Страница:
– Пожалуй, вести буду я, – решил МакКлинтик. Таким образом ему удастся сосредоточиться и немного прийти в себя, а за городом дело пойдет легче. Тем паче что Руни совсем пьян. Даже больше, чем кажется.
– Веди, – устало согласился Уинсам. Господи, только бы она была дома. И всю дорогу до 112-й улицы (МакКлинтик жал на всю катушку) он размышлял, что будет делать, если не застанет Рэйчел.
Рэйчел не было. Дверь не заперта, записки нет. Обычно она не забывала черкнуть пару слов. И обычно запирала дверь. Уинсам вошел в квартиру. Две-три зажженных лампы. И никого.
Лишь комбинация валяется на кровати. Уинсам взял в руки черный гладкий шелк. Ночнушка-шелковушка, подумал он и поцеловал комбинацию в левую грудную чашечку. Зазвонил телефон. Уинсам не стал брать трубку. Но в конце концов решил ответить.
– Где Эстер? – задыхаясь спросила Рэйчел.
– Хорошее у тебя белье, – сообщил Уинсам.
– Спасибо. Она не приходила?
– Девушки, которые носят черное белье, опасны.
– Потом, Руни. Она унеслась, будто ей вожжа под хвост попала. Посмотри, там записки нет?
– Поехали со мной в Ленокс, в штат Массачусетс. Вздох безграничного терпения.
– Нет там записки. Ничего нет.
– Ты посмотри, посмотри. Я в метро.
– Веди, – устало согласился Уинсам. Господи, только бы она была дома. И всю дорогу до 112-й улицы (МакКлинтик жал на всю катушку) он размышлял, что будет делать, если не застанет Рэйчел.
Рэйчел не было. Дверь не заперта, записки нет. Обычно она не забывала черкнуть пару слов. И обычно запирала дверь. Уинсам вошел в квартиру. Две-три зажженных лампы. И никого.
Лишь комбинация валяется на кровати. Уинсам взял в руки черный гладкий шелк. Ночнушка-шелковушка, подумал он и поцеловал комбинацию в левую грудную чашечку. Зазвонил телефон. Уинсам не стал брать трубку. Но в конце концов решил ответить.
– Где Эстер? – задыхаясь спросила Рэйчел.
– Хорошее у тебя белье, – сообщил Уинсам.
– Спасибо. Она не приходила?
– Девушки, которые носят черное белье, опасны.
– Потом, Руни. Она унеслась, будто ей вожжа под хвост попала. Посмотри, там записки нет?
– Поехали со мной в Ленокс, в штат Массачусетс. Вздох безграничного терпения.
– Нет там записки. Ничего нет.
– Ты посмотри, посмотри. Я в метро.
Пылает август в Новом Йорке, – (запел Руни), –
Поедем в Ленокс, не грусти,
Не бей меня отказом горьким,
Сказав, как всем: «Прощай, прости».
(Припев, в темпе бегин[244]):
Рэйчел бросила трубку на полуслове. Уинсам остался сидеть у телефона с комбинацией в руках. Просто сидел.
В том краю, где прохладные ветры гуляют по улицам
узким.
Миллионы теней пуритан по извилинам мозга бредут,
Но лишь бостонский грянет мотив – и член встанет
ракетой в миг пуска,
Жизнь – мечта, и плевать на богему, легавых и тюрем уют.
Город Ленокс прекрасен, ты вдумайся, Рэйчел,
Наедим мы там задницы нечеловечьи –
Не бывало такого у нас никогда.
Будет там мой Уолден, а я, как Джон Олден[245],
Облысею и слюни пускать нежно в полдень
Стану рядом с тобой. Ну и пусть, ерунда.
Слушай, Рэйчел,
(прищелкивая пальцами на первую и третью долю)
уедем со мной навсегда.
II
Эстер и впрямь попала вожжа под хвост. А задница у нее была весьма чувствительная. Незадолго до разговора с Уинсамом Эстер сидела в прачечной и плакала; там Рэйчел ее и нашла.
– Что такое? – спросила она. Эстер заскулила громче. – Детка, – ласково сказала Рэйчел, – рассказывай.
– Отвали на фиг. – И Рэйчел пришлось бегать за ней между стиральными машинами и центрифугами, то и дело путаясь в сохнущих простынях, ковриках и лифчиках.
– Слушай, я ведь просто хочу тебе помочь. – Эстер боролась с простыней. Рэйчел беспомощно стояла посреди темной прачечной и взывала к подруге. В этот момент взбесилась стиральная машина в соседней комнате, и через дверь прямо им под ноги хлынул поток мыльной воды. Рэйчел выругалась, сбросила туфли, подоткнула юбку и помчалась за шваброй.
Не прошло и пяти минут после? начала уборки, как Хряк Бодайн сунул голову в дверь.
– Неправильно драишь, – заявил он. – Где тебя учили так возить шваброй?
– Ага, – зарычала Рэйчел, – тебе нужна тряпка? Сейчас получишь. – И пошла на него, размахивая шваброй.
Хряк поспешно отступил.
– Что там стряслось с Эстер? Я столкнулся с ней у выхода.
Рэйчел и сама хотела об этом знать. К тому времени, когда она закончила драить пол и, вскарабкавшись по пожарной лестнице, влезла через окно в свою квартиру, Эстер, естественно, уже исчезла.
«Слэб», – тут же подумала Рэйчел. Слэб снял трубку почти сразу.
– Если она появится, я дам тебе знать.
– Но Слэб…
– Что? – спросил Слэб.
Ничего. Бог с ним. Рэйчел повесила трубку. Хряк сидел на подоконнике. Рэйчел машинально включила ему радио. Литл Уилли Джон пел «Лихорадку».
– Так что там с Эстер? – спросила Рэйчел, чтобы хоть что-нибудь сказать.
– Это я спросил, – ответил Хряк. – Могу спорить, что она залетела.
– Спорь. – У Рэйчел заболела голова, и она ушла в ванную. Медитировать.
Их всех лихорадило.
