. Аллигатор развернулся и стал перед Профейном. Четкая, легкая цель.
   Профейн ждал. Ждал, пока что-нибудь произойдет. Что-нибудь потустороннее, естественно. Он был сентиментален и суеверен. Крокодил, само собой, мог обрести дар речи, тело пастора Фэйринга – воскреснуть, а сексуальная В. – отвратить Профейна от убийства. Он почувствовал, что сейчас взлетит и с недоумением поймет, где в действительности находится. В костяном склепе, в гробу повапленном.
   – Ах ты, шлемиль, – прошептал он в фосфорное сияние [93]. Еще шлепнешься, шлимазл. Карабин будет ходуном ходить в руках. Крокодилье сердце будет тикать, твое – громыхать, а пружина спускового механизма ржаветь среди этих помоев по колено и под этим богохульным светом. – А может, отпустить тебя?
   Но начальник Банг знал, что у Профейна верняк. Это записано на доске. И потом, Профейн видел, что аллигатор больше кс двигается. Присел на задние лапы и ждет, прекрасно зная, что его сейчас шлепнут.
   Когда в Филадельфийском Дворце Независимости перестилали полы, то один квадратный фут решили оставить нетронутым, чтобы было что показывать туристам. «Возможно, – скажет вам экскурсовод, – здесь ступала нога Бенджамена Франклина или даже Джорджа Вашингтона». Профейн услышал это, когда учился в восьмом классе, и был подобающим образом впечатлен. Сейчас он испытывал то же чувство. В этом подземном зале старый священник либо убивал и жарил своих новообращенных, либо предавался греху скотоложества с крысами, либо обсуждал с В. учреждение монашеского ордена грызунов, – смотря какую историю вам рассказывали.
   – Извини, – сказал Профейн аллигатору. Он всегда извинялся. Типичное выражение шлемиля. Приложил карабин к плечу и снял его с предохранителя. – Извини, – повторил он. Отец Фэйринг беседовал с крысами. Профейн разговаривал с крокодилами. Выстрелил. Аллигатор подскочил, крутнулся, коротко дернулся и затих. На слабо светящейся воде, образуя причудливые и переменчивые узоры, расплылось бесформенное кровавое пятно. А фонарь внезапно потух.



II


   Гувернер («Руни») Уинсам сидел на аляповатой кофеварке-эспрессо и курил косяк, бросая злобные взгляды на женщину в соседней комнате. В квартире, высоко вознесенной над Риверсайд-драйв, насчитывалось порядка тринадцати комнат, оформленных в стиле Ранних Гомосексуалистов и расположенных таким образом, чтобы, когда межкомнатные двери были открыты (как в данный момент), являть взору то, что писатели прошлого века любили называть «перспективой».
   Мафия, его жена, валялась на кровати и забавлялась с котом по кличке Клык. В данный момент она была раздета и размахивала надувным лифчиком перед мордой серого сиамского кота-неврастеника, который разочарованно прятал когти. «Киска, киска, – приговаривала она. – Мой класивый котик селдится, потому что не хочет иглать с бюстгальтелом? И-и-и-и, такой умный и милый котик».
   О, Господи, подумал Уинсам, тоже мне интеллектуалка. Угораздило втрескаться в интеллектуалку. Они все извращенки.
   Косячок был из «Блумингдейла», его раздобыл Харизма пару месяцев назад, когда во время очередного спорадического приступа трудоголизма устроился в этот универмаг экспедитором. Уинсам взял себе на заметку, что надо бы встретиться с тол качкой из магазина Лорда и Тейлора, хрупкой девушкой, которая мечтала работать в книжном отделе большого универмага. Курильщики ценили такие косяки столь же высоко, как ценят знатоки виски «Шива Регаль» или черную панамскую марихуану.
   Руни работал в фирме «Диковинки звукозаписи» («Фольксвагены в hi-fi», «Старые хиты в исполнении Левенвортского Клуба Любителей Пения» [94]) и занимался главным образом тем, что выискивал новые диковинки. К примеру, однажды ему удалось установить магнитофон, запрятанный в автомат с бумажными полотенцами, в женском туалете на Пенсильванском вокзале; в другой раз он, нацепив фальшивую бороду и потрепанные джинсы, прятался в фонтане на площади Вашингтона; его вышвыривали из борделя на 125-й улице; видели крадущимся вдоль загородки для быков на стадионе «Янки» в день открытия сезона. Руни поспевал повсюду и был неудержим. В самый серьезный переплет Уинсам попал, когда однажды утром к нему в контору вломились двое вооруженных до зубов агентов ЦРУ с намерением погубить его великую тайную мечту – аранжировку
   «Увертюры 1812 года» Чайковского, которая должна была положить конец всем прочим версиям. Одному Богу и самому Уинсаму было известно, что он намеревался использовать вместо колокольчиков, духовых и струнных инструментов; впрочем, ЦРУ это нисколько не интересовало. Агенты пришли выяснить насчет пушечных ядер. Похоже, Уинсам зацепил кого-то из высокопоставленных чинов стратегического авиационного командования.
   – Почему? – спросил цэрэушник в сером костюме.
