Стенсил как можно учтивее распрощался со священником, вышел на солнечный свет и зашагал по улице. Адреналин бурлил в крови, заставляя сокращаться расслабленные мышцы, углубляя дыхание, учащая биение пульса. «Стенсилу нужно пройтись, – сказал он улице, – нужно пройтись».
   Глупый Стенсил: он был явно не в форме. Вернувшись в свое временное пристанище, он едва стоял на ногах от усталости. В комнате никого не было.
   «Все ясно», – пробормотал он. Возможно, это был тот же самый Фэйринг. А если нет, то какая разница? На каком-то подсознательном уровне, предваряя движение губ и языка, в голове у него крутилась фраза (как с ним часто бывало, когда он смертельно уставал): «Похоже, события подчинены некой зловещей логике». Эта фраза самопроизвольно возникала снова и снова, и каждый раз Стенсил стремился ее улучшить, перенося смысловое ударение с одного слова на другое: «похоже, события»; «события подчинены»; «некой зловещей логике»; он мысленно переиначивал ее звучание, произносил ее разным тоном – от замогильного до бесшабашно-веселого – снова, снова и снова. Похоже, события подчинены некой зловещей логике. Он взял бумагу и карандаш и стал записывать это предложение различными почерками и шрифтами. За этим занятием его и застал Профейн, который, еле волоча ноги, вошел в комнату.
   – Паола вернулась к мужу, – сказал Профейн и свалился на кровать, – Она едет обратно в Штаты.
   – Значит, кто-то вышел из игры, – пробурчал Стенсил. – Профейн застонал и натянул на себя одеяло. – Слушай, – сказал Стенсил, – да ты совсем больной. – Он подошел к Профейну и пощупал его лоб. – У тебя температура. Стенсил сходит за доктором. И где тебя только черти носили все это время?
   – Не надо. – Профейн перевернулся на живот и вытащил из-под кровати свой пыльный мешок. – Я приму аспирин, пропотею, и все пройдет.
   Какое-то время оба молчали, но Стенсил был слишком взвинчен, чтобы и дальше хранить молчание.
   – Профейн, – начал он.
   – Сообщи отцу Паолы. Скажи, что я, мол, приехал просто так, за компанию.
   Стенсил принялся мерить шагами комнату. Вдруг рассмеялся:
   – А Стенсил, пожалуй, больше не верит самому себе. Профейн с трудом повернулся и непонимающе заморгал, глядя на него.
   – Страна V. – это страна случайных совпадений, которой правит министерство мифов. Его посланцы бродят по улицам нынешнего века. Поркепик, Мондауген, Стенсил-отец, Мейстраль, Стенсил-сын. Способны ли они сотворить совпадение? Только Провидение творит случайности. Если совпадения не случайны, то Стенсил имел дело не с историей вовсе, а чем-то гораздо более ужасным. Стенсил однажды, очевидно, чисто случайно натолкнулся на имя отца Фэйринга. Сегодня это имя возникло вновь, и в этом уже можно усмотреть некий умысел.
   – Интересно, – сказал Профейн, – не тот ли это отец Фэйринг…
   Стенсил замер, виски заколыхалось в его стакане. А Профейн принялся мечтательно рассказывать о своей службе в Крокодильем Патруле, о том, как преследовал по всему приходу Фэйринга пегого зверя, пока не загнал его в какую-то каморку, озаренную жутковатым свечением, и не пристрелил.
   Стенсил старательно допил виски, протер стакан носовым платком и поставил на стол. Затем надел пальто.
   – Пойдешь за доктором? – поинтересовался Профейн, уже уткнувшись лицом в подушку.
   – Вроде того, – ответил Стенсил. Через час он был у Мейстраля.
   – Не будите ее, – попросил Мейстраль. – Бедняжка. Никогда не видел, чтобы она плакала.
   – Вы также не видели, как плачет Стенсил, – сказал Стенсил, – но можете увидеть. Вы бывший священник. А Стенсил одержим дьяволом, спящим в его постели.
   – То бишь Профейном? – Мейстраль попытался пошутить: – Надо обратиться к отцу А., он у нас безработный экзорцист, все время жалуется, что скучает без дела.
   – А вы не занимаетесь изгнанием бесов? Мейстраль нахмурился:
   – Этим занимался другой Мейстраль.
   – Он одержим ею, – прошептал Стенсил. – V.
   – Вы тоже больны.
   – Ради Бога.