Но на этот раз Хряк – пошлый и злорадствующий – сделал верный вывод. Когда Эстер появилась у Слэба, вид у нее был точь-в-точь как у забеременевшей фабричной работницы, белошвейки или продавщицы: спутанные волосы, опухшее лицо, набухшая грудь и слегка обозначившийся живот.
Пять минут – и Слэб завелся. Он стоял перед «Датским сыром № 56» – кривоватым куском на занимавшей всю стену картине, рядом с которой сам Слэб в своей темной одежке казался карликом, – размахивал руками и то и дело откидывал волосы со лба.
– Не мели чушь, – вещал он. – Шенмэйкер не даст тебе ни гроша. Вот увидишь. Хочешь, заключим небольшое пари? Я уверен, что у ребенка будет здоровенный крючковатый шнобель.
И Эстер заткнулась. Добрый Слэб был приверженцем шоковой терапии.
– Слушай, – он схватил карандаш, – сейчас никто нс поедет на Кубу. Там, несомненно, еще жарче, чем в Новом Йорке. Одним словом, не сезон. И там Батиста, который, несмотря на все свои фашистские замашки, сделал одно поистине золотое дело: он узаконил аборты. Л ого значит, что у тебя будет не какой-нибудь неуклюжий коновал, а специалист, который, по крайней мере, знает, что делает. Это нормально, безопасно, законно и самое главное – дешево.
– Это убийство.
– Ты что, обратилась в католичество? Милое дело. Нс знаю почему, но в эпоху Декаданса это всегда входит в моду.
– Ты знаешь, что я об этом думаю, – прошептала Эстер.
– Ладно, замнем. Хотя хотел бы я знать. – Некоторое время Слэб помалкивал, боясь растрогаться. Затем принялся что-то подсчитывать на клочке бумаги. – За три сотни, – подытожил он, – мы управимся свозить тебя туда и обратно. Включая питание, если, конечно, ты захочешь есть.
– Мы?
– Вся Шальная Братва. За неделю ты успеешь смотаться в Гавану и обратно. Станешь чемпионкой йо-йо.
– Нет.
Так они препирались, переводя разговор в плоскость метафизики, а день тем временем угасал. Оба понимали, что ничего серьезного не защищают и ничего важного не пытаются доказать. Словно пикировались на вечеринке или болтали о Боттичелли. Перебрасывались цитатами из Лигурийских трактатов [246], из Галена, Аристотеля, Дэвида Рисмана, Т. С. Эллиота.
– Откуда ты знаешь, что там уже обитает новая душа? Откуда ты знаешь, когда душа входит в плоть? Откуда ты знаешь, что у тебя самой есть душа?
– Все равно аборт – это убийство собственного ребенка.
– Ребенок, хрененок. Сейчас там лишь сложная белковая молекула, и больше ничего.
– Хоть ты и очень редко моешься, но от нацистского мыла, на которое пошла одна из шести миллионов загубленных еврейских душ, ты бы не отказался.
– Ну, ладно, – пришел в ярость Слэб, – объясни, в чем здесь связь.
После этого разговор перестал быть логичным, но фальшивым и стал фальшивым, но эмоциональным. Они тужились, как пьяницы перед рвотой, изрыгали всевозможные избитые истины, удивительно не подходившие к ситуации, затем огласили чердак бессвязными и бессмысленными воплями, словно пытаясь выблевать собственные внутренние органы, хотя таковые производят полезную работу, только оставаясь внутри.
Когда солнце село, Эстер прекратила разносить по пунктам ущербную мораль Слэба и, растопырив пальцы с острыми ногтями, пошла в атаку на «Датский сыр № 56».
– Давай-давай, – подбодрит Слэб. – Это улучшит текстуру. – Он уже куда-то звонил. – Уинсама нет дома. – Положил трубку, тут же нервно схватил и набрал справочную. – Где можно достать триста долларов? – спросил он. – Нет, банки уже закрыты… Я против ростовщичества. – И процитировал телефонистке что-то из «Cantos» Эзры Паунда. – А почему, кстати, все телефонистки говорят в нос? – Рассмеялся. – Ладно, как-нибудь попробую. – Эстер вскрикнула, сломав ноготь. Слэб повесил трубку. – Ответный удар, – сказал он, – Детка, нам нужны три сотни. У кого-нибудь да найдутся, это уж точно. – Он решил обзвонить всех знакомых, у которых были счета в банке. Через минуту список был исчерпан, а финансовое обеспечение поездки Эстер на юг нисколько не приблизилось. Эстер шарила по комнате в поисках бинта. В конце концов замотала палец туалетной бумагой, которую закрепила резинкой.
– Я что-нибудь придумаю, – пообещал Слэб. – Верь мне, малышка. Ведь я гуманист. – И оба понимали, что она поверит. А как же иначе? Ведь она доверчива и наивна.
Таким образом, Слэб сидел и размышлял, а Эстер мурлыкала себе под нос какую-то мелодию, помахивая в такт обернутым в бумагу пальцем, – возможно, это была старинная любовная песня. Оба ждали (хотя ни за что в этом не признались бы), когда Рауль, Мелвин и остальная Братва соберутся на очередную пьянку; а тем временем краски на громадной картине ежеминутно менялись и отражали все новые световые волны, восполняя собой последние лучи солнца.
Рэйчел, занятая поисками Эстер, к началу вечеринки сильно опоздала. Семь лестничных пролетов вели на чердак, и на каждой лестничной площадке проходившую Рэйчел встречали разнежившиеся парочки, вдребезги пьяные юноши и задумчивые типы, делавшие загадочные пометки в книгах, позаимствованных из библиотеки Слэба, Рауля и Мелвина; все они, словно пограничники на посту, обязательно останавливали девушку и наперебой сообщали, что самое интересное она уже пропустила. Рэйчел узнала, что именно она пропустила, пробиваясь на кухню, где обосновались Самые Достойные.
Мелвин, бренча на гитаре и импровизируя слова на народный мотив, пел хвалебную песнь своему славному сожителю, великому гуманисту Слэбу, который есть не кто иной, как а) реформатор профсоюзов и новое воплощение Джо Хилла [247]; б) лидер мирового пацифистского движения; в) бунтарский дух, уходящий корнями в древние традиции Америки; г) непримиримый борец с фашизмом, частным капиталом, республиканской администрацией и Уэстбруком Пеглером лично [248].
