Сотрясение нельзя описать словами. Ощущение звука. Жужжание. Стучат зубы. Боль, покалывание в онемевшей челюсти, удар по барабанным перепонкам, от которого закладывает уши. И так снова и снова. Будто кто-то лупит колотушкой все время, пока длится налет, а налеты следуют один за другим. К этому невозможно привыкнуть. Начинаешь думать, что мы все сошли с ума. Что заставляет меня стоять не сгибаясь и держаться подальше от стен? И молчать. Не что иное, как дикарское стремление быть начеку. Чисто мальтийская черта. Быть может, она останется навсегда. Если слово «навсегда» все еще имеет хоть какой-то смысл.
   Оставайся свободным, Мейстраль…

 
   Эта запись сделана уже в самом конце Осады. Выражение «каменная утроба» приобрело значение для Днубиетны, Маратта и Фаусто именно в конце, а не в начале Осады. Хиромантия времени позволяет свести эти дни к простой последовательности грамматических времен. Днубиетна писал:

 
Пыль от раздробленных камней
На трупы оседает цератоний;
И атомы железа
Кружат над мертвой кузней
На этой стороне прожорливой луны.

 
   И Маратт:

 
Мы знали, что они лишь куклы,
И музыка из граммофона;
Мы знали: выцветут шелка,
Истреплются наряды бальные,
Чесоткой заразится плюш;
Мы знати, что взрослеют дети
И начинают ерзать в нетерпенье -
И сотни лет с начала пьесы не пройдет, -
Заметят к середине дня, зевая,
Что сходит краска со щеки у Джуди[231];
Не верят в паралитика-тупицу
И замечают фальшь в злодейском смехе.
Но, Боже, тонкая рука в алмазах
Мелькнула за кулисами внезапно,
Свечу зажженную сжимая в пальцах,
И озарила пламенем ужасным
Весь наш убогий, но бесценный скарб.
Кто та, что рассмеялась на прощанье,
Сказав «спокойной ночи» еле слышно
На фоне хрипов постаревших деток?

 
   От живого к неодушевленному. Таким было великое «движение» поэзии времен Осады. В том же направлении развивалась раздвоенная душа Фаусто II. До той поры развитие шло лишь в процессе усвоения единственного урока жизни: в мире гораздо больше случайностей, чем человек способен вообразить, оставаясь в здравом уме.
   Вот как он описывает встречу с матерью, с которой не виделся несколько месяцев:

 
   Ее коснулась рука времени. Я пойман себя на мысли: а знача ли она, что ребенок, которого она родила и которому дала имя, приносящее счастье (нет ли в этом иронии?), станет несчастным и будет страдать? Может ли вообще мать предвидеть будущее, смириться с мыслью, что приходит время, когда ее сын становится мужчиной и должен оставить ее, чтобы самостоятельно найти свое место на этой вероломной земле? Нет, не может, опять-таки из-за того, что мальтийцы лишены чувства времени. Они не чувствуют, как годы покрывают лицо, глаза и сердце патиной возраста, маразма, слепоты. Сын есть сын, и мать неизменно видит в нем тот красный, сморщенный комочек, что впервые предстал ее взору. Всегда найдутся слоны, которых надо напоить допьяна.

 
   Последняя фраза – из старой народной сказки. Король повелел юноше построить дворец из слоновой кости. Юноша унаследовал физическую силу от своего отца, знаменитого воина. Но мать научила сына хитрости. Подружись со слонами, сказала она, напои их вином, а потом убей и забери их бивни. Разумеется, юноша все так и сделал. Но в сказке ничего не говорится о том, что он переплыл через море.
   «Должно быть, – объясняет Фаусто, – тысячи лет назад существовал перешеек, соединявший нынешний остров с материком. Не случайно Африку называют Землей Топора. Слоны водились к югу от горы Рувензори. С тех незапамятных времен море постепенно затапливало сушу. Немецкие бомбы могут завершить этот процесс».
   Декаданс, упадок. Что это? Всего лишь явственное движение к смерти или, вернее, к нечеловечности. По мере того как Фаусто II и III вместе со своим островом становились все более неодушевленными, они все ближе подходили к тому времени, когда, подобно мертвому листку или куску металла, будут подчиняться законам физики. Л пока продолжали делать вид, что находятся в гуще сражения между законами человеческими и божескими.
   Не потому ли Фаусто так остро чувствовал связь между материнской властью и упадком, что Мальта – матриархальный остров?
   «Матери ближе, чем кто-либо, к миру случайностей. Они с болью ощущают в себе оплодотворенную яйцеклетку: так Дева Мария поняла, что свершилось зачатие. Но зигота – всего лишь клетка [232], и она не имеет души». Он не стал развивать эту тему. Однако:

 
   Дети всегда рождаются по чистой случайности – в результате ряда совпадений. Матери смыкают ряды и творят мифическую мистерию о материнстве. Это не более чем компенсация за неспособность примириться с истиной. А истина состоит в том, что они не понимают, что же на самом деле происходит внутри них – физическое развитие чуждого им существа, которое в какой-то момент обретает душу. Они одержимы. Можно сказать иначе: те же силы, что определяют траекторию падения бомбы, вызывают гибель звезд, ветры и водяные смерчи, без ведома самой женщины концентрируются на некой точке за лобковой костью, чтобы произошла еще одна великая случайность. Это и пугает женщин до смерти. Такое кого угодно испугает.

 
   Это подводит нас к вопросу о «взаимоотношениях» Фаусто с Богом. Очевидно, эти отношения никогда не были такими же простыми, как противопоставление Бога Цезарю, особенно тому неодушевленному кесарю, которого мы знаем по античным медалям и статуям, кесарю, представляющему «силу», о которой мы читаем в исторических сочинениях. Цезарь ведь тоже некогда был живым человеком и испытывал трудности в столкновении с миром вещей и сонмом вырождающихся богов. Поскольку драматичность ситуации проистекает из конфликта, может, было бы проще говорить о конфликте между законом человеческим и законом божественным, разворачивающемся в замкнутом пространстве дома Фаусто. Я имею в виду его душу, а также остров. Но в этом нет ничего драматического. Лишь апология Дня Тринадцати Налетов. Но даже то, что случилось после этого, не проясняет данного вопроса.
   Я знаю, что есть машины, которые устроены намного сложнее людей. Если это отступничество – hekk ikun [233]. Чтобы рассуждать о гуманизме, мы для начала должны удостовериться в собственной человечности. Но это тем труднее, чем дальше мы идем по пути декаданса.
   Все более отчуждаясь от самого себя, Фаусто II начинал замечать вокруг признаки прекрасной неодушевленности.

 
   Зимний грегейл несет с севера бомбардировщики, как эвроклидон вынес к острову корабль апостола Павла. Благословения, проклятия. Но не является ли ветер частью нас самих? Имеет ли он к нам хоть какое-то отношение?
   Где-то там, за холмом, – относительное спокойствие: фермеры сеют пшеницу, чтобы в июне собрать урожай. Бомбят в основном Валлетту, Три Города, Гавань. Пасторальная жизнь становится чрезвычайно привлекательной. Но и за городом порой взрываются шальные бомбы: одна из них убила мать Елены. Мы не можем ждать от бомб большего снисхождения, чем от ветра. Не должны. Если мне удастся избежать maridb'mohhu [234], то я так и останусь сапером, могильщиком, я должен отказаться от мыслей об иной участи – в прошлом и в будущем. Лучше сказать себе: «Так было всегда. Мы пребываем в Чистилище и останемся здесь в лучшем случае на неопределенный срок».

 
   Вероятно, именно тогда он и пристрастился бродить по улицам во время налетов. После работы на «Та-Кали», в те часы, когда должен был спать. И не потому, что хотел убедиться г. своей храбрости, и вне какой– либо связи с работой. И поначалу нс слишком подолгу.

