Страница:
Паутиной, сплетенной из веревочек для йо-йо: сеть или западня. Профейн мог думать только о Рэйчел.
– В шлемиле ничего героического нет, – сказал он. Ведь кого можно назвать героем? Рэндолфа Скотта, который легко управляется с шестизарядным револьвером, вожжами и лассо. Властелина неодушевленных предметов. А шлемиля даже трудно назвать человеком; он подобен какой-нибудь пассивной женщине: нечто завалившееся на спину и прикинувшееся шлангом.
– Почему обязательно нужно так усложнять секс и совокупление? – поинтересовался Профейн. – Скажи, Мафия, зачем тебе нужны все эти названия и теории? – Он опять спорил. Как с Финой в ванне.
– Ты что, латентный гомосексуалист? – огрызнулась она – Ты боишься женщин?
– Нет, я не гомик. – Хотя кто его знает? Иногда женщины очень напоминают неодушевленные предметы. Даже юная Рэйчел: наполовину МГ.
Появился Харизма: бусинки глаз поблескивали сквозь дырочки, прожженные в одеяле. Углядел Мафию и двинулся к ней кулем зеленой шерсти, из которого полилась песня:
Двадцатью днями раньше Сириус оказался в одной плоскости с Солнцем и начались самые жаркие дни лета. Конфликт между миром людей и неодушевленными предметами становился все острее. 1 июля в железнодорожной катастрофе возле города Оаксака, штат Мехико, погибли пятнадцать человек. Еще пятнадцать умерли на следующий день, когда рухнул жилой дом в Мадриде. 4 июля неподалеку от Карачи пассажирский автобус свалился в реку – тридцать один утопленник. Через два дня во время тропического ливня в центральной части Филиппин утонули еще тридцать девять человек. 9 июля сорок три человека стали жертвами землетрясения на Эгейских островах, вызвавшего огромные приливные волны. 14 июля в МакГуайр, штат Нью-Джерси, на базе Военно-Воздушных Сил разбился на взлете самолет авиатранспортной службы; погибли сорок пять военнослужащих. 21 июля землетрясение в индийском городе Анджар унесло сто семнадцать жизней. Наводнение, разразившееся в Центральном и Южном Иране, погубило с 22 по 24 июля три сотни жителей. 28 июля в финском порту Куопио автобус упал с парома – и на дне осталось пятнадцать трупов. 29 июля возле города Дюма, штат Техас, взорвались четыре резервуара с нефтью – девятнадцать погибших. 1 августа возле Рио-де-Жанейро потерпел крушение пассажирский поезд – семнадцать мертвецов. Еще пятнадцать трупов нашли 4 и 5 августа во время наводнения на юго-западе Пенсильвании. На той же неделе 2161 человек стали жертвами тайфуна, пронесшегося по провинциям Чеканг, Хонан и Хопех. 7 августа в Колумбии после взрыва четырех грузовиков, начиненных динамитом, в городе Кали погибли тысяча сто человек. В тот же день произошла железнодорожная катастрофа в чешском городе Пршеров – девять погибших. На следующий день 262 шахтера сгорели и задохнулись от дыма во время пожара в угольной шахте возле Марсинеля в Бельгии. На неделе с 12 по 18 августа снежная лавина на Монблане унесла пятнадцать альпинистов в царство смерти. На той же неделе взрыв газа в Монтичелло, штат Юта, уничтожил пятнадцать человек, а тайфун в Японии на Окинаве унес еще тридцать жизней. 27 августа в Верхней Силезии от отравления газом в шахте умерли еще двадцать девять шахтеров. Кроме того, 27 августа бомбардировщик Военно-Морского Флота рухнул на жилые дома в Сэнфорде, штат Флорида, и убил четверых. А на следующий день в Монреале взрывом газа убило семерых, и еще 138 человек погибли во время внезапного наводнения в Турции.
Здесь перечислены только случаи массовой гибели людей. А кроме этого, были также те, кто получил увечья, потерял трудоспособность, остался без крова или осиротел. И это повторяется из месяца в месяц; беспрестанно происходят столкновения между отдельными группами живых душ и бездушным миром, которому они просто до лампочки. Достаточно открыть любой старый альманах и посмотреть раздел «Катастрофы», откуда и взяты приведенные выше цифры. Они повторяются из месяца в месяц, из месяца в месяц.
– В шлемиле ничего героического нет, – сказал он. Ведь кого можно назвать героем? Рэндолфа Скотта, который легко управляется с шестизарядным револьвером, вожжами и лассо. Властелина неодушевленных предметов. А шлемиля даже трудно назвать человеком; он подобен какой-нибудь пассивной женщине: нечто завалившееся на спину и прикинувшееся шлангом.
– Почему обязательно нужно так усложнять секс и совокупление? – поинтересовался Профейн. – Скажи, Мафия, зачем тебе нужны все эти названия и теории? – Он опять спорил. Как с Финой в ванне.
– Ты что, латентный гомосексуалист? – огрызнулась она – Ты боишься женщин?
– Нет, я не гомик. – Хотя кто его знает? Иногда женщины очень напоминают неодушевленные предметы. Даже юная Рэйчел: наполовину МГ.
Появился Харизма: бусинки глаз поблескивали сквозь дырочки, прожженные в одеяле. Углядел Мафию и двинулся к ней кулем зеленой шерсти, из которого полилась песня:
(Припев:)
Я хочу, а мне, как всем –
Тезис номер один-семь –
И я падаю с небес.
В мироздании вселенной
Места нет любви презренной,
И высоких чувств нетленных
Не ищу я, вот те крест.
Предлагаю неизменно
Я логичный позитив –
Краток, весел, не спесив.
Пусть «А» – это я,
Сердцем чист, как атом.
Пусть «Ы» – это ты
Со своим «Трактатом».
И тогда знаком «Р», ласково урчащим,
Окрестим нежный флирт, чистый, но бодрящий,
А любовь назовем обоюдной страстью.
Яркий свет нам ответ
Справа обещает.
Скобки сеть мчится вслед -
Слева подгоняет.
На пути буква «Р» среди пустоты,
Как подкова лежит – счастье простоты.
И все будет нам под стать,
Если в скобках будут спать
Только «А» и «Ы».
К тому времени, когда Профейн допил пиво, одеяло накрыло их обоих.