   – А почему нет? – сказал Уинсам.
   – Зачем? – спросил цэрэушник в синем костюме. Уинсам объяснил.
   – Господи, – сказали они, синхронно побледнев.
   – Естественно, необходимо ядро, которым действительно стреляли по Москве, – сказал Руни. – Мы стремимся к исторической точности.
   Кот издал душераздирающий вопль. Харизма выполз из соседней комнаты, завернутый в большое зеленое «гудзонское» одеяло.
   – Доброе утро, – приглушенно сказал Харизма из-под одеяла.
   – Нет, – сказал Уинсам. – Опять не угадал. Сейчас полночь, и Мафия, моя жена, играет с котом. Можешь посмотреть. Пожалуй, скоро можно будет продавать билеты на этот спектакль.
   – Где Фу? – донеслось из-под одеяла.
   – Куролесит, – ответил Уинсам, – где-то в центре.
   – Рун, – проверещала девушка, – иди посмотри на него. – Кот лежал на спине, застыв с поднятыми вверх лапами и мертвенным оскалом на морде.
   Уинсам промолчал в ответ. Зеленый бугор в центре комнаты двинулся мимо кофеверки, вполз в комнату Мафии. На секунду он остановился у кровати, из-под одеяла высунулась рука и похлопала Мафию по бедру, затем бугор пополз обратно по направлению к ванной.
   Для эскимосов, вспомнил Уинсам, настоящее гостеприимство заключается в том, чтобы, кроме еды и крова, предложить гостю на ночь свою жену. Интересно, обломится старине Харизме хоть что-нибудь от Мафии?
   – Маклак, – громко произнес он. Он считал, что это эскимосское слово. Жаль, если это не так, – других он не знал. Впрочем, все равно никто не слышал.
   Кот влетел к нему в комнату. Мафия надевала пеньюар, кимоно, халат или неглиже. Уинсам понятия не имел, чем они отличаются друг от друга, хотя жена периодически пыталась объяснить ему разницу. Уинсам твердо знал лишь одно: это то, что надо с нее снимать.
   – Пойду немного поработаю, – сказала она.
   Она была писательницей. Ее романы – которых вышло уже три, по тысяче страниц каждый, – собрали (как косметические салфетки собирают грязь) несметное количество преданных почитательниц. Со временем они даже образовали нечто вроде сестринской общины или фан-клуба, проводили заседания, устраивали чтение ее книг и обсуждали ее Теорию.
   Если Уинсам и Мафия все-таки пришли бы к окончательному разрыву, то главным образом из-за этой самой Теории. Как на грех, Мафия верила в нее так же истово, как и любая из ее последовательниц. Теория была никудышная и выражала скорее благие пожелания Мафии, чем что бы то ни было. В сущности, она сводилась к одному положению: только Героическая Любовь может спасти мир от окончательной деградации.
   На практике Героическая Любовь сводилась к совокуплению по пять-шесть раз каждую ночь с использованием превеликого множества акробатических упражнений и полусадистских борцовских захватов. Однажды Уинсам, не выдержав, в сердцах крикнул: «Ты превращаешь наш брак в прыжки на батуте». Эта фраза очень понравилась Мафии. Она вставила ее в свой следующий роман, где эти слова произносил Шварц, слабовольный еврей-психопат, которому по сюжету была отведена роль главного злодея.
   Все ее персонажи подвергались этой подозрительно предсказуемой расовой дискриминации. Положительные персонажи – богоподобные, неутомимые сексуальные спортсмены, которых она употребляла в качестве героев и героинь (а может, героина, подумал он), – были, как на подбор, высокими, сильными, белыми, иногда покрытыми с головы до пят здоровым загаром англосаксами, тевтонами и/или скандинавами. В качестве комических персонажей и злодеев неизменно выступали негры, евреи и иммигранты из Южной Европы. Уинсама, который был родом из Северной Каролины, возмущала эта ненависть к ниггерам, свойственная янки или жителям больших городов. В период ухаживания он восхищался ее обширным репертуаром анекдотов про негров. И только после женитьбы он обнаружил истину, не менее ужасную, чем тот факт, что она носила подкладки: Мафия пребывала в почти полном неведении относительно отношения южан к неграм. Слово «ниггер» она использовала для выражения ненависти, очевидно, потому, что была способна лишь на зубодробительные эмоции. Уинсам был слишком возмущен, чтобы сказать ей, что дело не в любви или ненависти к неграм, не в том, нравятся они тебе или нет, а в наследии прошлого, с которым приходится жить. Он спустил этот вопрос на тормозах, как и все остальное.
   Если она верила в Героическую Любовь, которая, в сущности, определялась лишь частотой, то Уинсам, по всей видимости, не был той мужской половиной, которую она искала. За пять лет брака он окончательно понял, что они оба были отдельными половинками, которые не могли слиться, и никакой осмос не мог возникнуть, как не могла сперма проникнуть сквозь цельную мембрану презерватива или диафрагмы, которыми они неизменно пользовались для контрацепции.