Пока Мелвин восхвалял Слэба, Рауль мимоходом, как бы в скобках к песне, разъяснил Рэйчел причину этого славословия. Оказывается, Слэб просто решил привлечь народ и теперь, дождавшись предельного заполнения кухни, взгромоздился на мраморный унитаз и потребовал тишины.
– Эстер тут забеременела, – объявил он. – Ей нужны триста долларов, чтобы поехать на Кубу и сделать аборт. – Пьяная Братва разулыбалась до ушей, расчувствовалась, подбодрила Эстер, основательно порылась в карманах и спонтанным проявлением общей гуманности вынесла на свет Божий мелочь, потертые банкноты плюс несколько жетонов метрополитена, а Слэб собрал добычу в старый пробковый шлем с греческими буквами, завалявшийся после какой-то студенческой попойки.
Ко всеобщему удивлению, набралось 295 долларов с мелочью. Слэб торжественно выудил десятку, занятую за пятнадцать минут до своей речи у Фергуса Миксолидийца, который на днях получил стипендию Фонда Форда и теперь страстно жаждал рвануть в Буэнос-Айрес, поскольку у США с Аргентиной нет соглашения о выдаче преступников.
Если Эстер и выражала устный протест против этого мероприятия, то никаких свидетельств этому не зафиксировано уже хотя бы потому, что в кухне было слишком шумно. Закончив сбор пожертвований, Слэб передал шлем Эстер, и затем ей помогли встать на унитаз, с которого она произнесла короткую, но трогательную благодарственную речь. Толпа разразилась аплодисментами, Слэб проревел что-то вроде «В Айдл-уайлд» [249], вслед за этим их с Эстер подняли на руки и понесли с чердака на лестницу. И лишь один помогавший тащить тела студентик, новичок Шальной Сцены, крякнул в тот вечер не в тон, робко предложив плюнуть на все эти заморочки с поездкой на Кубу и просто сбросить Эстер с лестницы, после чего у нее случится выкидыш, а они смогут потратить собранные деньги на новую пьянку. Студентику быстренько заткнули пасть.
– Милостивый Боже, – сказала Рэйчел. Никогда еще не доводилось ей видеть столько красных пьяных рож сразу, столько блевотины, столько вина, пролитого на линолеум. – Мне нужна машина, – обратилась она к Раулю.
– Тачку, – заорал Рауль – Четыре колеса для нашей Рэйч. – Но Братва уже исчерпала запасы щедрости. Призыва никто не услыхал. Возможно, заметив, что Рэйчел отнеслась к поездке на Кубу без особого энтузиазма, все решили, что она помчится в Айдл-уайлд с намерением задержать Эстер. Ей не дали ни одного колеса.
И только тогда, ближе к рассвету, Рэйчел подумала о Профейн. Его смена, наверное, уже закончилась. Милый Профейн. На протяжении всей суматошной вечеринки эпитет таился где-то глубоко в подкорке, а теперь расцвел, и она не смогла этому противиться, но его обволакивающей успокоительной силы все же не хватило для четырех футов и десяти дюймов ее тела. И потом, она все время помнила, что у Профейна машины тоже нет.
– Ладно, – сказала Рэйчел. Она размышляла о прирожденном пешеходе Профейне, у которого никогда не было машины. Он перемещается с помощью собственной энергии, которая порой передается и ей. Погодите, что же это получается? Выходит, она не вольна в своих поступках? Выходит, существует своеобразная форма налога на то, что приобретает сердце, – форма крайне запутанная, испещренная непонятными словами, и разбираться в ней можно все двадцать два прожитых Рэйчел года. А на самом деле все еще более сложно, поскольку в принципе она имеет полное право подобную декларацию не подавать, и налоговая полиция грез даже не подумает ее за это преследовать, но… Ох уж это «но». С другой стороны, стоит только начать, стоит сделать самый первый шаг – и придется отдавать больше, чем получаешь, в результате чего обнажается сокровенное «я» и возникает колоссальная неловкость, которая может завести Бог знает куда.
Удивительны те края, где случаются подобные оказии. И воистину поразительно, что таковые оказии происходят вообще. Рэйчел решила позвонить. Телефон был занят. Но она могла подождать.
– Что такое? – спросила она. Эстер заскулила громче. – Детка, – ласково сказала Рэйчел, – рассказывай.
– Отвали на фиг. – И Рэйчел пришлось бегать за ней между стиральными машинами и центрифугами, то и дело путаясь в сохнущих простынях, ковриках и лифчиках.
– Слушай, я ведь просто хочу тебе помочь. – Эстер боролась с простыней. Рэйчел беспомощно стояла посреди темной прачечной и взывала к подруге. В этот момент взбесилась стиральная машина в соседней комнате, и через дверь прямо им под ноги хлынул поток мыльной воды. Рэйчел выругалась, сбросила туфли, подоткнула юбку и помчалась за шваброй.
Не прошло и пяти минут после? начала уборки, как Хряк Бодайн сунул голову в дверь.
– Неправильно драишь, – заявил он. – Где тебя учили так возить шваброй?
– Ага, – зарычала Рэйчел, – тебе нужна тряпка? Сейчас получишь. – И пошла на него, размахивая шваброй.
Хряк поспешно отступил.
– Что там стряслось с Эстер? Я столкнулся с ней у выхода.
Рэйчел и сама хотела об этом знать. К тому времени, когда она закончила драить пол и, вскарабкавшись по пожарной лестнице, влезла через окно в свою квартиру, Эстер, естественно, уже исчезла.
«Слэб», – тут же подумала Рэйчел. Слэб снял трубку почти сразу.
– Если она появится, я дам тебе знать.
– Но Слэб…
– Что? – спросил Слэб.
Ничего. Бог с ним. Рэйчел повесила трубку. Хряк сидел на подоконнике. Рэйчел машинально включила ему радио. Литл Уилли Джон пел «Лихорадку».
– Так что там с Эстер? – спросила Рэйчел, чтобы хоть что-нибудь сказать.
– Это я спросил, – ответил Хряк. – Могу спорить, что она залетела.
