– Значит, будет… Пить хочешь?
   – Хочу!
   Сержант вынул фляжку. Протянул товарищу. Тот пил, придерживая руль. Струйка воды пролилась с его губ по острому подбородку, перетянутому ремешком каски, скользнула под бронежилет. Потом пил сержант кисловатую теплую воду, ухватив губами горлышко фляги.
   КамАЗы миновали долину и вновь углубились в горы. Одолевали долгий, упорный тягун. Машины, груженные топливом, дрожали, давили дорогу, двигались вверх длинным дымным хвостом. Втягивались в расщелину гор.
   Два БТР стояли у обочины. Солдаты в касках смотрели из люков. Молча следили за проходящей колонной. Открылась гора с белой мучнистой вершиной. И там, на горе, тоже виднелись солдаты. Тускло блеснул металл, окуляры бинокля.
   – Идем к Каркале, к перевалу, – сказал сержант, провожая глазами наплывавшую белую гору, встречая соседнюю, красную. За опущенным боковым стеклом потянулась ржавая осыпь, дохнуло перегретым камнем. – Давай меняться. Теперь я поведу.
   – Думаешь, не справлюсь? – сказал солдат. – Не доверяешь?
   – Да что ты, конечно, справишься! Куда тебе деться. В следующий раз без меня поведешь и справишься. А сейчас давай я баранку возьму.
   Они на ходу поменялись местами, осторожные, цепкие, передавая друг другу руль. «Наливник» чуть заметно дрогнул, когда одна молодая ступня сменила на педали другую.
   Сержант устроился за баранкой, надел каску. Солдат, угадав его жест, передал ему автомат, и тот положил оружие рядом.
   – Обиделся? – спросил сержант. – Обиделся, что руль отнял?
   – Да нет.
   – Не обижайся. Лучше расскажи что-нибудь.
   – А что?
   – Да что хочешь! Хочешь, письмо почитай. Письмо с собой есть из дома?
   – Есть.
   – Ну вот и почитай!
   Солдат расстегнул бронежилет. Залез под зеленый, обтянутый тканью панцирь. Извлек конверт. Достал письмо. Посмотрел на сержанта – не шутит ли? Нужно ли читать письмо? Сержант кивнул:
   – Давай!
   И солдат, раскрыв листочек бумаги, по которому мелькали тени близких откосов, стал читать:
   «Здравствуй, Сенечка, родненький наш сынок! Прими приветы и добрые слова от своих родителей, от сестры Веры, от дяди Николая, от крестного Анатолия Кузьмича и от друга своего Сергея Портного, которого я вчера на улице встретила, и он велел тебе привет передать. Ну как ты там, сыночек мой, живешь и служишь? Как же я без тебя скучаю, все мне сны снятся, все места себе не найду. То рубашку твою постираю, то постель твою застелю, и сижу, сижу, вспоминаю. Не зябнешь ли ты? Я Вере наказала тебе свитер связать и купила шерсть у тетки Анюты по дешевой цене. А Вера тебе вчера начала свитер вязать, скоро вышлем. Ты себя береги, сыночек, теплей одевайся! Еще я тебе хочу написать, что кошка наша Мурка окотилась, сразу шесть. Отец хотел утопить, а я и Вера сказали, что не надо, пускай живут. Сенечка наш очень котят любит. И теперь Мурка на твою кровать всех котят перетаскала, у нее там гнездо…»
   Внезапно резкий стальной удар хлестнул о дверцу. Сержант, вжав голову в плечи, рванул автомат. Тут же опустил, выпрямляясь. Усмехался, побледневший, криво улыбался соседу:
   – Это камень!.. Свалился и цокнул!.. Ну точно как пуля!.. К перевалу подходим!.. Каркала началась!.. Ну, ты давай дальше читай!..
   Крутил баранку, наблюдая дрожание стрелок. Жестко сощурив глаза, смотрел на откосы.
   Впереди, за стеклом КамАЗа, надвигалась гора, покатая, с меловым откосом. Будто на ней, на вершине, рассыпали куль муки и белые потеки и осыпи достигали подножья.
   Солдат с выражением читал письмо. И сержант за рулем, въезжая в тень горы, ободрял, кивал головой, будто каждое слово в письме было и ему адресовано, доставляло и ему удовольствие.
   «А еще тебе, сыночек, хочу написать, что отец вчера начал делать клетку в сарае. Потому что мы решили нынче летом держать кроликов, травы у нас много, прямо у дороги коси, а помнишь, как мы с тобой вместе косили…»
   Выстрелы прозвучали с белой горы длинно, плотно. Взлохматили пыль на обочине. Чиркнули во многих местах по бетону. Многократно, гулко ударили в цистерны и кузов. Стеганули по колесам и дверце. Сержант охнул, отпустил руль, схватил себя за бронежилет, за бедро и стал сползать с сиденья:
   – Достали!.. «Духи»!.. В меня!..
   Солдат, продолжая держать письмо, видел, как приближается, белеет гора. Машина, потеряв управление, медленно двигалась, сворачивая, съезжая к обочине. Корчился и стонал, хватался за пах побледневший сержант. В дверце светились две круглые пробоины. В зеркале виднелся второй, догонявший их «наливник». А гора продолжала стрелять. Попадания отзывались металлическим лязгом. И остро, едко пахнуло хлестнувшим из пробоин горючим. Задуло узкое пламя. Липкий огонь закапал на бетон.
   – Руль бери! – хрипел сержант, подбородком колотясь о баранку. – Руль бери! – извивался, насаженный на невидимое, раздиравшее его острие. И солдат, обомлев, роняя исписанный лист, не понимая, движимый не разумением, а страхом, понукаемый стоном и хрипом сержанта, перенял руль. Выворачивая машину с обочины, вывел ее опять на шоссе. Криво изгибая прицеп, вернул ее на бетонку. Мотор заглох. КамАЗ запрудил трассу, медленно оседая на пробитых скатах. Колонна надвинулась, спрессовалась, застыла с ревом у подножья горы, а с вершины грохотало и било. И в ответ от застывших машин понеслись к вершине редкие автоматные трассы. Все чаще, гуще, и где-то сзади застучал крупнокалиберный пулемет БТР.
   – Движок пускай!.. Не могу!.. Больно!.. Движок пускай!.. Помираю! – сержант оседал все глубже под руль. Корчился, изгибался, словно в нем ходила дробящая, рвущая сила. Солдат хватал его за плечи, тянул на себя, освобождая педали.
   Вытащил тяжелое, стонущее тело сержанта. Выкарабкался из-под него. Ошалело, не понимая, увидел свою красную пятерню. Увидел черную хлюпающую штанину сержанта. Сел неловко за руль, чувствуя лицом белую бьющую гору. Путаясь в бессильных ступнях сержанта, отбрасывая их с педалей, нащупал сцепление. Повернул ключ зажигания и услышал, как задрожал, заработал мотор.
   Этот мощный металлический звук, пройдя сквозь его потрясенную душу, вернул ей целостность. Он все так же страшился. Но сквозь страх, ожидание пули и боли в нем начала действовать прямая, нацеленная вперед, на дорогу, сила.
   – Пойдем! Сейчас двинем! Погоди, сейчас двинем! – говорил он умолкнувшему сержанту. – Сейчас пойдем, погоди!..
   Гора стреляла. В ответ стреляла колонна. Стучали пулеметы транспортеров. Солдат выворачивал руль, слыша близкое воющее дыхание огня. Видел в зеркале две красных прозрачных струи, опадающих из дырявой цистерны. И там, куда они падали, трескуче наливался шар света. Ему на рукав брызнула жгучая капля. Он вел КамАЗ в гору, освобождая дорогу. Грузовик, сминая пустые баллоны, на одних ободах, двигался, неся на цистернах покрывало огня.
   Фотография девушки, обнимающей ствол рябины. Недочитанное, растоптанное подошвой письмо. Скрюченный на сиденье сержант, шевелящий бессловесно губами. Ревущий над кабиной шар пламени. Солдат вцепился в баранку, устремился вперед маленьким остроносым лицом. Вел грузовик, повторяя: «Пройдем, кони-саночки!.. Врешь, пройдем, кони-саночки!»
   Длинный прицеп сволокся в кювет, колотился на рытвинах. КамАЗ со спущенными колесами хватал плиты бетона, надрывался, сипел, волочил горящую массу прицепа, не мог ее вытянуть на бетон. Меловая гора посылала вниз плотные залпы и очереди. Колонна, запрудившая трассу, огрызалась ответной стрельбой.
   – Врешь, пройдем, кони-саночки! – хрипел солдат, толкая вверх, в гору, упиравшуюся машину, чувствуя сзади, сквозь красный ком света, нетерпеливое ожидание колонны, рвущейся прочь из-под стреляющей белой горы.
   Пуля ударила в ветровое стекло, оставила лучистую скважину. Другая угодила в зеркало, превратила его в молниеносную вспышку. Горящий шлейф мотался, лизал кабину. Солдат почувствовал, как острым мазком обожгло его локоть. Спина в бронежилете, стальная каска накалялись от жара. Горбясь, он сидел за баранкой, давил педали, охваченный дымом и пламенем. Хрипел, бормотал.
   Содранные, прорезанные ободами покрышки зацепились за бетонные плиты. Выволокли на дорогу прицеп. И КамАЗ, превращенный в гору огня, сотрясаясь, волоча за собой вал дыма, прошел мимо белого склона, выше, дальше, из-под пуль, открывая дорогу. Ушел на подъем к соседней подошве, свернул на обочину, встал. Обессиленный, словно израсходовал на это движение все отпущенные ему ресурсы. Осел на край откоса, брызгая в разные стороны фонтанами горящего топлива.
   Солдат, дымясь, сбивая с себя крылья огня, выскочил, обежал кабину. Открыл дверцу и выволок тяжелое, вислое тело сержанта. Шмякнули его ботинки о плиты. Поволок его от КамАЗа, от кипящего, бурлящего топлива за кювет, за сыпучий откос. Задыхаясь, уложил лицом вверх и снова метнулся к огню. Выхватил из накаленной кабины автоматы.
   БТР, развернув назад башню, посылая к горе длинные стучащие очереди, вынесся вверх и встал, заслоняя своим ребристым бортом двух лежащих в кювете водителей.
   Майор выскочил из люка, подбежал, хромая, оглядел их мгновенно крутящимися в орбитах глазами:
   – Молодцы, парни, так сработали!
   Экипаж БТР в несколько рук быстро и бережно внес их в машину. Крутился, грохотал над головой пулемет. Сыпались гильзы, пахло порохом. Мимо мерно, мощно, сотрясая бетон, проходила колонна. КамАЗы в шлейфах черной копоти протаскивали длинные прицепы с цистернами. Транспортеры охранения, блокировав гору, колесили по склону, сводя на вершине рубящие, стригущие трассы. Истребляли засаду.
   Подошла платформа с зениткой. Расчет, наклонив стволы, в упор расстрелял горящие на КамАЗе цистерны, освободив их от кипящего топлива, разливая по откосу плоское плывущее пламя. Подоспевший танк отвернул на сторону пушку, двумя тупыми ударами подтолкнул грузовик к откосу. Двинул, и КамАЗ, волоча за собой дымящий прицеп, рухнул по склону, сминаясь, перекручиваясь, оставляя на камнях горящие лоскутья металла. Ахнул на дно, расшвыривая копотный взрыв.
   БТР догнал колонну, пристроился в хвост. Майор по рации связался с другой, нагонявшей их по трассе колонной. Вызвал вертолеты.
   Сержант, перевязанный, с желто-красным пятном на бинтах, лежал бездыханный. Солдат, закопченный, пил из фляжки теплую воду. Стучал по металлу зубами. Бесслезно, беззвучно рыдал.

Глава четвертая

   Серая, цвета золы, равнина, в рубцах гусениц и колес. Свист лопастей. Из едкого облака пыли взмывает боевой вертолет, косо уходит к горам. Зеленые фургоны связистов. Солдаты поднимают штыри, перекрестья антенн. Батареи самоходных гаубиц направили к горизонту стволы. Бульдозер рванул ножом грунт, сдвинул в сторону. В рытвину, в капонир, вползает медленный танк. Под тентом – штаб. Карты, звонки телефонов. Командир в полевой блеклой форме припадает к рогатой, обращенной вдаль стереотрубе. И там, вдали, туманный, желто-зеленый, окутанный дыханием жилищ, дымом очагов и жаровен, испарением садов и арыков, – Герат. Живой, шевелящийся, под куполом бледных, стеклянно-синих небес.
   Веретенов, прилетевший в штаб, двигался среди скопления техники, шумных, потных людей. Присаживался на ящики боеприпасов, на железную штангу, на горячую сталь. Раскрывал альбом. Беглыми, быстрыми штрихами рисовал. Торопился уловить ускользающий моментальный образ – лица, машины, ландшафт. Двигались транспортеры по трассе, сворачивали на грунт, взметая до солнца пыль. Расчеты самоходных гаубиц снимали с установок брезент. Артиллеристы толкали миномет, вдавливали в землю станину.
   Веретенов устроился на колкой теплой земле, держа на коленях альбом. Рисовал солдат, склонившихся над огромной кастрюлей. Они чистили картошку. Их стриженые головы, блестящие белки, опаленные солнцем лица волновали его. И алюминиевый отсвет кастрюли, и граненый борт транспортера, на котором пальцем было написано: «Надя».
   Солдаты поначалу смущались его, но потом привыкли, забыли о нем. Брали грязную картошку из ящика, срезали с нее завиток, кидали очищенный клубень в кастрюлю.
   Он рисовал и слушал их разговоры. Солдатские голоса невидимой фонограммой входили в его карандашный рисунок.
   – Слышь, Литвинов, ты картошку когда-нибудь чистил? Смотри, что делаешь – полкартошки срезаешь! Ты вообще-то какому-нибудь путному делу обучен?
   – Обучен. На фортепьяно играю. Мои пальцы, если хочешь знать, почти все октавы берут. Учитель музыки говорил, у меня рука, как у Рихтера!
   – Оно и видно! Полкартошки срезаешь!
   – Да ладно, научится! Тонны две очистит и научится! А вообще-то, парни, домашней картошечки охота! С огурчиком соленым, с зеленым лучком, с подсолнечным маслицем! Объедение! Витек, ты какую больше любишь – вареную или жареную?
   – Печеную. Мы в походы ходили, всегда картошку брали. Костер разведем, углей накопим – и в жар картошку! На ней кожура еще горит, с пеплом, с дымом. Зубы обжигаешь, а ешь! Тут такой никогда не испечь. Дров-то нету! Углей не нажечь. На солярке такой не сготовишь.
   – Рогов хорошо картошку на солярке готовил. Как-то умел. Что-то в нее накрошит, чего-то нальет, на баночку с соляркой поставит – и готово. Вкусная выходила!
   – Рогов-то теперь на костылях за картошкой ползает! Ему бы, Рогову, чуть левее ступить, а он прямо скакнул!.. Ну ты, Рихтер, что ты картошку портишь!
   Веретенов закончил рисунок, беглый, полунамек, как и все предыдущие на начальных страницах альбомов. Они были первыми пробами. Первым усилием понять. В таких усилиях, в моментальных, незавершенных попытках улавливалось драгоценное знание, грозная формула жизни. Той, что таилась в жарком тумане города, в дымящей колонне машин, в загорелых солдатских лицах. Это знание обнаружится позже, в Москве, когда станет писать картину. В ней эти крохи, эти выхваченные моментальные пробы сольются в образ. Из множества лиц возникнет одно лицо. Из случайных ошибок и промахов возникнет непреложное знание. Боли. Вины. Войны.
   Так думал Веретенов, неся за тесемки альбом, минуя транспортеры и гаубицы, потных, перепачканных смазкой людей. Знал: сын где-то рядом, за мглистой завесой, куда ушли колонны машин. Там подразделения вышли в степь, преграждая подходы к городу, отрезая его от перевалов, ведущих к границе, от басмаческих, из Ирана идущих отрядов.
   Впереди на земле что-то забелело, похожее на округлый седой валун. Приблизился: голый верблюжий череп темнел глазницами, белел плотно вставленными эмалевыми зубами. Невинный, незыблемый, был под стать этой жаркой сухой степи. В нем была незыблемость мира, нерасчлененность живого и мертвого, подвижного и застывшего. Он был создан из этой степи, из окрестных гор, из их известняков и глины. Был как камень, скатившийся с дальних отрогов. Не изменил своим падением степь. Был вместилищем звериной жизни, перемещался по горным ущельям, по окрестным дорогам и тропам, пока снова не стал камнем. Здесь, на этой пепельной серой равнине, он казался необходимым.
   Веретенов осторожно, двумя руками, поднял череп. Костяной свод спасал от солнца малый лоскут земли, на котором сновали муравьи. Жар тотчас же опалил насекомых, и они, обожженные, кинулись спасаться под землю.
   Он держал череп, тяжелый, теплый, любуясь его совершенством. Медленно приблизил глаза к пустым верблюжьим глазницам. Сквозь глазницу в череп вливался свет. Гулял в завитках и извилинах, разлагался на тонкие, едва уловимые спектры. Внутренность черепа была разноцветной, как раковина.
   Веретенов держал на весу тяжелую кость. Смотрел сквозь нее, словно в прибор, наводил на туманные горы, на бледное небо с одинокой трепещущей птицей, на далекий город. И череп приближал, укрупнял даль, будто в него были вставлены линзы. На горах различались откосы, нависшие камни, протоптанные козами тропы. У птицы в небе были видны рыжеватые перья, прижатые к брюху лапы – два когтистых комка, – крючковатый нацеленный клюв.
   А город вдруг открыл свои минареты, лазурь куполов, бесчисленные глинобитные стены.
   Веретенов прижался к черепу ухом, к тому месту, где в кость уходила скважина, исчезнувшее верблюжье ухо. И череп загудел, как мембрана. Гулкий резонатор вошел в сочетание с чуть слышными гулами мира. С шумом поднебесного ветра. С падением камня в горах. С журчанием подземных вод. С легким скоком степной лисицы. С заунывной бессловесной песней, льющейся из чьей-то груди. Он слушал звучание мира, наделенный чутким звериным слухом.
   Голова у него слегка кружилась. Ему казалось, он теряет свои очертания, свое имя и сущность. Становится зверем, камнем, тропой, заунывной песней, азиатским туманным городом. Он растворялся, лишался своей отдельной, исполненной мук и сомнений личности. Становился всем. Больше не надо было собирать по крохам распыленное в мире знание, отнимать его у явлений и лиц, переносить в свою душу. Он был всем, и знание было в нем. Было им самим. Его жизнь, растворенная в жизни мира, и была этим знанием и истиной.
   Он стоял, прижимая череп к груди, чувствуя тихие, перетекавшие в него силы.
   Очнулся от грома и скрежета. Искрясь гусеницами, наматывая на катки клубящуюся пыль, катил танк. Качал пушкой, выбрасывал за корму жирную гарь, сотрясал вибрацией землю. Крутанул гусеницами, косо сдирая покров. Брызнул колючим песком. Изменил направление и пошел, скрипя и чавкая сталью, неся за собою факел пыли.
   Веретенов проследил за его удалением. Осторожно положил череп на место, накрыв им муравьев. Зашагал к штабу.
* * *
   Под тентом, у стола с телефонами, перед развернутой картой стояли командир, Кадацкий и затянутый в маскхалат, с танковым шлемом в руках начальник штаба. Поодаль изгибающейся неровной колонной застыли боевые машины. Заостренные, с обрубленной кормой, плоскими башнями, пушками. Из люков, из железных нагретых недр выглядывали головы механиков-водителей и стрелков, одинаково круглые от ребристых шлемов и касок. Настороженно и чутко смотрели на командиров, совещавшихся под брезентовым тентом.
   Веретенов раскрыл альбом, примостился на табурете, быстро фиксируя еще один фрагмент переменной, развернутой в степи панорамы. Офицеров штаба, хватающих телефонные трубки, многоголосо и яростно рассылавших команды артиллерии, мотострелкам. Застывшие боевые машины, готовые сорваться, вонзиться заостренной броней в далекие каменистые кручи, надкалывая их и круша. И этих троих, наклонившихся к карте.
   – Давайте, Валентин Денисович, еще раз сверим маршруты, – говорил командир. – Кишлаки… Ориентир первый… Ориентир второй… Есть? Далее… Перевал Рабати, урочище Ахрам, вдоль сухого русла… Все точно?.. Здесь, у кишлака, встретитесь с отрядом Момохада. От него приходили посланцы. Возьмите их на броню. Они вам покажут тропы, покажут колодцы. Понятно?
   – Так точно! – Начштаба, сосредоточенный, литой, покручивал тугие усики, вглядывался в карту, желто-зеленую, как его маскхалат. Красной ломаной линией в направлении к иранской границе был проложен маршрут.
   – Завтра подбросим к вам вертолетную пару, – продолжал командир. – К вам подлетит начальник разведки. Доложите ему обстановку, получите уточнения. По данным людей Момохада, в районе Ахрам возможны мины. У них там подорвалась отара. Поэтому, где можно, избегайте дорог и троп, идите по целине. Берегите людей, берегите машины, берегите себя, Валентин Денисович. Рубаните Кари-Ягдаста! Сломайте ему хребтину! Нам здесь полегче будет! Понятно?
   – Так точно! – Начальник штаба кивнул. Веретенов ловил выражение его стиснутых губ, прорезанного морщинами лба, твердого, из нескольких граней, подбородка. Не узнавал в нем вчерашнего добродушно-легкомысленного офицера, позирующего перед фотокамерой. Там, в гарнизоне, под цветущим кустом, он хотел казаться веселым, чтоб таким его увидели дома. Здесь, перед картой с маршрутом, он был напряжен и резок.
   – Уж вы постарайтесь, Валентин Денисович! – сказал командир. – Не дайте душманам прорваться. Триста душманов и оружие – большое дело, если задержите.
   – Перехватим! – сказал начштаба.
   Веретенов торопился закончить рисунок. Стремился уловить вот-вот готовые исчезнуть мгновения. Знал: он присутствует при начале грозного действа, продолжением которого будет бой, чья-нибудь гибель, страдание. Торопясь завершить работу, он хотел спасти от беды сидящих в машине солдат. Того горбоносого, в танковом шлеме кавказца. Того азиата-стрелка, свесившего на броню ноги. Стоявшего в люке механика-водителя – он снял свой шлем, поглаживал золотистый чуб. Начальника штаба, кусавшего шелковистые усики. Рисовал и верил, что своим рисунком одевает их незримой броней, невидимой нерукотворной защитой.
   «И Петю!.. И Петю!..»
   – Желаю удачи, Валентин Денисович! – командир пожал начальнику штаба руку.
   – Спасибо!
   – До встречи, Валентин Денисович! – И Кадацкий пожал ему руку. – Все будет у вас нормально!
   – Конечно, Андрей Поликарпович!
   Начштаба нахлобучил танковый шлем. Вскочил на броню. Солдат подал ему автомат. Колонна дрогнула, разом взревела. Выбросила по всей длине синий курчавый дым. Головная машина пошла, следом другая. В лязге, звоне начали удаляться, утончаться, превращаясь в тонкую дратву, продернутую сквозь степь – в горы, в небо.
   Веретенов спрятал рисунок. Смотрел, как тает пыль от колонны.
* * *
   Он продолжал рисовать, медленно передвигаясь по сухой колючей степи, наполненной оружием, моторами, работающими без устали людьми. Что-то строилось, сооружалось в этой степи, воплощался какой-то замысел, какой-то грозный, ускользающий от понимания чертеж. Согласно этому замыслу двигалась вдалеке колонна пылящих боевых машин. Кружились в вышине вертолеты, накрывая степь шатром дребезжащего звука. Солдат кривым ломиком вскрывал зеленый ящик, обнажая желтые, сальные ряды крупнокалиберных пулеметных патронов. Где-то рядом, у фургона с санитарным крестом, натягивали брезентовую палатку. В сумраке блестел стерильно-белый операционный стол, и над ним, еще пустым, склонился знакомый хирург, с кем вчера летел в самолете, кто мечтал о гератском стекле. И Герат вдали колыхался, как тусклый мираж.
   Веретенов кружил среди боевых машин, походных кухонь, тягачей, спешащих в разные стороны солдат. Пытался понять этот смысл. Прочесть начертанный гусеницами чертеж. Не умел, не понимал до конца. Его альбомные рисунки были точечными, наугад, прикосновениями к неизвестному целому, ускользавшему от его понимания.
   Привлеченные запахом пота, варевом кухонь, скоплением человеческих тел, летели жуки. Жужжали, вычерчивали стеклянно-черные дуги, пикировали, ударялись с сухим твердым стуком о броню, о тела солдат. Падали на землю, вбирая сетчатые слюдяные крылья, затягивая их под хитин. Бежали, толстолапые, крепкоголовые, выставив вперед маленькие твердые рыльца. Солдаты наступали на них, с хрустом давили, сбивали с себя, а жуки слепо и упорно летели, смешиваясь с людьми и машинами, занимали свое место на этой равнине среди людей и взрывчатки.
   Веретенов пугался этого стремления природы. Будто вся биосфера была сотрясена, сдвинута с вечных основ, вовлечена в жестокую, затеянную человеком работу. Смысл этой работы был скрыт от его невоенного разума. Но он был с ней связан не разумом. Среди этой работы, среди гари и пыли, душного ветра, пронизанного звуком винтов, был его сын. Действовал где-то рядом, в военной колонне. И это знание о сыне, тяготение к нему делало Веретенова участником всеобщего дела. То ли виновником. То ли радетелем.
   Жук с гудением, создавая вокруг себя тончайшее сверкание, облетел его голову, стукнулся в грудь и упал. Быстро пополз, одолевая ребристые, оставленные гусеницами вмятины. Испугался его, Веретенова, тени. Кинулся под танк, под застывшие клыки траков. Забился под них в расщелине среди стертого блестящего металла, готового лязгнуть, тяжко прохрустеть по земле. Веретенов смотрел на жука, на прижатый к металлу хитин, в котором пульсировала малая жизнь, не ведающая о нем, Веретенове.
   Под тентом штаба он застал командира, обнимавшего высокого худого афганца с двумя скрещенными на погонах мечами. Они улыбались, что-то говорили друг другу. Посредником им служил светловолосый лейтенант-переводчик. Тут же стоял Кадацкий. Беседовал с низкорослым черноусым афганцем, чья голова была обмотана складчатой черной чалмой, а поверх пиджака висел автомат. Еще два афганца, в летных костюмах, в фуражках с высокими тульями, стояли поодаль. Один улыбнулся Веретенову белозубо и ярко. Другой молча пожал руку, остался сдержанным, хмурым. Его лицо, гладко выбритое, казалось отлитым из темного сплава. В стороне, на солнцепеке, стояли два вертолета афганцев.
   – Это полковник Салех, – Кадацкий пояснил Веретенову, кивая на афганца с мечами. – С ним взаимодействуем. Его полки войдут в Герат, в Деванчу. Будут прочесывать окраину… А это, – он повернулся к афганцу в чалме, – это наш хороший друг Ахрам Хамид. Разведчик! Без него как без рук. Добывает о противнике бесценную информацию. Вы можете с ним побеседовать. Ахрам говорит по русски.
   – Вам рисовать? Хотите что рисовать? – Веретенов в рукопожатии почувствовал крепость сухой длиннопалой ладони. Смотрел на лицо, казавшееся покрытым тончайшим хитином, в бесчисленных шрамах и метинах, будто кожа однажды вскипела и застыла, сохранив в себе рябь. – Горы рисовать? Степь? Верблюд? – улыбнулся афганец. – Верблюд там, кишлак! Можно делать красивый афганский верблюд!
   – Хочу нарисовать виды Герата. Мечети Герата. В Москве я видел открытки с замечательными мечетями Герата. Надеюсь, их можно будет увидеть и нарисовать. – Веретенов желал сказать что-нибудь приятное афганцу, ответить дружелюбием на дружелюбный взгляд его фиолетовых глаз, улыбавшихся смуглых губ. – Я наслышан о мусульманских святынях Герата.