   Мейстраль вышел на балкон. В ночном освещении Валлетта казалась совершенно необитаемой.
   – Нет, – сказал Мейстраль, – вы не добьетесь желаемого. Это было бы необходимо, если бы мир принадлежал вам. Но в этом случае надо изгонять бесов из города, с острова, с каждого корабля в Средиземном море. Со всех континентов и всего мира. По крайней мере, западного мира, – добавил он. – Коль скоро мы западные люди.
   Стенсил поежился от утренней прохлады, проникавшей в открытое окно.
   – Я не священник, – продолжил Мейстраль. – Вы напрасно взываете к человеку, которого знаете только по литературной исповеди. Наши разрозненные «я», Стенсил, не ходят вместе, как сиамские близнецы. Бог знает, сколько различных Стенсилов преследовали V. по всему свету.
   – Фэйринг, – прохрипел Стенсил, – в чьем приходе в Стенсила стреляли, был предшественником отца Аваланша?
   – Я мог бы вам ответить. Назвать имя.
   – Но?
   – Но решил не усугублять ситуацию.
   Глаза Стенсила сузились. Повернувшись, Мейстраль уловил в них настороженность.
   – Да, да. Нас тринадцать, и мы тайно правим миром.
   – Стенсил все бросил, чтобы привезти сюда Профейна. Ему следовало бы вести себя осторожнее, но он этого не делал. Неужели он ищет собственной погибели?
   Мейстраль с улыбкой посмотрел на него. Жестом показал на крепостные стены Валлетты.
   – Спросите у нее, – шепотом сказал он. – Спросите у этих камней.



III


   Через два дня Мейстраль зашел в меблированные комнаты и обнаружил там мертвецки пьяного Профейна. На его бледном лице, освещенном полуденным солнцем, отчетливо был виден каждый волосок недельной щетины. Профейн дрых с открытым ртом, шумно храпя и пуская слюни, и, по всей видимости, чувствовал себя прекрасно.
   Мейстраль дотронулся до его лба тыльной стороной ладони. Отлично. Температура спала. «Но где же Стенсил?» – подумал Мейстраль и тут же увидел записку, кубистическим мотыльком мелькнувшую на монументальном возвышении пивного брюшка Профейна:

 
   У корабельного слесаря Акилины [298] есть сведения о некой мадам Виоле, толковательнице снов и гипнотизерше, которая проезжала через Валлетту в 1944 году. Она увезла стеклянный глаз с собой. Девушка, о которой говорил Кассар, все наврала. V. использовала глаз для гипноза. Она уехала в Стокгольм. Стенсил направляется туда же.
   Возможно, этот потрепанный кончик ниточки куда-нибудь да выведет. Распоряжайтесь Профейном как вам будет угодно. Стенсил ни в ком больше не нуждается. Sahha.

 
   Мейстраль обвел комнату взглядом в поисках выпивки. Профейн вылакал все, что было.
   – Свинья.
   – Кто? – спросил Профейн, проснувшись. Мейстраль прочитал ему записку. Профейн скатился с кровати и подполз к окну.
   – Какой сегодня день? – спросил он и чуть погодя добавил: – Паола тоже уехала?
   – Вчера вечером.
   – Все меня бросили. Ладно. Как вы мной распорядитесь?
   – Для начала дам тебе в долг пятерку.
   – В долг? – взревел Профейн. – Лучше подумайте как следует.
   – Я еще зайду, – сказал Мейстраль.
   Вечером Профейн побрился, принял ванну, надел замшевую куртку, джинсы, напялил на голову широкополую ковбойскую шляпу и отправился прошвырнуться на Королевскую дорогу в поисках развлечений. Развлечение подвернулось в лице чистокровной американки Бренды Уигглсуорт, которая училась в Бивер-колледже и, по ее словам, была обладательницей семидесяти двух пар бермуд – половину она взяла с собой, отправившись в июне в Большое турне по Европе, которое обещало быть на редкость веселым путешествием. Впрочем, уже всю дорогу через Атлантику на корабле бурлило такое веселье, что у Бренды голова шла кругом – не столько от головокружительной высоты шлюпочной палубы, сколько от джина с терновым тоником. Во время этого развеселого плавания на восток она делила уют спасательных шлюпок со студентом академических равнин Джерси (летом он подрабатывал стюардом), который подарил ей игрушечного тигра, дал повод опасаться беременности (его эта проблема не волновала) и обещание встретиться с ней в Амстердаме у бара «Пять мух». На свидание он так и не пришел, но зато она пришла в себя – по крайней мере, твердо решила вновь стать безгрешной пуританкой и начать Праведную Жизнь сразу, как только выйдет замуж, что собиралась сделать в ближайшее время; такое решение она приняла на заполненной десятками черных велосипедов стоянке у бара возле канала, чувствуя себя выброшенной на свалку, травинкой перед нашествием саранчи. Не важно, скелет или панцирь, – внутри та же прочность, что и снаружи, и она – уже не прежняя хрупкая Бренда, девушка с белокурыми локонами, – продолжила путь вдоль Рейна, по пологим холмам с виноградниками, затем в Тироль и оттуда в Тоскану на взятом напрокат «моррисе», у которого бензонасос то и дело стучал от натуги, в такт ее сердцу и щелканью фотоаппарата.