– Спорь. – У Рэйчел заболела голова, и она ушла в ванную. Медитировать.
Их всех лихорадило.
Но на этот раз Хряк – пошлый и злорадствующий – сделал верный вывод. Когда Эстер появилась у Слэба, вид у нее был точь-в-точь как у забеременевшей фабричной работницы, белошвейки или продавщицы: спутанные волосы, опухшее лицо, набухшая грудь и слегка обозначившийся живот.
Пять минут – и Слэб завелся. Он стоял перед «Датским сыром № 56» – кривоватым куском на занимавшей всю стену картине, рядом с которой сам Слэб в своей темной одежке казался карликом, – размахивал руками и то и дело откидывал волосы со лба.
– Не мели чушь, – вещал он. – Шенмэйкер не даст тебе ни гроша. Вот увидишь. Хочешь, заключим небольшое пари? Я уверен, что у ребенка будет здоровенный крючковатый шнобель.
И Эстер заткнулась. Добрый Слэб был приверженцем шоковой терапии.
– Слушай, – он схватил карандаш, – сейчас никто нс поедет на Кубу. Там, несомненно, еще жарче, чем в Новом Йорке. Одним словом, не сезон. И там Батиста, который, несмотря на все свои фашистские замашки, сделал одно поистине золотое дело: он узаконил аборты. Л ого значит, что у тебя будет не какой-нибудь неуклюжий коновал, а специалист, который, по крайней мере, знает, что делает. Это нормально, безопасно, законно и самое главное – дешево.
– Это убийство.
– Ты что, обратилась в католичество? Милое дело. Нс знаю почему, но в эпоху Декаданса это всегда входит в моду.
– Ты знаешь, что я об этом думаю, – прошептала Эстер.
– Ладно, замнем. Хотя хотел бы я знать. – Некоторое время Слэб помалкивал, боясь растрогаться. Затем принялся что-то подсчитывать на клочке бумаги. – За три сотни, – подытожил он, – мы управимся свозить тебя туда и обратно. Включая питание, если, конечно, ты захочешь есть.
– Мы?
– Вся Шальная Братва. За неделю ты успеешь смотаться в Гавану и обратно. Станешь чемпионкой йо-йо.
– Нет.
Так они препирались, переводя разговор в плоскость метафизики, а день тем временем угасал. Оба понимали, что ничего серьезного не защищают и ничего важного не пытаются доказать. Словно пикировались на вечеринке или болтали о Боттичелли. Перебрасывались цитатами из Лигурийских трактатов [246], из Галена, Аристотеля, Дэвида Рисмана, Т. С. Эллиота.
– Откуда ты знаешь, что там уже обитает новая душа? Откуда ты знаешь, когда душа входит в плоть? Откуда ты знаешь, что у тебя самой есть душа?
– Все равно аборт – это убийство собственного ребенка.
– Ребенок, хрененок. Сейчас там лишь сложная белковая молекула, и больше ничего.
– Хоть ты и очень редко моешься, но от нацистского мыла, на которое пошла одна из шести миллионов загубленных еврейских душ, ты бы не отказался.
– Ну, ладно, – пришел в ярость Слэб, – объясни, в чем здесь связь.
После этого разговор перестал быть логичным, но фальшивым и стал фальшивым, но эмоциональным. Они тужились, как пьяницы перед рвотой, изрыгали всевозможные избитые истины, удивительно не подходившие к ситуации, затем огласили чердак бессвязными и бессмысленными воплями, словно пытаясь выблевать собственные внутренние органы, хотя таковые производят полезную работу, только оставаясь внутри.
Когда солнце село, Эстер прекратила разносить по пунктам ущербную мораль Слэба и, растопырив пальцы с острыми ногтями, пошла в атаку на «Датский сыр № 56».
– Давай-давай, – подбодрит Слэб. – Это улучшит текстуру. – Он уже куда-то звонил. – Уинсама нет дома. – Положил трубку, тут же нервно схватил и набрал справочную. – Где можно достать триста долларов? – спросил он. – Нет, банки уже закрыты… Я против ростовщичества. – И процитировал телефонистке что-то из «Cantos» Эзры Паунда. – А почему, кстати, все телефонистки говорят в нос? – Рассмеялся. – Ладно, как-нибудь попробую. – Эстер вскрикнула, сломав ноготь. Слэб повесил трубку. – Ответный удар, – сказал он, – Детка, нам нужны три сотни. У кого-нибудь да найдутся, это уж точно. – Он решил обзвонить всех знакомых, у которых были счета в банке. Через минуту список был исчерпан, а финансовое обеспечение поездки Эстер на юг нисколько не приблизилось. Эстер шарила по комнате в поисках бинта. В конце концов замотала палец туалетной бумагой, которую закрепила резинкой.
– Я что-нибудь придумаю, – пообещал Слэб. – Верь мне, малышка. Ведь я гуманист. – И оба понимали, что она поверит. А как же иначе? Ведь она доверчива и наивна.
Таким образом, Слэб сидел и размышлял, а Эстер мурлыкала себе под нос какую-то мелодию, помахивая в такт обернутым в бумагу пальцем, – возможно, это была старинная любовная песня. Оба ждали (хотя ни за что в этом не признались бы), когда Рауль, Мелвин и остальная Братва соберутся на очередную пьянку; а тем временем краски на громадной картине ежеминутно менялись и отражали все новые световые волны, восполняя собой последние лучи солнца.
Рэйчел, занятая поисками Эстер, к началу вечеринки сильно опоздала. Семь лестничных пролетов вели на чердак, и на каждой лестничной площадке проходившую Рэйчел встречали разнежившиеся парочки, вдребезги пьяные юноши и задумчивые типы, делавшие загадочные пометки в книгах, позаимствованных из библиотеки Слэба, Рауля и Мелвина; все они, словно пограничники на посту, обязательно останавливали девушку и наперебой сообщали, что самое интересное она уже пропустила. Рэйчел узнала, что именно она пропустила, пробиваясь на кухню, где обосновались Самые Достойные.