Если я, – (запела в ответ Мафия), – кажусь «А»
Недотрогой малой,
Двигай ты, скажет «Ы»,
В озере поплавай.
А твой «Р» – мягкий знак; удовольствий мало,
Я ценю твердый факт, жажду, чтоб стояло.
Ты за мной все равно
Так и не поспеешь.
Всякий раз высший класс
Показать сумею.
Я вольна, и не пой больше лишних фраз.
Песни будут петь мечты,
Пчелки, птички и цветы.
Когда я все сниму, ты забудешь враз
Эти «А» и «Ы».
Двадцатью днями раньше Сириус оказался в одной плоскости с Солнцем и начались самые жаркие дни лета. Конфликт между миром людей и неодушевленными предметами становился все острее. 1 июля в железнодорожной катастрофе возле города Оаксака, штат Мехико, погибли пятнадцать человек. Еще пятнадцать умерли на следующий день, когда рухнул жилой дом в Мадриде. 4 июля неподалеку от Карачи пассажирский автобус свалился в реку – тридцать один утопленник. Через два дня во время тропического ливня в центральной части Филиппин утонули еще тридцать девять человек. 9 июля сорок три человека стали жертвами землетрясения на Эгейских островах, вызвавшего огромные приливные волны. 14 июля в МакГуайр, штат Нью-Джерси, на базе Военно-Воздушных Сил разбился на взлете самолет авиатранспортной службы; погибли сорок пять военнослужащих. 21 июля землетрясение в индийском городе Анджар унесло сто семнадцать жизней. Наводнение, разразившееся в Центральном и Южном Иране, погубило с 22 по 24 июля три сотни жителей. 28 июля в финском порту Куопио автобус упал с парома – и на дне осталось пятнадцать трупов. 29 июля возле города Дюма, штат Техас, взорвались четыре резервуара с нефтью – девятнадцать погибших. 1 августа возле Рио-де-Жанейро потерпел крушение пассажирский поезд – семнадцать мертвецов. Еще пятнадцать трупов нашли 4 и 5 августа во время наводнения на юго-западе Пенсильвании. На той же неделе 2161 человек стали жертвами тайфуна, пронесшегося по провинциям Чеканг, Хонан и Хопех. 7 августа в Колумбии после взрыва четырех грузовиков, начиненных динамитом, в городе Кали погибли тысяча сто человек. В тот же день произошла железнодорожная катастрофа в чешском городе Пршеров – девять погибших. На следующий день 262 шахтера сгорели и задохнулись от дыма во время пожара в угольной шахте возле Марсинеля в Бельгии. На неделе с 12 по 18 августа снежная лавина на Монблане унесла пятнадцать альпинистов в царство смерти. На той же неделе взрыв газа в Монтичелло, штат Юта, уничтожил пятнадцать человек, а тайфун в Японии на Окинаве унес еще тридцать жизней. 27 августа в Верхней Силезии от отравления газом в шахте умерли еще двадцать девять шахтеров. Кроме того, 27 августа бомбардировщик Военно-Морского Флота рухнул на жилые дома в Сэнфорде, штат Флорида, и убил четверых. А на следующий день в Монреале взрывом газа убило семерых, и еще 138 человек погибли во время внезапного наводнения в Турции.
Здесь перечислены только случаи массовой гибели людей. А кроме этого, были также те, кто получил увечья, потерял трудоспособность, остался без крова или осиротел. И это повторяется из месяца в месяц; беспрестанно происходят столкновения между отдельными группами живых душ и бездушным миром, которому они просто до лампочки. Достаточно открыть любой старый альманах и посмотреть раздел «Катастрофы», откуда и взяты приведенные выше цифры. Они повторяются из месяца в месяц, из месяца в месяц.
IV
МакКлинтик Сфера весь вечер читал сборники песен. «Если хочешь впасть в депрессию, – говорил он Руби, – просмотри сборник песен. Я имею в виду не музыку, а слова».
Девчонка не отвечала. Последние две недели она заметно нервничала. «В чем дело, бэби?» – спрашивал МакКлинтик, но она только пожимала плечами. Однажды ночью она призналась, что отец сам ушел от нее. Она по нему соскучилась. Боялась, что он мог заболеть.
«Ты видишься с ним? Маленьким девочкам это необходимо. Ты и понятия не имеешь, как тебе повезло, что у тебя есть отец».
«Он живет з другом городе», – вот и псе, что она сказала.
– Слушай, может, тебе нужны деньги на билет? – спросил МакКлинтик этим вечером. – Поезжай, повидай его. Ты должна это сделать.
– МакКлинтик, – ответила она, – за каким дьяволом шлюхе куда-то ехать? Шлюха не человек.
– Ты человек. Ты со мной, Руби. Сама знаешь, здесь, – он похлопал по постели, – мы не играем и не притворяемся.
– Шлюха должна оставаться там, где живет. Как и маленькая девственница в сказках. Пока шлюха работает на улице, она никуда не ездит.
– Тебе не следует так думать.
– – Может быть. – Она старалась не смотреть на него.
– Матильда к тебе хорошо относится. Ты что, спятила?
– А какой у меня выбор? Либо на улицу, либо весь день взаперти. Если я поеду к нему, то назад уже не вернусь.
– Где же он живет? В Южной Африке?
– Может быть.
– О Господи.
Сейчас никто не влюбляется в проститутку, сказал себе МакКлинтик. Ну разве что мальчишка лет четырнадцати, для которого она стала первой постельной партнершей в жизни. Но Руби могла быть хорошим другом как в постели, так и вне ее. МакКлинтик беспокоился за бедняжку. Это была (для разнообразия) доброкачественная разновидность беспокойства; совсем не такая, как, скажем, у Руни Уинсама, который, похоже, с каждым разом, когда МакКлинтику случалось его видеть, относился к людям все хуже.
Это началось по крайней мере две недели назад. МакКлинтик, которому так и не удалось развить в себе распространившийся в послевоенные годы холодный взгляд стороннего наблюдателя, не возражал, в отличие от других музыкантов, когда Руни распускал сопли и начинал расписывать проблемы своей личной жизни. Несколько раз с ним была Рэйчел, но МакКлинтик знал, что Рэйчел – девушка прямая и честная, просто так шашни разводить не станет, а следовательно, проблемы Руни действительно должны быть связаны с Мафией.