   Сезон в Валлетте подошел к концу, и все друзья Бренды давно вернулись в Штаты. Денег у нее почти не осталось. Профейн тут помочь ничем не мог. Она нашла его очаровательным.
   Один за другим поглощая коктейли с терновым тоником, отчего мало-помалу таяли пять фунтов, одолженных Мейстралем, и потягивая пиво, Бренда и Бенни беседовали о том, как их угораздило оказаться на этом далеком острове и куда каждому из них хотелось бы поехать после Валлетты, но, похоже, она могла вернуться только в колледж, а он – на Улицу, то есть все равно что никуда, согласились они; однако мы порой уезжаем в никуда, уговаривая себя, что едем в какое-то конкретное место: для этого нужен особый талант, хотя редко кто способен спорить с самим собой или сильно к себе придираться.
   В тот вечер они по крайней мере убедили себя и друг друга в том, что мир – сплошное дерьмо. Поверить в это им помогли сновавшие кругом английские морпехи, десантники и моряки, которые также уходили в никуда. Моряков с «Эшафота» нигде не было видно, и Профейн решил, что «Эшафот» уже покинул Валлетту – не могли же все они поголовно стать такими чистоплюями, чтобы держаться подальше от Кишки. От этой мысли он погрустнел и подумал, что, возможно, все его пристанища были временными и – несмотря на неодушевленность – передвигались так же бесцельно, как он сам, ведь всякое движение относительно. И может быть, он сейчас стоит на водной глади моря – этакий шлемиль-Спаситель, а этот притворяющийся неподвижным огромный город с одним-единственным пригодным для жилья закутком и единственной несовратимой (и потому особо ценной) девушкой уже скрылся за дугой горизонта, от которой его отделяет подернутое легкой рябью пространство протяженностью по меньшей мере в целое столетие?
   – Не печалься.
   – Все печальны, Бренда.
   – Мы печальны, Бенни. – И она хрипловато рассмеялась, быстро опьянев от джина с терновым тоником.
   Они отправились к нему, и потом она, наверное, ушла ночью, еще до рассвета. Профейн спал как сурок. Проснувшись ближе к полудню от уличного шума, он обнаружил, что лежит в кровати один. За столом сидел Мейстраль, рассматривая пестрый носок (такие обычно носят с бермудами), натянутый на лампочку под потолком.
   – Я принес вино, – сообщил Мейстраль.
   – Это хорошо.
   Около двух они пошли в кафе позавтракать.
   – Я не собираюсь до бесконечности содержать тебя за свой счет, – сказал Мейстраль.
   – Мне бы надо найти работу. На Мальте нужны дорожные рабочие?
   – В Пор-де-Бом строят подземный переезд под железнодорожной дорогой. Там еще требуются люди для посадки деревьев вдоль шоссе.
   – Я ничего не знаю, кроме дорожных работ и канализации.
   – Канализации? В Марсе строят новую насосную станцию.
   – А иностранцев берут на работу?
   – Наверное.
   – Тогда посмотрим.
   Вечером Бренда надела пестрые шорты и черные носки.
   – Я пишу стихи, – заявила она.
   Они сидели у нее в комнате в скромной гостинице у подножия большого холма.
   – Здорово, – сказал Профейн.
   – Я – воплощенье двадцатого века, – начала декламировать Бренда. Профейн откатился в сторону и вперил взгляд в узор на ковре.