   Ко всему прочему, Уинсам был воспитан на журналах для белых протестантов, вроде «Семейной хроники». Одной из проповедуемых ими идей была мысль о том, что дети освящают брак. Одно время Мафия безумно хотела иметь детей. Возможно, она намеревалась выпестовать выводок супердеток, стать основательницей новой расы, как знать? Уинсам, по-видимому, отвечал ее требованиям, как с точки зрения генетики, так и в плане евгеники. Однако она чего-то коварно выжидала и на протяжении первого года Героической Любви без конца разводила противозачаточную бодягу. Брак тем временем начал постепенно разваливаться, и Мафия все больше сомневалась в том, правильно ли она поступила, выбрав Уинсама. Уинсам не понимал, почему она так долго за него цепляется. Может, ради своей литературной репутации. А может, она откладывала развод, ожидая, что чувство общественной значимости подскажет ей, что пора действовать. Он имел все основания предполагать, что на суде она припишет ему такую импотенцию, какую только можно вообразить. «Ежедневные новости» и, может быть, даже журнал «Совершенно секретно» поведают Америке, что он евнух.
   В штате Нью-Йорк основанием для развода может быть только супружеская измена. Лелея мечту нанести Мафии удар под дых, Руни начал проявлять повышенный интерес к Паоле Мейстраль, соседке Рэйчел. Она была симпатична и чувственна, и к тому же, как он слышал, несчастна со своим мужем Папашей Ходом, помощником боцмана третьего класса ВМС США, от которого сбежала. Но значит ли это, что она предпочтет Уинсама?
   Харизма плескался под душем. Интересно, он и в ванной не снимает зеленое одеяло? У Руни создалось впечатление, что он живет в нем.
   – Эй, кто-нибудь, – крикнула Мафия из-за письменного стола. – Как пишется Прометей?
   Уинсам хотел было сказать, что это слово начинается так же, как профилактика, но тут зазвонил телефон. Уинсам спрыгнул с кофеварки и прошлепал к телефону. Пусть ее издатели думают, что она безграмотна.
   – Руни, ты видел мою соседку? Молоденькую? – Он не видел.
   – А Стенсила?
   – Стенсил не появлялся всю неделю, – сказал Уинсам. – По его словам, он кого-то выслеживает. Все весьма таинственно, как у Дэшила Хэммета [95].
   Рэйчел казалась встревоженной; это чувствовалось по голосу и по дыханию.
   – Думаешь, они вместе? – Уинсам развел руками, прижав телефонную трубку плечом к уху. – Она не пришла домой вчера вечером.
   – Понятия не имею, чем занимается Стенсил, – сказал Уинсам, – я спрошу у Харизмы.
   Харизма стоял в ванной, завернувшись в полотенце, и разглядывал в зеркале свои зубы.
   – Эйгенвэлью, Эйгенвэлью, – бормотал он. – Я бы и сам лучше заделал корневые каналы. За что только мой приятель Уинсам вам платит?
   – Где Стенсил? – спросил Уинсам.
   – Вчера прислал записку; ее принес какой-то бродяжка в потрепанной армейской шапке образца примерно 1898 года. Что он, мол, будет в канализации, вышел на какой-то след. Кто его разберет.
   – Не сутулься, – сказала жена Уинсаму, когда он, пыхнув закруткой, выпустил в телефонную трубку клуб дыма. – Распрямись.
   – Эй-ген-вэлью, – стонал Харизма. Ванная создавала раскатистое эхо.
   – Что? – спросила Рэйчел.
   – Никто из нас, – сказал Уинсам, – никогда не совал нос в его дела. Если ему так хочется, пусть ползает по канализации. Не думаю, что Паола с ним.
   – Паола, – сказала Рэйчел, – больная девочка. – И, разозлившись – но не на Уинсама, – повесила трубку, так как, обернувшись, увидела, что Эстер крадучись исчезает за дверью, одетая в ее белое кожаное пальто.
   – Могла бы попросить разрешения, – сказала Рэйчел. Эстер то и дело заимствовала чужие вещи, а потом по-кошачьи ускользала.
   – Ты куда собралась на ночь глядя? – поинтересовалась Рэйчел.
   – Пройтись, – туманно ответила Эстер.
   Если бы у этой твари был характер, подумала Рэйчел, она бы сказала: «Кто ты такая, черт возьми, чтобы я тебе докладывала, куда иду?» И Рэйчел ответила бы: «Я та, кому ты должна тысячу с лишним баксов, вот кто». Тогда Эстер впала бы в истерику и сказала: «Если уж на то пошло, я ухожу. Стану проституткой и вышлю тебе деньги по почте». А Рэйчел будет смотреть, как Эстер потопает к выходу, и когда она окажется у двери, произнесет последнюю реплику: «Ты прогоришь, тебе еще придется доплачивать клиентам. Убирайся к дьяволу». Хлопнет дверь, высокие каблучки процокают по ступенькам, прошипят и бухнут двери лифта, и – ура! – Эстер исчезнет. А на следующий день она прочтет в газете, что Эстер Харвитц, 22 лет, с отличием закончившая Нью-Йорк-сити Колледж, бросилась с какого-то моста, эстакады или высотного здания. И Рэйчел будет так шокирована, что даже не сможет плакать.