Затем в Новый Йорк пришла летняя жара, худшее время года. Время драк в парках, где гибло немало парней; время натянутых нервов и распадающихся браков, время хаотических метаний и самоубийственных импульсов, которые, оттаивая после зимних холодов, выходили там и сям на поверхность и проступали через поры на лице. МакКлинтик собирался в Ленокс, штат Массачусетс, на джазовый фестиваль. Он чувствовал, что не может здесь оставаться. Но что ждет Руни? Домашние неурядицы (вероятнее всего) его доконали, и он вот-вот сорвется. МакКлинтик понял это прошлым вечером между музыкальными номерами в «Ноте-V». Ему уже случалось видеть подобное состояние: знакомый басист из Форта Уорт, никогда не менявший выражение лица и заунывно твердивший: «У меня проблемы с наркотиками», неожиданно сошел с катушек, и его отвезли не то в Лексингтонский госпиталь, не то куда-то еще. МакКлинтик так толком и не узнал. У Руни был такой же взгляд: слишком спокойный. Он чересчур бесстрастно говорил: «У меня проблемы с женой». Что же должно оттаять этим жарким летом в Новом Йорке? И что будет, когда это произойдет?
Странное слово – «опрокидывание». У МакКлинтика вошло в привычку во время каждой записи болтать со студийными техниками и звукооператорами об электричестве. Раньше он чихать хотел на электричество, но раз уж оно позволяет увеличить аудиторию, привлекая как ценителей, так и профанов, которые выкладывают денежки, чтобы можно было покупать «триумфу» бензин, а себе – костюмы от Дж. Пресса, то, значит, МакКлинтик должен сказать электричеству спасибо и попытаться узнать о нем побольше. Он поднахватался кое-каких сведений и однажды прошлым летом разболтался с техником о стохастической музыке и цифровых компьютерах. Результатом беседы стало понятие о «перевертыше», ставшее фирменным знаком группы. От этого техника МакКлинтик узнал о ламповом полупроводниковом приборе под названием триггер, или флип-флоп [212], который в рабочем состоянии проводит ток либо по одному, либо по другому пути: провел по одному – «опрокинулся» – провел по другому.
– Это, – пояснил звукооператор, – можно рассматривать как «да» и «нет» или как ноль и единицу. Как раз эта фиговина и является одним из основных элементов или особой ячейкой большого электронного мозга.
– Охренеть, – сказал МакКлинтик, когда техник затерялся в студии. Однако одна мысль накрепко засела у МакКлинтика в голове: компьютерному мозгу положено переключаться из состояния «флоп» в состояние «флип» и обратно, но ведь так происходит и с мозгом музыканта. Пока ты в состоянии «флоп», все идет нормально. Откуда берется триггерный импульс, переводящий тебя в состояние «флип»?
МакКлинтик не писал тексты к песням, но сочинил какую-то чушь на тему функционирования триггера. На сцене, когда трубач исполнял соло, МакКлинтик иногда напевал их себе под нос.
– О перевертышах.
– Тебя не перевернуть.
– Меня – нет, – согласился МакКлинтик, – а целую кучу людей – да.
Через некоторое время он спросил, обращаясь не столько к ней, сколько к себе:
– Руби, что произошло после войны? В войну мир свихнулся – состояние «флип». Но наступил сорок пятый год, и все размякли – состояние «флоп». Даже здесь, в Гарлеме. Все спокойны и хладнокровны – ни любви, ни ненависти, ни тревог, ни радостей. Хотя некоторые повсюду «переключаются» в обратную сторону. Туда, где можно любить…
– Может, так и надо, – сказала девчонка после паузы. – Может, надо свихнуться, чтобы кого-нибудь полюбить.
– Но если толпа людей одновременно перейдет в состояние «флип», то начнется война. А война – это не любовь, верно?
– Флип-флоп, – сказала она, – возьми швабру, жлоб.
– Ты как маленькая.
– МакКлинтик, – сказала она, – я маленькая. Я волнуюсь за тебя. За своего отца. Может, он свихнулся.
– Так поезжай к нему. – Опять тот же аргумент. Весь этот вечер у них был один долгий спор.
– Ты прекрасна, – сказал Шенмэйкер.
– Шейл, правда?
– Ну, не такой, как ты есть. А такой, как я тебя вижу.
Она села:
– Так больше не может продолжаться.
– Ложись обратно.
– Нет, Шейл, у меня нервы не выдерживают…
– Ложись.
– Дошло до того, что я уже не могу смотреть на Рэйчел, на Слэба…
– Ложись.
В конце концов она опять легла рядом с ним.
– Тазовые кости, – сказал Шенмэйкер, ощупывая ее, – надо бы раздвинуть. Получится весьма сексуально. Пожалуй, я этим займусь.
– Ради Бога…
– Эстер, я хочу делать подарки. Хочу творить для тебя. И если я сумею создать тебе фигуру прекрасной девушки, явить миру саму идею Эстер, как я это сделал с твоим лицом…
Эстер вдруг осознала, что рядом с ними на столике тикают часы. Она напряглась и лежала неподвижно, готовая – если понадобится – выскочить на улицу голышом.
– Пойдем, – позвал Шенмэйкер. – Полчаса в соседней комнате. Это так просто, что я справлюсь сам. Потребуется только местная анестезия.
Эстер расплакалась.
– И что будет дальше? – спросила она после короткой паузы. – Захочешь сделать мне сиськи побольше? А потом тебе покажется, что у меня немного великоваты уши. Шейл, почему я не могу быть собой?
Шенмэйкер раздраженно перевернулся.
– Ну как объяснить женщине, – пожаловался он полу, – что такое любовь, если не…
– Ты не любишь меня. – Она вскочила и принялась неуклюже втискиваться в лифчик. – Ты никогда об этом не говорил, а если и говорил, то имел в виду вовсе не любовь.
– Ты вернешься, – сказал Шенмэйкер, глядя в иол.
– Не вернусь, – возразила она сквозь тонкую шерсть свитера. Разумеется, она вернется.
После ее ухода некоторое время слышалось только тиканье часов, затем Шенмэйкер внезапно и неудержимо зевнул, перекатился на спину, уставился в потолок и мягким голосом выпустил в него поток жуткой брани.
В это же время Профейн в Ассоциации антропологических исследований вполуха слушал, как варится кофе, и вел очередную воображаемую беседу с ДУРАКом. Это уже стало своего рода традицией.
