Из этого вытекала, однако, довольно интересная двусмысленность сексуального плана. Хороша будет шутка, если в конце своих поисков он лицом к лицу столкнется с самим собой, преображенным своего рода трансвестизмом души. То-то посмеется Вся Шальная Братва. По правде говоря, Стенсил не знал, какого пола V., не знал, к какому роду или виду относится существо, скрытое под этим инициалом. Предположение о том, что V. – это одновременно и юная туристка Виктория и канализационная крыса Вероника, вовсе не указывало на какой-либо метемпсихоз, а лишь подтверждало тот факт, что изыскания Стенсила связаны с раскрытием Большого Заговора, великой тайны столетия, – точно так же, как Виктория была связана с интригой вокруг Вейссу, а Вероника – с новым крысиным миропорядком. Если V. была историческим фактом, то она продолжала действовать и по сей день, поскольку конечный Безымянный Заговор все еще не был осуществлен, но при этом V. вполне могла оказаться не особой женского пола, а, скажем, парусным судном или целым народом.
   В начале мая Эйгенвэлью представил Стенсила Кровавому Чиклицу, президенту корпорации «Йойодин», имеющей множество заводов, разбросанных по всей стране, и такое количество правительственных заказов, что было непонятно, как их все можно выполнить. В конце 1940-х годов Чиклиц безмятежно руководил компанией, занимавшейся производством игрушек на единственной крошечной фабрике на окраине городка Натли в штате Нью-Джерси. Приблизительно в ту пору дети в Америке вдруг все разом помешались на новых игрушках вроде волчка в виде простого гироскопа, который приводится в движение с помощью веревочки, намотанной на вращающуюся ось. Почувствовав перспективность этого рынка, Чиклиц решил расширить производство. Он уже был близок к тому, чтобы полностью овладеть рынком игрушечных гироскопов, когда однажды школьники, пришедшие на экскурсию, сообщили ему, что принцип действия этой игрушки такой же, как у гирокомпаса. «Как у чего?» – не понял Чиклиц. Дети рассказали ему про гирокомпас, а заодно о гировертикали и гироскопе направления. Чиклиц смутно припомнил, что в каком-то коммерческом журнале читал статью, где говорилось, что правительство постоянно закупает эти приборы. Они используются на кораблях, самолетах, а в последнее время также и на ракетах. «Что ж, – подумал Чиклиц, – почему бы и нет». В то время возможностей для развития малого бизнеса в этой области было предостаточно. Чиклиц наладил выпуск гироскопов по заказам правительства. Не успел он оглянуться, как его компания стала заниматься производством телеметрических приборов, компонентов для систем тестирования, портативного оборудования связи. Его предприятие непрерывно расширялось за счет приобретения дополнительных производственных мощностей и слияния с более мелкими компаниями. Менее чем за десять лет Чиклиц построил промышленную империю, занимавшуюся системами управления, фюзеляжами самолетов, двигателями, командными системами, оборудованием наземной поддержки. Как-то один из принятых на работу инженеров сказал ему, что единица измерения силы называется «дина», или сокращенно «дин», и Чиклиц окрестил свое детище «Йойодин», дабы увековечить простенькую игрушку, с которой начиналась его империя, и в то же время выразить идею силы, свободного предпринимательства, технического совершенства и несокрушимого индивидуализма.
   Стенсил решил совершить экскурсию на один из заводов, расположенный на Лонг-Айленде. Среди инструментария войны, размышлял он, может возникнуть какой-нибудь ключ к разгадке тайны. Так оно и вышло. Стенсил забрел в помещение с множеством чертежных досок и ворохами «синек». Вскоре в куче рулонов с чертежами он обнаружил лысоватого свиноподобного джентльмена в костюме европейского покроя. Он время от времени прихлебывал кофе из бумажного стаканчика, что практически стало непременным атрибутом нынешних инженеров. Этого инженера звали Курт Мондауген, и он, как выяснилось, в прошлом работал в Пенемюнде, где занимался разработкой Vergeltungswaffe Eins und Zwei [171]. Вот она – таинственная буква! Незаметно подошел к концу рабочий день, и Стенсил договорился о встрече, чтобы продолжить разговор.
