Страница:
– Ты все-таки нам поверила. – Месье Итагю возник рядом с девушкой и, слегка наклонившись, взял ее сумку. – Проходи внутрь, fetiche [258]. Есть новости.
На небольшой сцене в конце зала, заставленного столами с перевернутыми стульями и освещенного тусклым светом пасмурного августовского дня, состоялась ее встреча с Сатиным.
– Мадемуазель Жарретьер [259], – представилась она своим сценическим именем.
Сатин был приземистым и тучным типом в трико и блузе; на голове у него в разные стороны торчали клочки волос. Его взгляд скользнул по ее бедрам. Юбка, которую она носила уже два года, была ей явно мала. Мелани смутилась.
– Мне негде жить, – пробормотала она.
– Поживешь пока здесь, – успокоил ее Итагю, – тут есть свободная комната. А потом мы переедем.
– Переедем? – удивилась она, продолжая рассматривать буйство тропических цветов, украшавших ее сумку.
– В театр Винсена Кастора, – радостно воскликнул Сатин. Крутанулся на месте и запрыгнул на небольшую стремянку.
Итагю принялся восторженно списывать «L'Enlevement des Vierges Chinoise» – «Похищение китаянок». Этот балет – величайшее произведение Владимира Поркепика – станет лучшей постановкой Сатина, это будет в высшей степени грандиозное зрелище. Репетиции начнутся завтра, она сэкономила день, они все равно ждали бы до последнего момента, потому что только Мелани, Ля Жарретьер, может исполнить партию Су Фень, которая гибнет под пытками, защищая свою честь от захватчиков-монголов.
Мелани отошла к правому краю сцены. Итагю стоял в центре и, размахивая руками, продолжал хвалебную речь, а слева на стремянке, мурлыча мюзик-холльный мотивчик, сидел загадочный Сатин.
Его главной находкой должно было стать использование механических кукол, которые будут исполнять роли служанок Су Фень.
– Сейчас их изготовлением занимается один немецкий инженер, – сообщил Итагю. – Великолепные создания; одна будет даже расстегивать твой наряд. Другая будет играть на цитре, вернее делать вид, что играет; на самом деле музыка будет звучать в оркестровой яме. Но они так грациозно двигаются. Ни за что не скажешь, что это механизмы.
Слушала ли она его? Разумеется, но только вполуха. Она неловко приподняла одну ногу, наклонилась и почесала икру, которая вдруг начала зудеть под черным чулком. Сатин пожирал ее глазами. Мелани почувствовала, как локоны щекочут ей шею. Так что он там говорил? Механические куклы…
Она посмотрела на небо в одно из боковых окон. Господи, когда же пойдет дождь?
В ее комнате было жарко и душно. В углу лежал манекен без головы. Старые театральные афиши были разбросаны на полу и на кровати, приколоты к стене. В какой-то момент Мелани послышались отдаленные раскаты грома.
«Репетировать будем здесь, – сказал Итагю. – За две недели до премьеры мы переберемся в театр Винсента Кастора, чтобы прочувствовать сцену». Он любил ввернуть словечко-другое из театрального жаргона. Не так давно Итагю был барменом в кафе неподалеку от Пляс-Пигаль.
Мелани лежала на кровати, сожалея, что не знает молитвы о дожде. Хорошо, что она не видела неба. Возможно, щупальца дождя уже коснулись крыши кабаре. Кто-то постучал в дверь. К счастью, Мелани догадалась запереться. Она знала, что это Сатин. Вскоре она услышала, как русский и Итагю ушли через заднюю дверь.
Уснуть никак нс удавалось, и она продолжала смотреть на грязно-серый потолок. К нему было прикреплено зеркало, прямо над кроватью. Мелани только сейчас его заметила. Расслабленно вытянув руки вдоль тела, она подняла ноги так, что край синей юбки задрался выше чулок, и стала разглядывать в зеркале контрастный переход от черного к нежно-белому. Папа не раз говорил ей: «Какие у тебя красивые ножки – ножки танцовщицы». Она не стала дожидаться дождя.
Вскочив с кровати, она в каком-то полубезумном порыве стянула с себя блузку, юбку, нижнее белье и, оставшись только в черных чулках и белых теннисных туфлях, выскочила за дверь. На бегу ей удалось распустить волосы. В соседней комнате Мелани обнаружила костюмы для «L'Enlevement des Vierges Chinoise». Она опустилась на колени возле огромного сундука и принялась искать костюм Су Фень, чувствуя, как густые волосы липнут к спине, щекоча ягодицы.
Вернувшись в свою душную комнату, Мелани скинула туфли и сняла чулки, затем, зажмурив глаза, собрала волосы на затылке с помощью украшенного блестками янтарного гребня. Она была красивой только в одежде. Вид собственного обнаженного тела казался ей отвратительным. Поэтому она не открывала глаз, пока не натянула светлое шелковое трико, расшитое изящными драконами (по одному на каждой ноге), надела туфельки с резными металлическими пряжками и мудреными завязками до середины голени. Груди ничем не стягивались. Мелани плотно обернула вокруг бедер нижнюю юбку, которая застегивалась на тридцать два крючка от талии до верхней части бедер, оставляя отороченный мехом длинный разрез, чтобы можно было танцевать. И наконец накинула кимоно, полупрозрачное и ярко раскрашенное лучистыми солнцами и концентрическими кругами светло-вишневого, аметистового, золотистого и зеленого цвета.
Она снова легла на кровать, разметав волосы на матрасе, и у нее перехватило дух от собственной красоты. Если бы папа мог ее видеть.
Фигура в углу оказалась легкой, и Мелани без труда подняла ее на кровать. Зачем согнула ноги в коленях и – положив манекен между ног – увидела в зеркале свои лодыжки, сплетенные за гипсовой спиной манекена. Сквозь телесного цвета шелк ощутила прохладу гипсовых боков на своих бедрах и крепко их сжала. Верхняя щербатая и шелушащаяся часть манекена касалась ее груди. Мелани вытянула носки и начала танцевать в горизонтальном положении, представляя себе своих будущих служанок.
Вечером состоится показ картинок волшебным фонарем. Итагю сидел за уличным столиком у кафе «Уганда» и пил абсент и воду. Считалось, что абсент возбуждает сексуальный аппетит, но на Итагю этот напиток действовал прямо противоположным образом. Он наблюдал, как одна из танцовщиц, негритянка, поправляет чулок, а в голове крутились мысли о франках и сантимах.