Помнишь то место, Профейн, на 14-м шоссе, немного к югу от Эльмиры, штат Нью-Йорк? Выходишь на эстакаду, смотришь на запад и видишь, как над свалкой автомобилей заходит солнце. Акры ржавых корпусов, сложенных в десять этажей на старых покрышках. Кладбище машин. Вот на таком кладбище буду лежать и я, когда умру.
«Надеюсь, что так и будет. Ты посмотри на себя, бездарная подделка под человека. Тебя и должны выбросить на свалку. Без похорон или кремации».
Конечно. Как и вас, людей. Помнишь Нюрнбергский процесс сразу после войны? Помнишь фотографии Освенцима? Тысячи мертвых евреев, сваленных в кучи, как остовы этих бедных машин. Шлемиль: это уже началось.
«Это сделал Гитлер. Он был ненормальным».
Гитлер, Эйхман, Менгеле. Пятнадцать лет назад. Тебе не приходило в голову, что теперь уже нет критериев безумия и здравомыслия, что начало положено?
«Да какое начало, Христа ради?»
В то же время Слэб лениво, но тщательно работал над очередной картиной – «Датский сыр №41», – нанося мягкой колонковой кисточкой короткие и быстрые мазки на поверхность холста. Два коричневых слизня – улитки без раковин – лежали крест-накрест, спариваясь на многоугольном куске мрамора, а между ними поднимался полупрозрачный пузырь. Густые мазки здесь противопоказаны: богатый детальный рисунок, все кажется более реальным, чем на самом деле. Причудливое освещение, неправильные тени, мраморная поверхность, слизни и наполовину съеденный датский сыр в верхнем правом углу были выписаны с предельной дотошностью. А оставленные слизнями липкие дорожки, идущие прямо снизу картины и сходившиеся в перекрестье неизбежного соединения, отливали настоящим лунным светом.
А Харизма, Фу и Хряк Бодайн выкатились из бакалейного магазина, перекликаясь под огнями Бродвея, как игроки на футбольном поле, и перебрасывая друг другу сморщенный баклажан.
А на Шеридан-сквер Рэйчел и Руни сидели на скамейке и говорили о Мафии и Паоле. В час ночи поднялся ветер, и обнаружилась очень странная вещь: казалось, что все жители города одновременно испытали отвращение к любым новостям; через маленький парк в город летели тысячи газетных листов, белесыми летучими мышами тыкались в деревья, путались в ногах Руни, Рэйчел и ханыжки, спавшего на скамейке напротив. Миллионы непрочитанных и бесполезных слов вдруг зажили иной жизнью здесь, на Шеридан-сквер, пока двое людей на скамейке вели собственный разговор, плели словеса, не стараясь запомнить сказанное.
А Стенсил, суровый и трезвый, сидел в «Ржавой ложке» и слушал приятеля Слэба, еще одного Кататонического Экспрессиониста, толковавшего о Великом Предательстве и Пляске Смерти. А вокруг них тем временем действительно происходило нечто подобное: Шальная Братва мелькала то там, то здесь, будто переходила, связанная невидимой цепью, с одного участка на другой. Стенсил размышлял об истории Мондаугена и о сборище в усадьбе Фоппля, видел все те же катышки порошка фиалкового корня, слабые челюсти, налитые кровью глаза, языки и зубы в пурпурных пятнах домашнего вина, помаду, которую, казалось, можно было снять, нисколько не повредив, и бросить на землю, где уже валяется всякий хлам – растаявшие улыбки и очертания надутых туб – следы, оставленные для следующего поколения Братвы… О, Господи.
– А? – сказал Кататонический Экспрессионист.
– Я в печали, – пробормотал Стенсил.
А Мафия Уинсам, одинокая и неизнасилованная, стояла перед зеркалом, раздевшись догола, и любовалась всеми деталями своего отражения. А кот мяучил во дворе.
А вот кто знал, где была Паола?
В последнее время Шенмэйкеру становилось все труднее ладить с Эстер. Он все чаще подумывал о том, чтобы разойтись с ней, и на этот раз навсегда.
– Ты любишь не меня, – твердила она. – Ты хочешь сделать меня другой, не такой, какая я есть.
В ответ он мог выдвинуть лишь аргументы, так сказать, платонического характера. Неужели она хотела, чтобы он ограничился мелочной и поверхностной любовью к ее телу? Нет, он любит ее душу. Что тебе неймется? Любой девушке хочется, чтобы мужчина любил ее душу, ее суть, разве нет? Ну, разумеется, хочется. Так, а что есть душа? Это абстракция тела, идеал, скрытый за реальностью; именно там настоящая Эстер, а здесь лишь ее чувственное восприятие с неполадками давления и деформацией костей. Шенмэйкер мог бы вывести на свет истинную, идеальную Эстер, обитающую внутри дефектной оболочки. Душа Эстер выйдет наружу, сияющая и несказанно прекрасная.
– Да кто ты такой, – кричала она ему, – чтобы судить о том, на что похожа моя душа? Знаешь, в кого ты влюблен? В себя. В свое паршивое искусство пластической хирургии.
Шенмэйкер вместо ответа переворачивался, тупо смотрел в пол и думал, сумеет ли он когда-нибудь понять женщин.
Эйгенвэлью, дантист человеческих душ, как-то поделился с Шенмэйкером своими мыслями. Шенмэйкера нельзя было считать коллегой, но если верить Стенсилу, то «внутренний круг», о котором он толковал, несколько расширился. «Дадли, старина, – убеждал себя Эйгенвэлью, – тебе нет до этих ребят никакого дела».
Но дело все-таки было. Братве он сверлил зубы и чистил корневые каналы со скидкой. Почему? Пускай они голодранцы, но если они обеспечивают общество ценными мыслями и произведениями искусства, то, значит, все правильно. Значит, когда-нибудь – возможно, в следующий период исторического подъема, когда нынешний Декаданс уйдет в прошлое, когда колонизируют планеты, а на Земле воцарится мир, – история стоматологии где-нибудь в сноске упомянет Эйгенвэлью, покровителя искусств, здравомыслящего ученого неоякобинской школы.