   Примерно неделю спустя в одной из укромных боковых комнаток в «Ржавой ложке» Мондауген за кружкой прегадкого суррогата мюнхенского пива рассказывал о днях своей молодости в Юго-Западной Африке.
   Стенсил внимательно слушал. Сам рассказ и последовавшие за ним вопросы заняли не более тридцати минут. Однако когда в следующую среду Стенсил пересказывал эту историю в кабинете Эйгенвэлью, повествование претерпело значительные изменения и стало, как выразился Эйгенвэлью, «стенсилизированным».




Глава девятая


История Мондаугена





I


   Ранним утром в мае 1922 года (а в округе Вармбад май – преддверие зимы) новоиспеченный инженер Курт Мондауген, только что закончивший Технический университет в Мюнхене, прибыл в поселение белых, расположенное неподалеку от деревни Калкфон-тейн-Саут. Мондауген был скорее дородным, нежели толстым молодым человеком, светловолосым, с длинными ресницами и застенчивой улыбкой, которую дамы в возрасте находили очаровательной. Он сидел в видавшей виды капской двуколке, лениво ковыряя в носу в ожидании восхода солнца, и разглядывал «понток», крытую травой хижину Виллема ван Вийка, представителя Виндхукской администрации [172] в этом отдаленном форпосте цивилизации. Пока лошадка Мондаугена спокойно дремала, покрываясь росой, сам он нетерпеливо ерзал на сиденье, стараясь справиться с раздражением, растерянностью и волнением, а неторопливое солнце, словно издеваясь над ним, все еще скрывалось где-то за убийственным простором пустыни Калахари.
   Будучи уроженцем Лейпцига, Мондауген отличался по крайней мере двумя странностями, свойственными жителям тех мест. Первая (незначительная) состояла в саксонской привычке наобум прибавлять уменьшительные суффиксы к существительным – как одушевленным, так и неодушевленным. Вторая (и главная) заключалась в том, что Мондауген разделял неискоренимое недоверие своего соотечественника Карла Бедекера ко всему, что располагалось южнее его родных мест – неважно, близко или далеко. Легко вообразить, с какой иронией он взирал на свое нынешнее местонахождение, кляня себя за ужасное упрямство, которое, как он полагал, привело его сперва на учебу в Мюнхен, а потом (словно это отвращение к югу было прогрессирующим и неизлечимым наподобие меланхолии) заставило его покинуть подавленный депрессией Мюнхен и отправиться в другое полушарие, дабы очутиться в зеркальном времени Юго-Западного протектората.
   Мондауген приехал в Африку, чтобы принять участие в программе по исследованию атмосферных радиопомех, или «сфериков», как их называли для краткости. Во время Великой войны некто Г. Баркхаузен [173], прослушивая телефонные переговоры Союзных сил, обратил внимание на серии обрывистых звуков, очень похожих на свист с постепенным понижением тона. Каждый из этих «посвистов» (как их окрестил Баркхаузен) продолжался около секунды и, судя по всему, располагался в диапазоне низких звуковых частот. Как оказалось, посвист был лишь одним из целого семейства сфериков, таксономия которых включала также щелчки, уханье, восходящий тон, сипение и похожий на птичьи трели звук, названный «утренний гомон». Никто толком не мог определить причины возникновения этих помех. Одни считали, что причиной были пятна на солнце, другие – разряды молний; однако все сходились в том, что сферики каким-то образом связаны с колебаниями магнитного поля Земли, и поэтому возник план изучить это явление на различных широтах. Мондаугену, который тянул жребий одним из последних, досталась Юго-Западная Африка, и ему было поручено установить аппаратуру как можно ближе к 28° южной широты.