Денег было маловато. Его план может сработать. Поркепик был заметной фигурой французского музыкального авангарда. Впрочем, мнения о его музыке высказывались самые разные: однажды на улице композитора прилюдно оскорбил один почтенный представитель постромантизма. Да и слухи о личной жизни Поркепика вряд ли могли благотворно влиять на потенциальных меценатов. Итагю подозревал, что тот курит гашиш. А еще эти Черные Мессы.
– Бедное дитя, – произнес Сатин. Столик перед ним был почти полностью заставлен пустыми стаканами. Время от времени хореограф передвигал их, прикидывая, как лучше выстроить сцены «L'Enlevement». Сатин пьет вино как француз, подумал Итагю, никогда не напивается до скотского состояния. Вот и сейчас он просто становился все более неуравновешенным и нервным по мере увеличения числа пустых стаканов, изображавших танцовщиков и балерин. – Она знает, куда делся её отец? – спросил Сатин, поглядывая па улицу.
Вечер выдался безветренным и жарким. И мрачнее, чем любой другой на памяти Итагю. Позади них маленький оркестрик заиграл танго. Негритянка встала и вошла в кафе. На юге огни Елисейских полей высветили тошнотворно желтое брюхо низкой тучи.
– Отец исчез, и она свободна, – сказал Итагю. – Матери не до нее.
Русский бросил на него быстрый взгляд. На его столике упал стакан.
– Или, скажем, почти свободна.
– Папаша отправился в джунгли, так надо понимать, – изрек Сатин.
Официант принес еще вина.
– Подарок. Что он ей раньше обычно дарил? Видели ее меха и шелка? А то, как она разглядывает свое собственное тело? Вы слышали аристократические нотки в ее речи? Он подарил ей все это. Или через нее он предназначал все это для самого себя?
– Итагю, она определенно может быть самой щедрой…
– Нет. Нет, это всего лишь способность отражать. Девушка служит своего рода зеркалом. Любого, оказавшегося перед зеркалом, она превращает в своего несчастного отца – вас, этого официанта, старьевщика на соседней безлюдной улице. И вы видите отражение призрака.
– Месье Итагю, похоже, чтение этих книг убедило вас в том, что…
– Я назвал его «призраком», – тихо перебил Итагю, – но это не Лермоди. Во всяком случае, Лермоди – лишь одно из его имен. Этот дух витает и здесь, в кафе, и на окрестных улицах, возможно, люди во всех уголках земли вдыхают зараженный им воздух. Чей образ принял этот дух? Только не Бога. Нам неведомо имя того всесильного духа, который способен внушить взрослому мужчине стремление к необратимому полету, а юной девушке – страсть к самовозбуждению. А если нам все-таки ведомо его имя, то это имя – Яхве, и все мы евреи, поскольку никогда не осмелимся произнести его вслух.
Для месье Итагю такая речь была серьезным поступком. Он читал «La Libre Рагоlе» [260] и был среди тех, кто плевал в капитана Дрейфуса.
У их столика остановилась женщина; она просто стояла и смотрела на них, не ожидая, что они поднимутся.
– Присаживайтесь, прошу вас, – радушно предложил Сатин.
Итагю задумчиво смотрел вдаль, туда, где по-прежнему висела желтая туча.
Женщина была хозяйкой модного магазина на улице Четвертого сентября. На ней было расшитое бисером вечернее платье от Пуаре [261] из креп-жоржета цвета «голова негра» и светло-вишневая туника, застегнутая под грудью, – в стиле ампир. Нижнюю половину ее лица скрывала гаремная вуаль, прикрепленная к маленькой шляпке, пышно украшенной перьями тропических птиц. Веер из страусовых перьев, отделанный янтарем, с шелковыми кисточками. Песочного цвета чулки с изящными стрелками на икрах. В волосах две черепаховые булавки с брильянтами, в руках серебристая сетчатая сумочка, на ногах высокие лайковые туфли на французских каблуках и с носами из лакированной кожи.
Кто знает, что у нее «на душе», подумал Итагю, искоса поглядывая на русского. Ее сущность определялась ее одеждой, ее украшениями, благодаря которым она выделялась среди туристок и путан, толпами слонявшихся по улице.
– Сегодня прибыла наша прима-балерина, – сообщил Итагю. Он неизменно нервничал в присутствии вышестоящих особ. Когда он работал официантом, ему не надо было проявлять дипломатичность.
– Мелани Лермоди, – улыбнулась патронесса. – Когда я могу с ней познакомиться?
– Когда пожелаете, – пробормотал Сатин, передвигая стаканы и не отрывая взгляда от стола.
– Ее мать была против? – спросила она.
Матери было все равно, да и самой девушке, судя по всему, тоже. Бегство отца повлияло на нее довольно странным образом. В прошлом году она с радостью училась, проявляла изобретательность и творческие способности. А в этом году Сатину пришлось с ней изрядно повозиться. Они доходили до того, что начинали орать друг на друга. Впрочем, нет: девушка не кричала.
Женщина сидела, погруженная в созерцание ночи, которая, словно бархатный занавес, отделяла их от остального мира. Итагю уже не первый год жил на Монмартре, но ему еще ни разу не удавалось проникнуть за этот занавес и увидеть задник мира. А ей удавалось? Он внимательно разглядывал ее, стараясь обнаружить признаки предательства. Ему раз десять случалось наблюдать это лицо. Оно неизменно складывалось в обычные гримасы, улыбалось, меняло выражение, и эти изменения вполне можно было принять за проявление эмоций. Немецкие механики, подумалось Итагю, способны изготовить ее механическую копию, и никто не сможет отличить механическую куклу от живой женщины.
По-прежнему звучало танго; вероятно, уже другое. Итагю не прислушивался. Новомодный, ставший необычайно популярным танец. Голову и туловище надо держать прямо, шаги должны быть четкими, скользящими, движения отточенными. Не то что вальс, в котором допустимо фривольное кружение кринолина, нескромный шепоток в готовое зардеться ушко. В танго нет места для слов и баловства – только кружение по широкой спирали, которая постепенно сжимается, пока нс остается иных движений, кроме шагов, которые ведут в никуда. Танец для механических кукол.