 
   Груда кирпичей в ферме могильного холмика. Рядом зеленый берет. Боец аз отряда королевских десантников? Разрывы зенитных снарядов над гаванью Марсамусчетто. Красный свет, длинные тени возникли у магазина на углу, кружат в колеблющемся свете вокруг невидимой оси. Чьи это тени – определить невозможно.
   Утреннее солнце не спешит подниматься над морем. Слепящий свет. Ослепительно яркая световая дорожка – сияющий путь от солнца к смотрящему на него. Рев «мессершмиттов». Самих самолетов не видно. Рев становится громче. По тревоге взлетают «спитфайры», круто взмывают ввысь. Крошечные черные силуэты на фоне яркого неба. Берут курс на солнце. В небе появляются грязные пятна. Рыжевато-коричневато-желтые. Цвет экскрементов. Черные пятна. Солнце золотит их контуры. Они, как медузы, уплывают вдаль. Пятна расползаются, новые расцветают среди старых. На такой высоте воздух обычно почти неподвижен. Если же дует ветер, то он в считанные секунды разносит пятна в клочья. Ветер, машины, грязный дым. Иногда проглядывает солнце. Когда идет дождь, ничего не видно. Но ветер носится в небе, и слышен шум воздушного боя.
   И так на протяжении нескольких месяцев практически ничего, кроме «впечатлений». О Валлетте? Во время налетев все одушевленные гражданские лица прятались под землей. Остальные были слишком заняты своим делом, чтобы «наблюдать». Покинутый город был сам по себе – в нем оставались лишь одиночки вроде Фаусто, который чувствовал несказанную близость к этому городу и настолько уподоблялся ему, что процесс восприятия «впечатлений» не влиял на их подлинность. Необитаемый город был совсем другим. Не таким, каким его мог бы увидеть «обычный» наблюдатель, бродя по темным – просто темным – улицам. Все ложно-одушевленные или лишенные воображения существа грешат тем, что боятся остаться одни.
   Их потребность кучковаться, их патологическая боязнь одиночества начинают действовать сразу за порогом сна; так что, когда они поворачивают за угол, как должны все мы, как все мы делали и делаем (одни чаще, другие реже), и оказываются на улице… Ты понимаешь, какую улицу я имею в виду, детка. Улицу XX Века, в дальнем конце или за поворотом которой – надо надеяться – нас ждет покой и безопасность. Впрочем, нет никаких гарантий. Но мы оказываемся не в том конце улицы – по причинам, которые наверняка известны тем, кто нас туда направил, если нас кто-то вообще направлял. В любом случае, это улица, по которой мы должны идти.

 
   Это серьезное испытание. Населять или не населять. Призраки, монстры, преступники, извращенцы – это признаки мелодрамы и слабости. Они ужасны только потому, что тот, кто их видит, боится остаться один. Но пустыня и ряд фальшивых витрин, куча шлака и кузница, в которой погашен огонь, улица и одинокий мечтатель, сам не более крохотной тени в этом ландшафте, часть прочих бездушных теней и объемов – это и есть кошмар XX века.
   Не из-за бессердечности, дорогая Паола, покидал он тебя и Елену во время налетов. И не из-за обычной безответственности, свойственной юности. Его юность, как и юность Маратта, Днубиетны и всего их «поколения» (как в литературном, так и в буквальном смысле), мгновенно закончилась 8 июня 1940 года, когда на остров упали первые бомбы. Древние китайские кудесники и их последователи – Шульц и Нобель – состряпали приворотное зелье посильнее всех известных прежде. Одной порции этого зелья хватило, чтобы сделать «Поколение» невосприимчивым к жизни, невосприимчивым к страху смерти, к голоду, тяжелому труду, невосприимчивым к заурядным соблазнам, которые увлекают мужчину прочь от жены и детей и от необходимости заботиться о них. Они стали невосприимчивы ко всему, креме того, что однажды случилось с Фаусто во время седьмого из тринадцати налетов. В момент просветления, случившийся в процессе его фугообразных шатаний, Фаусто сделал эту запись:

 
   Как прекрасно затемнение в Валлетте. Пока с севера не налетит очередная «стая». Ночь черной жидкостью заполняет улицы, струится по сточным канавам, затрудняет движение, словно бредешь по щиколотку в бурном потоке. Кажется, будто город, как Атлантида, погрузился под воду, в пучину ночи.
   Только ли ночь окутала Валлетту? Быть может, еще некая человеческая эмоция, «настроение ожидания»? Но это не ожидание сновидений, в которых то, к чему мы стремимся, расплывчато и невыразимо. Валлетта отлично знает, чего ждет. В этой тишине нет болезненного напряжения; есть холодное спокойствие и надежность; это тишина скуки или привычного ритуала. На соседней улице зенитчики спешат к своему орудию. Но их похабная песенка еще какое-то время продолжает звучать, пока чей-то удивленный голос не смолкает на полуслове.
   Слава Богу, Елена, вы в безопасности в нашем запасном, подземном жилище. Ты и ребенок. Если старик Сатурно Агтина с женой уже переехали в коллектор, значит, теперь есть кому позаботиться о Павле, когда тебе надо идти на работу. Сколько других людей заботились о ней? У наших детей один общий отец – война, и одна общая мать – Мальта, все ее женщины. Это плохо для Семьи и для правления матерей. Клановая система и матриархат не идут ни в какое сравнение с Единением, которое принесла Мальте война.
   Я ухожу от тебя, любимая, не потому, что должен идти. Мы, мужчины, вовсе не флибустьеры или гяуры, тем более теперь, когда наши корабли становятся добычей злобных железных рыбин, которые выплывают из своих нор, – немецких подлодок. Для нас не существует иного мира, кроме нашего острова, а здесь из любого места не более дня пути до моря. Я отнюдь не покидаю тебя, Елена, по крайней мере наяву.
   Но во сне есть два мира: мир улицы и мир подземелья. Один – это царство смерти, другой – царство жизни. А разве может жить поэт, не исследуя иное царство, хотя бы в качестве туриста? Сны служат пищей для поэта. И если не придут конвои, чем еще мы будем питаться?

 
   Бедный Фаусто. Вот, кстати, та «похабная песенка», которую пели на мотивчик марша «Полковник Боуги»:

 
Гитлер
с яйцом лишь левым ходит,
Геринг
с двумя, но меньше дроби,
Гиммлер
с размером тем же, вроде,
А Геббельс
вообще без них жил сроду.

 
   Пожалуй, эта песенка лишний раз подтверждает, что на Мальте мужественность и активность никак не связаны между собой. Все мальтийцы – и Фаусто первый соглашался с этим – были тружениками, а не искателями приключений. Мальта с ее жителями стояла как непоколебимый каменный утес посреди реки Судьбы, так и не затопленный наводнением войны. Одни и те же мотивы побуждают нас населять призраками улицу-видение и приписывать камню такие человеческие качества, как «непобедимость», «упорство», «непоколебимость» и т. д. Но это даже не метафора, это самообман. Однако благодаря этому самообману Мальта не сдалась.
   Мужественность мальтийцев в большей степени определялась качествами, присущими камню. В этом таилась некоторая опасность для Фаусто. Живя в основном в мире метафор, поэт всегда сознает, что значение метафоры есть ее функция, что она является всего лишь трюком, художественным приемом. Так что если большинство людей могут считать законы физики действующим законодательством и представлять Бога антропоморфным существом с бородой длиной в энное количество световых лет и с туманностями вместо сандалий, то людям вроде Фаусто приходится жить в одинокой вселенной вещей как таковых и прикрывать это врожденное заблуждение удобоваримой и благочестивой метафорой, дабы «практичное» большинство могло и впредь уповать на Великую Лож, пребывая в уверенности, что машинам, жилищам, улицам и погодным явлениям свойственны человеческие побуждения, черты характера и приступы своеволия.
   Поэты занимались этим делом на протяжении веков. Это единственная практическая функция, которую они выполняют в обществе; и если все поэты вдруг завтра исчезнут, то общество просуществует не дольше, чем живая память и мертвые книги их стихов.
   Такова «роль» поэта и в этом, XX веке. Творить ложь. Днубиетна писал:

 
Если я выскажу истину,
Вы не поверите, знаю.
Если скажу: наделенный душою не может
Смерть с воздуха сеять, и нет злого умысла в том,
Что загнаны мы в подземелье,
То вы рассмеетесь в лицо мне,
Как будто я губы в улыбке скривил восковые
На маске трагической вдруг.
Видна лишь улыбка, но ведома суть
Кривой, что ведет к запредельному миру:
у = а/2 (е x/а + е -х/а)[235].