Мелвин, бренча на гитаре и импровизируя слова на народный мотив, пел хвалебную песнь своему славному сожителю, великому гуманисту Слэбу, который есть не кто иной, как а) реформатор профсоюзов и новое воплощение Джо Хилла [247]; б) лидер мирового пацифистского движения; в) бунтарский дух, уходящий корнями в древние традиции Америки; г) непримиримый борец с фашизмом, частным капиталом, республиканской администрацией и Уэстбруком Пеглером лично [248].
Пока Мелвин восхвалял Слэба, Рауль мимоходом, как бы в скобках к песне, разъяснил Рэйчел причину этого славословия. Оказывается, Слэб просто решил привлечь народ и теперь, дождавшись предельного заполнения кухни, взгромоздился на мраморный унитаз и потребовал тишины.
– Эстер тут забеременела, – объявил он. – Ей нужны триста долларов, чтобы поехать на Кубу и сделать аборт. – Пьяная Братва разулыбалась до ушей, расчувствовалась, подбодрила Эстер, основательно порылась в карманах и спонтанным проявлением общей гуманности вынесла на свет Божий мелочь, потертые банкноты плюс несколько жетонов метрополитена, а Слэб собрал добычу в старый пробковый шлем с греческими буквами, завалявшийся после какой-то студенческой попойки.
Ко всеобщему удивлению, набралось 295 долларов с мелочью. Слэб торжественно выудил десятку, занятую за пятнадцать минут до своей речи у Фергуса Миксолидийца, который на днях получил стипендию Фонда Форда и теперь страстно жаждал рвануть в Буэнос-Айрес, поскольку у США с Аргентиной нет соглашения о выдаче преступников.
Если Эстер и выражала устный протест против этого мероприятия, то никаких свидетельств этому не зафиксировано уже хотя бы потому, что в кухне было слишком шумно. Закончив сбор пожертвований, Слэб передал шлем Эстер, и затем ей помогли встать на унитаз, с которого она произнесла короткую, но трогательную благодарственную речь. Толпа разразилась аплодисментами, Слэб проревел что-то вроде «В Айдл-уайлд» [249], вслед за этим их с Эстер подняли на руки и понесли с чердака на лестницу. И лишь один помогавший тащить тела студентик, новичок Шальной Сцены, крякнул в тот вечер не в тон, робко предложив плюнуть на все эти заморочки с поездкой на Кубу и просто сбросить Эстер с лестницы, после чего у нее случится выкидыш, а они смогут потратить собранные деньги на новую пьянку. Студентику быстренько заткнули пасть.
– Милостивый Боже, – сказала Рэйчел. Никогда еще не доводилось ей видеть столько красных пьяных рож сразу, столько блевотины, столько вина, пролитого на линолеум. – Мне нужна машина, – обратилась она к Раулю.
– Тачку, – заорал Рауль – Четыре колеса для нашей Рэйч. – Но Братва уже исчерпала запасы щедрости. Призыва никто не услыхал. Возможно, заметив, что Рэйчел отнеслась к поездке на Кубу без особого энтузиазма, все решили, что она помчится в Айдл-уайлд с намерением задержать Эстер. Ей не дали ни одного колеса.
И только тогда, ближе к рассвету, Рэйчел подумала о Профейн. Его смена, наверное, уже закончилась. Милый Профейн. На протяжении всей суматошной вечеринки эпитет таился где-то глубоко в подкорке, а теперь расцвел, и она не смогла этому противиться, но его обволакивающей успокоительной силы все же не хватило для четырех футов и десяти дюймов ее тела. И потом, она все время помнила, что у Профейна машины тоже нет.
– Ладно, – сказала Рэйчел. Она размышляла о прирожденном пешеходе Профейне, у которого никогда не было машины. Он перемещается с помощью собственной энергии, которая порой передается и ей. Погодите, что же это получается? Выходит, она не вольна в своих поступках? Выходит, существует своеобразная форма налога на то, что приобретает сердце, – форма крайне запутанная, испещренная непонятными словами, и разбираться в ней можно все двадцать два прожитых Рэйчел года. А на самом деле все еще более сложно, поскольку в принципе она имеет полное право подобную декларацию не подавать, и налоговая полиция грез даже не подумает ее за это преследовать, но… Ох уж это «но». С другой стороны, стоит только начать, стоит сделать самый первый шаг – и придется отдавать больше, чем получаешь, в результате чего обнажается сокровенное «я» и возникает колоссальная неловкость, которая может завести Бог знает куда.
Удивительны те края, где случаются подобные оказии. И воистину поразительно, что таковые оказии происходят вообще. Рэйчел решила позвонить. Телефон был занят. Но она могла подождать.
III
Профейн, заглянувший к Уинсаму, застал там трех незнакомых красавчиков и Мафию, одетую лишь в надувной лифчик; они играли в придуманную Мафией игру под названием «Музыкальные одеяла». Заключалась она в том, что пластинку, на которой Хэнк Сноу [250] пел «Конец моим мучениям», останавливали где попало. Профейн залез в холодильник, взял пиво и едва подумал о том, чтобы позвонить Паоле, как телефон ожил.
– Айдл-уайлд? – переспросил Профейн. – Наверное, можно будет взять автомобиль Руни. «Бьюик». Только я водить не умею.
– Я умею, – успокоила Рэйчел. – Жди.
Профейн тоскливо посмотрел на веселую и бодрую Мафию с ее партнерами, лениво спустился по пожарной лестнице и пошел в гараж. «Бьюика» не было. Стоял только запертый «триумф» МакКлинтика без ключей. Профейн уселся на капот – неодушевленный предмет, стоявший в окружении неодушевленных родичей из Детройта. Рэйчел примчалась через пятнадцать минут.
– Машины нет, – сказал Профейн. – Мы пролетели.
– О, дьявол. – И она рассказала, почему ей нужно в Айдл-уайлд.
– Не понимаю, зачем так переживать. Хочет, чтобы ей выскребли матку, – пусть едет.
Тут Рэйчел должна была сказать, что Профейн бесчувственный сукин сын, треснуть его и отправиться искать транспортное средство где-нибудь в другом месте. Но сейчас ее привела к Профейну нежность и новое умиротворяющее – пусть даже временное – ощущение покоя, и она попыталась объяснить.