Занавес ночи висел неподвижно. Если бы Итагю обнаружил механизм, приводящий занавес в движение, веревку, за которую нужно потянуть, то он бы всколыхнул, раздвинул его. Проник бы за кулисы ночного театра. Внезапно он ощутил полное одиночество в кружащем механическом мраке la Ville-Lumiere [262] и неизбывное желание крикнуть: «Крушите! Рушьте бутафорию ночи, дайте нам увидеть, что кроется за ней…»
Женщина продолжала смотреть на Итагю, ее лицо ничего не выражало, фигура застыла, словно манекен в модном магазине. Пустота в глазах, не человек, а вешалка для платья в стиле Пуаре. К их столику, что-то напевая пьяным голосом, приблизился Поркепик.
Песня была на латыни. Он только что сочинил ее для Черной Мессы, которая должна состояться нынче вечером в его доме в Ле-Батиньоль. Женщина хотела ее посетить. Итагю сразу это заметил – будто пелена спала с ее глаз. Ему стало тоскливо, как если бы к его стойке в барс в самый разгар вечера тихо подошел какой-то персонаж из жуткого кошмара – человек, встреча с которым была неизбежна, – и в присутствии постоянных клиентов заказал коктейль, названия которого он никогда не слышал.
Они оставили Сатина, который продолжал передвигать на столе пустые стаканы с таким видом, будто ночью собирался убить кого-то на безлюдной улице.
Мелани снился сон. Манекен наполовину свесился с кровати, раскинув руки, словно на распятии, одной культей касаясь ее груди. Возможно, ее сновидение было из тех, которые человек видит наяву, или когда образ комнаты настолько четко и подробно запечатлевается в памяти, что спящий и сам не понимает, спит он или бодрствует. Ей пригрезилось, что немец стоит рядом и смотрит на нее. Это был папа, но почему-то немец.
– Ты должна перевернуться, – настойчиво твердил он. А Мелани была так удивлена, что даже не спрашивала зачем. Ее глаза – которые она каким-то образом могла видеть, словно отделилась от тела и парила над кроватью или находилась где-то за амальгамой зеркала, – были по-восточному раскосыми, с длинными ресницами и веками, украшенными золотыми блестками. Она глянула на манекен. Надо же, у него выросла голова, удивилась Мелани. Лица не видно. – Мне надо кое-что найти у тебя на спине между лопатками, – сказал немец. Интересно, что он хочет там увидеть, подумала она.
– А между бедрами? – прошептала она, елозя по постели. Шелковые простыни тоже были усыпаны золотыми блестками. Он просунул руку ей под плечо и перевернул ее. Юбка скрутилась на бедрах. В отороченном ондатрой разрезе на юбке сверкнули два светлых участка кожи над чулками. Мелани за зеркалом наблюдала, как пальцы немца уверенно нащупывают маленький ключик в центре ее спины и начинают его крутить.
– Я успел как раз вовремя, – облегченно вздохнул он. – Ты бы остановилась, если бы я…
Оказывается, лицо манекена все время оставалось повернутым к ней. Престо у него не было лица.
Мелани проснулась, не вскрикнув, а только сладострастно застонав.
Итагю скучал. Сегодняшняя Черная Месса вызвала обычные похвалы экзальтированных дамочек и пресыщенных скептиков. Музыка Поркепика была, как всегда, великолепна, хотя изобиловала диссонансами. Последнее время он экспериментировал с африканской полиритмией. После мессы писатель Жерфо, усевшись у окна, принялся рассуждать о том, что в эротической литературе вдруг снова вошли в моду молоденькие девочки – лет четырнадцати и младше. Жерфо обладал двойным или даже тройным подбородком, сидел прямо и говорил педантично, хотя кроме Итагю слушателей у него не было.
Итагю вовсе не хотелось поддерживать беседу с Жерфо. Он хотел понаблюдать за женщиной, которая пришла вместе с ними. Она сидела на боковой скамье и разговаривала с одной из прислужниц, миниатюрной скульпторшей из Вожирара. Рука женщины без перчатки поглаживала висок девушки. Единственным украшением тонкой руки было серебряное кольцо. Двумя пальцами она изящно держала тонкую дамскую сигарету. Итагю увидел, как она прикурила следующую темно-коричневую сигарету с золотым ободком. На полу около ее туфель уже образовалась небольшая кучка окурков.
Жерфо пересказывал сюжет своего последнего романа. Героиней была тринадцатилетняя Душечка, раздираемая страстями, которые она и назвать толком не могла.
– Дитя и в то же время истинная женщина, – вещал Жерфо. – В ней есть нечто изначально женское. Описывая ее, я как бы исповедуюсь в собственной склонности определенного рода. Ля Жарретьер…
Старый козел.
В конце концов Жерфо отбыл. Уже почти рассвело. У Итагю разболелась голова. Ему хотелось спать, хотелось женщину. Дама все так же курила темные сигаретки. Маленькая скульпторша, поджав ноги, полулежала на скамье, склонив голову к груди своей собеседницы. Черные волосы, словно волосы утопленницы, струились по светло-вишневой тунике. Сама комната и тела в ней – сплетенные, спаренные, бодрствующие, – разрозненные гостии, черная мебель – все млело в тусклом желтоватом свете, процеженном сквозь дождевые облака, которые никак не желали разродиться дождем.
Дама сосредоточенно прожигала кончиком горящей сигареты дырочки в платье девушки. Итагю следил, как отверстия с черной каймой складываются в буквы: «mа fetiche». У скульпторши под платьем не было нижнего белья. Так что, когда дама закончит, слова запечатлеются на нежной девичьей коже. «Неужели она не в силах воспротивиться этому?» – мелькнуло в голове у Итагю.
На небольшой сцене в конце зала, заставленного столами с перевернутыми стульями и освещенного тусклым светом пасмурного августовского дня, состоялась ее встреча с Сатиным.
– Мадемуазель Жарретьер [259], – представилась она своим сценическим именем.
Сатин был приземистым и тучным типом в трико и блузе; на голове у него в разные стороны торчали клочки волос. Его взгляд скользнул по ее бедрам. Юбка, которую она носила уже два года, была ей явно мала. Мелани смутилась.
– Мне негде жить, – пробормотала она.
– Поживешь пока здесь, – успокоил ее Итагю, – тут есть свободная комната. А потом мы переедем.
