Страница:
Больше сражений они не видели. Время от времени вдалеке можно было заметить конный отряд, мчавшийся через плато, вздымая облачка пыли; иногда со стороны Карасских гор доносились звуки разрывов. А однажды ночью они услышали, как заблудившийся в темноте бондель, упав в ров, выкрикивал имя Абрахама Морриса. В последние недели пребывания Мондаугена в усадьбе гости не покидали дома и спали не больше трех-четырех часов в сутки. По меньшей мере треть из них слегла от разных болезней, несколько человек, не считая бонделей Фоппля, умерли. Некоторые стали развлекаться тем, что навещали кого-нибудь из больных посреди ночи, поили его вином и старались вызвать у него сексуальное возбуждение.
Мондауген оставался в своей башенке, продолжая усердно заниматься расшифровкой кода, и иногда выходил на крышу, где, стоя в одиночестве, размышлял о том, суждено ли ему избавиться от тяготевшего над ним со времен мюнхенского карнавала проклятия – каждый раз попадать в атмосферу упадка, в каком бы экзотичном краю он ни оказывался, на севере или на юге. В какой-то момент он понял, что причиной тому был не только Мюнхен, и даже не экономическая депрессия. Причина была в депрессии духа, которая непременно поразит Европу, как поразила она этот дом.
Как-то ночью его разбудил взъерошенный Вайсман, который едва мог стоять на ногах от обуявшего его возбуждения.
– Смотри, смотри, – выкрикивал он, размахивая листком бумаги перед сонно мигающим Мондаугеном. На листе Мондауген прочитал: DIGEWOELDTIMSTEA-LALENSWTASNDEURFUALRLIKST.
– Ну и что, – зевнул он.
– Это и есть шифр. Я его разгадал. Смотри: если убрать каждую третью букву, получится: GODMEANTNUURK [206]. Переставив эти буквы, получаем твое имя: Kurt Mondaugen.
– Черт побери, – прорычал Мондауген, – кто вам, в таком случае, позволил читать мою почту?
– И теперь, – продолжил Вайсман, – оставшийся текст выглядит вот так: DIEWELTISTALLESWASDERFALLIST.
– «Мир есть все, что происходит» [207], – прочитал Мондауген. – Я где-то уже слышал это выражение. – На лице его расплылась улыбка. – Как вам не стыдно служить в армии, Вайсман. Это не ваше призвание, и вам лучше уйти в отставку. Из вас получится отличный инженер, жулик вы этакий.
– Черта с два, – обиженно огрызнулся Вайсман.
Спустя какое-то время Мондаугену стало невыносимо тошно сидеть в башенке, и он, выбравшись через окно на крышу, отправился бродить по чердакам, коридорам и лесенкам виллы. Так он шлялся, пока не зашла луна. Рано утром, когда небо над Калахари только-только озарилось предрассветным перламутром, он обогнул какую-то кирпичную стену и очутился в маленьком садике, где рос хмель. Там, привязанный за запястья к натянутым веревкам, висел еще один бондель (вероятно, последний у Фоппля); его ноги болтались над молодыми побегами хмеля, пораженными молочной росой. Вокруг подвешенного тела скакал старый Годольфин, который легенько стегал негра шамбоком по ягодицам. Рядом стояла Вера Меровинг, которая, судя по всему, поменялась одеждой с Годольфином. Выстукивая ритм шамбоком, Годольфин дрожащим голосом запел припев «Тем летом у теплого моря».
На сей раз Мондауген сразу ретировался, решив раз и навсегда покончить с подглядыванием и подслушиванием. Вернувшись к себе в башенку, он собрал свои записи, осциллограммы и засунул их вместе с одеждой и туалетными принадлежностями в небольшой рюкзак. Спустился по лестнице вниз и выбрался наружу через высокое двустворчатое окно; затем разыскал за домом длинную доску и поволок ее ко рву. Фоппль и его гости каким-то образом прознали о намерении Мондаугена. Они наблюдали за ним из окон, с балконов и с крыши, а некоторые вышли на веранду. Сопя от напряжения, Мондаутен перекинул доску через узкий участок рва. Он уже сделал несколько осторожных шагов по доске, стараясь не глядеть на крошечный ручеек, журчавший на глубине двухсот футов, и в этот момент аккордеонист заиграл печальное медленное танго, зазвучавшее словно сигнал к высадке на берег. Вскоре танго сменилось прощальной песней, которую с воодушевлением подхватили все обитатели дома:
Мили через две, на развилке дорог, ему встретился бондель верхом на ослике. У бонделя не было правой руки. «Все кончено, – сказал он. – Много бондель убит, бааса убит, ван Вийк убит. Моя жена, моя дети – все убит». Он разрешил Мондаугену сесть позади него на ослика. Мондауген понятия не имел, куда они едут. Солнце поднялось, и он то и дело задремывал, прижимаясь щекой к иссеченной спине бонделя. Похоже, они втроем были единственными живыми существами на желтой дороге, которая, как он знал, рано или поздно должна привести к побережью Атлантики. Солнце было огромным, плато широченным, и Мондауген чувствовал себя крошечным и потерянным среди серовато-коричневой пустоши. В какой-то момент, покачиваясь на ослике, бондель запел слабым голосом, который не долетал даже до придорожных кустов. Он пел на готтентотском диалекте, и Мондауген не понимал ни слова.
Мондауген оставался в своей башенке, продолжая усердно заниматься расшифровкой кода, и иногда выходил на крышу, где, стоя в одиночестве, размышлял о том, суждено ли ему избавиться от тяготевшего над ним со времен мюнхенского карнавала проклятия – каждый раз попадать в атмосферу упадка, в каком бы экзотичном краю он ни оказывался, на севере или на юге. В какой-то момент он понял, что причиной тому был не только Мюнхен, и даже не экономическая депрессия. Причина была в депрессии духа, которая непременно поразит Европу, как поразила она этот дом.