   – Я – рэгтайм и танго; я прямой шрифт, геометрия в чистом виде. Я – бич из волос юной девы, я – искусно сплетенная цепь упадочной страсти. Я – безлюдный вокзал в каждой столице Европы. Я – Улица с рядами унылых казенных домов; cafe-dansant, заводная кукла, играющий джаз саксофон; парик солидной туристки, резиновый бюст педераста, дорожный будильник, который всегда отстает или спешит и звонит всякий раз по-другому. Я – мертвая пальма, пара бальных туфель нефа-танцора, иссякший фонтан на исходе сезона. Я – собрание всех аксессуаров ночи.
   – Звучит неплохо, – сказал Профейн.
   – Не знаю. – Бренда сделала бумажный самолетик из листка со стихами и запустила его в облачко сигаретного дыма. – По-моему, обычный студенческий стишок, насквозь фальшивый. Начиталась книжек по спецкурсам. Думаешь, в этом что-то есть?
   – Да.
   – Ты успел гораздо больше. Парням это легче.
   – Что?
   – У тебя такой богатый жизненный опыт. Мне бы такой.
   – Зачем?
   – Жизненный опыт, ведь это так важно. Разве ты ничему не научился?
   На что Профейн, не задумываясь, ответил:
   – Нет, по правде говоря, ни черта я ничему не научился.
   Какое-то время они сидели молча. Потом Бренда предложила:
   – Пойдем прогуляемся.
   Когда они вышли на улицу, ведущую к морю, Бренда неожиданно схватила Бенни за руку и побежала. Дома в этой части Валлетты еще не были восстановлены, хотя после войны минуло уже одиннадцать лет. Улица, однако, была ровной и чистой. Держась за руку Бренды, с которой он познакомился только вчера, Профейн бежал по улице. Вскоре в полной тишине в Валлетте внезапно погас свет: и в окнах домов, и на улицах. Профейн и Бренда продолжали бежать в ночь, вдруг ставшую абсолютно черной; лишь инерция несла их к оконечности Мальты и лежащему вокруг Средиземному морю.




Эпилог


1919





I


   Зима. Зеленая шебека [299] с носовым украшением в виде богини плотской любви Астарты, меняя галс, медленно входила в Большую Гавань. Хмурое небо, желтые бастионы, мавританский – по виду – город. Ну, что еще сказать навскидку? На своем веку старый Стенсил повидал десятка два городов, но в юности он не замечал в них никакой романтики. Однако сейчас, словно пытаясь наверстать упущенное, он вдруг проникся романтической тоской, нахмурившись под стать небу.
   Нахохлившись по-птичьи в своем клеенчатом дождевике, он стоял на корме и, прикрывая зажженную спичку от ветра, пытался раскурить трубку. Какое-то время на высоком берегу был виден форт Святого Анжело; его желтоватые стены будто окутаны неземной тишиной. На траверзе постепенно возник корабль его величества «Эгмонт»; похожие на сине-белых кукол моряки, дрожа – несмотря на июнь – от гулявшего над Гаванью ветра, собирались драить палубу, надеясь, что хотя бы работа поможет им согреться в это промозглое утро. Лицо Стенсила вытягивалось все больше по мере того, как шебека совершала, казалось, полный поворот кругом: мечта Великого Магистра, Ла Валлетта, уступила место форту Святого Эльма на фоне Средиземного моря, а затем, сменяя друг друга, последовали Рикасоли, Витториоза, судоремонтные доки. Хозяин судна Мехмет обругал рулевого, и Астарта – неодушевленная фигура на бушприте – устремила алчный взор на город, как будто он был спящим мужчиной, а она – суккубом, вознамерившимся его соблазнить. Мехмет подошел к Стенсилу.
   – В странном доме живет Мара, – произнес Стенсил. Ветер теребил седеющую прядь на лбу, проникая почти до корней волос. Стенсил сказал это городу, а не Мехмету, но хозяин понял, что он имел в виду.
   – Каждый раз, подходя к Мальте, – сказал он на левантийском наречии, – я чувствую одно и то же. Как будто над этим морем царит великий покой, а остров – его средоточие. Я словно возвращаюсь в место, куда неизбывно стремится моя душа, – Он прикурил сигарету от трубки Стенсила. – Но это обман. Этот город изменчив. Берегись его.