– Переедем? – удивилась она, продолжая рассматривать буйство тропических цветов, украшавших ее сумку.
– В театр Винсена Кастора, – радостно воскликнул Сатин. Крутанулся на месте и запрыгнул на небольшую стремянку.
Итагю принялся восторженно списывать «L'Enlevement des Vierges Chinoise» – «Похищение китаянок». Этот балет – величайшее произведение Владимира Поркепика – станет лучшей постановкой Сатина, это будет в высшей степени грандиозное зрелище. Репетиции начнутся завтра, она сэкономила день, они все равно ждали бы до последнего момента, потому что только Мелани, Ля Жарретьер, может исполнить партию Су Фень, которая гибнет под пытками, защищая свою честь от захватчиков-монголов.
Мелани отошла к правому краю сцены. Итагю стоял в центре и, размахивая руками, продолжал хвалебную речь, а слева на стремянке, мурлыча мюзик-холльный мотивчик, сидел загадочный Сатин.
Его главной находкой должно было стать использование механических кукол, которые будут исполнять роли служанок Су Фень.
– Сейчас их изготовлением занимается один немецкий инженер, – сообщил Итагю. – Великолепные создания; одна будет даже расстегивать твой наряд. Другая будет играть на цитре, вернее делать вид, что играет; на самом деле музыка будет звучать в оркестровой яме. Но они так грациозно двигаются. Ни за что не скажешь, что это механизмы.
Слушала ли она его? Разумеется, но только вполуха. Она неловко приподняла одну ногу, наклонилась и почесала икру, которая вдруг начала зудеть под черным чулком. Сатин пожирал ее глазами. Мелани почувствовала, как локоны щекочут ей шею. Так что он там говорил? Механические куклы…
Она посмотрела на небо в одно из боковых окон. Господи, когда же пойдет дождь?
В ее комнате было жарко и душно. В углу лежал манекен без головы. Старые театральные афиши были разбросаны на полу и на кровати, приколоты к стене. В какой-то момент Мелани послышались отдаленные раскаты грома.
«Репетировать будем здесь, – сказал Итагю. – За две недели до премьеры мы переберемся в театр Винсента Кастора, чтобы прочувствовать сцену». Он любил ввернуть словечко-другое из театрального жаргона. Не так давно Итагю был барменом в кафе неподалеку от Пляс-Пигаль.
Мелани лежала на кровати, сожалея, что не знает молитвы о дожде. Хорошо, что она не видела неба. Возможно, щупальца дождя уже коснулись крыши кабаре. Кто-то постучал в дверь. К счастью, Мелани догадалась запереться. Она знала, что это Сатин. Вскоре она услышала, как русский и Итагю ушли через заднюю дверь.
Уснуть никак нс удавалось, и она продолжала смотреть на грязно-серый потолок. К нему было прикреплено зеркало, прямо над кроватью. Мелани только сейчас его заметила. Расслабленно вытянув руки вдоль тела, она подняла ноги так, что край синей юбки задрался выше чулок, и стала разглядывать в зеркале контрастный переход от черного к нежно-белому. Папа не раз говорил ей: «Какие у тебя красивые ножки – ножки танцовщицы». Она не стала дожидаться дождя.
Вскочив с кровати, она в каком-то полубезумном порыве стянула с себя блузку, юбку, нижнее белье и, оставшись только в черных чулках и белых теннисных туфлях, выскочила за дверь. На бегу ей удалось распустить волосы. В соседней комнате Мелани обнаружила костюмы для «L'Enlevement des Vierges Chinoise». Она опустилась на колени возле огромного сундука и принялась искать костюм Су Фень, чувствуя, как густые волосы липнут к спине, щекоча ягодицы.
Вернувшись в свою душную комнату, Мелани скинула туфли и сняла чулки, затем, зажмурив глаза, собрала волосы на затылке с помощью украшенного блестками янтарного гребня. Она была красивой только в одежде. Вид собственного обнаженного тела казался ей отвратительным. Поэтому она не открывала глаз, пока не натянула светлое шелковое трико, расшитое изящными драконами (по одному на каждой ноге), надела туфельки с резными металлическими пряжками и мудреными завязками до середины голени. Груди ничем не стягивались. Мелани плотно обернула вокруг бедер нижнюю юбку, которая застегивалась на тридцать два крючка от талии до верхней части бедер, оставляя отороченный мехом длинный разрез, чтобы можно было танцевать. И наконец накинула кимоно, полупрозрачное и ярко раскрашенное лучистыми солнцами и концентрическими кругами светло-вишневого, аметистового, золотистого и зеленого цвета.
Она снова легла на кровать, разметав волосы на матрасе, и у нее перехватило дух от собственной красоты. Если бы папа мог ее видеть.
Фигура в углу оказалась легкой, и Мелани без труда подняла ее на кровать. Зачем согнула ноги в коленях и – положив манекен между ног – увидела в зеркале свои лодыжки, сплетенные за гипсовой спиной манекена. Сквозь телесного цвета шелк ощутила прохладу гипсовых боков на своих бедрах и крепко их сжала. Верхняя щербатая и шелушащаяся часть манекена касалась ее груди. Мелани вытянула носки и начала танцевать в горизонтальном положении, представляя себе своих будущих служанок.
Вечером состоится показ картинок волшебным фонарем. Итагю сидел за уличным столиком у кафе «Уганда» и пил абсент и воду. Считалось, что абсент возбуждает сексуальный аппетит, но на Итагю этот напиток действовал прямо противоположным образом. Он наблюдал, как одна из танцовщиц, негритянка, поправляет чулок, а в голове крутились мысли о франках и сантимах.
Денег было маловато. Его план может сработать. Поркепик был заметной фигурой французского музыкального авангарда. Впрочем, мнения о его музыке высказывались самые разные: однажды на улице композитора прилюдно оскорбил один почтенный представитель постромантизма. Да и слухи о личной жизни Поркепика вряд ли могли благотворно влиять на потенциальных меценатов. Итагю подозревал, что тот курит гашиш. А еще эти Черные Мессы.
– Бедное дитя, – произнес Сатин. Столик перед ним был почти полностью заставлен пустыми стаканами. Время от времени хореограф передвигал их, прикидывая, как лучше выстроить сцены «L'Enlevement». Сатин пьет вино как француз, подумал Итагю, никогда не напивается до скотского состояния. Вот и сейчас он просто становился все более неуравновешенным и нервным по мере увеличения числа пустых стаканов, изображавших танцовщиков и балерин. – Она знает, куда делся её отец? – спросил Сатин, поглядывая па улицу.