Как-то ночью его разбудил взъерошенный Вайсман, который едва мог стоять на ногах от обуявшего его возбуждения.
– Смотри, смотри, – выкрикивал он, размахивая листком бумаги перед сонно мигающим Мондаугеном. На листе Мондауген прочитал: DIGEWOELDTIMSTEA-LALENSWTASNDEURFUALRLIKST.
– Ну и что, – зевнул он.
– Это и есть шифр. Я его разгадал. Смотри: если убрать каждую третью букву, получится: GODMEANTNUURK [206]. Переставив эти буквы, получаем твое имя: Kurt Mondaugen.
– Черт побери, – прорычал Мондауген, – кто вам, в таком случае, позволил читать мою почту?
– И теперь, – продолжил Вайсман, – оставшийся текст выглядит вот так: DIEWELTISTALLESWASDERFALLIST.
– «Мир есть все, что происходит» [207], – прочитал Мондауген. – Я где-то уже слышал это выражение. – На лице его расплылась улыбка. – Как вам не стыдно служить в армии, Вайсман. Это не ваше призвание, и вам лучше уйти в отставку. Из вас получится отличный инженер, жулик вы этакий.
– Черта с два, – обиженно огрызнулся Вайсман.
Спустя какое-то время Мондаугену стало невыносимо тошно сидеть в башенке, и он, выбравшись через окно на крышу, отправился бродить по чердакам, коридорам и лесенкам виллы. Так он шлялся, пока не зашла луна. Рано утром, когда небо над Калахари только-только озарилось предрассветным перламутром, он обогнул какую-то кирпичную стену и очутился в маленьком садике, где рос хмель. Там, привязанный за запястья к натянутым веревкам, висел еще один бондель (вероятно, последний у Фоппля); его ноги болтались над молодыми побегами хмеля, пораженными молочной росой. Вокруг подвешенного тела скакал старый Годольфин, который легенько стегал негра шамбоком по ягодицам. Рядом стояла Вера Меровинг, которая, судя по всему, поменялась одеждой с Годольфином. Выстукивая ритм шамбоком, Годольфин дрожащим голосом запел припев «Тем летом у теплого моря».
На сей раз Мондауген сразу ретировался, решив раз и навсегда покончить с подглядыванием и подслушиванием. Вернувшись к себе в башенку, он собрал свои записи, осциллограммы и засунул их вместе с одеждой и туалетными принадлежностями в небольшой рюкзак. Спустился по лестнице вниз и выбрался наружу через высокое двустворчатое окно; затем разыскал за домом длинную доску и поволок ее ко рву. Фоппль и его гости каким-то образом прознали о намерении Мондаугена. Они наблюдали за ним из окон, с балконов и с крыши, а некоторые вышли на веранду. Сопя от напряжения, Мондаутен перекинул доску через узкий участок рва. Он уже сделал несколько осторожных шагов по доске, стараясь не глядеть на крошечный ручеек, журчавший на глубине двухсот футов, и в этот момент аккордеонист заиграл печальное медленное танго, зазвучавшее словно сигнал к высадке на берег. Вскоре танго сменилось прощальной песней, которую с воодушевлением подхватили все обитатели дома:
Мондауген перебрался на противоположную сторону, пристроил поудобнее рюкзак и побрел к маячившим вдали деревьям. Пройдя пару сотен ярдов, он все-таки решил оглянуться. Они все еще следили за ним, а их едва слышное пение слилось с тишиной над поросшей кустами равниной. Утреннее солнце выбелило их лица, как те карнавальные физиономии, что он видел когда-то в месте ином. Они взирали на него через ров, равнодушные и лишенные человечности, будто лики последних богов на земле.
Что ж покидаешь наш праздник так рано,
В самый разгар торжества?
Или веселье тебе не по нраву пришлось?
Или свиданье с любимою вдруг сорвалось?
Слушай,
Разве прекрасней ты где-нибудь музыку сыщешь?
Разве вино и красавиц найдешь ты таких?
Если есть лучше места в Юго-Западном крае,
Тут же придем мы, лишь дай знать о них,
(Сразу, как здесь пир закончим),
Тут же придем мы, лишь дай знать о них.
Мили через две, на развилке дорог, ему встретился бондель верхом на ослике. У бонделя не было правой руки. «Все кончено, – сказал он. – Много бондель убит, бааса убит, ван Вийк убит. Моя жена, моя дети – все убит». Он разрешил Мондаугену сесть позади него на ослика. Мондауген понятия не имел, куда они едут. Солнце поднялось, и он то и дело задремывал, прижимаясь щекой к иссеченной спине бонделя. Похоже, они втроем были единственными живыми существами на желтой дороге, которая, как он знал, рано или поздно должна привести к побережью Атлантики. Солнце было огромным, плато широченным, и Мондауген чувствовал себя крошечным и потерянным среди серовато-коричневой пустоши. В какой-то момент, покачиваясь на ослике, бондель запел слабым голосом, который не долетал даже до придорожных кустов. Он пел на готтентотском диалекте, и Мондауген не понимал ни слова.
Глава десятая,
в которой разные группы молодых людей сходятся вместе
I
МакКлинтик Сфера стоял возле фортепиано и смотрел в никуда, пока трубач его группы играл соло. МакКлинтик слушал музыку вполуха (время от времени трогая клавиши альт-саксофона, словно применяя своего рода симпатическую магию, дабы заставить естественно звучащую трубу выразить иную и, по мнению Сферы, лучшую идею) и лишь изредка поглядывал на посетителей за столиками.