   Поначалу необходимость жить в стране, которая перестала быть немецкой колонией, выводила его из себя. Как многим сердитым молодым людям – и немалому числу сварливых стариков, – ему была ненавистна мысль о поражении. Но вскоре выяснилось, что большинство немцев, которые до войны были землевладельцами, как ни в чем не бывало продолжали вести прежний образ жизни. Правительство Южно-Африканского Союза позволило им сохранить гражданство, собственность и черных работников. Общественная жизнь экспатриантов била ключом в усадьбе некоего Фоппля, расположенной в северной части округа между горами Карас и пустыней Калахари, на расстоянии одного дня пути от исследовательской станции Мондаугена. После прибытия Мондаугена в барочном плантаторском доме Фоппля чуть ли не ежедневно устраивались шумные вечеринки, звучала бравурная музыка, плясали веселые девушки – казалось, там ни на секунду не прерывался бесконечный Fasching [174]. Но судя по всему, то относительное благополучие, которое Мондауген обнаружил в этой забытой Богом глухомани, вот-вот должно было испариться.
   Взошло солнце, и в дверном проеме возник ван Вийк, словно двухмерная фигурка, внезапно спущенная на сцену на невидимой веревочке. Неожиданно перед хижиной приземлился стервятник и уставился на ван Вийка. Мондауген очнулся от оцепенения, спрыгнул с двуколки и направился к хижине.
   Ван Вийк помахал ему бутылкой с домашним пивом.
   – Я так и знал, – прокричал он через участок выжженной солнцем земли. – Я так и знал. Всю ночь из-за этого глаз не сомкнул. Думаешь, мне больше не о чем волноваться?
   – Мои антенны, – воскликнул Мондауген.
   – Твои антенны, мой округ Вармбад, – пробормотал бур пьяным голосом. – Знаешь, что вчера произошло? Дело дрянь. Абрахам Моррис переправился через Оранжевую реку [175].
   Это известие, как и рассчитывал ван Вийк, потрясло Мондаугена.
   – Только Моррис? – выдавил он.
   – С ним шестеро мужчин с ружьями, женщины, дети, скот. Но не в этом дело. Моррис – не просто человек. Он Мессия.
   Раздражение Мондаугена мгновенно сменилось страхом; страх поднимался откуда-то из глубины живота.
   – Они грозились поломать твои антенны, да? Грозились, но он ничего не предпринял…
   – Сам виноват, – фыркнул ван Вийк. – Ты говорил, что будешь слушать помехи и записывать какие-то сигналы. И ни слова не сказал о том, что заполонишь ими весь буш и сам станешь помехой. Бондельшварцы верят в призраков [176], и сферики их пугают. А если их напугать, они становятся опасными.
   Мондауген признался, что использовал усилитель и громкоговоритель.
   – Я иногда засыпаю, – оправдывался он. – Помехи возникают в различное время суток. А я работаю один, и мне когда-то надо спать. Я установил небольшой громкоговоритель возле кровати и приноровился мгновенно просыпаться, так чтобы в крайнем случае пропустить только несколько первых сигналов…
   – Когда ты вернешься на свою станцию, – перебил его ван Вийк, – все твои антенны будут сломаны, оборудование разбито. Но прежде чем, – продолжил он, глядя на покрасневшего и шмыгающего носом Мондаугена, – ты с криком бросишься мстить им, еще одно слово. Всего одно. Неприятное слово: восстание.
   – Всякий раз, когда бондель хоть слово смеет вякнуть в ответ, вы кричите, что это восстание. – Казалось, Мондауген вот-вот заплачет.
   – Абрахам Моррис объединился с Якобусом Христианом [177] и Тимом Бейкесом. Они движутся в фургонах на север. Ты и сам видел, что твои соседи об этом уже прознали. Меня не удивит, если через неделю каждый бондельшварц в округе отправится воевать. Не говоря уж о жаждущих крови вельдшондрагерах и витбуи на севере. Этих витбуи хлебом не корми, дай повоевать. – В хижине зазвонил телефон. – Да уж, – сказал ван Вийк. – Подожди, могут быть интересные новости. – И он исчез внутри. Из соседней хижины донесся звук аборигенской свирели, легкий, как ветер, монотонный, как солнечный свет в сезон засухи. Мондауген прислушался, как будто этот свист мог ему что-то сказать. Как бы не так. Ван Вийк появился на пороге:
   – Послушай, юнкер, я бы на твоем месте отправился в Вармбад и оставался там, пока все не успокоится.
