Страница:
Опять стало тихо. Только вверху незримо звенело. Вертолеты ткали свои узоры, вплетая в них баню и крепость.
– Всем в укрытие! – крикнул подполковник Корнеев. – Всем спуститься в укрытие!
– Давайте, приказ командира! – Коногонов, настойчиво давя на плечо Веретенова, оттеснял его к проему в стене, из которого они вышли на башню.
Туда, в толщу кладки, устремились штабисты. Спускались по лестнице, торопясь, хватаясь за тесные стены.
Веретенов надеялся, что пулеметчики, услыхав призыв, покинули баню. Не торопился идти. Смотрел на этюдник с рисунком, на Корнеева, на небо с двумя снижавшимися машинами. И по этим машинам из бани твердо и громко застучал пулемет, подымая тонкие, гаснущие под вертолетами трассы. Еще и еще, вонзая под солнце колючие бледно-красные иглы.
– В укрытие! – надвинулся на него подполковник, почти сталкивая вниз по ступеням, оттирая от полукруглого проема дальше, за выступ, туда, где столпились офицеры. – Сейчас вертолеты ударят!
Покрывая крепкий стук пулемета, треснуло страшно. Будто осыпалось, рухнуло небо и белая мгновенная вспышка залетела в укрытие, высветив лица. Новый трескучий удар толкнул в темноту плотный воздух, выбелил ртутью стены. Посыпались сверху камешки, потянуло гарью. Задыхаясь, с колотящимся сердцем, видя рядом стиснутые скулы подполковника, Веретенов на мгновение подумал – нет, не о нем, подполковнике, а о тихой женщине, той, в библиотеке, что провожала Корнеева. Ее лицо возникло, как вспышка, на озаренном лице подполковника.
Выходили наружу. Щурились, скалились от едкого дыма. Земля под башней дымилась. Над дуканами и плоскими кровлями витал душный смрад. Что-то горело. В куполе бани зияла дыра, как пробоина в черепе. И оттуда тянуло вялым колеблемым дымом. Все смотрели в бойницы. Командиры вернулись к рациям, возобновили управление боем.
– "Лопата", «Лопата»! Я «Сварка»!..
Через час на башне, возбужденный и потный, появился Кадацкий.
– Ну, Федор Антонович, порисовали! Пора ехать! – Он осматривал Веретенова тревожным, проверяющим взглядом, убеждаясь, что жив, невредим. – Порисовали здесь, теперь в другое место!
– Я хотел бы еще! – Веретенов обращался к Корнееву. – По-моему, я здесь не мешаю!
– Приказ командира! – твердо сказал Кадацкий. – Порисовали и хватит! Здесь к ночи станет опасно!
– Куда мы поедем?
– Посмотрим трассу. Посмотрим посты охранения. Там порисуете. Увидите, как охраняют дорогу.
Веретенов свинтил ножки этюдника. Закрыл в нем незавершенный рисунок. Попрощался с Корнеевым. Еще раз подумал: в его усталом лице, среди морщин и складок как слабое отражение живет другое лицо, женское, умоляющее.
Боевая подруга
– Всем в укрытие! – крикнул подполковник Корнеев. – Всем спуститься в укрытие!
– Давайте, приказ командира! – Коногонов, настойчиво давя на плечо Веретенова, оттеснял его к проему в стене, из которого они вышли на башню.
Туда, в толщу кладки, устремились штабисты. Спускались по лестнице, торопясь, хватаясь за тесные стены.
Веретенов надеялся, что пулеметчики, услыхав призыв, покинули баню. Не торопился идти. Смотрел на этюдник с рисунком, на Корнеева, на небо с двумя снижавшимися машинами. И по этим машинам из бани твердо и громко застучал пулемет, подымая тонкие, гаснущие под вертолетами трассы. Еще и еще, вонзая под солнце колючие бледно-красные иглы.
– В укрытие! – надвинулся на него подполковник, почти сталкивая вниз по ступеням, оттирая от полукруглого проема дальше, за выступ, туда, где столпились офицеры. – Сейчас вертолеты ударят!
Покрывая крепкий стук пулемета, треснуло страшно. Будто осыпалось, рухнуло небо и белая мгновенная вспышка залетела в укрытие, высветив лица. Новый трескучий удар толкнул в темноту плотный воздух, выбелил ртутью стены. Посыпались сверху камешки, потянуло гарью. Задыхаясь, с колотящимся сердцем, видя рядом стиснутые скулы подполковника, Веретенов на мгновение подумал – нет, не о нем, подполковнике, а о тихой женщине, той, в библиотеке, что провожала Корнеева. Ее лицо возникло, как вспышка, на озаренном лице подполковника.
Выходили наружу. Щурились, скалились от едкого дыма. Земля под башней дымилась. Над дуканами и плоскими кровлями витал душный смрад. Что-то горело. В куполе бани зияла дыра, как пробоина в черепе. И оттуда тянуло вялым колеблемым дымом. Все смотрели в бойницы. Командиры вернулись к рациям, возобновили управление боем.
– "Лопата", «Лопата»! Я «Сварка»!..
Через час на башне, возбужденный и потный, появился Кадацкий.
– Ну, Федор Антонович, порисовали! Пора ехать! – Он осматривал Веретенова тревожным, проверяющим взглядом, убеждаясь, что жив, невредим. – Порисовали здесь, теперь в другое место!
– Я хотел бы еще! – Веретенов обращался к Корнееву. – По-моему, я здесь не мешаю!
– Приказ командира! – твердо сказал Кадацкий. – Порисовали и хватит! Здесь к ночи станет опасно!
– Куда мы поедем?
– Посмотрим трассу. Посмотрим посты охранения. Там порисуете. Увидите, как охраняют дорогу.
Веретенов свинтил ножки этюдника. Закрыл в нем незавершенный рисунок. Попрощался с Корнеевым. Еще раз подумал: в его усталом лице, среди морщин и складок как слабое отражение живет другое лицо, женское, умоляющее.
Боевая подруга
портрет
Она слышала, как подразделения уходят. Железное месиво звуков, горчичная пыль за окном означают движение заостренных военных машин. И он, командир, в этом скрежете покидает ее. Скоро все стихнет в ее маленькой комнатке, только желтая на стене гитара будет слабо звенеть. А от нее удаляется – это стиснутое черным шлемом лицо, его твердые с морщинками губы, белесые, угрюмо шевелящиеся брови. Постепенно дрожание струн умолкнет, машины исчезнут в степи, и она, оставшись одна, станет смотреть на гитару, корить себя и раскаиваться. Опять ничего ему не сказала. Перед боем ничего не сказала.
Дверь отворилась, и он появился, замер на пороге, боялся внести за собой гарь и грохот железа.
– Вот пришел к тебе, Таня, проститься! Скажи, что согласна. За этим пришел!
– Гриша, ничего еще не решила. Ну правда, не могу я сказать! Дай мне подумать! Вот вернешься, тогда и скажу!
– Что ж здесь думать! Скажи, что согласна. Мне нужно сейчас услышать. Перед тем, как уйду.
– Гриша, родной, ничего я не знаю! Страхи, сомнения! Ну дай мне еще подумать! Возвращайся скорей, хорошо?
Он качнулся к ней, будто пытался до нее дотянуться. Хотел коснуться, сказать. Но грозное притяжение войск не пустило, повлекло его вспять.
Она убрала со стола… Думала, вот кончаются, подходят к концу два ее «афганских» года. Там, в Калуге, когда собиралась сюда, подрядилась работать в гарнизонной библиотеке, два этих года казались пугающими, требующими от нее неженской выносливости, мужества, даже жертвы.
Теперь же это прошедшее время было наполнено ярким, дорогим и мучительным смыслом. Казалось самым важным временем жизни. Здесь, в гарнизоне, повстречался ей человек, невозможный в прежнем ее житье. Стал самым дорогим и желанным. Превратил этот выжженный, окруженный стеной кусок афганской степи в самый счастливый для нее уголок.
И сегодня ушел он в поход, в долгий, опасный. И она, окаменевшая, лишенная речи, с каменным сердцем, не сказала ему прощального слова, отпустила без напутствия. И теперь непроизнесенное слово не спасет его от пули и раны. И если с ним случится несчастье, вина будет ее.
Ей стало так страшно, такую боль и предчувствие испытала она, что руки, державшие чашку, задрожали. Чашка упала, рассыпалась на груду осколков. Она стояла над ними, держа черепок с цветком.
Она пришла в библиотеку, в сумрачное, похожее на ангар помещение. И сразу же полила цветы. В консервных банках чахли и мучились, приживались к чужой земле и воде русские гераньки и примулы, привезенные отпускниками. Она жалела цветы. Нарекала их человеческими именами. Поливая, разговаривала с ними. Радовалась каждому новому робкому листику, искала, но не находила бутонов.
Разложила на столе кипу свежих газет, доставленных самолетом. Расставила по полкам стопку зачитанных, замусоленных книг. Стала ждать посетителей, поглядывая в окно, где изредка мелькали фигуры военных, слышались команды и окрики. Над круглыми, склепанными из железа жилищами, в которых жили офицеры и прапорщики, туманились горы. Туда, к этим голубым туманным горам, ушел полк, ушли читатели книг, затянутые в бронежилеты, втиснутые в боевые машины. Гарнизон был пустынным и тихим.
Первым явился маленький солдатик с обгорелым, облупленным носом, в слишком больших тяжелых для него башмаках, остро пахнущих ваксой. Топтался неуверенно, держа руки по швам, мигая из-под панамы.
– Подходи, ты что ж! – подозвала она его, мгновенно пожалев, сравнив с черенком в мятой банке. – Ты что ж, с полком не ушел?
– Не пошел, – осторожно, как по воде, переступал ботинками солдатик. Приблизился, и она увидела, что руки у него в цыпках, царапинах, в серой стальной пыли, а рубаха в брызгах ружейного масла. – Я в комендантской роте. Пока не взяли. Сказали, успею еще!
– Успеешь. – Она незаметно вздохнула, испытала желание провести рукой по его худому плечу. – Сколько ты служишь?
– Здесь второй месяц. А так уже пятый.
– Еще не привык? Я вот полгода привыкнуть никак не могла. Куда ни гляну, все серое. Из зеленого одно только крашеное железо да форма солдатская. Но разве это зеленое? Разве это лес, трава?
– Вот и я тоже! – оживился солдатик, заморгал благодарно. – Зеленого мне не хватает. У нас под Белгородом все сейчас зеленеет, лес, луг, кусты в палисаднике. У нас перед домом сирень. От нее свет в доме и то зеленый!
Она видела, как он утончился, поднялся на цыпочки, словно хотел заглянуть через горы и степи, туда, где растет сирень. Она терпеливо ждала, когда налюбуется, насмотрится, вернется обратно.
– Какую ты книгу хочешь?
– Мне бы про деревню, как раз бы про лес, про реку, – попросил он, доверяясь ей, не боясь, что она посмеется. – Очень хочу про природу!
Она поднялась, долго выбирала. Достала томик Пришвина, протянула солдату.
– Вот это возьми. Тут много хорошего, доброго. Тебе понравится. Придешь и расскажешь, ладно?
– Расскажу, – закивал солдат. Взял книгу. Осторожно погладил корешок, как бы вновь привыкал к этому нежелезному, без болтов и заклепок, предмету. Вывел на карточке подпись – «Петрухин».
Следом явился прапорщик – худая шея, острые скулы, маленькие колючие усики, зеленые рысьи глаза. Вошел с сигаретой, сделал на пороге последнюю яростную затяжку, погасил ее за спиной о косяк.
– Вот, ляха-муха, еще полдня не прошло, а уже шестая!.. Здравствуй, Татьяна Владимировна! Прости, что сразу не поздоровкался!
– Ты что такой взвинченный, Дегтяренко? Похудел, я смотрю, еще больше! – Она вглядывалась в коричневое высохшее лицо.
– Да спятил я с этими картами, ляха-муха! Начальство меня погоняет: «Дегтяренко, карты! Дегтяренко, карты!» Я из этих карт не вылезаю! Они мне ночью снятся! «Нагахан-Магахан!» «Тулунды-Булунды!» Ляха-муха! Отпустите, говорю, товарищ полковник, на боевые действия. Дайте мне от этих карт отдохнуть! «Нет, – говорит, – Дегтяренко, ты здесь мне нужен!..» Сейчас вертолетчики приходили за картами. Я прошу: «Разрешите, товарищ полковник, с ними полечу, сам передам карты!» – «Нет, – говорит, – без тебя найдем кого посылать. А ты здесь работай!» Мне эти карты вот где сидят, ляха-муха!
Он дергал углом рта, скалил желтые зубы. Ей захотелось поднести ему стакан чистой воды, быть может, колодезной. Чтоб она его остудила, оросила, погасила ядовитый огонь в глазах.
– А как дома у тебя, Дегтяренко? Что с дочкой?
– Да возили ее к окулисту. Говорят, операция будет. Я им пишу: «Что ж вы девку уберечь не смогли? Я, – говорю, – был на месте, она очков не носила, а сейчас двойные! Что ж, – говорю, – вас столько баб собралось, а за одним ребенком уследить не можете! Чем вы там занимаетесь!» Я здесь этот чертов «Нагахан-Магахан» наношу, а у меня там девка слепнет!
– Да это бывает, Дегтяренко! Связано с детским развитием. Быстрое развитие, а глаза не успевают за ростом. Сейчас, говорят, удивительные операции на глазах делают! Вот увидишь, восстановится у твоей дочки зрение. – Она утешала его. Видела, он понемногу успокаивается. Не так резко дергается рот, исчезает злая зелень в глазах. – Что тебе дать почитать? Хочешь Тургенева? Отдохнешь душой.
– Нет, Татьяна Владимировна, дай детектив.
– Опять детектив? Ты же брал!
– Ничего другого читать не могу. Вклеюсь в эту книгу: кто-то кого-то кокнул, кого-то ищут, догоняют! Мне все равно. Только бы остаток дня сжечь, ни о чем не думать!..
Он схватил какой-то потрепанный несусветный детектив. Унес, забыв расписаться в формуляре.
Она рассеянно перебирала формуляры за столом, глядя на стену с вырезанным из журнала портретиком Горького. Вот здесь, под этим самым портретиком, впервые близко увидела его, грозного командира, перед кем замирал в едином дыхании монолитный строй одинаковых, напряженных солдат. Офицеры шли навстречу, печатая шаг. Оркестр в меди тарелок, в барабанном бое наполнял душный воздух тревожным громом и рокотом. Роты, одна за другой, колыхнувшись, начинали движение, поднимали пыль, надвигались плотными литыми брусками. И он, командир, то грозно, то бодро напутствовал их. Солдаты обращали к нему молодые, розово-смуглые лица, готовые по приказу, по единому взгляду сесть в боевые машины, мчаться в огонь. Так видела и чувствовала она командира, недоступного, далекого от нее человека, когда наблюдала развод полка. Потом он стоял перед ней, смущенный, неуверенный, оглядывал книжные полки. И она несмело первая спросила его:
– Что бы вы хотели почитать?
– Вы знаете, – ответил он, – вот здесь у меня списочек есть. Может быть, подберете? Был бы очень вам благодарен!
Он передал ей листок. Аккуратной твердой рукой было выведено: Бунин, Фет, Вересаев, Блок. Название повестей, поэм и рассказов. Она прочитала список, гадала: зачем ему эти книги? Откуда он знает эти названия, он, всю жизнь посвятивший казармам, маневрам, походам, среди машин и оружия. Откуда он знает «Темные аллеи», или «Записки врача», или «Соловьиный сад»? Он заметил ее удивление.
– У меня жена преподавала литературу. Я все время слышал про эти книги. Она хотела, чтобы я прочитал их. Стыдила, сердилась, упрашивала. А когда мне?.. Она умерла год назад. Мне кажется, в чем-то я перед ней виноват. Может, в том, что не прочитал этих книг? Хочу сейчас прочитать. Что она в них искала? Хочу ее лучше понять.
Он сказал это просто. И это поразило ее. Поразило его лицо, в котором не было горя, а серьезное, спокойное желание понять. Поразило доверие, в котором прозвучала просьба о помощи.
Она торопилась ему помочь. Отыскивала, что было. Обещала достать, чего не было. Он унес несколько книг с благодарностью, оставив ей листик с перечнем.
– Уж вы, пожалуйста… Простите, а как вас зовут? – Она назвалась. – Уж вы, пожалуйста, Татьяна Владимировна! Я вас очень прошу!
До сих пор она хранит этот список, начертанный его твердой рукой.
После первых двух посетителей в библиотеку никто не шел. Пользуясь покоем, она решила продолжить затеянное дело, которому уделяла тихие, свободные от работы часы. Склеивала, восстанавливала книгу, побывавшую в бою. Это был томик военной прозы Симонова. В прошлом месяце книга попала к водителю боевой машины пехоты, застенчивому бритоголовому белорусу Карповичу. Тот взял ее с собой, возил в машине, читал в свободные минутки. То днем, притулившись у нагретой брони, то ночью, включив над пультом слабую лампочку. Машина наскочила на мину, взрыв сорвал гусеницы, взломал днище, рассек и обуглил книгу.
Боевую машину ремонтировали в мастерской, сваривали днище, ставили новые катки, навешивали новые гусеницы. А книгу исцеляла она. Разглаживала, подклеивала странички, наращивала обугленные уголки, продергивала иголку в оторванный корешок. Верила: спасая книгу, она спасает раненого Карповича, возвращает его близким.
В книге, которую она подклеивала, в рассказах и повестях взрывались снаряды, падали и умирали люди, мучилась и сотрясалась земля. Ей казалось: образы прошлой войны, уловленные в книгу, не уместились в ней, снова вырвались в мир. Она разглаживала рваную пробоину в книге, разрез пролетевшего сквозь страницы осколка. Улавливала, запечатывала, уводила с земли в прошлое, в книгу, эти вырвавшиеся, стреляющие и жгучие силы.
Вырезала из папиросной бумаги полоску. Провела кисточкой с клеем. Наложила на рваную кромку. Подумала: вот так же в чистой палате меняют солдату повязку, кладут на рану белоснежный бинт.
Тогда, после первой их встречи, он пришел не скоро. Вернул ей книги. Просил подобрать еще. Медлил, не хотел уходить.
– Вы знаете, я читал очень внимательно Чехова и Куприна, – сказал он. – Кое-что я читал уже в юности, в школе. Кое-что только теперь. И все думал – что же такое волновало жену, когда она настаивала, чтобы я прочитал «Дом с мезонином» или «Олесю». Я все отшучивался, отнекивался, все откладывал в сторону эти книги, и однажды она расплакалась. Я не мог понять почему. Теперь догадываюсь. Наверное, она искала в этих книгах то, что так и не случилось в наших с ней отношениях, чего я не смог ей дать. А также то, что случилось в наших с ней отношениях, что напоминало нашу жизнь, нашу любовь. Быть может, она чувствовала, что век ее недолог и нам предстоит расстаться. Искала опоры, поддержки. Не находила во мне, а в книгах находила. Теперь я читаю и винюсь перед ней.
Он произнес это просто и глубоко. Она поняла, что ему хотелось это сказать, и именно ей, а не тем, окружавшим его офицерам, кому приказывал, кого посылал в бой, с кем вместе глотал одну и ту же желтую пыль, залетавшую в бойницы машин. Их разговоры были о засадах, о душманах, идущих от границ караванах. Их шутки были солоны, грубоваты. Их нежные, душевные слова они берегли для писем, слали их женам домой. У него жена умерла. Эти глубокие слова о жене были адресованы ей, почти незнакомой ему. Она это поняла, оценила. Слова были адресованы ей, но как бы и мимо нее. Были о другой, ей неведомой женщине, которая умерла, но продолжала жить в нем, жить в этих книгах. Она решила перечитать «Олесю» и «Дом с мезонином», чтобы узнать эту женщину. Сама не знала зачем.
– Мне кажется, Григорий Васильевич. – Она назвала его по имени-отчеству, и это обращение, как и сделанное им признание, установило между ними неблизкую, осторожную связь. – Мне кажется, все наши русские книги тем и хороши и важны, что они оставляют людям надежду. Как бы ни было худо, а надежда всегда остается. Ничто не проходит бесследно. Добро остается. Все может вернуться. Добро, любовь, ну не к нам, так к кому-нибудь другому. И когда в это веришь, боль отступает. Можно жить, дышать.
– Вы правы, – сказал он. – Иногда мне кажется, что моя Надя может вернуться. Она жива. Вдруг получу письмо. Вы правы, все книги об этом.
Он заторопился, ушел, скрылся в своем металлическом «модуле», словно и вправду надеялся найти на столе письмо от жены. Это слегка ее раздосадовало. Она удивилась своей досаде, рассердилась на себя за нее. Оказывается, утешая его, она имела в виду себя. Быть может, надеялась, что их разговор продлится и ей удастся рассказать о себе. Не рассказать, а хоть намекнуть о том, что и она одинока, и ее миновало счастье. Дни ее бегут, пробегают. Здесь, среди серых военных панам, среди серых афганских гор, вдруг станет ей пусто и страшно, будто высохла грудь, и нет в ней ни слез, ни дыхания.
Он стал приходить. То книжка, то просто два слова. Ей нравилось, как он произносит ее имя – бережно, чуть замедленно, словно напишет, а потом прочитает. Точно так же, по имени-отчеству, называла его. Они как бы прислушивались к своим именам в устах другого. Как бы учились произносить имена друг друга. Однажды в клубе во время кино он сел с ней рядом. На следующий день быстроногая, остроязыкая, похожая на галку Полина, работающая продавцом в военторге, хохотнув, назвала ее «командиршей».
Она выписала через знакомых из центральной библиотеки в Кабуле томик Бунина, о котором он просил. Сама зачиталась, залюбовалась «Темными аллеями». У колючей стены гарнизона, сквозь которую пылила степь, гнала худосочные смерчи и ворохи верблюжьей колючки, где протекал арык с коричневой мутной водой, которую солдаты охранения черпали мятым ведром, поливали броню зарытого в землю танка, – там, у стены, она углядела крохотный расцветший цветочек, красную бусину мака. Сорвала. Заложила в книгу, в самый первый рассказ, где – харчевня, приезжает пожилой генерал, хозяйка харчевни узнает в нем юного барина, молодого офицера, которого когда-то любила и всю жизнь не могла забыть.
Отдала ему книгу с цветком, словно с посланием, с тем, невозможным, несбыточным, которого ждал. Он вернул книгу с благодарностью, изумлялся цветку.
– Смотрите! – показывал он. – Цветок! Кто-то недавно вложил! И на самом хорошем рассказе! Я читал, а мне все на память приходила народная песня: «К нам приехал на квартиру генерал…» Когда молодой был, ее часто исполняли по радио. А теперь почему-то перестали. Вот бы послушать!
– Правда? Приходите ко мне, я спою. Я знаю ее. У меня гитара!
– Сегодня приду, непременно!
Ждала его к вечеру. Убрала нехитрую свою комнатушку. Повесила вместо коврика лоскут разноцветной материи. Пошла в военторг и купила новую чашку, индийскую, ярко-белую, с пунцовым бутоном. Настроила хорошенько гитару. Надела новое платье.
Он пришел. Весело и, как ей показалось, счастливо оглядел убранство, ее наряд, ее чашку. Потчевала, угощала его. Он нахваливал, шутил над собой, над своей линялой панамой. А потом она спела. Про генерала, про раны, про стоны, про давнишнюю войну, которая началась и все никак не окончится. Все уходят войска мимо городков, перелесков, к дальним горам и степям, и женщины стареют, седеют, не дождутся к себе своих милых, а любят других, нелюбимых. Пела хорошо – она знала. Как когда-то в первой молодости, и мать тогда любовалась ею. Она видела: и он ею любуется. Ее сильная, загорелая на солнце рука трогала струны, а лицо горело свежим румянцем, и он то закрывал глаза, то распахивал их под своми белесыми, неугрюмыми в этот вечер бровями. Синие, немолодые глаза.
Он ушел и больше не стал приходить. Взятые книги вернул его посыльный, подвижный живой молдаванин, лиловый от солнца. Она видела командира издали, когда приходил к себе в штаб, или выскакивал из пыльной машины, или разговаривал с офицерами. Но все издали. Гадала, мучилась: в чем же она оплошала, чем провинилась, обидела. Сама обижалась, роптала.
Однажды столкнулись с ним на выложенной плитками дорожке. Шел навстречу вместе с двумя офицерами. Она хотела свернуть, но дорожка вела по колючей сухой траве. Они встретились, поклонились. Он пропустил ее, ступив в сухие колючки. Она прошла дальше. Он окликнул ее. Обернулась. Он шагнул к ней. Два офицера издали смотрели на них.
– Вы простите, Татьяна Владимировна, я перестал приходить. Я вам правду скажу. У меня такое чувство, такие мысли, что я недозволенное делаю. Надину память тревожу. Надя ходить не велит. Простите!
И пошел догонять офицеров. А она в первый раз испытала враждебность – не к нему, в зеленой военной форме, с кобурой на ремне, а к той, несуществующей женщине, после смерти своей витающей в этом солнечном дне, вытесняющей ее, живую, из этого дня и света.
Она закрыла библиотеку, шла мимо плаца, пустого, горячего, больно отозвавшегося своей пустотой. Вытоптанная земля несла в себе беззвучное эхо громкого, топочущего многолюдья, плотной, выстроенной массы. Теперь все эти молодые крепкие люди были там, у волнистых гор, делали неведомое ей опасное и тяжелое дело, и кто-то, быть может, не вернется на этот плац, не двинется в ротном строю под звук барабана и меди…
Она оглянулась на звук догонявших ее шагов. Капитан, держа панаму в руке, блестя гвардейским значком, улыбался ей:
– Татьяна, ну прямо летишь! Зову, не слышишь! Не слышишь ты меня, Татьяна, уж который месяц! – Он посмеивался, оглядывал ее, скользил глазами по ее шее, груди, и она повела плечом, заслоняясь. Она привыкла, что здесь, в гарнизоне, то открыто, то тайно, ее постоянно встречали и провожали мужские глаза. Сначала это пугало ее, удивляло, иногда возмущало. Теперь она привыкла и понимала: мужское молодое одиночество, тоскующие, сильные, горячие жизни окружали ее и всех тех немногих женщин, кто служил в гарнизоне.
– Что ж мне тебя слушать, Петро! Все твои песни известны! – подхватила она его смешок, чуть убавляя шаг.
– Мои-то известны, а твои неизвестны! Вот и спела бы мне. А то кто-то слушает один, а другие нет. А нужна справедливость. Да, Татьяна, справедливость нужна!
– Ты, Петро, скоро домой поедешь, вот и будет там у тебя справедливость. Жена тебе станет петь, наслушаешься!
– А ведь мы, Татьяна, вместе с тобой убываем! Может, даже одним самолетом. Давай в Ташкенте задержимся! У меня там дружок есть, поможет с гостиницей. Город Ташкент прекрасный! Рестораны, фонтаны и прочее. В ресторан тебя поведу, на танец тебя приглашу. Давно я не танцевал, Татьяна! Как бы я с тобой станцевал!
– Одно у тебя на уме, Петро. Петь, танцевать! Настоящий культработник! А ведь кто-то сейчас не танцует. Кто-то сейчас не поет. Давай-ка о них подумаем.
Она посмотрела на далекие горы. Знала, что говорила. Знала, как тонко и точно удалить его от себя. Он, энергичный, способный, собиравший трофейное оружие душманов, письма солдат, – сам он не ходил на задания. Не было ему места среди стреляющих и горящих машин. Он переживал, просился в бой. Но его не пускали, не брали.
– Да, действительно, как там наши сейчас! – Он тоже смотрел на горы, тревожно, тоскующе. – Там или еще на подходе?.. Ну я пошел, Татьяна!.. В самом деле, спела бы у нас в самодеятельности. Я очень тебя прошу! – и зашагал к строению, на котором краснел плакат – боевая машина пехоты карабкается на кручу, и надпись: «Мотострелки, учитесь действовать в горах»! А она шла к себе мимо горячего плаца и все думала, думала.
… Через несколько дней после их разговора на тропке она поехала на аэродром к самолету получать прибывшую партию книг. Книголюбы Поволжья собрали библиотеку, направили в дар солдатам. Катила в автобусе, глядя, как сержант, зажав автомат коленями, сонно озирает белесую степь, развалины глинобитной стены, верблюда, поднявшего на изогнутой шее костяную губастую голову. Неужели все, что было недавно – и маленький мак на страницах, и песня под гитару, и ее ожидания, и его появления, его глаза, посветлевшие, благодарные, ждущие, – все это ей померещилось? Прилетело из горячей степи в стеклянном воздухе, постояло миражем, понастроило дворцы, терема, посверкало водой и листвой и распалось, кануло, обнажив ту же серую землю, развалины глинобитной стены, одинокого пыльного зверя с угрюмой костяной головой?
На аэродроме стояли тускло сияющие самолеты. Она получила картонные ящики книг. На одном была надпись: «Родные вы наши, поскорей возвращайтесь!» Сержант и водитель погрузили книги в автобус. Поправляя короб, она подумала: быть может, тут есть Вересаев, «Записки врача», которые он хотел прочитать. Но потом усмехнулась. Все кончено, кончены все записки, все цветочки и песенки. Нет ничего и не будет. И опять похожее на негодование чувство к той, неведомой, но не пустившей ее, – это недоброе, ей самой неприятное чувство посетило ее.
Дверь отворилась, и он появился, замер на пороге, боялся внести за собой гарь и грохот железа.
– Вот пришел к тебе, Таня, проститься! Скажи, что согласна. За этим пришел!
– Гриша, ничего еще не решила. Ну правда, не могу я сказать! Дай мне подумать! Вот вернешься, тогда и скажу!
– Что ж здесь думать! Скажи, что согласна. Мне нужно сейчас услышать. Перед тем, как уйду.
– Гриша, родной, ничего я не знаю! Страхи, сомнения! Ну дай мне еще подумать! Возвращайся скорей, хорошо?
Он качнулся к ней, будто пытался до нее дотянуться. Хотел коснуться, сказать. Но грозное притяжение войск не пустило, повлекло его вспять.
Она убрала со стола… Думала, вот кончаются, подходят к концу два ее «афганских» года. Там, в Калуге, когда собиралась сюда, подрядилась работать в гарнизонной библиотеке, два этих года казались пугающими, требующими от нее неженской выносливости, мужества, даже жертвы.
Теперь же это прошедшее время было наполнено ярким, дорогим и мучительным смыслом. Казалось самым важным временем жизни. Здесь, в гарнизоне, повстречался ей человек, невозможный в прежнем ее житье. Стал самым дорогим и желанным. Превратил этот выжженный, окруженный стеной кусок афганской степи в самый счастливый для нее уголок.
И сегодня ушел он в поход, в долгий, опасный. И она, окаменевшая, лишенная речи, с каменным сердцем, не сказала ему прощального слова, отпустила без напутствия. И теперь непроизнесенное слово не спасет его от пули и раны. И если с ним случится несчастье, вина будет ее.
Ей стало так страшно, такую боль и предчувствие испытала она, что руки, державшие чашку, задрожали. Чашка упала, рассыпалась на груду осколков. Она стояла над ними, держа черепок с цветком.
Она пришла в библиотеку, в сумрачное, похожее на ангар помещение. И сразу же полила цветы. В консервных банках чахли и мучились, приживались к чужой земле и воде русские гераньки и примулы, привезенные отпускниками. Она жалела цветы. Нарекала их человеческими именами. Поливая, разговаривала с ними. Радовалась каждому новому робкому листику, искала, но не находила бутонов.
Разложила на столе кипу свежих газет, доставленных самолетом. Расставила по полкам стопку зачитанных, замусоленных книг. Стала ждать посетителей, поглядывая в окно, где изредка мелькали фигуры военных, слышались команды и окрики. Над круглыми, склепанными из железа жилищами, в которых жили офицеры и прапорщики, туманились горы. Туда, к этим голубым туманным горам, ушел полк, ушли читатели книг, затянутые в бронежилеты, втиснутые в боевые машины. Гарнизон был пустынным и тихим.
Первым явился маленький солдатик с обгорелым, облупленным носом, в слишком больших тяжелых для него башмаках, остро пахнущих ваксой. Топтался неуверенно, держа руки по швам, мигая из-под панамы.
– Подходи, ты что ж! – подозвала она его, мгновенно пожалев, сравнив с черенком в мятой банке. – Ты что ж, с полком не ушел?
– Не пошел, – осторожно, как по воде, переступал ботинками солдатик. Приблизился, и она увидела, что руки у него в цыпках, царапинах, в серой стальной пыли, а рубаха в брызгах ружейного масла. – Я в комендантской роте. Пока не взяли. Сказали, успею еще!
– Успеешь. – Она незаметно вздохнула, испытала желание провести рукой по его худому плечу. – Сколько ты служишь?
– Здесь второй месяц. А так уже пятый.
– Еще не привык? Я вот полгода привыкнуть никак не могла. Куда ни гляну, все серое. Из зеленого одно только крашеное железо да форма солдатская. Но разве это зеленое? Разве это лес, трава?
– Вот и я тоже! – оживился солдатик, заморгал благодарно. – Зеленого мне не хватает. У нас под Белгородом все сейчас зеленеет, лес, луг, кусты в палисаднике. У нас перед домом сирень. От нее свет в доме и то зеленый!
Она видела, как он утончился, поднялся на цыпочки, словно хотел заглянуть через горы и степи, туда, где растет сирень. Она терпеливо ждала, когда налюбуется, насмотрится, вернется обратно.
– Какую ты книгу хочешь?
– Мне бы про деревню, как раз бы про лес, про реку, – попросил он, доверяясь ей, не боясь, что она посмеется. – Очень хочу про природу!
Она поднялась, долго выбирала. Достала томик Пришвина, протянула солдату.
– Вот это возьми. Тут много хорошего, доброго. Тебе понравится. Придешь и расскажешь, ладно?
– Расскажу, – закивал солдат. Взял книгу. Осторожно погладил корешок, как бы вновь привыкал к этому нежелезному, без болтов и заклепок, предмету. Вывел на карточке подпись – «Петрухин».
Следом явился прапорщик – худая шея, острые скулы, маленькие колючие усики, зеленые рысьи глаза. Вошел с сигаретой, сделал на пороге последнюю яростную затяжку, погасил ее за спиной о косяк.
– Вот, ляха-муха, еще полдня не прошло, а уже шестая!.. Здравствуй, Татьяна Владимировна! Прости, что сразу не поздоровкался!
– Ты что такой взвинченный, Дегтяренко? Похудел, я смотрю, еще больше! – Она вглядывалась в коричневое высохшее лицо.
– Да спятил я с этими картами, ляха-муха! Начальство меня погоняет: «Дегтяренко, карты! Дегтяренко, карты!» Я из этих карт не вылезаю! Они мне ночью снятся! «Нагахан-Магахан!» «Тулунды-Булунды!» Ляха-муха! Отпустите, говорю, товарищ полковник, на боевые действия. Дайте мне от этих карт отдохнуть! «Нет, – говорит, – Дегтяренко, ты здесь мне нужен!..» Сейчас вертолетчики приходили за картами. Я прошу: «Разрешите, товарищ полковник, с ними полечу, сам передам карты!» – «Нет, – говорит, – без тебя найдем кого посылать. А ты здесь работай!» Мне эти карты вот где сидят, ляха-муха!
Он дергал углом рта, скалил желтые зубы. Ей захотелось поднести ему стакан чистой воды, быть может, колодезной. Чтоб она его остудила, оросила, погасила ядовитый огонь в глазах.
– А как дома у тебя, Дегтяренко? Что с дочкой?
– Да возили ее к окулисту. Говорят, операция будет. Я им пишу: «Что ж вы девку уберечь не смогли? Я, – говорю, – был на месте, она очков не носила, а сейчас двойные! Что ж, – говорю, – вас столько баб собралось, а за одним ребенком уследить не можете! Чем вы там занимаетесь!» Я здесь этот чертов «Нагахан-Магахан» наношу, а у меня там девка слепнет!
– Да это бывает, Дегтяренко! Связано с детским развитием. Быстрое развитие, а глаза не успевают за ростом. Сейчас, говорят, удивительные операции на глазах делают! Вот увидишь, восстановится у твоей дочки зрение. – Она утешала его. Видела, он понемногу успокаивается. Не так резко дергается рот, исчезает злая зелень в глазах. – Что тебе дать почитать? Хочешь Тургенева? Отдохнешь душой.
– Нет, Татьяна Владимировна, дай детектив.
– Опять детектив? Ты же брал!
– Ничего другого читать не могу. Вклеюсь в эту книгу: кто-то кого-то кокнул, кого-то ищут, догоняют! Мне все равно. Только бы остаток дня сжечь, ни о чем не думать!..
Он схватил какой-то потрепанный несусветный детектив. Унес, забыв расписаться в формуляре.
Она рассеянно перебирала формуляры за столом, глядя на стену с вырезанным из журнала портретиком Горького. Вот здесь, под этим самым портретиком, впервые близко увидела его, грозного командира, перед кем замирал в едином дыхании монолитный строй одинаковых, напряженных солдат. Офицеры шли навстречу, печатая шаг. Оркестр в меди тарелок, в барабанном бое наполнял душный воздух тревожным громом и рокотом. Роты, одна за другой, колыхнувшись, начинали движение, поднимали пыль, надвигались плотными литыми брусками. И он, командир, то грозно, то бодро напутствовал их. Солдаты обращали к нему молодые, розово-смуглые лица, готовые по приказу, по единому взгляду сесть в боевые машины, мчаться в огонь. Так видела и чувствовала она командира, недоступного, далекого от нее человека, когда наблюдала развод полка. Потом он стоял перед ней, смущенный, неуверенный, оглядывал книжные полки. И она несмело первая спросила его:
– Что бы вы хотели почитать?
– Вы знаете, – ответил он, – вот здесь у меня списочек есть. Может быть, подберете? Был бы очень вам благодарен!
Он передал ей листок. Аккуратной твердой рукой было выведено: Бунин, Фет, Вересаев, Блок. Название повестей, поэм и рассказов. Она прочитала список, гадала: зачем ему эти книги? Откуда он знает эти названия, он, всю жизнь посвятивший казармам, маневрам, походам, среди машин и оружия. Откуда он знает «Темные аллеи», или «Записки врача», или «Соловьиный сад»? Он заметил ее удивление.
– У меня жена преподавала литературу. Я все время слышал про эти книги. Она хотела, чтобы я прочитал их. Стыдила, сердилась, упрашивала. А когда мне?.. Она умерла год назад. Мне кажется, в чем-то я перед ней виноват. Может, в том, что не прочитал этих книг? Хочу сейчас прочитать. Что она в них искала? Хочу ее лучше понять.
Он сказал это просто. И это поразило ее. Поразило его лицо, в котором не было горя, а серьезное, спокойное желание понять. Поразило доверие, в котором прозвучала просьба о помощи.
Она торопилась ему помочь. Отыскивала, что было. Обещала достать, чего не было. Он унес несколько книг с благодарностью, оставив ей листик с перечнем.
– Уж вы, пожалуйста… Простите, а как вас зовут? – Она назвалась. – Уж вы, пожалуйста, Татьяна Владимировна! Я вас очень прошу!
До сих пор она хранит этот список, начертанный его твердой рукой.
После первых двух посетителей в библиотеку никто не шел. Пользуясь покоем, она решила продолжить затеянное дело, которому уделяла тихие, свободные от работы часы. Склеивала, восстанавливала книгу, побывавшую в бою. Это был томик военной прозы Симонова. В прошлом месяце книга попала к водителю боевой машины пехоты, застенчивому бритоголовому белорусу Карповичу. Тот взял ее с собой, возил в машине, читал в свободные минутки. То днем, притулившись у нагретой брони, то ночью, включив над пультом слабую лампочку. Машина наскочила на мину, взрыв сорвал гусеницы, взломал днище, рассек и обуглил книгу.
Боевую машину ремонтировали в мастерской, сваривали днище, ставили новые катки, навешивали новые гусеницы. А книгу исцеляла она. Разглаживала, подклеивала странички, наращивала обугленные уголки, продергивала иголку в оторванный корешок. Верила: спасая книгу, она спасает раненого Карповича, возвращает его близким.
В книге, которую она подклеивала, в рассказах и повестях взрывались снаряды, падали и умирали люди, мучилась и сотрясалась земля. Ей казалось: образы прошлой войны, уловленные в книгу, не уместились в ней, снова вырвались в мир. Она разглаживала рваную пробоину в книге, разрез пролетевшего сквозь страницы осколка. Улавливала, запечатывала, уводила с земли в прошлое, в книгу, эти вырвавшиеся, стреляющие и жгучие силы.
Вырезала из папиросной бумаги полоску. Провела кисточкой с клеем. Наложила на рваную кромку. Подумала: вот так же в чистой палате меняют солдату повязку, кладут на рану белоснежный бинт.
Тогда, после первой их встречи, он пришел не скоро. Вернул ей книги. Просил подобрать еще. Медлил, не хотел уходить.
– Вы знаете, я читал очень внимательно Чехова и Куприна, – сказал он. – Кое-что я читал уже в юности, в школе. Кое-что только теперь. И все думал – что же такое волновало жену, когда она настаивала, чтобы я прочитал «Дом с мезонином» или «Олесю». Я все отшучивался, отнекивался, все откладывал в сторону эти книги, и однажды она расплакалась. Я не мог понять почему. Теперь догадываюсь. Наверное, она искала в этих книгах то, что так и не случилось в наших с ней отношениях, чего я не смог ей дать. А также то, что случилось в наших с ней отношениях, что напоминало нашу жизнь, нашу любовь. Быть может, она чувствовала, что век ее недолог и нам предстоит расстаться. Искала опоры, поддержки. Не находила во мне, а в книгах находила. Теперь я читаю и винюсь перед ней.
Он произнес это просто и глубоко. Она поняла, что ему хотелось это сказать, и именно ей, а не тем, окружавшим его офицерам, кому приказывал, кого посылал в бой, с кем вместе глотал одну и ту же желтую пыль, залетавшую в бойницы машин. Их разговоры были о засадах, о душманах, идущих от границ караванах. Их шутки были солоны, грубоваты. Их нежные, душевные слова они берегли для писем, слали их женам домой. У него жена умерла. Эти глубокие слова о жене были адресованы ей, почти незнакомой ему. Она это поняла, оценила. Слова были адресованы ей, но как бы и мимо нее. Были о другой, ей неведомой женщине, которая умерла, но продолжала жить в нем, жить в этих книгах. Она решила перечитать «Олесю» и «Дом с мезонином», чтобы узнать эту женщину. Сама не знала зачем.
– Мне кажется, Григорий Васильевич. – Она назвала его по имени-отчеству, и это обращение, как и сделанное им признание, установило между ними неблизкую, осторожную связь. – Мне кажется, все наши русские книги тем и хороши и важны, что они оставляют людям надежду. Как бы ни было худо, а надежда всегда остается. Ничто не проходит бесследно. Добро остается. Все может вернуться. Добро, любовь, ну не к нам, так к кому-нибудь другому. И когда в это веришь, боль отступает. Можно жить, дышать.
– Вы правы, – сказал он. – Иногда мне кажется, что моя Надя может вернуться. Она жива. Вдруг получу письмо. Вы правы, все книги об этом.
Он заторопился, ушел, скрылся в своем металлическом «модуле», словно и вправду надеялся найти на столе письмо от жены. Это слегка ее раздосадовало. Она удивилась своей досаде, рассердилась на себя за нее. Оказывается, утешая его, она имела в виду себя. Быть может, надеялась, что их разговор продлится и ей удастся рассказать о себе. Не рассказать, а хоть намекнуть о том, что и она одинока, и ее миновало счастье. Дни ее бегут, пробегают. Здесь, среди серых военных панам, среди серых афганских гор, вдруг станет ей пусто и страшно, будто высохла грудь, и нет в ней ни слез, ни дыхания.
Он стал приходить. То книжка, то просто два слова. Ей нравилось, как он произносит ее имя – бережно, чуть замедленно, словно напишет, а потом прочитает. Точно так же, по имени-отчеству, называла его. Они как бы прислушивались к своим именам в устах другого. Как бы учились произносить имена друг друга. Однажды в клубе во время кино он сел с ней рядом. На следующий день быстроногая, остроязыкая, похожая на галку Полина, работающая продавцом в военторге, хохотнув, назвала ее «командиршей».
Она выписала через знакомых из центральной библиотеки в Кабуле томик Бунина, о котором он просил. Сама зачиталась, залюбовалась «Темными аллеями». У колючей стены гарнизона, сквозь которую пылила степь, гнала худосочные смерчи и ворохи верблюжьей колючки, где протекал арык с коричневой мутной водой, которую солдаты охранения черпали мятым ведром, поливали броню зарытого в землю танка, – там, у стены, она углядела крохотный расцветший цветочек, красную бусину мака. Сорвала. Заложила в книгу, в самый первый рассказ, где – харчевня, приезжает пожилой генерал, хозяйка харчевни узнает в нем юного барина, молодого офицера, которого когда-то любила и всю жизнь не могла забыть.
Отдала ему книгу с цветком, словно с посланием, с тем, невозможным, несбыточным, которого ждал. Он вернул книгу с благодарностью, изумлялся цветку.
– Смотрите! – показывал он. – Цветок! Кто-то недавно вложил! И на самом хорошем рассказе! Я читал, а мне все на память приходила народная песня: «К нам приехал на квартиру генерал…» Когда молодой был, ее часто исполняли по радио. А теперь почему-то перестали. Вот бы послушать!
– Правда? Приходите ко мне, я спою. Я знаю ее. У меня гитара!
– Сегодня приду, непременно!
Ждала его к вечеру. Убрала нехитрую свою комнатушку. Повесила вместо коврика лоскут разноцветной материи. Пошла в военторг и купила новую чашку, индийскую, ярко-белую, с пунцовым бутоном. Настроила хорошенько гитару. Надела новое платье.
Он пришел. Весело и, как ей показалось, счастливо оглядел убранство, ее наряд, ее чашку. Потчевала, угощала его. Он нахваливал, шутил над собой, над своей линялой панамой. А потом она спела. Про генерала, про раны, про стоны, про давнишнюю войну, которая началась и все никак не окончится. Все уходят войска мимо городков, перелесков, к дальним горам и степям, и женщины стареют, седеют, не дождутся к себе своих милых, а любят других, нелюбимых. Пела хорошо – она знала. Как когда-то в первой молодости, и мать тогда любовалась ею. Она видела: и он ею любуется. Ее сильная, загорелая на солнце рука трогала струны, а лицо горело свежим румянцем, и он то закрывал глаза, то распахивал их под своми белесыми, неугрюмыми в этот вечер бровями. Синие, немолодые глаза.
Он ушел и больше не стал приходить. Взятые книги вернул его посыльный, подвижный живой молдаванин, лиловый от солнца. Она видела командира издали, когда приходил к себе в штаб, или выскакивал из пыльной машины, или разговаривал с офицерами. Но все издали. Гадала, мучилась: в чем же она оплошала, чем провинилась, обидела. Сама обижалась, роптала.
Однажды столкнулись с ним на выложенной плитками дорожке. Шел навстречу вместе с двумя офицерами. Она хотела свернуть, но дорожка вела по колючей сухой траве. Они встретились, поклонились. Он пропустил ее, ступив в сухие колючки. Она прошла дальше. Он окликнул ее. Обернулась. Он шагнул к ней. Два офицера издали смотрели на них.
– Вы простите, Татьяна Владимировна, я перестал приходить. Я вам правду скажу. У меня такое чувство, такие мысли, что я недозволенное делаю. Надину память тревожу. Надя ходить не велит. Простите!
И пошел догонять офицеров. А она в первый раз испытала враждебность – не к нему, в зеленой военной форме, с кобурой на ремне, а к той, несуществующей женщине, после смерти своей витающей в этом солнечном дне, вытесняющей ее, живую, из этого дня и света.
Она закрыла библиотеку, шла мимо плаца, пустого, горячего, больно отозвавшегося своей пустотой. Вытоптанная земля несла в себе беззвучное эхо громкого, топочущего многолюдья, плотной, выстроенной массы. Теперь все эти молодые крепкие люди были там, у волнистых гор, делали неведомое ей опасное и тяжелое дело, и кто-то, быть может, не вернется на этот плац, не двинется в ротном строю под звук барабана и меди…
Она оглянулась на звук догонявших ее шагов. Капитан, держа панаму в руке, блестя гвардейским значком, улыбался ей:
– Татьяна, ну прямо летишь! Зову, не слышишь! Не слышишь ты меня, Татьяна, уж который месяц! – Он посмеивался, оглядывал ее, скользил глазами по ее шее, груди, и она повела плечом, заслоняясь. Она привыкла, что здесь, в гарнизоне, то открыто, то тайно, ее постоянно встречали и провожали мужские глаза. Сначала это пугало ее, удивляло, иногда возмущало. Теперь она привыкла и понимала: мужское молодое одиночество, тоскующие, сильные, горячие жизни окружали ее и всех тех немногих женщин, кто служил в гарнизоне.
– Что ж мне тебя слушать, Петро! Все твои песни известны! – подхватила она его смешок, чуть убавляя шаг.
– Мои-то известны, а твои неизвестны! Вот и спела бы мне. А то кто-то слушает один, а другие нет. А нужна справедливость. Да, Татьяна, справедливость нужна!
– Ты, Петро, скоро домой поедешь, вот и будет там у тебя справедливость. Жена тебе станет петь, наслушаешься!
– А ведь мы, Татьяна, вместе с тобой убываем! Может, даже одним самолетом. Давай в Ташкенте задержимся! У меня там дружок есть, поможет с гостиницей. Город Ташкент прекрасный! Рестораны, фонтаны и прочее. В ресторан тебя поведу, на танец тебя приглашу. Давно я не танцевал, Татьяна! Как бы я с тобой станцевал!
– Одно у тебя на уме, Петро. Петь, танцевать! Настоящий культработник! А ведь кто-то сейчас не танцует. Кто-то сейчас не поет. Давай-ка о них подумаем.
Она посмотрела на далекие горы. Знала, что говорила. Знала, как тонко и точно удалить его от себя. Он, энергичный, способный, собиравший трофейное оружие душманов, письма солдат, – сам он не ходил на задания. Не было ему места среди стреляющих и горящих машин. Он переживал, просился в бой. Но его не пускали, не брали.
– Да, действительно, как там наши сейчас! – Он тоже смотрел на горы, тревожно, тоскующе. – Там или еще на подходе?.. Ну я пошел, Татьяна!.. В самом деле, спела бы у нас в самодеятельности. Я очень тебя прошу! – и зашагал к строению, на котором краснел плакат – боевая машина пехоты карабкается на кручу, и надпись: «Мотострелки, учитесь действовать в горах»! А она шла к себе мимо горячего плаца и все думала, думала.
… Через несколько дней после их разговора на тропке она поехала на аэродром к самолету получать прибывшую партию книг. Книголюбы Поволжья собрали библиотеку, направили в дар солдатам. Катила в автобусе, глядя, как сержант, зажав автомат коленями, сонно озирает белесую степь, развалины глинобитной стены, верблюда, поднявшего на изогнутой шее костяную губастую голову. Неужели все, что было недавно – и маленький мак на страницах, и песня под гитару, и ее ожидания, и его появления, его глаза, посветлевшие, благодарные, ждущие, – все это ей померещилось? Прилетело из горячей степи в стеклянном воздухе, постояло миражем, понастроило дворцы, терема, посверкало водой и листвой и распалось, кануло, обнажив ту же серую землю, развалины глинобитной стены, одинокого пыльного зверя с угрюмой костяной головой?
На аэродроме стояли тускло сияющие самолеты. Она получила картонные ящики книг. На одном была надпись: «Родные вы наши, поскорей возвращайтесь!» Сержант и водитель погрузили книги в автобус. Поправляя короб, она подумала: быть может, тут есть Вересаев, «Записки врача», которые он хотел прочитать. Но потом усмехнулась. Все кончено, кончены все записки, все цветочки и песенки. Нет ничего и не будет. И опять похожее на негодование чувство к той, неведомой, но не пустившей ее, – это недоброе, ей самой неприятное чувство посетило ее.