– Я не знаю, убийство это или нет, – сказала она. – Не важно. Никто не знает, с какого момента это становится убийством. Но я против абортов, потому что это вредно. Спроси любую девушку, которая делала аборт.
На мгновение Профейну показалось, что она говорит о себе. Он едва не бросился бежать. Уж очень странно она себя вела.
– Эстер слаба. Эстер – жертва. Когда кончится наркоз, она возненавидит всех мужчин, будет считать их обманщиками, прекрасно понимая при этом, что даст каждому, кого удастся подцепить, независимо от того, будет он осторожен или нет. Она пойдет куда угодно и свяжется с кем угодно – с местными рэкетирами, с сопливыми студентами, с богемными мальчиками, с маньяками или преступниками, – потому что без секса она жить не может.
– Брось, Рэйчел. Тоже нашла жертву – Эстер. Опекаешь ее, будто она твоя любовница.
– Да, опекаю, – вызывающе ответила Рэйчел. – И заткни пасть. Кто ты такой? Хряк Бодайн? Ты ведь понимаешь, о чем я толкую. Сколько раз ты рассказывал мне о том, что видел под улицей, на улице и в метро?
– Ну, было, – отозвался сбитый с толку Профейн. – Да, но…
– Я люблю Эстер так же, как ты любишь обездоленных и убогих. А как иначе относиться к ее болезненной сексуальности? До сих пор она была разборчива. Но теперь ей стало ясно, что она всегда будет лишь подстилкой для Слэба и этой свиньи Шенмэйкера, и она почувствовала себя уязвленной, измученной, одинокой, отвергнутой.
– Ты тоже, – буркнул Профейн, пиная покрышку, – как-то была со Слэбом на одной горизонтали.
– Ладно, – спокойно сказала Рэйчел. – Это мое дело, но, может, я просто умалчиваю о том, что под этими рыжими космами, – она запустила маленькую руку в волосы, неторопливо приподняла свою густую гриву, и Профейн, наблюдая за этим, немедленно ощутил эрекцию, – прячется часть моей личности, такая же несчастная жертва, как и Эстер. А ты, Профейн – Дитя Депрессии, плод, зачатый в 32-м году на полу жалкой лачуги в гувервилле [251] и счастливо избежавший аборта, – ты точно так же видишь себя в каждом безымянном бродяге, оборванце и бездомном, и именно потому относишься к ним с любовью.
О ком это она говорит? Профейн готовился к этой встрече всю ночь, но такого никак не ожидал. Он понуро пинал покрышки, зная, что эти неодушевленные предметы отомстят, когда он меньше всего будет ждать подвоха. Он просто боялся заговорить.
Она так и стояла, прислонившись к крылу машины, подняв волосы и опустив полные слез глаза; затем отошла и остановилась, расставив ноги и соблазнительно выпятив зад в сторону Профейна.
– Мы со Слэбом не подошли друг другу и вернулись в вертикальное положение. Не знаю, может, я повзрослела, но вся ваша Братва в моих глазах здорово потускнела. Слэб никогда не порвет с Братвой, хотя видит все не хуже меня. Я не хотела в это втягиваться, вот и все. Но ведь есть ты…
И беспутная дочь Стьювезанта Оулгласса изогнулась, как красотка на фотографии. Полная готовность насадить себя на штырь Профейна-шлемиля при малейшем раздражении эндокринных желез, возбуждении эрогенных зон или расширении кровеносных сосудов. Обе груди нацелились на Профейна, но он стоял неподвижно, боясь отступить перед грядущим удовольствием и боясь в то же время обречь себя на любовь к обездоленным, к себе самому и к Рэйчел, которая могла вдруг оказаться таким же неодушевленным предметом, как и все прочее.
Ну, что ты тянешь? Неужто до сих пор питаешь иллюзию найти кого-нибудь живого и настоящего по эту сторону телеэкрана? С чего ты, собственно, взял, что она больше похожа на человека, чем другие?
Ты задаешь слишком много вопросов, сказал себе Профейн. Не спрашивай, бери. Давай. Дай ей все, что она захочет. Не знаю, член у тебя в трусах или мозг, но сделай хоть что-нибудь. Она все равно не поймет, да и ты ничего не узнаешь.
Только вот эти соски, образующие единый теплый ромб с пупком и выступающей грудной костью Профейна, эта пышная попка, к которой рука сама тянется, эти взбитые волосы, щекочущие ему ноздри, – все это ну никак не сочеталось с темным гаражом и призраками машин, среди которых случайно оказались Профейн и Рэйчел.
А Рэйчел теперь думала только о том, как удержать его; почувствовать, как это пивное брюшко наваливается на груди, которым не нужен бюстгальтер, – и уже строила планы, как заставить его сбросить вес, заниматься физкультурой…
Так и застал их пришедший МакКлинтик: они замерли в объятиях друг друга, и лишь время от времени, чуть покачнувшись, они переступали с ноги на ногу, чтобы восстановить равновесие. Подземный гараж в качестве танцзала. Так танцуют во всех городах мира.
Когда из «бьюика» вышла Паола, Рэйчел все пеняла. Девушки сошлись, улыбнулись и разошлись, обменявшись одинаково смущенными взглядами, которые означали, что отныне их пути не пересекутся.
– На твоей кровати спит Руни, – только и сказал МакКлинтик. – Надо бы за ним присмотреть.
– Профейн, Профейн, – рассмеялась Рэйчел, заводя «бьюик», – милый, тут целая толпа тех, за кем надо присматривать.
– Айдл-уайлд? – переспросил Профейн. – Наверное, можно будет взять автомобиль Руни. «Бьюик». Только я водить не умею.
– Я умею, – успокоила Рэйчел. – Жди.
Профейн тоскливо посмотрел на веселую и бодрую Мафию с ее партнерами, лениво спустился по пожарной лестнице и пошел в гараж. «Бьюика» не было. Стоял только запертый «триумф» МакКлинтика без ключей. Профейн уселся на капот – неодушевленный предмет, стоявший в окружении неодушевленных родичей из Детройта. Рэйчел примчалась через пятнадцать минут.