   – Что случилось?
   – Звонил старший полицейский офицер из Гуру час. Похоже, они настигли Морриса, и сержант ван Никерк час назад пытался уговорить его мирно вернуться в Вармбад. Моррис отказался, ван Никерк положил руку ему на плечо, чтобы арестовать. Судя по рассказам, которые, можно не сомневаться, уже дошли до португальских колоний, сержант затем провозгласил: «Die lood van die Goevernement sal nous op julle smelt». Свинец Правительства да будет плавиться в твоем теле. Поэтично, не правда ли? Бондели, которые были с Моррисом, восприняли это как объявление войны. Так что шарик лопнул, Мондауген. Поезжай в Вармбад, а еще лучше попытайся, пока не поздно, переправиться через Оранжевую реку. Это лучший совет, который я могу тебе дать.
   – Ну уж нет, – запротестовал Мондауген. – Я, как вам известно, недостаточно смел для этого. Дайте мне просто хороший совет, потому что я не могу оставить мои антенны, вы же понимаете.
   – Ты беспокоишься о своих антеннах, как будто они торчат у тебя изо лба, как усы у таракана. Поезжай. Возвращайся, если ты такой смелый – не то что я, поезжай на север и расскажи всем у Фоппля о том, что узнал. Спрячься в этой его крепости. Я же могу сказать лишь одно: здесь вот-вот начнется кровавая баня. Тебя здесь не было в 1904-м. Спроси у Фоппля. Он помнит. Скажи ему, что возвращаются времена фон Троты.
   – Вы могли это предотвратить, – воскликнул Мондауген. – Разве вы здесь не для того, чтобы они были счастливы? Чтобы у них не было поводов для бунта?
   Ван Вийк разразился горьким смехом.
   – Похоже, – наконец выговорил он, – ты питаешь некоторые иллюзии относительно государственной службы. Запомни пословицу: «История творится ночью». Служащий-европеец обычно по ночам спит. То, что он находит в девять утра в лотке для входящих документов, и есть история. Он не в силах ее изменить, он может лишь пытаться сосуществовать с историей. Вот уж действительно «Die lood van die Goevernement». Нас, пожалуй, можно уподобить свинцовым гирям фантастических часов. Мы нужны для того, чтобы привести эти часы в движение, чтобы сохранить упорядоченное движение истории и времени и тем самым победить хаос. Пусть несколько гирек расплавятся. Прекрасно! Пусть часы несколько мгновений будут показывать неправильное время. Все равно гирьки отольют и повесят вновь, и если среди них не будет человека по имени Биллем ван Вийк, что ж – тем хуже для меня. Но часы будут идти.
   Выслушав этот странный монолог, Курт Мондауген в отчаянии махнул на прощанье рукой, забрался в двуколку и поехал обратно на север. За время пути ничего не случилось. Изредка на поросшей кустарником равнине возникали повозки, запряженные волами, или черный как смоль коршун застывал в небе, высматривая мелкую живность среди кактусов и колючих кустов. Солнце жарило вовсю. Мондауген истекал потом из всех пор, время от времени задремывал и снова просыпался от тряски; один раз ему приснились звуки стрельбы и крики людей. До своей станции он добрался в середине дня; в расположенной поблизости деревне было тихо, аппаратура на месте. Мондауген поспешно демонтировал антенны, уложил их и прочее оборудование в двуколку. Полдюжины бондельшварцев наблюдали за ним, стоя чуть поодаль. Когда он был готов отправиться в путь, солнце уже почти село. Время от времени Мондауген краем глаза успевал разглядеть небольшие группки бонделей, которые сновали среди хижин, почти сливаясь с вечерним полумраком. Где-то на западном краю деревни вспыхнула беспорядочная драка. Затягивая последний узел, Мондауген услышал звук свирели и почти мгновенно осознал, что свистевший имитирует звучание сфериков. Наблюдавшие за ним бондели захохотали. Их смех звучал все громче, словно истошные вопли лесных зверьков, в панике бегущих от какой-то опасности. Впрочем, Мондауген прекрасно понимал, кто от чего бежит. Солнце зашло, и он забрался в двуколку. Никто с ним не попрощался, только свист и смех звучали ему вслед.