Это был последний номер, а неделя для Сферы выдалась неудачной. В колледжах начались каникулы, и бар был заполнен в основном любителями поболтать. В перерывах между композициями они то и дело приглашали его к столику и спрашивали, что он думает о других альт-саксофонистах. Некоторые просто хотели пройти через навязшую в зубах рутину северного либерализма: глядите на меня, я могу сидеть с кем угодно. Кроме того, они могли сказать: «Эй, старик, изобрази "Ночной экспресс" [208]». Да, бвана. Угу, босс. Твоя старый черножопый Дядя МакКлинтик лабает самый-распросамый «Ночной экспресс» в усем мире. А закончив лабать, моя возьмет свой старый альт и засандалит его тебе в белую лигоплющовую жопу.
Трубач показал, что пора заканчивать: за эту неделю он устал не меньше Сферы. Они подхватили концовку вместе с барабанщиком, в унисон сыграли главную тему и ушли со сцены.
Снаружи, словно в очередь за бесплатным супом выстроились всякие бродяги. Весна наполнила Нью-Йорк теплом и сладострастием. Сфера отыскал на стоянке свой «триумф», забрался в него и поехал домой. Ему требовался отдых.
Через полчаса он уже был в Гарлеме, в славном доходном (и в некотором смысле публичном) доме, которым управляла некая Матильда Уинтроп, маленькая и ссохшаяся, похожая на любую чопорную пожилую леди, вечерами прогуливающуюся аккуратными шажками по улице и заглядывающую на рынок в поисках зелени или селезенки.
– Она наверху, – сказала Матильда с дежурной улыбкой, предназначенной в числе прочих и музыкантам с прическами под белых, которые разъезжают на спортивных машинах и зарабатывают много денег. Сфера для виду поборолся с ней пару минут. Рефлексы у нее оказались лучше, чем у него.
Девчонка сидела на кровати, курила и читала вестерн. Сфера бросил плащ на кресло. Она подвинулась, освобождая для МакКлинтика место на кровати, загнула утолок страницы и положила книгу на пол. Вскоре он уже рассказывал ей о прошедшей неделе, о денежных мальчикам, которые платили, чтобы он им подыгрывал; о богатых, осторожных и сдержанных музыкантах из больших оркестров, а также о тех, кто не мог позволить себе потратить доллар на пиво в барс «Нота V», но при этом не понимал или не желал понять, что место, на которое он претендует, уже занято богатенькими мальчиками и другими музыкантам л. Он говорил, уткнувшись лицом в полушку, г; сна растирала ему спину удивительно нежными пальчиками. Она сообщила, что ее зовут Руби, но МакКлинтик ей не поверил. Далее последовало:
– Понимаешь, о чем я пытаюсь рассказать?
– Язык саксофона я не понимаю, – честно призналась она. – Девушки вообще этого не понимают. Они только чувствуют. Я чувствую то, что ты играешь, как чувствую то, что тебе нужно, когда ты в меня входишь. Может, это одно и то же. Я не знаю, МакКлинтик. Мне с тобой хорошо. Ты это хотел услышать?
– Извини, – сказал Сфера. – Это неплохой способ расслабиться, – помолчав, добавил он.
– Останешься на ночь?
– Конечно.
В мастерской Слэб и Эстер, стесняясь друг друга, стояли перед мольбертом и разглядывали «Датский сыр N° 35». С недавних пор Слэб был одержим датскими сырами. Раньше он неистово малевал разнообразные кондитерские изделия во всех мыслимых стилях, под тем или иным освещением и в различных декорациях. Теперь по всей комнате были разбросаны кубистские, фовистские и сюрреалистические датские сыры.
– Моне [209] в годы кризиса сидел у себя дома в Гиверни и рисовал водяные лилии в пруду, – раздумчиво говорил Слэб. – Сплошные водяные лилии всех видов. Он любил водяные лилии. У меня сейчас тоже годы кризиса. Я люблю датские сыры. Я и припомнить не могу, сколько раз они возвращали меня к жизни. Так почему бы и нет?
Главный предмет композиции «Датский сыр № 35» занимал скромное место слева в нижней части картины и был изображен надетым на одну из металлических опор телефонной будки. Фоном служила пустая, стремительно уходящая в перспективу улочка, где на среднем плане стояло единственное дерево, а в его ветвях сидела пестрая птичка, тщательно выписанная мелкими яркими точечными мазками.
– Это, – объяснил Слэб, отвечая на вопрос Эстер, – мой протест против Кататонического Экспрессионизма: универсальный символ, которым я решил заменить
Крест западной цивилизации. Куропатка на грушевом дереве. Помнишь старую шуточную рождественскую песню? «Куропатка и грушевое дерево» [210]. Вся прелесть в том, что живое существо работает как механизм. Куропатка жрет груши и своим дерьмом удобряет почву, на которой дерево растет все выше, поднимая птицу вверх и в то же время обеспечивая себе постоянный приток питательных веществ. Вечный двигатель просто, если бы не одна загвоздка. – Он указал на горгулью с острыми клыками в верхней части картины. Самый здоровый клык находился на воображаемой линии, идущей параллельно оси дерева и проходящей через голову куропатки. – С тем же успехом это мог быть низко летящий аэроплан или высоковольтная линия электропередач, – заметил Слэб. – В общем, в один прекрасный день птичка окажется в зубах горгульи, так же как бедный датский сыр оказался на этой телефонной опоре.
– Почему она не улетает? – спросила Эстер.
– Она слишком глупа. Когда-то она умела летать, но разучилась.
– Я усматриваю в этом аллегорию, – сказала Эстер.
– Нет, – возразил Слэб. – В интеллектуальном плане эта картинка не сложнее воскресных кроссвордов в «Тайме». Дешевка. Не стоит твоего внимания.
Эстер двинулась к постели.
– Нет! – выкрикнул Слэб.
– Слэб, мне так скверно. Мне больно, физически больно вот здесь, – она прижала руки к низу живота.
– Ничего не могу поделать, – заявил Слэб. – Не знаю, что там Шенмэйкер из тебя вырезал.
– Но я же твой друг, да?
– Нет, – отрезал Слэб.
– Что мне сделать, чтобы доказать тебе…
– Уйти, – сказал Слэб. – Вот что ты можешь сделать. И дать мне поспать. В моей целомудренной походной армейской кроватке. Одному. – Он забрался в кровать и лег лицом вниз. Вскоре Эстер ушла, забыв закрыть дверь. Когда ее отвергали, она дверью не хлопала. Не тот тип.
Руни и Рэйчел сидели в баре небольшой забегаловки на Второй авеню. Рядом в углу ирландец и венгр играли в боулинг и дико орали друг на друга.
– Куда она уходит по ночам? – волновался Руни.
– Паола – девушка со странностями, – отвечала Рэйчел. – Через некоторое время ты научишься не задавать вопросов, на которые она не желает отвечать.
– Может, она бегает к Хряку?
– Нет. Хряк Бодайн крутится в «Ноте-V» и в «Ржавой ложке». Он, конечно, может учуять Паолу за милю, но с ним у нее связано слишком много неприятных воспоминаний. Я думаю, здесь замешан Папаша Ход. Военные моряки умеют покорять женщин. Паола оставила Хода, и это его убивает, хотя я, например, искренне этому рада.
Она убивает меня, хотел сказать Уинсам. Но промолчал. В последнее время он частенько искал утешения у Рэйчел. Можно сказать, попал от нее в зависимость. Его привлекали самодостаточность Рэйчел, ее здравый смысл и определенная отчужденность от Шальной Братвы. Правда, к любовному свиданию с Паолой он не приблизился ни на шаг. Возможно, побаивался реакции Рэйчел. Он подозревал, что она не из тех, кто с охотой занимается сводничеством для своих подруг. Руни заказал очередную порцию горячительного.
– Ты слишком много пьешь, Руни, – сказала Рэйчел. – Меня это беспокоит.
– Не ворчи, не ворчи, – улыбнулся Руни.
Это был последний номер, а неделя для Сферы выдалась неудачной. В колледжах начались каникулы, и бар был заполнен в основном любителями поболтать. В перерывах между композициями они то и дело приглашали его к столику и спрашивали, что он думает о других альт-саксофонистах. Некоторые просто хотели пройти через навязшую в зубах рутину северного либерализма: глядите на меня, я могу сидеть с кем угодно. Кроме того, они могли сказать: «Эй, старик, изобрази "Ночной экспресс" [208]». Да, бвана. Угу, босс. Твоя старый черножопый Дядя МакКлинтик лабает самый-распросамый «Ночной экспресс» в усем мире. А закончив лабать, моя возьмет свой старый альт и засандалит его тебе в белую лигоплющовую жопу.
Трубач показал, что пора заканчивать: за эту неделю он устал не меньше Сферы. Они подхватили концовку вместе с барабанщиком, в унисон сыграли главную тему и ушли со сцены.
Снаружи, словно в очередь за бесплатным супом выстроились всякие бродяги. Весна наполнила Нью-Йорк теплом и сладострастием. Сфера отыскал на стоянке свой «триумф», забрался в него и поехал домой. Ему требовался отдых.
Через полчаса он уже был в Гарлеме, в славном доходном (и в некотором смысле публичном) доме, которым управляла некая Матильда Уинтроп, маленькая и ссохшаяся, похожая на любую чопорную пожилую леди, вечерами прогуливающуюся аккуратными шажками по улице и заглядывающую на рынок в поисках зелени или селезенки.
– Она наверху, – сказала Матильда с дежурной улыбкой, предназначенной в числе прочих и музыкантам с прическами под белых, которые разъезжают на спортивных машинах и зарабатывают много денег. Сфера для виду поборолся с ней пару минут. Рефлексы у нее оказались лучше, чем у него.
Девчонка сидела на кровати, курила и читала вестерн. Сфера бросил плащ на кресло. Она подвинулась, освобождая для МакКлинтика место на кровати, загнула утолок страницы и положила книгу на пол. Вскоре он уже рассказывал ей о прошедшей неделе, о денежных мальчикам, которые платили, чтобы он им подыгрывал; о богатых, осторожных и сдержанных музыкантах из больших оркестров, а также о тех, кто не мог позволить себе потратить доллар на пиво в барс «Нота V», но при этом не понимал или не желал понять, что место, на которое он претендует, уже занято богатенькими мальчиками и другими музыкантам л. Он говорил, уткнувшись лицом в полушку, г; сна растирала ему спину удивительно нежными пальчиками. Она сообщила, что ее зовут Руби, но МакКлинтик ей не поверил. Далее последовало:
– Понимаешь, о чем я пытаюсь рассказать?
– Язык саксофона я не понимаю, – честно призналась она. – Девушки вообще этого не понимают. Они только чувствуют. Я чувствую то, что ты играешь, как чувствую то, что тебе нужно, когда ты в меня входишь. Может, это одно и то же. Я не знаю, МакКлинтик. Мне с тобой хорошо. Ты это хотел услышать?
– Извини, – сказал Сфера. – Это неплохой способ расслабиться, – помолчав, добавил он.
– Останешься на ночь?
– Конечно.
В мастерской Слэб и Эстер, стесняясь друг друга, стояли перед мольбертом и разглядывали «Датский сыр N° 35». С недавних пор Слэб был одержим датскими сырами. Раньше он неистово малевал разнообразные кондитерские изделия во всех мыслимых стилях, под тем или иным освещением и в различных декорациях. Теперь по всей комнате были разбросаны кубистские, фовистские и сюрреалистические датские сыры.
– Моне [209] в годы кризиса сидел у себя дома в Гиверни и рисовал водяные лилии в пруду, – раздумчиво говорил Слэб. – Сплошные водяные лилии всех видов. Он любил водяные лилии. У меня сейчас тоже годы кризиса. Я люблю датские сыры. Я и припомнить не могу, сколько раз они возвращали меня к жизни. Так почему бы и нет?
Главный предмет композиции «Датский сыр № 35» занимал скромное место слева в нижней части картины и был изображен надетым на одну из металлических опор телефонной будки. Фоном служила пустая, стремительно уходящая в перспективу улочка, где на среднем плане стояло единственное дерево, а в его ветвях сидела пестрая птичка, тщательно выписанная мелкими яркими точечными мазками.
– Это, – объяснил Слэб, отвечая на вопрос Эстер, – мой протест против Кататонического Экспрессионизма: универсальный символ, которым я решил заменить
Крест западной цивилизации. Куропатка на грушевом дереве. Помнишь старую шуточную рождественскую песню? «Куропатка и грушевое дерево» [210]. Вся прелесть в том, что живое существо работает как механизм. Куропатка жрет груши и своим дерьмом удобряет почву, на которой дерево растет все выше, поднимая птицу вверх и в то же время обеспечивая себе постоянный приток питательных веществ. Вечный двигатель просто, если бы не одна загвоздка. – Он указал на горгулью с острыми клыками в верхней части картины. Самый здоровый клык находился на воображаемой линии, идущей параллельно оси дерева и проходящей через голову куропатки. – С тем же успехом это мог быть низко летящий аэроплан или высоковольтная линия электропередач, – заметил Слэб. – В общем, в один прекрасный день птичка окажется в зубах горгульи, так же как бедный датский сыр оказался на этой телефонной опоре.
– Почему она не улетает? – спросила Эстер.
– Она слишком глупа. Когда-то она умела летать, но разучилась.
– Я усматриваю в этом аллегорию, – сказала Эстер.
– Нет, – возразил Слэб. – В интеллектуальном плане эта картинка не сложнее воскресных кроссвордов в «Тайме». Дешевка. Не стоит твоего внимания.
Эстер двинулась к постели.
– Нет! – выкрикнул Слэб.
– Слэб, мне так скверно. Мне больно, физически больно вот здесь, – она прижала руки к низу живота.
– Ничего не могу поделать, – заявил Слэб. – Не знаю, что там Шенмэйкер из тебя вырезал.
– Но я же твой друг, да?
– Нет, – отрезал Слэб.
– Что мне сделать, чтобы доказать тебе…
– Уйти, – сказал Слэб. – Вот что ты можешь сделать. И дать мне поспать. В моей целомудренной походной армейской кроватке. Одному. – Он забрался в кровать и лег лицом вниз. Вскоре Эстер ушла, забыв закрыть дверь. Когда ее отвергали, она дверью не хлопала. Не тот тип.
Руни и Рэйчел сидели в баре небольшой забегаловки на Второй авеню. Рядом в углу ирландец и венгр играли в боулинг и дико орали друг на друга.
– Куда она уходит по ночам? – волновался Руни.
– Паола – девушка со странностями, – отвечала Рэйчел. – Через некоторое время ты научишься не задавать вопросов, на которые она не желает отвечать.
– Может, она бегает к Хряку?
– Нет. Хряк Бодайн крутится в «Ноте-V» и в «Ржавой ложке». Он, конечно, может учуять Паолу за милю, но с ним у нее связано слишком много неприятных воспоминаний. Я думаю, здесь замешан Папаша Ход. Военные моряки умеют покорять женщин. Паола оставила Хода, и это его убивает, хотя я, например, искренне этому рада.
Она убивает меня, хотел сказать Уинсам. Но промолчал. В последнее время он частенько искал утешения у Рэйчел. Можно сказать, попал от нее в зависимость. Его привлекали самодостаточность Рэйчел, ее здравый смысл и определенная отчужденность от Шальной Братвы. Правда, к любовному свиданию с Паолой он не приблизился ни на шаг. Возможно, побаивался реакции Рэйчел. Он подозревал, что она не из тех, кто с охотой занимается сводничеством для своих подруг. Руни заказал очередную порцию горячительного.
– Ты слишком много пьешь, Руни, – сказала Рэйчел. – Меня это беспокоит.
– Не ворчи, не ворчи, – улыбнулся Руни.
II
Следующим вечером Профейн сидел в караулке Ассоциации антропологических исследований, положив ноги на газовую плиту, и читал авангардный вестерн «Шериф-экзистенциалист», который рекомендовал ему Хряк Бодайн. Напротив, в одной из лабораторных камер, несколько смахивающий в ночном освещении на монстра Франкенштейна, сидел ДУРАК – Действенно Усваивающий Радиацию Антропоморфный Киборг.
Кожа у него была целлюлозно-ацетатно-бутиратная, пластик пропускал не только свет, но также рентгеновские лучи, гамма-лучи и нейтроны. Скелет использовался человеческий, но кости продезинфицировали, а в спинной хребет и в костные полости вставили дозиметры радиоактивности. ДУРАК был ростом пять футов девять дюймов, что на пятьдесят процентов соответствовало стандарту военно-воздушных сил. Щитовидную железу, легкие, половые органы, почки, печень, селезенку и прочие внутренности ему сделали из того же пластика, что и кожный покров. Все органы были пустотелыми и заполнялись специальным раствором, впитывающим радиацию с той же интенсивностью, что и ткани, которые он заменял.
Ассоциация антропологических исследований являлась филиалом «Йойодина». По заказу правительства она изучала, как влияют на человека полеты на большой высоте и в космосе; для Совета Национальной Безопасности моделировала автомобильные аварии, а для Департамента гражданской обороны исследовала проникающую способность радиоактивного излучения, с каковой целью и создала ДУРАКа. В восемнадцатом столетии было удобно рассматривать человека как заводной механизм, автомат. В девятнадцатом веке, когда в обиход прочно вошла Ньютонова физика и стали появляться многочисленнее работы по термодинамике, человека чаще стали уподоблять тепловому двигателю с коэффициентом полезного действия около сорока процентов. В веке двадцатом, после появления ядерной и субатомной физики, человек стал емкостью для накопления рентгеновских лучей, гамма-лучей и нейтронов. По крайней мере так понимал прогресс Оли Бергомаск. Это стало темой его ознакомительной лекции, начавшейся в пять часов пополудни, когда Оли собирался сдать смену, а Профейн впервые на нее заступить. Смен было две: дневная и ночная (хотя Профейн, у которого временная шкала была смещена в прошлое, предпочитал называть их ночной и дневной), и к настоящему моменту Профейн уже отработал обе.
Ему вменялось в обязанность трижды за ночь обойти лабораторные помещения, проверить окна и наличие стационарного оборудования. Если где-нибудь проводился очередной круглосуточный эксперимент, Профейну полагалось считывать регистрационные данные и, обнаружив, что они выходят за пределы расчетов, будить дежурного техника, который обычно дрых на кушетке в одном из кабинетов. Поначалу Профейн с любопытством заглядывал в лаборатории, где моделировали аварии, поскольку эти помещения анекдотически напоминали аттракционы ужасов. Там брали старый автомобиль, сажали в него манекен и сбрасывали на машину тяжелый груз. Целью экспериментов являлась разработка методов оказания первой помощи, для чего использовался МУДАК – МногоУровневый Деформируемый Антропоморфный Киборг, – которого, в зависимости от модификации, усаживали либо на место водителя, либо рядом с водителем, либо на заднее сиденье. Профейн впервые столкнулся с неодушевленным шлемилем, но чувствовал, что МУДАК ему чем-то близок. Правда, здесь следовало соблюдать осторожность, поскольку манекен как-никак был «антропоморфным» и в нем ощущался некий комплекс превосходства, словно МУДАК собрался перейти на сторону людей, дабы его неодушевленная суть могла взять реванш над Профейном.
Манекеном МУДАК был замечательным. Сложением он напоминал ДУРАКа, но плотью ему служил пористы.» винил, кожей – виниловый пластизоль, на голове у него укрепили парик, вместо глаз вставили кусочки косметического пластика, а зубы (их, кстати, сработал Эйгенвэлью в качестве субконтрактора) ничем не отличались от тех протезов, которыми сегодня пользуются девятнадцать процентов американцев, – а ведь среди них есть весьма уважаемые люди. В грудной клетке МУДАКа находился резервуар с кровью и электронасос, гоняющий кровь по телу, а в области желудка размещалась кадмиево-никелевая батарея питания. На груди была контрольная панель с измерительными приборами и датчиками, позволявшими определять уровень венозного и артериального кровотечения, частоту пульса и даже частоту дыхания, когда повреждения затрагивали дыхательные органы. Пластиковые легкие обеспечивали необходимое наполнение, опадание и бульканье. Достигалось это с помощью воздушного насоса, размешенного в животе, и электровентилятора, вставленного в промежность. Можно было также имитировать повреждения половых органов с помощью съемных муляжей, но в этом случае вентилятор блокировался. Таким образом, МУДАК не мог имитировать дыхание при ранениях половых органов. Впрочем, последняя модификация устранила это затруднение, считавшееся основным недочетом конструкции.
После этого МУДАК стал жизнеподобен во всех смыслах. Профейн, впервые его увидев, напугался до чертиков, так как МУДАК наполовину вываливался из разбитого ветрового стекла старого «плимута» с очень правдоподобно пробитым черепом, вывихнутой рукой, свернутой челюстью и сломанной ногой. Потом Профейн к нему привык. Во всей Ассоциации Профейна немного раздражал только ДУРАК, наблюдавший за ним пустыми глазницами человеческого черепа из-под бутиратной оболочки более или менее условной головы.
Наступило время очередного обхода. Кроме Профейна, в здании никого не было. Этой ночью опыты не проводились. На обратном пути в караулку Профейн остановился перед ДУРАКом.
«Ну, и каково тебе?» – мысленно спросил он.
Да уж получше, чем тебе.
«Ха».
Вот тебе и «ха». Мы с МУДАКом показываем, каким когда-нибудь станешь ты и все прочие. (Профейну почудилось, что череп ухмыльнулся.)
«Помереть можно не только от радиации, погибнуть – не только в автокатастрофе».
Но эти причины – наиболее вероятные. Либо кто-нибудь угробит тебя, либо ты сам себя угробишь.
«Откуда тебе знать? У тебя даже души нет».
С каких это пор у тебя она появилась? Ты что, ударился в религию? Я всего лишь модель для экспериментов. С моих дозиметров снимают показания. Кто может сказать, для чего я здесь: для считывания данных о радиации или для накопления радиации, которую надо измерить? Что выберешь?
«Это одно и то же, – сказал Профейн. – Абсолютно одно и то же».
Mazel tov [211]. (Опять намек на ухмылку?)
Почему-то Профейну никак не удавалось сосредоточиться на сюжете «Шерифа-экзистенциалиста». Через некоторое время он встал и пошел к ДУРАКу.
«Ты сказал, что когда-нибудь мы все станем такими, как вы с МУДАКом. То есть мертвыми?»
Разве я мертвый? Если да, то ты понял правильно.
«А какой же ты, если не мертвый?»
Такой же, как и ты. Я не так уж далеко ушел от всех вас.
«Не понимаю».
О том и речь. Впрочем, не ты один. Тебе от этого легче?
Ну его к дьяволу. Профейн вернулся в караулку и занялся приготовлением кофе.
Кожа у него была целлюлозно-ацетатно-бутиратная, пластик пропускал не только свет, но также рентгеновские лучи, гамма-лучи и нейтроны. Скелет использовался человеческий, но кости продезинфицировали, а в спинной хребет и в костные полости вставили дозиметры радиоактивности. ДУРАК был ростом пять футов девять дюймов, что на пятьдесят процентов соответствовало стандарту военно-воздушных сил. Щитовидную железу, легкие, половые органы, почки, печень, селезенку и прочие внутренности ему сделали из того же пластика, что и кожный покров. Все органы были пустотелыми и заполнялись специальным раствором, впитывающим радиацию с той же интенсивностью, что и ткани, которые он заменял.
Ассоциация антропологических исследований являлась филиалом «Йойодина». По заказу правительства она изучала, как влияют на человека полеты на большой высоте и в космосе; для Совета Национальной Безопасности моделировала автомобильные аварии, а для Департамента гражданской обороны исследовала проникающую способность радиоактивного излучения, с каковой целью и создала ДУРАКа. В восемнадцатом столетии было удобно рассматривать человека как заводной механизм, автомат. В девятнадцатом веке, когда в обиход прочно вошла Ньютонова физика и стали появляться многочисленнее работы по термодинамике, человека чаще стали уподоблять тепловому двигателю с коэффициентом полезного действия около сорока процентов. В веке двадцатом, после появления ядерной и субатомной физики, человек стал емкостью для накопления рентгеновских лучей, гамма-лучей и нейтронов. По крайней мере так понимал прогресс Оли Бергомаск. Это стало темой его ознакомительной лекции, начавшейся в пять часов пополудни, когда Оли собирался сдать смену, а Профейн впервые на нее заступить. Смен было две: дневная и ночная (хотя Профейн, у которого временная шкала была смещена в прошлое, предпочитал называть их ночной и дневной), и к настоящему моменту Профейн уже отработал обе.
Ему вменялось в обязанность трижды за ночь обойти лабораторные помещения, проверить окна и наличие стационарного оборудования. Если где-нибудь проводился очередной круглосуточный эксперимент, Профейну полагалось считывать регистрационные данные и, обнаружив, что они выходят за пределы расчетов, будить дежурного техника, который обычно дрых на кушетке в одном из кабинетов. Поначалу Профейн с любопытством заглядывал в лаборатории, где моделировали аварии, поскольку эти помещения анекдотически напоминали аттракционы ужасов. Там брали старый автомобиль, сажали в него манекен и сбрасывали на машину тяжелый груз. Целью экспериментов являлась разработка методов оказания первой помощи, для чего использовался МУДАК – МногоУровневый Деформируемый Антропоморфный Киборг, – которого, в зависимости от модификации, усаживали либо на место водителя, либо рядом с водителем, либо на заднее сиденье. Профейн впервые столкнулся с неодушевленным шлемилем, но чувствовал, что МУДАК ему чем-то близок. Правда, здесь следовало соблюдать осторожность, поскольку манекен как-никак был «антропоморфным» и в нем ощущался некий комплекс превосходства, словно МУДАК собрался перейти на сторону людей, дабы его неодушевленная суть могла взять реванш над Профейном.
Манекеном МУДАК был замечательным. Сложением он напоминал ДУРАКа, но плотью ему служил пористы.» винил, кожей – виниловый пластизоль, на голове у него укрепили парик, вместо глаз вставили кусочки косметического пластика, а зубы (их, кстати, сработал Эйгенвэлью в качестве субконтрактора) ничем не отличались от тех протезов, которыми сегодня пользуются девятнадцать процентов американцев, – а ведь среди них есть весьма уважаемые люди. В грудной клетке МУДАКа находился резервуар с кровью и электронасос, гоняющий кровь по телу, а в области желудка размещалась кадмиево-никелевая батарея питания. На груди была контрольная панель с измерительными приборами и датчиками, позволявшими определять уровень венозного и артериального кровотечения, частоту пульса и даже частоту дыхания, когда повреждения затрагивали дыхательные органы. Пластиковые легкие обеспечивали необходимое наполнение, опадание и бульканье. Достигалось это с помощью воздушного насоса, размешенного в животе, и электровентилятора, вставленного в промежность. Можно было также имитировать повреждения половых органов с помощью съемных муляжей, но в этом случае вентилятор блокировался. Таким образом, МУДАК не мог имитировать дыхание при ранениях половых органов. Впрочем, последняя модификация устранила это затруднение, считавшееся основным недочетом конструкции.
После этого МУДАК стал жизнеподобен во всех смыслах. Профейн, впервые его увидев, напугался до чертиков, так как МУДАК наполовину вываливался из разбитого ветрового стекла старого «плимута» с очень правдоподобно пробитым черепом, вывихнутой рукой, свернутой челюстью и сломанной ногой. Потом Профейн к нему привык. Во всей Ассоциации Профейна немного раздражал только ДУРАК, наблюдавший за ним пустыми глазницами человеческого черепа из-под бутиратной оболочки более или менее условной головы.
Наступило время очередного обхода. Кроме Профейна, в здании никого не было. Этой ночью опыты не проводились. На обратном пути в караулку Профейн остановился перед ДУРАКом.
«Ну, и каково тебе?» – мысленно спросил он.
Да уж получше, чем тебе.
«Ха».
Вот тебе и «ха». Мы с МУДАКом показываем, каким когда-нибудь станешь ты и все прочие. (Профейну почудилось, что череп ухмыльнулся.)
«Помереть можно не только от радиации, погибнуть – не только в автокатастрофе».
Но эти причины – наиболее вероятные. Либо кто-нибудь угробит тебя, либо ты сам себя угробишь.
«Откуда тебе знать? У тебя даже души нет».
С каких это пор у тебя она появилась? Ты что, ударился в религию? Я всего лишь модель для экспериментов. С моих дозиметров снимают показания. Кто может сказать, для чего я здесь: для считывания данных о радиации или для накопления радиации, которую надо измерить? Что выберешь?
«Это одно и то же, – сказал Профейн. – Абсолютно одно и то же».
Mazel tov [211]. (Опять намек на ухмылку?)
Почему-то Профейну никак не удавалось сосредоточиться на сюжете «Шерифа-экзистенциалиста». Через некоторое время он встал и пошел к ДУРАКу.
«Ты сказал, что когда-нибудь мы все станем такими, как вы с МУДАКом. То есть мертвыми?»
Разве я мертвый? Если да, то ты понял правильно.
«А какой же ты, если не мертвый?»
Такой же, как и ты. Я не так уж далеко ушел от всех вас.
«Не понимаю».
О том и речь. Впрочем, не ты один. Тебе от этого легче?
Ну его к дьяволу. Профейн вернулся в караулку и занялся приготовлением кофе.
III
Уик-энд ознаменовался вечеринкой у Рауля, Слэба и Мелвина. Собралась Вся Шальная Братва. В час ночи Руни и Хряк подрались.
– Сучий потрох, – вопил Руни. – Убери от нее свои грязные лапы.
– Это он о своей жене, – сообщила Слэбу Эстер. Все прижались к стенам, освободив Руни и Хряку место для драки. Руни и Хряк были пьяны и обильно потели. Они боролись, спотыкались и неуклюже подражали дракам в ковбойских фильмах. Просто поразительно, сколько драчунов-любителей полагают, что салунная кинодрака – единственный образец для подражания. Наконец Хряк заехал Руни кулаком в солнечное сплетение. Руни тут же улегся на пол, закрыл глаза и, скрючившись от боли, попытался восстановить дыхание. Хряк ушел на кухню. Они подрались из-за женщины, но прекрасно знали, что зовут эту женщину не Мафия, а Паола.
– К евреям я отношусь нормально, – объясняла Мафия, – но ненавижу то, что они делают.
Они с Профейном сидели вдвоем у нее в квартире. Руни где-то пил. А может, ушел к Эйгенвэлью. Дело было на следующий день после драки. Мафию мало волновало, где находится ее муж.
У Профейна внезапно появилась великолепная идея. Евреям она давать не желает. Так, может, даст полуеврею?
Мафия опередила его вопрос: ее рука принялась расстегивать пояс на брюках Профейна.
– Нет, – тут же передумав, сказал он. Она убрала руки и, проведя ими по бедрам, завела за спину, чтобы расстегнуть молнию на юбке. – Да погоди ты.
– Мне нужен мужчина, – наполовину сняв юбку, заявила Мафия, – созданный для Героической Любви. Я захотела тебя, как только увидела.
– Какая, в задницу, Героическая Любовь? – сказал Профейн. – Ты замужем.
В соседней комнате Харизму мучили кошмары. Он неистово бился под зеленым одеялом, сражаясь с неуловимой тенью своего преследователя.
– Здесь, – сказала Мафия, сняв одежду с нижней половины тела. – Здесь, на коврике.
Профейн поднялся и направился к холодильнику за пивом. Мафия сердито закричала на него, лежа на полу.
– Получи. – И Профейн поставил пиво на ее мягкий живот. Она взвизгнула и сбросила банку. Пиво пролилось на коврик и прочертило между ними мокрую дорожку, похожую на разделяющее лезвие меча Тристана. – Пей свое пиво и расскажи мне о Героической Любви.
Одеваться Мафия и не подумала.
– Женщина хочет чувствовать себя женщиной, – тяжелый вздох, – вот и все. Она хочет, чтобы ее взяли, трахнули, изнасиловали. Но больше всего она хочет привязать к себе мужчину'.
– Сучий потрох, – вопил Руни. – Убери от нее свои грязные лапы.
– Это он о своей жене, – сообщила Слэбу Эстер. Все прижались к стенам, освободив Руни и Хряку место для драки. Руни и Хряк были пьяны и обильно потели. Они боролись, спотыкались и неуклюже подражали дракам в ковбойских фильмах. Просто поразительно, сколько драчунов-любителей полагают, что салунная кинодрака – единственный образец для подражания. Наконец Хряк заехал Руни кулаком в солнечное сплетение. Руни тут же улегся на пол, закрыл глаза и, скрючившись от боли, попытался восстановить дыхание. Хряк ушел на кухню. Они подрались из-за женщины, но прекрасно знали, что зовут эту женщину не Мафия, а Паола.
– К евреям я отношусь нормально, – объясняла Мафия, – но ненавижу то, что они делают.
Они с Профейном сидели вдвоем у нее в квартире. Руни где-то пил. А может, ушел к Эйгенвэлью. Дело было на следующий день после драки. Мафию мало волновало, где находится ее муж.
У Профейна внезапно появилась великолепная идея. Евреям она давать не желает. Так, может, даст полуеврею?
Мафия опередила его вопрос: ее рука принялась расстегивать пояс на брюках Профейна.
– Нет, – тут же передумав, сказал он. Она убрала руки и, проведя ими по бедрам, завела за спину, чтобы расстегнуть молнию на юбке. – Да погоди ты.
– Мне нужен мужчина, – наполовину сняв юбку, заявила Мафия, – созданный для Героической Любви. Я захотела тебя, как только увидела.
– Какая, в задницу, Героическая Любовь? – сказал Профейн. – Ты замужем.
В соседней комнате Харизму мучили кошмары. Он неистово бился под зеленым одеялом, сражаясь с неуловимой тенью своего преследователя.
– Здесь, – сказала Мафия, сняв одежду с нижней половины тела. – Здесь, на коврике.
Профейн поднялся и направился к холодильнику за пивом. Мафия сердито закричала на него, лежа на полу.
– Получи. – И Профейн поставил пиво на ее мягкий живот. Она взвизгнула и сбросила банку. Пиво пролилось на коврик и прочертило между ними мокрую дорожку, похожую на разделяющее лезвие меча Тристана. – Пей свое пиво и расскажи мне о Героической Любви.
Одеваться Мафия и не подумала.
– Женщина хочет чувствовать себя женщиной, – тяжелый вздох, – вот и все. Она хочет, чтобы ее взяли, трахнули, изнасиловали. Но больше всего она хочет привязать к себе мужчину'.