Вечер выдался безветренным и жарким. И мрачнее, чем любой другой на памяти Итагю. Позади них маленький оркестрик заиграл танго. Негритянка встала и вошла в кафе. На юге огни Елисейских полей высветили тошнотворно желтое брюхо низкой тучи.
– Отец исчез, и она свободна, – сказал Итагю. – Матери не до нее.
Русский бросил на него быстрый взгляд. На его столике упал стакан.
– Или, скажем, почти свободна.
– Папаша отправился в джунгли, так надо понимать, – изрек Сатин.
Официант принес еще вина.
– Подарок. Что он ей раньше обычно дарил? Видели ее меха и шелка? А то, как она разглядывает свое собственное тело? Вы слышали аристократические нотки в ее речи? Он подарил ей все это. Или через нее он предназначал все это для самого себя?
– Итагю, она определенно может быть самой щедрой…
– Нет. Нет, это всего лишь способность отражать. Девушка служит своего рода зеркалом. Любого, оказавшегося перед зеркалом, она превращает в своего несчастного отца – вас, этого официанта, старьевщика на соседней безлюдной улице. И вы видите отражение призрака.
– Месье Итагю, похоже, чтение этих книг убедило вас в том, что…
– Я назвал его «призраком», – тихо перебил Итагю, – но это не Лермоди. Во всяком случае, Лермоди – лишь одно из его имен. Этот дух витает и здесь, в кафе, и на окрестных улицах, возможно, люди во всех уголках земли вдыхают зараженный им воздух. Чей образ принял этот дух? Только не Бога. Нам неведомо имя того всесильного духа, который способен внушить взрослому мужчине стремление к необратимому полету, а юной девушке – страсть к самовозбуждению. А если нам все-таки ведомо его имя, то это имя – Яхве, и все мы евреи, поскольку никогда не осмелимся произнести его вслух.
Для месье Итагю такая речь была серьезным поступком. Он читал «La Libre Рагоlе» [260] и был среди тех, кто плевал в капитана Дрейфуса.
У их столика остановилась женщина; она просто стояла и смотрела на них, не ожидая, что они поднимутся.
– Присаживайтесь, прошу вас, – радушно предложил Сатин.
Итагю задумчиво смотрел вдаль, туда, где по-прежнему висела желтая туча.
Женщина была хозяйкой модного магазина на улице Четвертого сентября. На ней было расшитое бисером вечернее платье от Пуаре [261] из креп-жоржета цвета «голова негра» и светло-вишневая туника, застегнутая под грудью, – в стиле ампир. Нижнюю половину ее лица скрывала гаремная вуаль, прикрепленная к маленькой шляпке, пышно украшенной перьями тропических птиц. Веер из страусовых перьев, отделанный янтарем, с шелковыми кисточками. Песочного цвета чулки с изящными стрелками на икрах. В волосах две черепаховые булавки с брильянтами, в руках серебристая сетчатая сумочка, на ногах высокие лайковые туфли на французских каблуках и с носами из лакированной кожи.
Кто знает, что у нее «на душе», подумал Итагю, искоса поглядывая на русского. Ее сущность определялась ее одеждой, ее украшениями, благодаря которым она выделялась среди туристок и путан, толпами слонявшихся по улице.
– Сегодня прибыла наша прима-балерина, – сообщил Итагю. Он неизменно нервничал в присутствии вышестоящих особ. Когда он работал официантом, ему не надо было проявлять дипломатичность.
– Мелани Лермоди, – улыбнулась патронесса. – Когда я могу с ней познакомиться?
– Когда пожелаете, – пробормотал Сатин, передвигая стаканы и не отрывая взгляда от стола.
– Ее мать была против? – спросила она.
Матери было все равно, да и самой девушке, судя по всему, тоже. Бегство отца повлияло на нее довольно странным образом. В прошлом году она с радостью училась, проявляла изобретательность и творческие способности. А в этом году Сатину пришлось с ней изрядно повозиться. Они доходили до того, что начинали орать друг на друга. Впрочем, нет: девушка не кричала.
Женщина сидела, погруженная в созерцание ночи, которая, словно бархатный занавес, отделяла их от остального мира. Итагю уже не первый год жил на Монмартре, но ему еще ни разу не удавалось проникнуть за этот занавес и увидеть задник мира. А ей удавалось? Он внимательно разглядывал ее, стараясь обнаружить признаки предательства. Ему раз десять случалось наблюдать это лицо. Оно неизменно складывалось в обычные гримасы, улыбалось, меняло выражение, и эти изменения вполне можно было принять за проявление эмоций. Немецкие механики, подумалось Итагю, способны изготовить ее механическую копию, и никто не сможет отличить механическую куклу от живой женщины.
По-прежнему звучало танго; вероятно, уже другое. Итагю не прислушивался. Новомодный, ставший необычайно популярным танец. Голову и туловище надо держать прямо, шаги должны быть четкими, скользящими, движения отточенными. Не то что вальс, в котором допустимо фривольное кружение кринолина, нескромный шепоток в готовое зардеться ушко. В танго нет места для слов и баловства – только кружение по широкой спирали, которая постепенно сжимается, пока нс остается иных движений, кроме шагов, которые ведут в никуда. Танец для механических кукол.
Занавес ночи висел неподвижно. Если бы Итагю обнаружил механизм, приводящий занавес в движение, веревку, за которую нужно потянуть, то он бы всколыхнул, раздвинул его. Проник бы за кулисы ночного театра. Внезапно он ощутил полное одиночество в кружащем механическом мраке la Ville-Lumiere [262] и неизбывное желание крикнуть: «Крушите! Рушьте бутафорию ночи, дайте нам увидеть, что кроется за ней…»
Женщина продолжала смотреть на Итагю, ее лицо ничего не выражало, фигура застыла, словно манекен в модном магазине. Пустота в глазах, не человек, а вешалка для платья в стиле Пуаре. К их столику, что-то напевая пьяным голосом, приблизился Поркепик.