   До фермы Фоппля было несколько часов езды. Единственным происшествием по дороге был шквал оружейного огня – на сей раз подлинный, – прозвучавший где-то слева за холмом. Наконец под утро в кромешной темноте, окутавшей заросли кустарников, внезапно засияли огни дома Фоппля. Мондауген переехал по дощатому мостику через небольшой овраг и остановился у крыльца.
   Как обычно, в доме царило веселье, ярко светились десятки окон, в африканской ночи вибрировали горгульи, арабески, лепные и резные узоры, украшавшие «виллу» Фоппля. Стайка девушек и сам Фоппль, выйдя на крыльцо, слушали рассказ Мондаугена о последних событиях, пока бондели разгружали его двуколку.
   Известие о восстании встревожило некоторых соседей Фоппля, которые оставили свои фермы и скот без присмотра.
   – Вам разумнее всего, – заявил Фоппль собравшимся, – остаться здесь. Если бунтовщики начнут жечь и рушить фермы, то сделают это независимо от того, станете вы защищать свое добро или нет. Если мы рассредоточим силы, они уничтожат и нас и наши фермы. Мой дом – лучшая крепость во всей округе; он прочен, его легко оборонять. Ферма со всех сторон окружена глубокими оврагами. Здесь предостаточно еды и отличного вина, есть музыканты и… – Фоппль задорно подмигнул, – прекрасные дамы. К черту бунтовщиков. Пусть власти воюют с ними. А мы здесь устроим Fasching. Запрем ворота, закроем окна ставнями, снесем мосты и раздадим всем оружие. Отныне мы будем жить и веселиться на осадном положении.



II


   Так начался Осадный Карнавал в усадьбе Фоппля. И только два с половиной месяца спустя Мондауген покинул его дом. Все это время оставшиеся там не выходили за пределы фермы, не получали никаких известий извне. К моменту отъезда Мондаугена в винных погребах еще оставалось множество покрытых паутиной бутылок, а в хлеву несколько коров. На огороде за домом по-прежнему в изобилии поспевали томаты, батат, мангольд и зелень. Так богат был фермер Фоппль.
   Днем, после прибытия Мондаугена, ферму окончательно отделили от внешнего мира. Был возведен частокол из толстых бревен, мосты разрушены. Осажденные установили очередность дежурств, назначили членов Генерального штаба – воспринимая все это как новое развлечение.
   Странная компания собралась в осажденной усадьбе. Больше всего здесь было, конечно, немцев, богатых соседей Фоппля, и гостей из Виндхука и Свакопмунда. Кроме того, имелись голландцы и англичане из Южно-Африканскою Союза, итальянцы, австрийцы, бельгийцы с прибрежных алмазный копей, а также прибывшие со всех концов света французы, русские, испанцы и даже один поляк. Это сборище являло собой некое подобие Лиги Наций, крошечный европейский анклав посреди бушующего вокруг политического хаоса.
   На следующее утро Мондауген забрался на крышу, чтобы прикрепить свои антенны к узорным железным решеткам, венчавшим самый высокий фронтон виллы. Внизу простирался унылый пейзаж: овраги, сухая трава, пыльные заросли кустарника, волнами уходящие на восток, туда, где начиналась безжизненная Калахари, и на север – теряясь на горизонте в желтой дымке, которая, казалось, извечно висит над Тропиком Козерога.