 
   Однажды Фаусто случайно встретил поэта-инженера на улице. Днубиетна был пьян, но, поскольку хмель уже начал выветриваться, намеревался продолжить кутеж там же, где начал. У спекулянта по имени Тифкира всегда имелось вино. Было воскресенье, и шел дождь. Б такую мерзкую погоду налетов было меньше. Приятели встретились у развалин небольшой церквушки. Половина исповедальни была напрочь снесена взрывом, но какая именно – исповедника или исповедующегося – Фаусто определить не мог. На полпути к закату солнце просвечивало белесым пятном сквозь дождевые облака и казалось раз в десять больше своего обычного размера. Свет был недостаточно ярким, чтобы предметы отбрасывали тени, и падал из-за спины Днубиетны; и поэтому Фаусто не мог как следует разглядеть лицо своего приятеля. Инженер был в засаленной униформе защитного цвета и синем картузе. С неба падали крупные капли дождя. Днубиетна кивнул на развалины церкви:
   – Ну как, святоша, уже сходил?
   – К обедне – нет. – Они не виделись примерно месяц, но испытывали потребность делиться друг с другом новостями.
   – Пошли. Надо выпить. Как там Елена и малышка?
   – Хорошо.
   – А у Маратта жена опять беременная. Нс скучаешь по холостяцкой жизни?
   Они шли по узенькой улочке, мощенной булыжником, который стал скользким от дождя. По обе стороны лежали груды обломков, кое-где уцелели отдельные стены домов и ступени крылец. Мутные от каменной пыли ручейки прихотливыми изгибами змеились по блестящей мостовой. Солнце почти пробилось сквозь тучи. Две слабые тени упали позади приятелей. Дождь все еще шел.
   – Или, может, учитывая время твоей женитьбы, – продолжил Днубиетна, – для тебя холостяцкая жизнь все равно что мир.
   – Мир, – отозвался Фаусто. – Чудное старинное слово.
   Они то и дело обходили или перескакивали через обломки кирпичной кладки.
   – Сильвана в красной юбчонке, – запел Днубиетна, – Вернись, дорогая, вернись, / Пусть душой я останусь с тобою, / Но деньги назад возврати…
   – Тебе тоже надо бы жениться, – скорбно произнес Фаусто. – Иначе это несправедливо.
   – Поэзия и техника не нуждаются в домашнем уюте.
   – Давненько мы с тобой не вели задушевных споров, – вдруг вспомнил Фаусто.
   – Сюда. – Вздымая цементную пыль, они спустились по ступенькам в подвал довольно хорошо сохранившегося здания. Взвыли сирены. Внизу Тифкира дрых на столе. В углу две девушки вяло играли в карты. Днубиетна на секунду исчез за стойкой и вынырнул с небольшой бутылкой вина. Где-то неподалеку, на соседней улице, разорвалась бомба, от сотрясения задрожали потолочные балки, заметалось пламя керосиновой лампы.
   – Мне еще надо выспаться, – сказал Фаусто. – Я работаю в ночь.
   – Угрызения совести женолюбивого недочеловека, – проворчал Днубиетна, разливая вино. Девушки оторвались от карт. – Это такая присказка, – доверительно сообщил он.
   Прозвучало настолько смешно, что Фаусто не выдержал и захохотал. Чуть погодя они подсели к девушкам. Беседа то и дело прерывалась – время от времени почти прямо над ними грохотала зенитная пушка. Девушки оказались профессионалками и поначалу пытались раскрутить Фаусто и Днубиетну.
   – Не трудитесь, – отшил их Днубиетна. – Я не привык платить за это удовольствие, а он женат, да к тому же священник. – И все, кроме уже захмелевшего Фаусто, рассмеялись.
   – Давно уже нет, – тихо заметил Фаусто.
   – Если ты священник, то это на всю жизнь, – возразил Днубиетна. – Давай. Благослови вино. Освяти-ка его. Нынче воскресенье, а ты даже к обедне не ходил.
   Наверху зенитки зашлись прерывистым, надрывным кашлем: два выстрела в секунду. Все четверо за столиком сосредоточенно потягивали вино. Разорвалась еще одна бомба.
   – Вилка, – сообщил Днубиетна, стараясь перекричать грохот зенитных орудий. В Валлетте это слово уже никого не пугало.
   Проснулся Тифкира.
   – Вы сперли мое вино, – запричитал владелец заведения. Потом прислонился лбом к стене и принялся яростно чесать пятерней волосатый живот и спину под фуфайкой. – Могли бы и мне малость налить.
   – Оно не освящено. Этот отступник Мейстраль провинился перед Богом.