Песня была на латыни. Он только что сочинил ее для Черной Мессы, которая должна состояться нынче вечером в его доме в Ле-Батиньоль. Женщина хотела ее посетить. Итагю сразу это заметил – будто пелена спала с ее глаз. Ему стало тоскливо, как если бы к его стойке в барс в самый разгар вечера тихо подошел какой-то персонаж из жуткого кошмара – человек, встреча с которым была неизбежна, – и в присутствии постоянных клиентов заказал коктейль, названия которого он никогда не слышал.
Они оставили Сатина, который продолжал передвигать на столе пустые стаканы с таким видом, будто ночью собирался убить кого-то на безлюдной улице.
Мелани снился сон. Манекен наполовину свесился с кровати, раскинув руки, словно на распятии, одной культей касаясь ее груди. Возможно, ее сновидение было из тех, которые человек видит наяву, или когда образ комнаты настолько четко и подробно запечатлевается в памяти, что спящий и сам не понимает, спит он или бодрствует. Ей пригрезилось, что немец стоит рядом и смотрит на нее. Это был папа, но почему-то немец.
– Ты должна перевернуться, – настойчиво твердил он. А Мелани была так удивлена, что даже не спрашивала зачем. Ее глаза – которые она каким-то образом могла видеть, словно отделилась от тела и парила над кроватью или находилась где-то за амальгамой зеркала, – были по-восточному раскосыми, с длинными ресницами и веками, украшенными золотыми блестками. Она глянула на манекен. Надо же, у него выросла голова, удивилась Мелани. Лица не видно. – Мне надо кое-что найти у тебя на спине между лопатками, – сказал немец. Интересно, что он хочет там увидеть, подумала она.
– А между бедрами? – прошептала она, елозя по постели. Шелковые простыни тоже были усыпаны золотыми блестками. Он просунул руку ей под плечо и перевернул ее. Юбка скрутилась на бедрах. В отороченном ондатрой разрезе на юбке сверкнули два светлых участка кожи над чулками. Мелани за зеркалом наблюдала, как пальцы немца уверенно нащупывают маленький ключик в центре ее спины и начинают его крутить.
– Я успел как раз вовремя, – облегченно вздохнул он. – Ты бы остановилась, если бы я…
Оказывается, лицо манекена все время оставалось повернутым к ней. Престо у него не было лица.
Мелани проснулась, не вскрикнув, а только сладострастно застонав.
Итагю скучал. Сегодняшняя Черная Месса вызвала обычные похвалы экзальтированных дамочек и пресыщенных скептиков. Музыка Поркепика была, как всегда, великолепна, хотя изобиловала диссонансами. Последнее время он экспериментировал с африканской полиритмией. После мессы писатель Жерфо, усевшись у окна, принялся рассуждать о том, что в эротической литературе вдруг снова вошли в моду молоденькие девочки – лет четырнадцати и младше. Жерфо обладал двойным или даже тройным подбородком, сидел прямо и говорил педантично, хотя кроме Итагю слушателей у него не было.
Итагю вовсе не хотелось поддерживать беседу с Жерфо. Он хотел понаблюдать за женщиной, которая пришла вместе с ними. Она сидела на боковой скамье и разговаривала с одной из прислужниц, миниатюрной скульпторшей из Вожирара. Рука женщины без перчатки поглаживала висок девушки. Единственным украшением тонкой руки было серебряное кольцо. Двумя пальцами она изящно держала тонкую дамскую сигарету. Итагю увидел, как она прикурила следующую темно-коричневую сигарету с золотым ободком. На полу около ее туфель уже образовалась небольшая кучка окурков.
Жерфо пересказывал сюжет своего последнего романа. Героиней была тринадцатилетняя Душечка, раздираемая страстями, которые она и назвать толком не могла.
– Дитя и в то же время истинная женщина, – вещал Жерфо. – В ней есть нечто изначально женское. Описывая ее, я как бы исповедуюсь в собственной склонности определенного рода. Ля Жарретьер…
Старый козел.
В конце концов Жерфо отбыл. Уже почти рассвело. У Итагю разболелась голова. Ему хотелось спать, хотелось женщину. Дама все так же курила темные сигаретки. Маленькая скульпторша, поджав ноги, полулежала на скамье, склонив голову к груди своей собеседницы. Черные волосы, словно волосы утопленницы, струились по светло-вишневой тунике. Сама комната и тела в ней – сплетенные, спаренные, бодрствующие, – разрозненные гостии, черная мебель – все млело в тусклом желтоватом свете, процеженном сквозь дождевые облака, которые никак не желали разродиться дождем.
Дама сосредоточенно прожигала кончиком горящей сигареты дырочки в платье девушки. Итагю следил, как отверстия с черной каймой складываются в буквы: «mа fetiche». У скульпторши под платьем не было нижнего белья. Так что, когда дама закончит, слова запечатлеются на нежной девичьей коже. «Неужели она не в силах воспротивиться этому?» – мелькнуло в голове у Итагю.
II
С утра над городом висели все те же тучи, но дождя не было. Мелани проснулась в костюме Су Фень и, увидев свое отражение в зеркале, сразу почувствовала возбуждение, и лишь потом поняла, что дождь так и не пошел. Первым появился Поркепик с гитарой. Он сел на сцене и начал петь сентиментальные русские романсы, в которых фигурировали ивы, пьяные студенты, катанье на санях и утопившаяся возлюбленная, плывущая кверху животом по Дону. (У самовара собирались молодые люди и вслух читали романы. О, где ж те юные года?) Поркепик ностальгически сопел над гитарой.
Свежеумытая Мелани, одетая в то же платье, в каком была накануне, встала у него за спиной и, закрыв ему глаза ладошками, замурлыкала в тон. Так их и застал Итагю. Две фигуры в желтом свете, в обрамлении сцены напоминали какую-то знакомую картинку. Или, может, чем-то знакомым повеяло от печальных звуков гитары, от выражения случайной радости на лицах. Будто юная пара обрела мимолетный покой в эти постылые жаркие дни. Итагю прошел за стойку и принялся колоть лед, затем положил осколки в бутылку из-под шампанского и налил туда воды.
К полудню прибыли танцоры и танцовщицы; последние, судя по всему, в большинстве своем были страстными почитательницами Айседоры Дункан [263]. Они двигались по сцене как квелые мотыльки, прозрачные туники слабо колыхались при движении. Похоже, пятьдесят процентов танцовщиков были гомосексуалистами. Остальные расфуфырились не хуже. Итагю сидел за стойкой, наблюдая, как Сатин выстраивает танцоров.