   Стоявший на причале здоровенный детина принял швартовы. Сказал «салам алейкум», Мехмет ответил. На севере над Марсамускетто громадной стеной нависла туча, которая, казалось, вот-вот обрушится на город. Мехмет прошел по судну, подгоняя пинками матросов. Они полезли друг за другом в трюм и начали вытаскивать на палубу груз: несколько живых коз, мешки с сахаром, сушеный эстрагон из Сицилии, бочки с солеными сардинами из Греции.
   Стенсил собрал свои вещи. Дождь пошел сильнее. Стенсил раскрыл большой зонтик и, стоя под ним, принялся разглядывать район доков. «Что ж, ждать вроде больше нечего», – подумал он. Мрачные матросы скрылись в трюме. Прошлепав по мокрой палубе, к нему подошел Мехмет.
   – Фортуна, – сказал он.
   – Изменчивая богиня. – Парень, принявший швартовы, сидел на свае, насупившись, как мокрая морская птица, и смотрел вдаль. – Вот так солнечный остров, – усмехнулся Стенсил. Его трубка еще не погасла. Пуская клубы белого дыма, он распрощался с Мехметом, закинул сумку на плечо и двинулся на берег по шаткому трапу, балансируя зонтиком, как заправский канатоходец. «Вот уж действительно, – подумал он. – О какой безопасности можно говорить на этом берегу? А на любом другом?»
   Проезжая в такси по мокрой от дождя Страда Реале, Стенсил не заметил никаких признаков праздничного веселья, характерных для прочих европейских столиц. Может, все дело в дожде. Как бы то ни было, он испытал облегчение. За прошедшие семь месяцев Стенсилу порядком надоели песни, флаги, парады, случайные любовные связи, шумные толпы – вполне естественная реакция гражданского населения на перемирие или окончание войны. Даже в прежде спокойных кабинетах Уайтхолла стало невыносимо. Ничего себе перемирие!
   «Я не совеем понимаю вашу позицию, – сказал Стенсилу его тогдашний начальник Каррузерс-Пиллоу. – Это и в самом деле перемирие».
   Стенсил пробормотал что-то насчет нестабильного положения. Что еще он мог сказать Каррузерс-Пиллоу, который и на самую бредовую записку министра иностранных дел взирал, словно Моисей на скрижали с десятью божественными заповедями. Разве договор о прекращении огня не был подписан законными главами правительств? Разве после этого не наступил мир? Спорить с ним себе дороже. Поэтому в то ноябрьское утро они молча стояли у окна, наблюдая, как фонарщик гасит фонари в парке Сент-Джеймс, как будто возникнув из Зазеркалья тех времен, когда виконт Грей [300], возможно, стоя у этого самого окна, произнес свою знаменитую фразу о том, что свет померк во всей Европе. Стенсил, разумеется, не видел особой разницы между этим образом и самим событием, но понимал, что в данном случае лучше не тревожить пребывающего в состоянии эйфории шефа. Пусть несчастный простак продолжает витать в облаках. Сам же Стенсил сохранял угрюмое выражение лица, которое, впрочем, воспринималось окружающими как выражение несказанной радости.
   Помощник губернатора Мальты, лейтенант Манго Шивз направил в Уайтхолл доклад о растущем недовольстве среди различных слоев населения – полицейских, университетских студентов, чиновников, докеров. За всем этим стоял «Доктор» – инженер Э. Мицци [301], главный организатор беспорядков. Жупел для губернатора, генерал-майора Хантера-Блэра, – предположил Стенсил, понимая, однако, что, скорее всего, этот Мицци был политическим деятелем, энергичным, хотя и несколько старомодным приверженцем макиавеллизма, которому удалось сохранить убеждения до 1919 года. Стенсил и сам с некоторой тоской мог бы гордиться подобной верностью идеалам. Разве не таким же идеалистом был его славный товарищ Порпентайн двадцать лет назад в Египте? Ведь он тоже был родом из той эпохи, когда было не столь важно, на чьей ты стороне: значение имело лишь само противостояние, испытание virtu, как в крикете. Стенсил застал последних представителей старой школы.
   Что ж, это действительно был шок; даже Стенсил испытал шок. Десять миллионов погибших и по крайней мере вдвое больше раненых. «Но мы, старые вояки, – продолжил Стенсил мысленный диалог с Каррузерс-Пиллоу, – достигли той точки, когда уже невозможно отказаться от укоренившихся привычек. И мы вправе считать и можем заявить, что эта бойня, которая только что утратила всякий смысл, по сути ничем не отличается от франко-прусского конфликта, Суданской кампании и даже Крымской войны [302]. В нашей работе, пожалуй, не обойтись без обмана – в интересах дела, скажем так. Но обман куда благороднее унизительного бегства в розовые мечты – не стоит уповать на всеобщее разоружение, Лигу Наций или универсальное право. Десять миллионов мертвых. Газ. Пашендейл [303]. Да, теперь у нас отравляющие вещества, трупы штабелями, исторический масштаб. Все так, Господи, но это не Безымянный Ужас, не внезапная беда, заставшая мир врасплох. Мы это уже проходили. В этой войне не было ничего нового, ничего необычного, основные принципы остались неизменными. Если эта стала неожиданностью, то Великая Трагедия не в самой войне, а в полной слепоте общества».
   Такие разговоры вел старина Стенсил сам с собой всю дорогу до Валлетты – сначала на пароходе в Сиракузы, где потом неделю отсиживался в прибрежной таверне, дожидаясь прибытия шебеки Мехмета, и затем во время плавания через Средиземное море, чью богатейшую историю и подлинную глубину он и не пытался изведать, не мог себе этого даже позволить. Иногда в разговор вступал Мехмет.
   – Ты стар, – задумчиво говорил шкипер за ежевечерней порцией гашиша, – и я стар, и мир стар; но мир меняется всегда, а мы – лишь до определенного момента. Зато ясно, как именно мы меняемся, это не секрет. Едва родившись, мсье Стенсил, мы, как и мир, начинаем движение к смерти. Ваше дело – политика, в которой я, признаться, ничего не смыслю. Но, на мой взгляд, все эти… – он пожал плечами, – шумные попытки изобрести политический рецепт счастья – новые формы правления, новые способы распределения полей и заводов – напоминают мне одного моряка, которого я видел на рейде в Бизерте в 1324 году. Стенсил усмехнулся. Мехмет порой начинал сетовать по поводу отнятого у него мира. Его миром были средневековые торговые пути. Легенда гласила, что, спасаясь среди островов в Эгейском море от погони тосканского корсара, Мехмет провел свою шебеку в разрыв ткани времени, и корсар вдруг загадочным образом исчез из виду. Море нисколько не изменилось, и только встав на ремонт на Родосе, Мехмет узнал о своем перемещении во времени. И с тех пор он больше не ступал на землю, бороздя Средиземное море, которое, хвала Аллаху, не изменится никогда. Какой бы ни была истинная причина его тоски по прошлому, он пользовался мусульманским летосчислением не только в разговоре, но и для записей в судовом журнале и бухгалтерских книгах, хотя уже давно не придавал значения религии и, возможно, даже национальности своих предков [304].
   – Моряк болтался в малярной люльке, опущенной через планшир старой фелюги «Пери». Только что над морем пронесся шторм, устремившись к суше громадой облаков, которые уже пожелтели, достигнув пустыни. Море успокоилось и вновь приобрело оттенок дамасских слив. Солнце садилось, но в закате не было никакой красоты, просто небо и далекие горы штормовых облаков постепенно темнели. «Пери» была повреждена, мы причалили к ее борту и позвали хозяина. Никто не отозвался. На судне был только этот моряк (я так и не разглядел его лица) – один из тех феллахов, которые, подобно беспокойным мужьям, покидают землю, а потом, проклиная все на свете, до конца дней своих плавают по морю. Нет ничего прочнее брачных уз с морем. На моряке была лишь набедренная повязка, голова обмотана тряпкой от солнца, которое уже почти зашло. Мы окликнули его на всех языках, какие знали, он ответил на туарегском наречии: «Хозяин ушел, команда ушла, я остался один и крашу судно». Действительно, он красил судно. Оно, как видно, дало течь, ватерлинии не видно, сильный крен. «Переходи к нам на борт, – предложили мы. – Скоро ночь, и ты не доплывешь до берега». Моряк не отвечал, продолжая макать кисть в глиняный горшок и плавными движениями красить скрипящую обшивку «Пери». В какой цвет? Кажется, в серый, хотя трудно сказать – сумерки уже сгустились. Этой фелюге не суждено было вновь увидеть солнце. В конце концов я велел рулевому развернуть судно и ложиться на курс. Я смотрел на феллаха, пока совсем не стемнело: его фигура становилась все меньше, с каждой волной приближаясь к поверхности моря, но он не прекращал размеренных взмахов кистью. Крестьянин, оторванный с корнями от земли, один в наступающей ночи посреди меря красит тонущее судно.