   – Мы с Богом заключили соглашение, – заговорил Фаусто, будто хотел исправить недоразумение. – Он забудет, что я не последовал Его зову, если я перестану Его вопрошать. Если буду стараться выжить, и только.
   Когда это пришло ему в голову? На какой улице и в какой из дней этих месяцев впечатлений? Может, он только что это выдумал? Он был уже совершенно пьян. Так устал, что ему хватило четырех стаканов вина.
   – Как же так? – серьезно спросила одна из девушек. – Как можно верить, если не задавать вопросов? Священник нам говорил, что надо обязательно задавать вопросы.
   Днубиетна глянул на друга и, не увидев в его лице ни малейшего желания отвечать, похлопал девушку по плечу:
   – Ну и черт с ним, любовь моя. Пей лучше вино.
   – Нет, – завопил Тифкира, ища поддержки у стены и оглядывая публику. – Вы так все уничтожите.
   Вновь загрохотала пушка.
   – Уничтожим. – Днубиетна загоготал, перекрывая шум стрельбы. – Что ты знаешь об уничтожении, придурок? – С угрожающим видом он двинулся к виноторговцу.
   Фаусто положил голову на стол, решив хоть немного отдохнуть. Девушки возобновили игру, используя его спину вместо стола. Днубиетна схватил Тифкиру за плечи и начал длинную отповедь, для пущей убедительности сопровождаемую периодическим встряхиванием жирного туловища.
   Наверху прозвучал сигнал отбоя. У входа в подвал раздался какой-то шум. Днубиетна открыл дверь, и в комнату ввалились зенитчики – грязные, измочаленные и жаждущие вина. Фаусто проснулся, вскочил на ноги, взметнув вверх разномастные карты, и отдал честь.
   – Прочь отсюда! – заорал Днубиетна.
   Тифкира, расставшись с мечтой сохранить свой запас вина, медленно опустился на пол, прижимаясь спиною к стене, и закрыл глаза. – Нам еще надо доставить Мейстраля на работу.
   – Изыди, caitiff, – крикнул Фаусто, снова отдал честь и упал на спину.
   Похохатывая и шатаясь, Днубиетна с помощью одной из шлюх поставил приятеля на ноги. Очевидно, он решил отвести Фаусто на «Та-Кали» пешком (обычно на аэродром добирались на попутных грузовиках), чтобы тот протрезвел по дороге. Когда они выбрались на улицу, уже начинало темнеть; снова завыла сирена воздушной тревоги. Следом, топая по ступеням, со стаканами в руках выскочили зенитчики и столкнулись с ними. Возмущенный Днубиетна неожиданно вынырнул из-под руки Фаусто и, развернувшись, заехал кулаком в живот ближайшего солдата. Завязалась драка.
   Немцы бомбили район Большой Гавани. Взрывы приближались медленно и неумолимо, как шаги сказочного великана. Фаусто лежал на земле, не испытывая особого желания приходить на помощь своему приятелю, которого превосходящие силы противника разделывали под орех. Наконец они бросили Днубиетну и побежали к своим пушкам. Вдруг из-за низко висящих туч выскочил пойманный прожекторами ME-109 и ушел в пике. За ним потянулись оранжевые пунктиры трассирующих снарядов. «Достань гада», – закричал кто-то из зенитного расчета. «Бофорс» открыли огонь. Фаусто с легким любопытством следил за происходящим. В темноте возникали фигуры зенитчиков, время от времени освещаемые сверху разрывами снарядов и «заблудшими» лучами прожекторов. В один из таких моментов Фаусто разглядел сверкнувший рубином стакан с вином Тифкиры, поднесенный к губам подносчика снарядов, который неторопливо его осушил. Где-то над Гаванью снаряды зениток настигли-таки «мессершмитт»; его топливные баки вспыхнули огромным желтым цветком, и самолет начал падать – медленно, будто воздушный шарик, – отмечая последний свой путь клубами черного дыма в лучах прожекторов, которые на мгновение скрестились на сбитой машине и двинулись дальше в поисках новых целей.
   Над Фаусто склонился Днубиетна, изрядно потрепанный, один глаз наполовину заплыл. «Пойдем, пойдем», – прохрипел он. Фаусто с трудом поднялся, и они пошли. В дневнике ничего не сказано о том, как они добрались до аэродрома; отбой прозвучал, когда они уже были на «Та-Кали». Около мили приятели прошли пешком. Должно быть, они прятались в каких-нибудь ямах, когда бомбы взрывались совсем близко. Последний отрезок пути они проделали на попутном грузовике.