Однако в основном они ничего не делали, только болтали, и разговоры у них были не слишком умными. Лишь некоторые – вроде Слэба – действительно занимались своим делом, создавали сложный и законченный продукт. Хотя, опять же, что именно? «Датские сыры». Или это искусство для искусства – Кататонический Экспрессионизм. Или пародии на то, что уже было создано.
Тоже мне высокое искусство. А где Мысль? Братва разработала своего рода стенографический подход, позволявший строить то видение мира, которое их устраивало. Разговоры в «Ржавой ложке» в основном сводились к именам собственным, литературным аллюзиям, критическим или философским терминам, кое-как связанным между собой. В зависимости от того, как вы, по собственному разумению, скомпонуете строительные блоки, вас признают либо умным, либо дураком. В зависимости от того, как отреагируют другие, вас либо примут, либо нет. А количество блоков, между прочим, ограничено.
– Если не появится никаких новых и оригинальных идей, – говорил себе Эйгенвэлью, – то можно предсказать с математической точностью, что в один прекрасный день они исчерпают все возможные перестановки. И что тогда?
А и правда, что? Расстановки и перестановки – это Декаданс, но окончание перебора всех возможных комбинаций – это смерть.
Порой Эйгенвэлью это пугало. Хотелось вернуться и рассматривать зубные протезы. Зубы и металл сохраняются дольше идей.
Девчонка не отвечала. Последние две недели она заметно нервничала. «В чем дело, бэби?» – спрашивал МакКлинтик, но она только пожимала плечами. Однажды ночью она призналась, что отец сам ушел от нее. Она по нему соскучилась. Боялась, что он мог заболеть.
«Ты видишься с ним? Маленьким девочкам это необходимо. Ты и понятия не имеешь, как тебе повезло, что у тебя есть отец».
«Он живет з другом городе», – вот и псе, что она сказала.
– Слушай, может, тебе нужны деньги на билет? – спросил МакКлинтик этим вечером. – Поезжай, повидай его. Ты должна это сделать.
– МакКлинтик, – ответила она, – за каким дьяволом шлюхе куда-то ехать? Шлюха не человек.
– Ты человек. Ты со мной, Руби. Сама знаешь, здесь, – он похлопал по постели, – мы не играем и не притворяемся.
– Шлюха должна оставаться там, где живет. Как и маленькая девственница в сказках. Пока шлюха работает на улице, она никуда не ездит.
– Тебе не следует так думать.
– – Может быть. – Она старалась не смотреть на него.
– Матильда к тебе хорошо относится. Ты что, спятила?
– А какой у меня выбор? Либо на улицу, либо весь день взаперти. Если я поеду к нему, то назад уже не вернусь.
– Где же он живет? В Южной Африке?
– Может быть.
– О Господи.
Сейчас никто не влюбляется в проститутку, сказал себе МакКлинтик. Ну разве что мальчишка лет четырнадцати, для которого она стала первой постельной партнершей в жизни. Но Руби могла быть хорошим другом как в постели, так и вне ее. МакКлинтик беспокоился за бедняжку. Это была (для разнообразия) доброкачественная разновидность беспокойства; совсем не такая, как, скажем, у Руни Уинсама, который, похоже, с каждым разом, когда МакКлинтику случалось его видеть, относился к людям все хуже.
Это началось по крайней мере две недели назад. МакКлинтик, которому так и не удалось развить в себе распространившийся в послевоенные годы холодный взгляд стороннего наблюдателя, не возражал, в отличие от других музыкантов, когда Руни распускал сопли и начинал расписывать проблемы своей личной жизни. Несколько раз с ним была Рэйчел, но МакКлинтик знал, что Рэйчел – девушка прямая и честная, просто так шашни разводить не станет, а следовательно, проблемы Руни действительно должны быть связаны с Мафией.
Затем в Новый Йорк пришла летняя жара, худшее время года. Время драк в парках, где гибло немало парней; время натянутых нервов и распадающихся браков, время хаотических метаний и самоубийственных импульсов, которые, оттаивая после зимних холодов, выходили там и сям на поверхность и проступали через поры на лице. МакКлинтик собирался в Ленокс, штат Массачусетс, на джазовый фестиваль. Он чувствовал, что не может здесь оставаться. Но что ждет Руни? Домашние неурядицы (вероятнее всего) его доконали, и он вот-вот сорвется. МакКлинтик понял это прошлым вечером между музыкальными номерами в «Ноте-V». Ему уже случалось видеть подобное состояние: знакомый басист из Форта Уорт, никогда не менявший выражение лица и заунывно твердивший: «У меня проблемы с наркотиками», неожиданно сошел с катушек, и его отвезли не то в Лексингтонский госпиталь, не то куда-то еще. МакКлинтик так толком и не узнал. У Руни был такой же взгляд: слишком спокойный. Он чересчур бесстрастно говорил: «У меня проблемы с женой». Что же должно оттаять этим жарким летом в Новом Йорке? И что будет, когда это произойдет?
Странное слово – «опрокидывание». У МакКлинтика вошло в привычку во время каждой записи болтать со студийными техниками и звукооператорами об электричестве. Раньше он чихать хотел на электричество, но раз уж оно позволяет увеличить аудиторию, привлекая как ценителей, так и профанов, которые выкладывают денежки, чтобы можно было покупать «триумфу» бензин, а себе – костюмы от Дж. Пресса, то, значит, МакКлинтик должен сказать электричеству спасибо и попытаться узнать о нем побольше. Он поднахватался кое-каких сведений и однажды прошлым летом разболтался с техником о стохастической музыке и цифровых компьютерах. Результатом беседы стало понятие о «перевертыше», ставшее фирменным знаком группы. От этого техника МакКлинтик узнал о ламповом полупроводниковом приборе под названием триггер, или флип-флоп [212], который в рабочем состоянии проводит ток либо по одному, либо по другому пути: провел по одному – «опрокинулся» – провел по другому.
– Это, – пояснил звукооператор, – можно рассматривать как «да» и «нет» или как ноль и единицу. Как раз эта фиговина и является одним из основных элементов или особой ячейкой большого электронного мозга.
– Охренеть, – сказал МакКлинтик, когда техник затерялся в студии. Однако одна мысль накрепко засела у МакКлинтика в голове: компьютерному мозгу положено переключаться из состояния «флоп» в состояние «флип» и обратно, но ведь так происходит и с мозгом музыканта. Пока ты в состоянии «флоп», все идет нормально. Откуда берется триггерный импульс, переводящий тебя в состояние «флип»?