– Машины нет, – сказал Профейн. – Мы пролетели.
– О, дьявол. – И она рассказала, почему ей нужно в Айдл-уайлд.
– Не понимаю, зачем так переживать. Хочет, чтобы ей выскребли матку, – пусть едет.
Тут Рэйчел должна была сказать, что Профейн бесчувственный сукин сын, треснуть его и отправиться искать транспортное средство где-нибудь в другом месте. Но сейчас ее привела к Профейну нежность и новое умиротворяющее – пусть даже временное – ощущение покоя, и она попыталась объяснить.
– Я не знаю, убийство это или нет, – сказала она. – Не важно. Никто не знает, с какого момента это становится убийством. Но я против абортов, потому что это вредно. Спроси любую девушку, которая делала аборт.
На мгновение Профейну показалось, что она говорит о себе. Он едва не бросился бежать. Уж очень странно она себя вела.
– Эстер слаба. Эстер – жертва. Когда кончится наркоз, она возненавидит всех мужчин, будет считать их обманщиками, прекрасно понимая при этом, что даст каждому, кого удастся подцепить, независимо от того, будет он осторожен или нет. Она пойдет куда угодно и свяжется с кем угодно – с местными рэкетирами, с сопливыми студентами, с богемными мальчиками, с маньяками или преступниками, – потому что без секса она жить не может.
– Брось, Рэйчел. Тоже нашла жертву – Эстер. Опекаешь ее, будто она твоя любовница.
– Да, опекаю, – вызывающе ответила Рэйчел. – И заткни пасть. Кто ты такой? Хряк Бодайн? Ты ведь понимаешь, о чем я толкую. Сколько раз ты рассказывал мне о том, что видел под улицей, на улице и в метро?
– Ну, было, – отозвался сбитый с толку Профейн. – Да, но…
– Я люблю Эстер так же, как ты любишь обездоленных и убогих. А как иначе относиться к ее болезненной сексуальности? До сих пор она была разборчива. Но теперь ей стало ясно, что она всегда будет лишь подстилкой для Слэба и этой свиньи Шенмэйкера, и она почувствовала себя уязвленной, измученной, одинокой, отвергнутой.
– Ты тоже, – буркнул Профейн, пиная покрышку, – как-то была со Слэбом на одной горизонтали.
– Ладно, – спокойно сказала Рэйчел. – Это мое дело, но, может, я просто умалчиваю о том, что под этими рыжими космами, – она запустила маленькую руку в волосы, неторопливо приподняла свою густую гриву, и Профейн, наблюдая за этим, немедленно ощутил эрекцию, – прячется часть моей личности, такая же несчастная жертва, как и Эстер. А ты, Профейн – Дитя Депрессии, плод, зачатый в 32-м году на полу жалкой лачуги в гувервилле [251] и счастливо избежавший аборта, – ты точно так же видишь себя в каждом безымянном бродяге, оборванце и бездомном, и именно потому относишься к ним с любовью.
О ком это она говорит? Профейн готовился к этой встрече всю ночь, но такого никак не ожидал. Он понуро пинал покрышки, зная, что эти неодушевленные предметы отомстят, когда он меньше всего будет ждать подвоха. Он просто боялся заговорить.
Она так и стояла, прислонившись к крылу машины, подняв волосы и опустив полные слез глаза; затем отошла и остановилась, расставив ноги и соблазнительно выпятив зад в сторону Профейна.
– Мы со Слэбом не подошли друг другу и вернулись в вертикальное положение. Не знаю, может, я повзрослела, но вся ваша Братва в моих глазах здорово потускнела. Слэб никогда не порвет с Братвой, хотя видит все не хуже меня. Я не хотела в это втягиваться, вот и все. Но ведь есть ты…
И беспутная дочь Стьювезанта Оулгласса изогнулась, как красотка на фотографии. Полная готовность насадить себя на штырь Профейна-шлемиля при малейшем раздражении эндокринных желез, возбуждении эрогенных зон или расширении кровеносных сосудов. Обе груди нацелились на Профейна, но он стоял неподвижно, боясь отступить перед грядущим удовольствием и боясь в то же время обречь себя на любовь к обездоленным, к себе самому и к Рэйчел, которая могла вдруг оказаться таким же неодушевленным предметом, как и все прочее.
Ну, что ты тянешь? Неужто до сих пор питаешь иллюзию найти кого-нибудь живого и настоящего по эту сторону телеэкрана? С чего ты, собственно, взял, что она больше похожа на человека, чем другие?
Ты задаешь слишком много вопросов, сказал себе Профейн. Не спрашивай, бери. Давай. Дай ей все, что она захочет. Не знаю, член у тебя в трусах или мозг, но сделай хоть что-нибудь. Она все равно не поймет, да и ты ничего не узнаешь.
Только вот эти соски, образующие единый теплый ромб с пупком и выступающей грудной костью Профейна, эта пышная попка, к которой рука сама тянется, эти взбитые волосы, щекочущие ему ноздри, – все это ну никак не сочеталось с темным гаражом и призраками машин, среди которых случайно оказались Профейн и Рэйчел.
А Рэйчел теперь думала только о том, как удержать его; почувствовать, как это пивное брюшко наваливается на груди, которым не нужен бюстгальтер, – и уже строила планы, как заставить его сбросить вес, заниматься физкультурой…
Так и застал их пришедший МакКлинтик: они замерли в объятиях друг друга, и лишь время от времени, чуть покачнувшись, они переступали с ноги на ногу, чтобы восстановить равновесие. Подземный гараж в качестве танцзала. Так танцуют во всех городах мира.
Когда из «бьюика» вышла Паола, Рэйчел все пеняла. Девушки сошлись, улыбнулись и разошлись, обменявшись одинаково смущенными взглядами, которые означали, что отныне их пути не пересекутся.
– На твоей кровати спит Руни, – только и сказал МакКлинтик. – Надо бы за ним присмотреть.
– Профейн, Профейн, – рассмеялась Рэйчел, заводя «бьюик», – милый, тут целая толпа тех, за кем надо присматривать.