   С крыши Мондаугену открывался также вид на внутренний дворик. Солнечный свет, отфильтрованный песчаной бурей в далекой пустыне, ярким, словно усиленным потоком отразившись от стекол эркера, высветил на земле пятно или лужицу густо-красного цвета. От этого пятна тянулись два завитка к ближайшей двери. Мондауген вздрогнул и присмотрелся. Отраженный луч света скользнул вверх по стене и пропал в синеве неба. Мондауген поднял взгляд и увидел, что противоположное окно широко распахнулось и в нем возникла женщина неопределенного возраста в переливчатом зеленовато-голубом пеньюаре. Она, щурясь, посмотрела на солнце и на секунду задержала поднятую руку у левого глаза, словно вставляя монокль. Мондауген пригнулся, стараясь спрятаться за узорной кованой решеткой, пораженный не столько появлением этой женщины, сколько собственным подспудным желанием смотреть на нее, оставаясь при этом незамеченным. Он ждал, что отблеск солнца или случайное движение незнакомки явит его взору ее обнаженную грудь, живот, мохнатый мысок.
   Но она его заметила.
   – А ну выходи, горгулья, – игривым тоном приказала она.
   Мондауген распрямился, потерял равновесие и чуть было не упал с крыши, но в последний момент успел ухватиться за громоотвод, повис на скате под углом 45° и захохотал.
   – Мои маленькие антенны, – пробулькал он.
   – Приходи в сад на крыше, – пригласила незнакомка и скрылась в белой комнате, превратившейся в ослепительную загадку в лучах солнца, которое наконец освободилось от пыльных оков Калахари.
   Закончив установку антенн, Мондауген отправился в путь по крыше, огибая купола и дымовые трубы, поднимаясь и опускаясь по крытым шифером скатам, и наконец, неуклюже перебравшись через низенькую ограду, очутился в саду, который показался ему чересчур тропическим: в его буйном разноцветье чудилось что-то плотоядное, что-то безвкусное.
   – Какой симпатичный. – Незнакомка, на сей раз одетая в брюки для верховой езды и рубашку военного образца, стояла, прислонившись к ограде, и курила сигарету. Вдруг, не успев удивиться, как будто подсознательно ожидая чего-то в этом роде, Мондауген услышал крик боли, пронзивший утреннюю тишину, в которой прежде был слышен лишь шелест крыльев парящих в небе коршунов да шорох сухой травы, колеблемой ветром в окрестном вельде. Не было нужды смотреть, откуда доносились крики: Мондауген сразу понял, что они звучат из внутреннего дворика, в котором он видел алое пятно. Ни он, ни женщина не шевельнулись, словно подчиняясь невесть как возникшему взаимному уговору, запрету выказывать любопытство. Вот вам и тайный сговор, хотя они не успели обменяться и дюжиной слов.
   Его новую знакомую, как выяснилось, звали Вера Меровинг, ее спутника – лейтенант Вайсман, а ее родным городом был Мюнхен.
   – Возможно, мы встречались на карнавале, – сказала она, – но были в масках и поэтому не знаем друг друга.
   Сомнительно, подумал Мондауген. Но если бы им и довелось встретиться (что могло бы служить хоть каким-то основанием для возникшего чуть раньше «сговора»), то самым подходящим местом для такой встречи был бы город, подобный Мюнхену, город, гибнущий от распутства, загнивающий от всеобщей продажности, опухший от фискального рака.
   Когда постепенно расстояние между ними сократилось, Мондауген увидел, что левый глаз у нее искусственный. Заметив его любопытство, Вера с готовностью вынула глаз и, положив на ладонь, продемонстрировала Мондаугену. Глаз представлял собой полупрозрачный шар; когда он находился в глазнице, его «белок» чуть светился изнутри зеленоватым морским цветом. Его поверхность была испещрена микроскопическими прожилками, а внутри размещались миниатюрные колесики, пружинки и шестеренки часового механизма. Эти часики фрейлейн Меровинг заводила золотым ключиком, висевшим на изящной цепочке, которую она носила на шее. Зрачок темно-зеленого цвета с золотистыми искорками разделялся на двенадцать полей Зодиака, которые служили также циферблатом.