МакКлинтик не писал тексты к песням, но сочинил какую-то чушь на тему функционирования триггера. На сцене, когда трубач исполнял соло, МакКлинтик иногда напевал их себе под нос.
– О чем ты думаешь? – спросила Руби.
Я плыл в Иордан,
Духовно был пьян.
Флоп-флип, однажды я охрип,
Флип-флоп, ты села мне на лоб.
То буйствуем, то замерли –
В молекуле застряли мы.
– О перевертышах.
– Тебя не перевернуть.
– Меня – нет, – согласился МакКлинтик, – а целую кучу людей – да.
Через некоторое время он спросил, обращаясь не столько к ней, сколько к себе:
– Руби, что произошло после войны? В войну мир свихнулся – состояние «флип». Но наступил сорок пятый год, и все размякли – состояние «флоп». Даже здесь, в Гарлеме. Все спокойны и хладнокровны – ни любви, ни ненависти, ни тревог, ни радостей. Хотя некоторые повсюду «переключаются» в обратную сторону. Туда, где можно любить…
– Может, так и надо, – сказала девчонка после паузы. – Может, надо свихнуться, чтобы кого-нибудь полюбить.
– Но если толпа людей одновременно перейдет в состояние «флип», то начнется война. А война – это не любовь, верно?
– Флип-флоп, – сказала она, – возьми швабру, жлоб.
– Ты как маленькая.
– МакКлинтик, – сказала она, – я маленькая. Я волнуюсь за тебя. За своего отца. Может, он свихнулся.
– Так поезжай к нему. – Опять тот же аргумент. Весь этот вечер у них был один долгий спор.
– Ты прекрасна, – сказал Шенмэйкер.
– Шейл, правда?
– Ну, не такой, как ты есть. А такой, как я тебя вижу.
Она села:
– Так больше не может продолжаться.
– Ложись обратно.
– Нет, Шейл, у меня нервы не выдерживают…
– Ложись.
– Дошло до того, что я уже не могу смотреть на Рэйчел, на Слэба…
– Ложись.
В конце концов она опять легла рядом с ним.
– Тазовые кости, – сказал Шенмэйкер, ощупывая ее, – надо бы раздвинуть. Получится весьма сексуально. Пожалуй, я этим займусь.
– Ради Бога…
– Эстер, я хочу делать подарки. Хочу творить для тебя. И если я сумею создать тебе фигуру прекрасной девушки, явить миру саму идею Эстер, как я это сделал с твоим лицом…
Эстер вдруг осознала, что рядом с ними на столике тикают часы. Она напряглась и лежала неподвижно, готовая – если понадобится – выскочить на улицу голышом.
– Пойдем, – позвал Шенмэйкер. – Полчаса в соседней комнате. Это так просто, что я справлюсь сам. Потребуется только местная анестезия.
Эстер расплакалась.
– И что будет дальше? – спросила она после короткой паузы. – Захочешь сделать мне сиськи побольше? А потом тебе покажется, что у меня немного великоваты уши. Шейл, почему я не могу быть собой?
Шенмэйкер раздраженно перевернулся.
– Ну как объяснить женщине, – пожаловался он полу, – что такое любовь, если не…
– Ты не любишь меня. – Она вскочила и принялась неуклюже втискиваться в лифчик. – Ты никогда об этом не говорил, а если и говорил, то имел в виду вовсе не любовь.
– Ты вернешься, – сказал Шенмэйкер, глядя в иол.
– Не вернусь, – возразила она сквозь тонкую шерсть свитера. Разумеется, она вернется.
После ее ухода некоторое время слышалось только тиканье часов, затем Шенмэйкер внезапно и неудержимо зевнул, перекатился на спину, уставился в потолок и мягким голосом выпустил в него поток жуткой брани.
В это же время Профейн в Ассоциации антропологических исследований вполуха слушал, как варится кофе, и вел очередную воображаемую беседу с ДУРАКом. Это уже стало своего рода традицией.
Помнишь то место, Профейн, на 14-м шоссе, немного к югу от Эльмиры, штат Нью-Йорк? Выходишь на эстакаду, смотришь на запад и видишь, как над свалкой автомобилей заходит солнце. Акры ржавых корпусов, сложенных в десять этажей на старых покрышках. Кладбище машин. Вот на таком кладбище буду лежать и я, когда умру.
«Надеюсь, что так и будет. Ты посмотри на себя, бездарная подделка под человека. Тебя и должны выбросить на свалку. Без похорон или кремации».
Конечно. Как и вас, людей. Помнишь Нюрнбергский процесс сразу после войны? Помнишь фотографии Освенцима? Тысячи мертвых евреев, сваленных в кучи, как остовы этих бедных машин. Шлемиль: это уже началось.
«Это сделал Гитлер. Он был ненормальным».
Гитлер, Эйхман, Менгеле. Пятнадцать лет назад. Тебе не приходило в голову, что теперь уже нет критериев безумия и здравомыслия, что начало положено?
«Да какое начало, Христа ради?»
В то же время Слэб лениво, но тщательно работал над очередной картиной – «Датский сыр №41», – нанося мягкой колонковой кисточкой короткие и быстрые мазки на поверхность холста. Два коричневых слизня – улитки без раковин – лежали крест-накрест, спариваясь на многоугольном куске мрамора, а между ними поднимался полупрозрачный пузырь. Густые мазки здесь противопоказаны: богатый детальный рисунок, все кажется более реальным, чем на самом деле. Причудливое освещение, неправильные тени, мраморная поверхность, слизни и наполовину съеденный датский сыр в верхнем правом углу были выписаны с предельной дотошностью. А оставленные слизнями липкие дорожки, идущие прямо снизу картины и сходившиеся в перекрестье неизбежного соединения, отливали настоящим лунным светом.
А Харизма, Фу и Хряк Бодайн выкатились из бакалейного магазина, перекликаясь под огнями Бродвея, как игроки на футбольном поле, и перебрасывая друг другу сморщенный баклажан.
А на Шеридан-сквер Рэйчел и Руни сидели на скамейке и говорили о Мафии и Паоле. В час ночи поднялся ветер, и обнаружилась очень странная вещь: казалось, что все жители города одновременно испытали отвращение к любым новостям; через маленький парк в город летели тысячи газетных листов, белесыми летучими мышами тыкались в деревья, путались в ногах Руни, Рэйчел и ханыжки, спавшего на скамейке напротив. Миллионы непрочитанных и бесполезных слов вдруг зажили иной жизнью здесь, на Шеридан-сквер, пока двое людей на скамейке вели собственный разговор, плели словеса, не стараясь запомнить сказанное.
А Стенсил, суровый и трезвый, сидел в «Ржавой ложке» и слушал приятеля Слэба, еще одного Кататонического Экспрессиониста, толковавшего о Великом Предательстве и Пляске Смерти. А вокруг них тем временем действительно происходило нечто подобное: Шальная Братва мелькала то там, то здесь, будто переходила, связанная невидимой цепью, с одного участка на другой. Стенсил размышлял об истории Мондаугена и о сборище в усадьбе Фоппля, видел все те же катышки порошка фиалкового корня, слабые челюсти, налитые кровью глаза, языки и зубы в пурпурных пятнах домашнего вина, помаду, которую, казалось, можно было снять, нисколько не повредив, и бросить на землю, где уже валяется всякий хлам – растаявшие улыбки и очертания надутых туб – следы, оставленные для следующего поколения Братвы… О, Господи.
– А? – сказал Кататонический Экспрессионист.
– Я в печали, – пробормотал Стенсил.
А Мафия Уинсам, одинокая и неизнасилованная, стояла перед зеркалом, раздевшись догола, и любовалась всеми деталями своего отражения. А кот мяучил во дворе.
А вот кто знал, где была Паола?
В последнее время Шенмэйкеру становилось все труднее ладить с Эстер. Он все чаще подумывал о том, чтобы разойтись с ней, и на этот раз навсегда.
– Ты любишь не меня, – твердила она. – Ты хочешь сделать меня другой, не такой, какая я есть.
В ответ он мог выдвинуть лишь аргументы, так сказать, платонического характера. Неужели она хотела, чтобы он ограничился мелочной и поверхностной любовью к ее телу? Нет, он любит ее душу. Что тебе неймется? Любой девушке хочется, чтобы мужчина любил ее душу, ее суть, разве нет? Ну, разумеется, хочется. Так, а что есть душа? Это абстракция тела, идеал, скрытый за реальностью; именно там настоящая Эстер, а здесь лишь ее чувственное восприятие с неполадками давления и деформацией костей. Шенмэйкер мог бы вывести на свет истинную, идеальную Эстер, обитающую внутри дефектной оболочки. Душа Эстер выйдет наружу, сияющая и несказанно прекрасная.
– Да кто ты такой, – кричала она ему, – чтобы судить о том, на что похожа моя душа? Знаешь, в кого ты влюблен? В себя. В свое паршивое искусство пластической хирургии.
Шенмэйкер вместо ответа переворачивался, тупо смотрел в пол и думал, сумеет ли он когда-нибудь понять женщин.
Эйгенвэлью, дантист человеческих душ, как-то поделился с Шенмэйкером своими мыслями. Шенмэйкера нельзя было считать коллегой, но если верить Стенсилу, то «внутренний круг», о котором он толковал, несколько расширился. «Дадли, старина, – убеждал себя Эйгенвэлью, – тебе нет до этих ребят никакого дела».
Но дело все-таки было. Братве он сверлил зубы и чистил корневые каналы со скидкой. Почему? Пускай они голодранцы, но если они обеспечивают общество ценными мыслями и произведениями искусства, то, значит, все правильно. Значит, когда-нибудь – возможно, в следующий период исторического подъема, когда нынешний Декаданс уйдет в прошлое, когда колонизируют планеты, а на Земле воцарится мир, – история стоматологии где-нибудь в сноске упомянет Эйгенвэлью, покровителя искусств, здравомыслящего ученого неоякобинской школы.
Однако в основном они ничего не делали, только болтали, и разговоры у них были не слишком умными. Лишь некоторые – вроде Слэба – действительно занимались своим делом, создавали сложный и законченный продукт. Хотя, опять же, что именно? «Датские сыры». Или это искусство для искусства – Кататонический Экспрессионизм. Или пародии на то, что уже было создано.
Тоже мне высокое искусство. А где Мысль? Братва разработала своего рода стенографический подход, позволявший строить то видение мира, которое их устраивало. Разговоры в «Ржавой ложке» в основном сводились к именам собственным, литературным аллюзиям, критическим или философским терминам, кое-как связанным между собой. В зависимости от того, как вы, по собственному разумению, скомпонуете строительные блоки, вас признают либо умным, либо дураком. В зависимости от того, как отреагируют другие, вас либо примут, либо нет. А количество блоков, между прочим, ограничено.
– Если не появится никаких новых и оригинальных идей, – говорил себе Эйгенвэлью, – то можно предсказать с математической точностью, что в один прекрасный день они исчерпают все возможные перестановки. И что тогда?
А и правда, что? Расстановки и перестановки – это Декаданс, но окончание перебора всех возможных комбинаций – это смерть.
Порой Эйгенвэлью это пугало. Хотелось вернуться и рассматривать зубные протезы. Зубы и металл сохраняются дольше идей.
V
Приехав из Ленокса на уик-энд, МакКлинтик выяснил, что август в Новом Йорке, как и ожидалось, никуда не годится. Проезжая перед заходом солнца на ровно гудящем «триумфе» через Центральный парк, он видел множество тревожных симптомов: девушек на траве в пропотевших тонких (открытых) летних платьях; группы подростков, шнырявших на горизонте, – неспешных, уверенных, ожидающих ночи; озабоченных респектабельных граждан и нервных легавых (возможно, у них были проблемы на работе, но работа легавых как раз и должна быть связана с подростками и наступлением ночи).
МакКлинтик приехал повидать Руби. Раз в неделю он добросовестно посылал ей какую-нибудь открытку с видом Тэнглвуда или Беркширских гор, но она на них не отвечала. Пару раз он заказывал междугородный разговор и убеждался, что девчонка никуда не делась.
Однажды, повинуясь порыву, МакКлинтик и басист рванули через весь штат (который казался крохотным, если учитывать скорость «триумфа»), проскочили мыс Код и едва не въехали в море. Однако сумели вывернуть на узкий перешеек и чисто случайно попали в курортный городок со странным названием Френч Таун.
Перед рыбным рестораном, находившимся на главной и единственной улице городка, они обнаружили еще двух музыкантов, которые выбивали сложный ритм ножами для вскрытия устричных раковин. Собирались ехать на вечеринку. «О, да», – закричали местные музыканты в унисон. Один забрался в багажник «триумфа», а второй – с бутылкой стопятидесятиградусного рома и ананасом – уселся на капот. И вот на еле освещенном шоссе (практически пустом в конце сезона), на скорости восемьдесят миль в час это счастливое украшение капота вскрыло устричным ножом фрукт и принялось наливать ром с ананасовым соком в бумажные стаканчики, которые басист МакКлинтика передавал ему через окно.
На вечеринке внимание МакКлинтика привлекла девчонка в джинсиках, сидевшая на кухне, куда бесконечной чередой тянулись гости.
– Дай отвести взгляд, – попросил МакКлинтик.
– А я его и не держу.
– Погоди. – МакКлинтик относился к тем, на кого действует опьянение окружающих. Он окосел через пять минут после того, как они влезли в дом через окно.
Во дворе басист с какой-то девушкой забрались на дерево.
– Тебя больше привлекает кухня? – насмешливо крикнул он сверху. МакКлинтик вышел и сел под деревом. Наверху запели:
Подошел пианист по имени Харви Фаццо.
– Юнис интересуется, – сообщил он МакКлинтику, – можно ли побыть с тобой наедине.
Значит, девчонку на кухне зовут Юнис.
– Нет, – сказал МакКлинтик. На дереве началась возня.
– У тебя жена в Нью-Йорке? – доброжелательно спросил Харви.
– Вроде того.
Вскоре пришла и сама Юнис.
– Я принесла бутылку джина, – сказала она умоляющим гоном.
– Занялась бы чем-нибудь более приятным, – ответил МакКлинтик.
Он не взял с собой даже простенькой дудки. Он смирился с тем, что в доме началось импровизированное музыкальное представление. Такие джем-сейшны ему не слишком нравились; его собственные были иными, не такими буйными; собственно говоря, они были единственным положительным результатом спокойного послевоенного отношения к жизни, умения уверенно и точно извлекать звук из инструмента, четко с ним взаимодействовать. Словно целуешь девичье ушко: рот одного человека, ухо другого – но оба все понимают. Он остался под деревом. Очнулся лишь когда басист с девушкой спустились вниз и мягкая ступня в чулке надавила МакКлинтику на поясницу. После этого (уже под утро) он избавился от страшно разозленной на него Юнис, вдребезги пьяной и изрыгающей проклятия.
А ведь в прежние времена он бы развлекся с ней не задумываясь. Жена в Нью-Йорке. Хо-хо.
МакКлинтик приехал повидать Руби. Раз в неделю он добросовестно посылал ей какую-нибудь открытку с видом Тэнглвуда или Беркширских гор, но она на них не отвечала. Пару раз он заказывал междугородный разговор и убеждался, что девчонка никуда не делась.
Однажды, повинуясь порыву, МакКлинтик и басист рванули через весь штат (который казался крохотным, если учитывать скорость «триумфа»), проскочили мыс Код и едва не въехали в море. Однако сумели вывернуть на узкий перешеек и чисто случайно попали в курортный городок со странным названием Френч Таун.
Перед рыбным рестораном, находившимся на главной и единственной улице городка, они обнаружили еще двух музыкантов, которые выбивали сложный ритм ножами для вскрытия устричных раковин. Собирались ехать на вечеринку. «О, да», – закричали местные музыканты в унисон. Один забрался в багажник «триумфа», а второй – с бутылкой стопятидесятиградусного рома и ананасом – уселся на капот. И вот на еле освещенном шоссе (практически пустом в конце сезона), на скорости восемьдесят миль в час это счастливое украшение капота вскрыло устричным ножом фрукт и принялось наливать ром с ананасовым соком в бумажные стаканчики, которые басист МакКлинтика передавал ему через окно.
На вечеринке внимание МакКлинтика привлекла девчонка в джинсиках, сидевшая на кухне, куда бесконечной чередой тянулись гости.
– Дай отвести взгляд, – попросил МакКлинтик.
– А я его и не держу.
– Погоди. – МакКлинтик относился к тем, на кого действует опьянение окружающих. Он окосел через пять минут после того, как они влезли в дом через окно.
Во дворе басист с какой-то девушкой забрались на дерево.
– Тебя больше привлекает кухня? – насмешливо крикнул он сверху. МакКлинтик вышел и сел под деревом. Наверху запели:
Над МакКлинтиком кружили любопытные светлячки. Откуда-то доносился шум волн. Пьянка проходила тихо, хотя дом был полон. Девчонка на кухне высунулась в окно. МакКлинтик закрыл глаза, отвернулся и уткнулся лицом в траву.
Ты слышала, детка, ты знала о том,
Что в Леноксе нет наркоты?
Подошел пианист по имени Харви Фаццо.
– Юнис интересуется, – сообщил он МакКлинтику, – можно ли побыть с тобой наедине.
Значит, девчонку на кухне зовут Юнис.
– Нет, – сказал МакКлинтик. На дереве началась возня.
– У тебя жена в Нью-Йорке? – доброжелательно спросил Харви.
– Вроде того.
Вскоре пришла и сама Юнис.
– Я принесла бутылку джина, – сказала она умоляющим гоном.
– Занялась бы чем-нибудь более приятным, – ответил МакКлинтик.
Он не взял с собой даже простенькой дудки. Он смирился с тем, что в доме началось импровизированное музыкальное представление. Такие джем-сейшны ему не слишком нравились; его собственные были иными, не такими буйными; собственно говоря, они были единственным положительным результатом спокойного послевоенного отношения к жизни, умения уверенно и точно извлекать звук из инструмента, четко с ним взаимодействовать. Словно целуешь девичье ушко: рот одного человека, ухо другого – но оба все понимают. Он остался под деревом. Очнулся лишь когда басист с девушкой спустились вниз и мягкая ступня в чулке надавила МакКлинтику на поясницу. После этого (уже под утро) он избавился от страшно разозленной на него Юнис, вдребезги пьяной и изрыгающей проклятия.
А ведь в прежние времена он бы развлекся с ней не задумываясь. Жена в Нью-Йорке. Хо-хо.