IV
Уинсам во сне выпал из окна и, проснувшись, удивился, как это раньше не пришло ему в голову. Семь этажей отделяли окно спальни Рэйчел от двора, где творились только всякие непотребства: на свалке домашнего мусора и банок из-под пива блевали пьяные и вопили по ночам кошки. Его труп достойно увенчает это место.
Он встал, открыл окно, перекинул ногу через подоконник и прислушался. Где-то на Бродвее хихикали какие-то вертихвостки. Безработный музыкант дудел на тромбоне. Над улицей летел рок-н-ролл:
А почему бы не прыгнуть? Становится все жарче. А брякнешься на щербатый двор – и никакого августа.
– Внимание, друзья, – произнес Уинсам. – Я обращаюсь к нашей Шальной Братве с шалой речью. И к тем, кто ширинку не успевает застегивать, и к тем, кто будет хранить верность партнеру до наступления менопаузы или прихода Великого Климакса. Блудливые и однолюбы, совы и жаворонки, домоседы и любители прогулок, – нет среди нас человека, в которого можно ткнуть пальцем и назвать нормальным. Армяно-ирландский еврей Фергус Миксолидиец берет деньги у фонда, названного в честь человека, который потратил миллионы, пытаясь доказать, что миром правят тринадцать евреев. Фергус не видит в этом ничего дурного. Эстер Харвитц платит за то, чтобы перекроить данное ей от рождения тело, а потом по уши влюбляется в человека, который ее изувечил. Эстер не видит в этом ничего дурного. Рауль может написать для телевидения затейливый и хитроумный сценарий, который примет самый придирчивый продюсер, а зрители все равно поймут, о чем идет речь. Но Рауль удовлетворяется вестернами и детективами. Слэб обладает острым взглядом художника, хорошей техникой живописи и может, если угодно, вкладывать в картины «душу». А посвящает себя «Датским сырам». У певца Мелвина нет таланта. По иронии судьбы он интересуется социальными проблемами больше, чем вся прочая Братва вместе взятая. Но все бросает на полпути. Мафия Уинсам достаточно умна, чтобы придумать мир, но слишком глупа, чтобы отказаться в нем жить. Всякий раз обнаружив, что реальный мир не совпадает с вымышленным, она тратит массу эмоций и сексуальной энергии на согласование миров, но никогда не добивается успеха. Я мог бы продолжать и дальше. Всякий, кто живет в столь очевидно больной субкультуре, не имеет права называться нормальным. Единственным нормальным действием будет то, что сейчас собираюсь совершить я, а именно: выпрыгнуть из окна.
С этими словами Уинсам поправил галстук и приготовился прыгать.
– Слушай, – сказал появившийся из кухни Хряк Бодайн, – разве ты не знаешь, что жизнь – это самое прекрасное, что у тебя есть?
– Это я уже слышал, – ответил Уинсам и прыгнул. Но он забыл о пожарной лестнице тремя футами ниже. К тому моменту как он поднялся и перенес ногу через перила, Хряк успел выскочить в окно. Уинсам уже второй раз пытался упасть, когда Хряк поймал его за ремень.
Он встал, открыл окно, перекинул ногу через подоконник и прислушался. Где-то на Бродвее хихикали какие-то вертихвостки. Безработный музыкант дудел на тромбоне. Над улицей летел рок-н-ролл:
Посвящается головам, смахивающим на утиные гузки, и узким юбкам улицы, готовым лопнуть по швам. Полицейские получают язву, а сотрудники Департамента по делам молодежи – высокооплачиваемую работу.
О, юная богиня,
Не говори мне «нет».
Мы погуляем в парке,
Как станет вечереть.
Позволь мне быть с тобою,
Твоим Ромео стать…
А почему бы не прыгнуть? Становится все жарче. А брякнешься на щербатый двор – и никакого августа.
– Внимание, друзья, – произнес Уинсам. – Я обращаюсь к нашей Шальной Братве с шалой речью. И к тем, кто ширинку не успевает застегивать, и к тем, кто будет хранить верность партнеру до наступления менопаузы или прихода Великого Климакса. Блудливые и однолюбы, совы и жаворонки, домоседы и любители прогулок, – нет среди нас человека, в которого можно ткнуть пальцем и назвать нормальным. Армяно-ирландский еврей Фергус Миксолидиец берет деньги у фонда, названного в честь человека, который потратил миллионы, пытаясь доказать, что миром правят тринадцать евреев. Фергус не видит в этом ничего дурного. Эстер Харвитц платит за то, чтобы перекроить данное ей от рождения тело, а потом по уши влюбляется в человека, который ее изувечил. Эстер не видит в этом ничего дурного. Рауль может написать для телевидения затейливый и хитроумный сценарий, который примет самый придирчивый продюсер, а зрители все равно поймут, о чем идет речь. Но Рауль удовлетворяется вестернами и детективами. Слэб обладает острым взглядом художника, хорошей техникой живописи и может, если угодно, вкладывать в картины «душу». А посвящает себя «Датским сырам». У певца Мелвина нет таланта. По иронии судьбы он интересуется социальными проблемами больше, чем вся прочая Братва вместе взятая. Но все бросает на полпути. Мафия Уинсам достаточно умна, чтобы придумать мир, но слишком глупа, чтобы отказаться в нем жить. Всякий раз обнаружив, что реальный мир не совпадает с вымышленным, она тратит массу эмоций и сексуальной энергии на согласование миров, но никогда не добивается успеха. Я мог бы продолжать и дальше. Всякий, кто живет в столь очевидно больной субкультуре, не имеет права называться нормальным. Единственным нормальным действием будет то, что сейчас собираюсь совершить я, а именно: выпрыгнуть из окна.
С этими словами Уинсам поправил галстук и приготовился прыгать.
– Слушай, – сказал появившийся из кухни Хряк Бодайн, – разве ты не знаешь, что жизнь – это самое прекрасное, что у тебя есть?
– Это я уже слышал, – ответил Уинсам и прыгнул. Но он забыл о пожарной лестнице тремя футами ниже. К тому моменту как он поднялся и перенес ногу через перила, Хряк успел выскочить в окно. Уинсам уже второй раз пытался упасть, когда Хряк поймал его за ремень.