– Которая из них? – Опять эта женщина. На Монмартре в 1913 году люди возникали неожиданно, как призраки.
– Вон та, рядом с Поркепиком.
Дама сразу же отправилась знакомиться. «Она вульгарна», – подумал Итагю и тут же поправил себя: «Нет, безудержна». Пожалуй. Не без этого. Ля Жарретьер удивленно смотрела, не двигаясь с места. Поркепик выглядел расстроенным, как будто они поссорились. Бедняжка, совсем еще юная, беззащитная сирота. Что бы с ней сделал Жерфо? Совратил. Если бы мог – физически, а скорее всего – на страницах романа. Писатели лишены нравственных принципов.
Поркепик сел за фортепиано и заиграл «Поклонение солнцу». Танго с четким подчеркнутым ритмом. Для этой музыки Сатин придумал немыслимые движения.
– Это невозможно танцевать, – возмущенно выкрикнул один из танцоров и, спрыгнув со сцены, встал перед Сатиным.
Мелани побежала переодеваться в костюм Су Фень. Завязывая ленты на туфельках, она подняла глаза и увидела даму, которая стояла в дверях.
– Ты ненастоящая.
– Я… – Руки безвольно повисли вдоль тела.
– Знаешь, что такое фетиш? Это не сама женщина, а какая-нибудь вещь, имеющая к ней отношение и доставляющая наслаждение сама по себе. Туфля, медальон… une jarretiere. Ты и есть фетиш, не настоящая женщина, а предмет, доставляющий наслаждение.
Мелани не могла вымолвить ни слова.
– Что ты из себя представляешь без этих нарядов? Бесчинство плоти. Зато в оболочке костюма Су Фень, в сиянии водородных горелок, двигаясь как кукла в луче Друммондова прожектора, ты весь Париж сведешь с ума – и мужчин, и женщин.
Глаза Мелани не выражали ничего: ни страха, ни желания, ни предвкушения чего-либо. Только та Мелани, которая находилась в Зазеркалье, могла придать им какое-либо выражение. Женщина подошла к кровати, коснулась манекена рукой с кольцом. Мелани стремглав метнулась мимо нее, на цыпочках промчалась по коридору за кулисы и выбежала на сцену, на ходу импровизируя танец под вялое бренчание Поркепика. Снаружи доносились раскаты грома, беспорядочно акцентируя мелодию.
Дождь, казалось, не пойдет никогда.
Русское влияние на музыку Поркепика обычно объясняли тем, что его мать в свое время была модисткой в Санкт-Петербурге. Сейчас, в промежутках между навеянными гашишем грезами и яростными наскоками на рояль в доме в Ле Батиньоль, он водил дружбу с чудным братством русских эмигрантов под предводительством некоего Хольского, портного с габаритами и внешностью громилы. Все они занимались тайной революционной деятельностью и без конца рассуждали о Бакунине, Марксе, Ульянове.
Хольский заявился, когда солнце уже закатилось, скрытое желтыми облаками. Он сразу же втянул Поркепика в спор. Танцоры разошлись, и на сцене остались только Мелани и женщина. Сатин взял в руки гитару, Поркепик сел за фортепиано, и они стали петь революционные песни.
– Поркепик, – улыбнулся портной, – однажды ты очень удивишься, когда увидишь, что мы сделаем.
– Меня уже ничто не удивляет, – отозвался Поркепик, – Если история развивается циклами, а мы сейчас живем во времена декаданса (не так ли?), то твоя грядущая революция – всего лишь еще один симптом этого декаданса.
– Декаданс – это упадок, – сказал Хольский. – А мы находимся на подъеме.
– Декаданс, – ввязался в спор Итагю, – это падение с высот человечности, и чем ниже мы падаем, тем менее человечными становимся. А становясь менее человечными, мы подменяем утраченную человечность неодушевленными предметами и абстрактными теориями.
Девочка и женщина вышли из пятна света от единственного прожектора, освещавшего сцену. Их фигуры были едва различимы в полумраке. Со сцены не доносилось ни звука. Итагю допил остатки ледяной воды.
– Ваши теории лишены человечности, – сказал он. – Вы говорите о людях так, будто они скопление точек или кривые на графике.
– Так оно и есть, – мечтательно произнес Хольский. – Я, Сатин, Поркепик – мы можем оказаться на обочине истории. Но это не важно. Социалистические идеи распространяются в массах, приливная волна неудержима и необратима. Мы живем в довольно мрачном мире, месье Итагю: атомы сталкиваются, клетки мозга изнашиваются, экономические системы рушатся, но им на смену приходят другие, и все это в такт изначальному ритму Истории. Возможно, История – это женщина, а женщина для меня остается загадкой. Но движения женщины по крайней мере предсказуемы.
– Ритм, – фыркнул Итагю. – Вроде того, что слышится, когда скрипит и ходит ходуном метафизическая кровать.
Портной зашелся радостным смехом, словно большой веселый ребенок. Из-за акустики зала его смех пророкотал замогильным эхом. Сцена была пуста.
– Пошли в «Уганду», – предложил Поркепик. Сатин что-то задумчиво вытанцовывал на столе. Выйдя на улицу, они увидели, что женщина, держа
Мелани за руку, направляется к станции метро. Обе шли молча. Итагю остановился у киоска купить «Ля Патри» – единственную более-менее антисемитскую газету, которую можно было приобрести вечером. Вскоре женщина и девочка исчезли под землей на бульваре Клиши.
Когда они спускались на эскалаторе, женщина спросила:
– Боишься?
Девочка не ответила. Она так и ушла в танцевальном костюме, только сверху накинула доломан, который на вид да и на самом деле был дорогим, и женщина его одобрила. Она купила билеты в вагон первого класса. Когда они сели в неожиданно материализовавшийся поезд, женщина спросила:
Свежеумытая Мелани, одетая в то же платье, в каком была накануне, встала у него за спиной и, закрыв ему глаза ладошками, замурлыкала в тон. Так их и застал Итагю. Две фигуры в желтом свете, в обрамлении сцены напоминали какую-то знакомую картинку. Или, может, чем-то знакомым повеяло от печальных звуков гитары, от выражения случайной радости на лицах. Будто юная пара обрела мимолетный покой в эти постылые жаркие дни. Итагю прошел за стойку и принялся колоть лед, затем положил осколки в бутылку из-под шампанского и налил туда воды.
К полудню прибыли танцоры и танцовщицы; последние, судя по всему, в большинстве своем были страстными почитательницами Айседоры Дункан [263]. Они двигались по сцене как квелые мотыльки, прозрачные туники слабо колыхались при движении. Похоже, пятьдесят процентов танцовщиков были гомосексуалистами. Остальные расфуфырились не хуже. Итагю сидел за стойкой, наблюдая, как Сатин выстраивает танцоров.
– Которая из них? – Опять эта женщина. На Монмартре в 1913 году люди возникали неожиданно, как призраки.
– Вон та, рядом с Поркепиком.
Дама сразу же отправилась знакомиться. «Она вульгарна», – подумал Итагю и тут же поправил себя: «Нет, безудержна». Пожалуй. Не без этого. Ля Жарретьер удивленно смотрела, не двигаясь с места. Поркепик выглядел расстроенным, как будто они поссорились. Бедняжка, совсем еще юная, беззащитная сирота. Что бы с ней сделал Жерфо? Совратил. Если бы мог – физически, а скорее всего – на страницах романа. Писатели лишены нравственных принципов.
Поркепик сел за фортепиано и заиграл «Поклонение солнцу». Танго с четким подчеркнутым ритмом. Для этой музыки Сатин придумал немыслимые движения.
– Это невозможно танцевать, – возмущенно выкрикнул один из танцоров и, спрыгнув со сцены, встал перед Сатиным.
Мелани побежала переодеваться в костюм Су Фень. Завязывая ленты на туфельках, она подняла глаза и увидела даму, которая стояла в дверях.
– Ты ненастоящая.
– Я… – Руки безвольно повисли вдоль тела.
– Знаешь, что такое фетиш? Это не сама женщина, а какая-нибудь вещь, имеющая к ней отношение и доставляющая наслаждение сама по себе. Туфля, медальон… une jarretiere. Ты и есть фетиш, не настоящая женщина, а предмет, доставляющий наслаждение.
Мелани не могла вымолвить ни слова.
– Что ты из себя представляешь без этих нарядов? Бесчинство плоти. Зато в оболочке костюма Су Фень, в сиянии водородных горелок, двигаясь как кукла в луче Друммондова прожектора, ты весь Париж сведешь с ума – и мужчин, и женщин.
Глаза Мелани не выражали ничего: ни страха, ни желания, ни предвкушения чего-либо. Только та Мелани, которая находилась в Зазеркалье, могла придать им какое-либо выражение. Женщина подошла к кровати, коснулась манекена рукой с кольцом. Мелани стремглав метнулась мимо нее, на цыпочках промчалась по коридору за кулисы и выбежала на сцену, на ходу импровизируя танец под вялое бренчание Поркепика. Снаружи доносились раскаты грома, беспорядочно акцентируя мелодию.
Дождь, казалось, не пойдет никогда.
Русское влияние на музыку Поркепика обычно объясняли тем, что его мать в свое время была модисткой в Санкт-Петербурге. Сейчас, в промежутках между навеянными гашишем грезами и яростными наскоками на рояль в доме в Ле Батиньоль, он водил дружбу с чудным братством русских эмигрантов под предводительством некоего Хольского, портного с габаритами и внешностью громилы. Все они занимались тайной революционной деятельностью и без конца рассуждали о Бакунине, Марксе, Ульянове.
Хольский заявился, когда солнце уже закатилось, скрытое желтыми облаками. Он сразу же втянул Поркепика в спор. Танцоры разошлись, и на сцене остались только Мелани и женщина. Сатин взял в руки гитару, Поркепик сел за фортепиано, и они стали петь революционные песни.
– Поркепик, – улыбнулся портной, – однажды ты очень удивишься, когда увидишь, что мы сделаем.
– Меня уже ничто не удивляет, – отозвался Поркепик, – Если история развивается циклами, а мы сейчас живем во времена декаданса (не так ли?), то твоя грядущая революция – всего лишь еще один симптом этого декаданса.
– Декаданс – это упадок, – сказал Хольский. – А мы находимся на подъеме.
– Декаданс, – ввязался в спор Итагю, – это падение с высот человечности, и чем ниже мы падаем, тем менее человечными становимся. А становясь менее человечными, мы подменяем утраченную человечность неодушевленными предметами и абстрактными теориями.
Девочка и женщина вышли из пятна света от единственного прожектора, освещавшего сцену. Их фигуры были едва различимы в полумраке. Со сцены не доносилось ни звука. Итагю допил остатки ледяной воды.
– Ваши теории лишены человечности, – сказал он. – Вы говорите о людях так, будто они скопление точек или кривые на графике.
– Так оно и есть, – мечтательно произнес Хольский. – Я, Сатин, Поркепик – мы можем оказаться на обочине истории. Но это не важно. Социалистические идеи распространяются в массах, приливная волна неудержима и необратима. Мы живем в довольно мрачном мире, месье Итагю: атомы сталкиваются, клетки мозга изнашиваются, экономические системы рушатся, но им на смену приходят другие, и все это в такт изначальному ритму Истории. Возможно, История – это женщина, а женщина для меня остается загадкой. Но движения женщины по крайней мере предсказуемы.
– Ритм, – фыркнул Итагю. – Вроде того, что слышится, когда скрипит и ходит ходуном метафизическая кровать.
Портной зашелся радостным смехом, словно большой веселый ребенок. Из-за акустики зала его смех пророкотал замогильным эхом. Сцена была пуста.
– Пошли в «Уганду», – предложил Поркепик. Сатин что-то задумчиво вытанцовывал на столе. Выйдя на улицу, они увидели, что женщина, держа
Мелани за руку, направляется к станции метро. Обе шли молча. Итагю остановился у киоска купить «Ля Патри» – единственную более-менее антисемитскую газету, которую можно было приобрести вечером. Вскоре женщина и девочка исчезли под землей на бульваре Клиши.
Когда они спускались на эскалаторе, женщина спросила:
– Боишься?
Девочка не ответила. Она так и ушла в танцевальном костюме, только сверху накинула доломан, который на вид да и на самом деле был дорогим, и женщина его одобрила. Она купила билеты в вагон первого класса. Когда они сели в неожиданно материализовавшийся поезд, женщина спросила: