Страница:
Веретенов следил, как они садятся. Рядом, у полевой кухни, свистели форсунки, клокотал котел. Два солдата-повара сыпали в кипяток крупу, мешали палками, беззлобно переругивались.
Веретенов прошел мимо кухни, удивляясь одновременности земных свершаемых дел. Удару артиллерии. Перешедшим в наступление «командос». Поварам, затевающим кашу. Себе самому, несущему рисовальный альбом.
Он прошагал к вертолетам. Солдаты извлекали из ящиков длинные остроклювые снаряды. Несли их к вертолетам. Укрепляли на подвесках, в дырчатых цилиндрических барабанах. Вертолеты пялили выпуклые солнечные стекла, доверяли себя людям, снаряжавшим их для смертельной работы.
Два вертолетчика в комбинезонах стояли под лопастями. Веретенов узнал их: те самые, с кем познакомился несколько дней назад здесь, на командном пункте. Припоминал имена. Один из них Мухаммад, потерявший в Герате семью. Другой Надир, родивший недавно сына. Тогда, на командном пункте, его поразило несходство их лиц, распадение в беде и в счастье. И одновременно, в их несходстве и в их распадении – глубокая связь и подобие. Казалось, между ними пролегла ось симметрии, делившая мир на горе и радость, на смерть и рождение, на желание жить и желание исчезнуть. Два их лица, как два зеркала, отражали друг друга. Так свет отражает тьму.
Сейчас, пожимая вертолетчикам руки, он вторично пережил это чувство. Оба были усталы. Оба внимательно и придирчиво наблюдали за снаряжением машин, за работой бензозаправщика, за своими вторыми пилотами. Но все та же незримая ось пролегала между ними. Расщепляла целостный мир, и в нем, расщепленном, хранила равновесие начал. Равновесие горя и счастья, света и тьмы, стремление быть и готовность погибнуть. Так чувствовал их Веретенов, пожимая им руки.
– Туда! С нами! Герат! – Надир улыбался, приглашал, махал смуглой кистью в небо, в дымную даль, откуда явились машины.
– Можно? Мне можно с вами? – Веретенов загорелся, оглядываясь на далекий штаб, где, забыв о нем, работали офицеры. На слоистый желтый туман, где, невидимый, раскинулся город, недоступно далекий, поглотивший сына. Долететь до него, увидеть его, прокричать с неба, накрыть, защитить стальными шатрами винтов – эта мысль показалась желанной, возможной. – Вы возьмете меня в полет?
– Да, да! – говорил афганец, показывая ввысь, потом на себя, потом на друга, на две их близких машины. – Я – да! Мухаммед – да!.. Туда, сюда! – он предлагал Веретенову избрать вертолет. Показывал, что оба с радостью примут его на борт, пронесут над Гератом. Двумя ладонями изображал машины, направлял ладони в пике, снова выводил на круг. – Я – да! Мухаммад – да!
И второй вертолетчик, длиннолицый, с проросшей синеватой щетиной, молча, без улыбки кивнул.
Заправщик отъехал. Оружейники ногами отбрасывали пустые дощатые ящики. Вертолеты стояли, близкие, пятнисто-зеленые, с белыми клыками снарядов. Веретенову казалось: между машинами пролегла все та же незримая грань. На один вертолет была накинута легчайшая тень, а другой лучился на солнце. Он, Веретенов, стоял на черте, шатался на ней. Ось симметрии проходила сквозь него самого. Он не мог сделать выбор. Колебался.
– С нами! Герат! – торопил вертолетчик. И ударом сердца, импульсом крови Веретенов сместил равновесие. Покачнулся, сделал шаг к лучистой машине. Надир, улыбаясь, приобнял его за плечи, повел к своему вертолету. Мухаммад, молчаливый и темный, кивнул и пошел под винты.
Две их машины поднялись на пыльных столбах, потянулись к Герату.
Он сидел в кабине между Надиром и вторым пилотом, в стеклянном пузыре, под которым протекала земля. Ровно гудели винты. Вертолеты проносили подвески снарядов над шиферной складкой гор, над зеленой кущей садов, над струйкой арыка, над лепными кубиками и корытцами кишлака, где кто-то запрокинул ввысь смуглую капельку лица.
Веретенов хотел встречи с городом и одновременно боялся. Ибо встреча сулила удар, сулила взрыв. И что-то еще, неявное, уже заложенное в гуденье винтов. Все зрелища этих дней сулили ужас и кровь. Душа была в ожидании – в ожидании крови и ужаса. Не пыталась от них уклониться. Летя над землей, пятнисто-зеленой и серой, различая на ней то стадо, то дорогу, то дерево, он чувствовал свое тождество с этой землей, свою из нее сотворенность. Случайность и временность своего на ней пребывания, своего полета над ней. Неизбежность своего приземления. Слияния с землей. Превращения в землю. В дерево, в реку, в дорогу. Но это потом, не теперь.
Город возник внезапно, без пригородов. Будто вертолеты застыли над огромным глиняным блюдом, испещренным письменами и знаками. Он вглядывался в огромный город, поднесенный ему на блюде.
Первая машина шла по дуге, оставляя чуть заметную копоть. Надир повторял ее траекторию. Обе машины были стянуты незримой бечевой.
Казалось, от города шло излучение, от его ячеек и крыш, от бессчетных глинобитных чешуек – не света, не жара, а летучей больной энергии. Будто город в бреду стремился изречь непонятное Веретенову слово. Стоило умолкнуть винтам, как слово будет услышано. Он стремился прочитать это слово на глиняных желтых губах. Но винты монотонно звенели. Пилоты в своих шлемофонах ловили слова команд.
Он увидел крепость, ее ломаный многогранник, оттеснивший дома.
В пределах крепости стояли маленькие, как чаинки, транспортеры, копошились фигурки. Увидел башню и круглую, залитую солнцем площадку, скопленье людей. Там, среди них, были подполковник Корнеев, и полковник Салех, и лейтенант Коногонов, и он сам, Веретенов, стоял на башне перед раскрытым этюдником.
Они пролетели над Мачете Джуаме. Мечеть проследила за вертолетом остриями своих минаретов. Послала голубой отшлифованный луч от своих изразцов.
Он увидел парк, густую черную зелень, волнистые островерхие кроны. Увидел площадь у парка и несколько изогнутых улиц, похожих на узкие русла, выточенные в горе. Ему показалось, что он видит сверху розовый куст, розовую каплю света.
Он снова видел Герат. Первый раз – сквозь опущенные стекла автомобиля. Второй раз – сквозь тесную щель в броне. И теперь – с неба, сквозь вертолетный блистер. И три этих взгляда и ракурса слились в многомерный объем, в голограмму Герата.
Он увидел тонкую улицу, пробиравшуюся среди крыш и дувалов. И на ней, закупорившие ее, боевые машины пехоты. Жадно, остро смотрел. Звал, выкликал. Хотел угадать, в которой из них его сын. Вступал с ним в молчаливую, из любви и нежности, связь. Пробивался к нему тонким лучом. Говорил ему: «Петя, сынок!»
Вертолеты прошли Деванчу, нависая над старым кладбищем.
Искривленные, как покосившиеся заводские трубы, тянулись минареты. Отбрасывали короткие тени. Земля была бугристой и серой в бесчисленных прокаленных надгробиях. Круглились куполами мазары, то редкие, то целыми гроздьями. Кладбище казалось городом в городе. И на стыке этих двух городов, живого и мертвого, что-то искрилось и плавилось.
Едкий оранжевый дым, как пудра, не клубился, а сыпался, оставляя яркую бахрому. Бахрома проходила по краю кладбища, и сквозь нее в обе стороны бледно метались вспышки. Веретенов чувствовал отмеченный дымом рубеж как линию боя, линию стрельбы и атаки. Там, в камнях и мазарах, остановив атаку «командос», душманы били из минометов и пушек.
Веретенов увидел сверху горстку афганских солдат, перебегавших, зачехленных в серое. Они скопились за оградой кладбища, и оттуда, где они облепили кромку стены, полетели к вертолетам красные сигнальные ракеты, закачались на паутинках, мигали и гасли.
На кладбище за круглым мазаром, похожим на белую большую чалму, он разглядел другие фигуры: они сновали, что-то несли, что-то ставили. Толпились на солнцепеке за мазаром. Разбежались, и оттуда тускло блеснул металл, ударило несколько вспышек. Сверху, сквозь голубоватую воздушную линзу Веретенов угадал, что металл – стволы минометов, их вертолет пролетает над минометами «духов». И это парение над полем боя, созерцание двух бьющихся сил породило чувство изумления, отстраненности. Будто ангел, он пролетал над грешной землей. Но это чувство исчезло, когда обе машины легли в боевой разворот.
Город качнулся, встал дыбом. Вверх полетели мечети, бани, базары, вся зеленая даль с плоско сверкнувшей рекой. Веретенов схватился за кресло пилота. Смотрел на головную машину. Мухаммад снижался над городом, врезался винтами в монолит. Где-то здесь, в мелькании крыш, существовала та площадь, на которую выбросили его замученных мать и отца, зарезанных жену и детей.
Надир повторял его траекторию. Где-то здесь, среди крыш, была та, под которой скрывалась его семья, дышал в колыбели новорожденный сын.
И где-то здесь, в Деванче, стояла боевая машина с номером 31, и Петр прижимался к броне. В него, в его лоб, в его грудь целилась труба миномета.
С тугим плотным ревом машины одна за другой снижались над кладбищем. Прошли над обломанными, искривленными, как хвощи, минаретами, нацеливаясь на белый мазар. И оттуда, из белого купола, из приплюснутой круглой чалмы, потянулись к вертолетам трассы. Замелькали, задергались, обрываясь на солнце, вонзаясь в пустоту. И сквозь эту пустоту, покачиваясь, прошли вертолеты. Под днищем мелькнул мазар, фигурки в долгополых одеждах.
Снова развернулись над городом, поставив горизонт вертикально, ссыпая с блюда варево крыш и домов. Устремились на кладбище, на изогнутые минареты, похожие на поднявшихся огромных червей. Веретенов почувствовал, как напряглась стягивающая вертолеты струна, как прошла дальше, к земле. Гудела, прямая, сверкающая, пропущенная сквозь вертолеты.
Минарет как хобот слона. Сорная, с колким блеском земля. Минометы – маленькие, наклоненные цилиндры стволов. Расчет – разбегаются, заслоняются руками от неба. Приплюснутый белый мазар. Встречные пулеметные трассы. Головной вертолет остановился в воздухе. Выпустил черные, уходящие в землю лучи. Превратил их подножья в тупые взрывы. Покрыл площадку клубящимся дымом. Соскользнул с расползающихся рыхлых опор и с воем, в блеске винтовок, взмыл в небо. Второй вертолет, не стреляя, прошел над клубами. Веретенов задохнулся от скорости, от перегрузки, от взрывной волны, сквозь которую пролетел вертолет.
Они взлетели над городом, заворачиваясь в его медленную спираль, вокруг крепости, башни, слоистых кварталов. Дыхание и сердце, пропущенные сквозь взрыв, обретали прежние ритмы. Глаза искали ту крохотную, идущую от площади улочку. И увидали, что передний вертолет горит.
Он горел пульсирующим слабым огнем, пропадавшим, превращавшимся в трепещущий дым. Винты его плоско сверкали. Горение казалось естественным проявлением полета. Из-за брюха вырвался длинный шарф пламени, свернулся в тонкую ленту и пропал, оставив синюю нить.
«Неужели? – не верил Веретенов, вглядываясь в подбитую машину. Из нее что-то вылетело, плотное, черное, как будто отвалилась какая-то деталь. Но это был ком сажи, он рассыпался мельчайшей пыльцой, и она превратилась в рыжий, витой огонь. – Неужели?»
Надир беззвучно кричал, махал, колотил руками о блистер, будто стремился вырваться из кабины, переброситься через воздух к горящему Мухаммаду. А в нем, Веретенове, не страх, не мысль о спасении, а оцепенение, неподвижность.
Их машина повторяла движения первой, следовала за ней неотступно, триближалась к огню, будто хотела сдуть пламя свистом своих лопастей, юддержать кренящийся, теряющий высоту вертолет.
«Нет! – крикнул он, когда вертолет впереди превратился в шар света, и в этой огненной плазме черным вырезом возник фюзеляж и длинная оконечность хвоста. – Нет!..»
Огромная липкая капля пламени стала падать, проваливаться, и они вдруг сказались в небе одни. А подбитая, взорвавшаяся машина удалялась и рушилась. Надир тянул рукоять, вертолет в звенящем вираже не желал отставать, тровожал Мухаммада к налетающей зубчатой земле.
Брызнуло, прочертило, окуталось дымом. Вертолет упал на город, кропя его огнем, осыпая обломками. Они взмыли, оставляя внизу кляксу гари. Продолжая кричать свое «нет!», Веретенов видел оскаленное, с выпученными разами лицо Надира и второго пилота, воздевшего кулаки.
Снова был город, глиняный рыжий свиток. Вертолет одиноко и ровно летел то небу. Разворачивал длинный, в морщинах и складках, рулон. В тонком свисте тошел на снижение. Оранжевые космы дыма, отмечающие рубеж залегания. Покосившаяся толпа минаретов. Белый купол мазара.
Вертолет пропустил под собой наклоненные косые столбы. Прянул навстречу трассам. Дернулся, будто натолкнулся на камень. Жаркие, дымные вихри умчались вниз, как заостренные пальцы на длинных руках. Вонзились в мазар, проникли в него, взломали, выдрали черные космы. Надир, давя на гашетку, стреляя из пушки, прочертил, продолбил кладбище, оставляя кудрявый шов.
Взмыли, надсадно воя. Второй пилот все тряс, все сжимал кулаки.
Опустились в степи у штаба. Вышли из-под застывших винтов. Летчики сдирали шлемы, хватали губами воздух. Оглядывали свой вертолет – искали в фюзеляже пробоины. Веретенов слабо махнул им рукой, прощаясь. Волоча свой альбом, побрел по солнцу.
Полевая кухня все так же шипела форсунками. Два знакомых солдата-повара открыли крышку котла, и один черпаком достал кашу, обжигаясь и дуя, снимал пробу.
– Нет, не дошла еще! Пусть постоит малость! А то Микитыч придет, душу вынет…
Веретенов брел мимо кухни. Где-то, сбитый, догорал вертолет. Где-то чадно дымил мазар. «Командос» сквозь оранжевый дым бежали по кладбищу в атаку. Все это случилось так быстро, что каша не успела свариться.
Глава десятая
Веретенов прошел мимо кухни, удивляясь одновременности земных свершаемых дел. Удару артиллерии. Перешедшим в наступление «командос». Поварам, затевающим кашу. Себе самому, несущему рисовальный альбом.
Он прошагал к вертолетам. Солдаты извлекали из ящиков длинные остроклювые снаряды. Несли их к вертолетам. Укрепляли на подвесках, в дырчатых цилиндрических барабанах. Вертолеты пялили выпуклые солнечные стекла, доверяли себя людям, снаряжавшим их для смертельной работы.
Два вертолетчика в комбинезонах стояли под лопастями. Веретенов узнал их: те самые, с кем познакомился несколько дней назад здесь, на командном пункте. Припоминал имена. Один из них Мухаммад, потерявший в Герате семью. Другой Надир, родивший недавно сына. Тогда, на командном пункте, его поразило несходство их лиц, распадение в беде и в счастье. И одновременно, в их несходстве и в их распадении – глубокая связь и подобие. Казалось, между ними пролегла ось симметрии, делившая мир на горе и радость, на смерть и рождение, на желание жить и желание исчезнуть. Два их лица, как два зеркала, отражали друг друга. Так свет отражает тьму.
Сейчас, пожимая вертолетчикам руки, он вторично пережил это чувство. Оба были усталы. Оба внимательно и придирчиво наблюдали за снаряжением машин, за работой бензозаправщика, за своими вторыми пилотами. Но все та же незримая ось пролегала между ними. Расщепляла целостный мир, и в нем, расщепленном, хранила равновесие начал. Равновесие горя и счастья, света и тьмы, стремление быть и готовность погибнуть. Так чувствовал их Веретенов, пожимая им руки.
– Туда! С нами! Герат! – Надир улыбался, приглашал, махал смуглой кистью в небо, в дымную даль, откуда явились машины.
– Можно? Мне можно с вами? – Веретенов загорелся, оглядываясь на далекий штаб, где, забыв о нем, работали офицеры. На слоистый желтый туман, где, невидимый, раскинулся город, недоступно далекий, поглотивший сына. Долететь до него, увидеть его, прокричать с неба, накрыть, защитить стальными шатрами винтов – эта мысль показалась желанной, возможной. – Вы возьмете меня в полет?
– Да, да! – говорил афганец, показывая ввысь, потом на себя, потом на друга, на две их близких машины. – Я – да! Мухаммед – да!.. Туда, сюда! – он предлагал Веретенову избрать вертолет. Показывал, что оба с радостью примут его на борт, пронесут над Гератом. Двумя ладонями изображал машины, направлял ладони в пике, снова выводил на круг. – Я – да! Мухаммад – да!
И второй вертолетчик, длиннолицый, с проросшей синеватой щетиной, молча, без улыбки кивнул.
Заправщик отъехал. Оружейники ногами отбрасывали пустые дощатые ящики. Вертолеты стояли, близкие, пятнисто-зеленые, с белыми клыками снарядов. Веретенову казалось: между машинами пролегла все та же незримая грань. На один вертолет была накинута легчайшая тень, а другой лучился на солнце. Он, Веретенов, стоял на черте, шатался на ней. Ось симметрии проходила сквозь него самого. Он не мог сделать выбор. Колебался.
– С нами! Герат! – торопил вертолетчик. И ударом сердца, импульсом крови Веретенов сместил равновесие. Покачнулся, сделал шаг к лучистой машине. Надир, улыбаясь, приобнял его за плечи, повел к своему вертолету. Мухаммад, молчаливый и темный, кивнул и пошел под винты.
Две их машины поднялись на пыльных столбах, потянулись к Герату.
Он сидел в кабине между Надиром и вторым пилотом, в стеклянном пузыре, под которым протекала земля. Ровно гудели винты. Вертолеты проносили подвески снарядов над шиферной складкой гор, над зеленой кущей садов, над струйкой арыка, над лепными кубиками и корытцами кишлака, где кто-то запрокинул ввысь смуглую капельку лица.
Веретенов хотел встречи с городом и одновременно боялся. Ибо встреча сулила удар, сулила взрыв. И что-то еще, неявное, уже заложенное в гуденье винтов. Все зрелища этих дней сулили ужас и кровь. Душа была в ожидании – в ожидании крови и ужаса. Не пыталась от них уклониться. Летя над землей, пятнисто-зеленой и серой, различая на ней то стадо, то дорогу, то дерево, он чувствовал свое тождество с этой землей, свою из нее сотворенность. Случайность и временность своего на ней пребывания, своего полета над ней. Неизбежность своего приземления. Слияния с землей. Превращения в землю. В дерево, в реку, в дорогу. Но это потом, не теперь.
Город возник внезапно, без пригородов. Будто вертолеты застыли над огромным глиняным блюдом, испещренным письменами и знаками. Он вглядывался в огромный город, поднесенный ему на блюде.
Первая машина шла по дуге, оставляя чуть заметную копоть. Надир повторял ее траекторию. Обе машины были стянуты незримой бечевой.
Казалось, от города шло излучение, от его ячеек и крыш, от бессчетных глинобитных чешуек – не света, не жара, а летучей больной энергии. Будто город в бреду стремился изречь непонятное Веретенову слово. Стоило умолкнуть винтам, как слово будет услышано. Он стремился прочитать это слово на глиняных желтых губах. Но винты монотонно звенели. Пилоты в своих шлемофонах ловили слова команд.
Он увидел крепость, ее ломаный многогранник, оттеснивший дома.
В пределах крепости стояли маленькие, как чаинки, транспортеры, копошились фигурки. Увидел башню и круглую, залитую солнцем площадку, скопленье людей. Там, среди них, были подполковник Корнеев, и полковник Салех, и лейтенант Коногонов, и он сам, Веретенов, стоял на башне перед раскрытым этюдником.
Они пролетели над Мачете Джуаме. Мечеть проследила за вертолетом остриями своих минаретов. Послала голубой отшлифованный луч от своих изразцов.
Он увидел парк, густую черную зелень, волнистые островерхие кроны. Увидел площадь у парка и несколько изогнутых улиц, похожих на узкие русла, выточенные в горе. Ему показалось, что он видит сверху розовый куст, розовую каплю света.
Он снова видел Герат. Первый раз – сквозь опущенные стекла автомобиля. Второй раз – сквозь тесную щель в броне. И теперь – с неба, сквозь вертолетный блистер. И три этих взгляда и ракурса слились в многомерный объем, в голограмму Герата.
Он увидел тонкую улицу, пробиравшуюся среди крыш и дувалов. И на ней, закупорившие ее, боевые машины пехоты. Жадно, остро смотрел. Звал, выкликал. Хотел угадать, в которой из них его сын. Вступал с ним в молчаливую, из любви и нежности, связь. Пробивался к нему тонким лучом. Говорил ему: «Петя, сынок!»
Вертолеты прошли Деванчу, нависая над старым кладбищем.
Искривленные, как покосившиеся заводские трубы, тянулись минареты. Отбрасывали короткие тени. Земля была бугристой и серой в бесчисленных прокаленных надгробиях. Круглились куполами мазары, то редкие, то целыми гроздьями. Кладбище казалось городом в городе. И на стыке этих двух городов, живого и мертвого, что-то искрилось и плавилось.
Едкий оранжевый дым, как пудра, не клубился, а сыпался, оставляя яркую бахрому. Бахрома проходила по краю кладбища, и сквозь нее в обе стороны бледно метались вспышки. Веретенов чувствовал отмеченный дымом рубеж как линию боя, линию стрельбы и атаки. Там, в камнях и мазарах, остановив атаку «командос», душманы били из минометов и пушек.
Веретенов увидел сверху горстку афганских солдат, перебегавших, зачехленных в серое. Они скопились за оградой кладбища, и оттуда, где они облепили кромку стены, полетели к вертолетам красные сигнальные ракеты, закачались на паутинках, мигали и гасли.
На кладбище за круглым мазаром, похожим на белую большую чалму, он разглядел другие фигуры: они сновали, что-то несли, что-то ставили. Толпились на солнцепеке за мазаром. Разбежались, и оттуда тускло блеснул металл, ударило несколько вспышек. Сверху, сквозь голубоватую воздушную линзу Веретенов угадал, что металл – стволы минометов, их вертолет пролетает над минометами «духов». И это парение над полем боя, созерцание двух бьющихся сил породило чувство изумления, отстраненности. Будто ангел, он пролетал над грешной землей. Но это чувство исчезло, когда обе машины легли в боевой разворот.
Город качнулся, встал дыбом. Вверх полетели мечети, бани, базары, вся зеленая даль с плоско сверкнувшей рекой. Веретенов схватился за кресло пилота. Смотрел на головную машину. Мухаммад снижался над городом, врезался винтами в монолит. Где-то здесь, в мелькании крыш, существовала та площадь, на которую выбросили его замученных мать и отца, зарезанных жену и детей.
Надир повторял его траекторию. Где-то здесь, среди крыш, была та, под которой скрывалась его семья, дышал в колыбели новорожденный сын.
И где-то здесь, в Деванче, стояла боевая машина с номером 31, и Петр прижимался к броне. В него, в его лоб, в его грудь целилась труба миномета.
С тугим плотным ревом машины одна за другой снижались над кладбищем. Прошли над обломанными, искривленными, как хвощи, минаретами, нацеливаясь на белый мазар. И оттуда, из белого купола, из приплюснутой круглой чалмы, потянулись к вертолетам трассы. Замелькали, задергались, обрываясь на солнце, вонзаясь в пустоту. И сквозь эту пустоту, покачиваясь, прошли вертолеты. Под днищем мелькнул мазар, фигурки в долгополых одеждах.
Снова развернулись над городом, поставив горизонт вертикально, ссыпая с блюда варево крыш и домов. Устремились на кладбище, на изогнутые минареты, похожие на поднявшихся огромных червей. Веретенов почувствовал, как напряглась стягивающая вертолеты струна, как прошла дальше, к земле. Гудела, прямая, сверкающая, пропущенная сквозь вертолеты.
Минарет как хобот слона. Сорная, с колким блеском земля. Минометы – маленькие, наклоненные цилиндры стволов. Расчет – разбегаются, заслоняются руками от неба. Приплюснутый белый мазар. Встречные пулеметные трассы. Головной вертолет остановился в воздухе. Выпустил черные, уходящие в землю лучи. Превратил их подножья в тупые взрывы. Покрыл площадку клубящимся дымом. Соскользнул с расползающихся рыхлых опор и с воем, в блеске винтовок, взмыл в небо. Второй вертолет, не стреляя, прошел над клубами. Веретенов задохнулся от скорости, от перегрузки, от взрывной волны, сквозь которую пролетел вертолет.
Они взлетели над городом, заворачиваясь в его медленную спираль, вокруг крепости, башни, слоистых кварталов. Дыхание и сердце, пропущенные сквозь взрыв, обретали прежние ритмы. Глаза искали ту крохотную, идущую от площади улочку. И увидали, что передний вертолет горит.
Он горел пульсирующим слабым огнем, пропадавшим, превращавшимся в трепещущий дым. Винты его плоско сверкали. Горение казалось естественным проявлением полета. Из-за брюха вырвался длинный шарф пламени, свернулся в тонкую ленту и пропал, оставив синюю нить.
«Неужели? – не верил Веретенов, вглядываясь в подбитую машину. Из нее что-то вылетело, плотное, черное, как будто отвалилась какая-то деталь. Но это был ком сажи, он рассыпался мельчайшей пыльцой, и она превратилась в рыжий, витой огонь. – Неужели?»
Надир беззвучно кричал, махал, колотил руками о блистер, будто стремился вырваться из кабины, переброситься через воздух к горящему Мухаммаду. А в нем, Веретенове, не страх, не мысль о спасении, а оцепенение, неподвижность.
Их машина повторяла движения первой, следовала за ней неотступно, триближалась к огню, будто хотела сдуть пламя свистом своих лопастей, юддержать кренящийся, теряющий высоту вертолет.
«Нет! – крикнул он, когда вертолет впереди превратился в шар света, и в этой огненной плазме черным вырезом возник фюзеляж и длинная оконечность хвоста. – Нет!..»
Огромная липкая капля пламени стала падать, проваливаться, и они вдруг сказались в небе одни. А подбитая, взорвавшаяся машина удалялась и рушилась. Надир тянул рукоять, вертолет в звенящем вираже не желал отставать, тровожал Мухаммада к налетающей зубчатой земле.
Брызнуло, прочертило, окуталось дымом. Вертолет упал на город, кропя его огнем, осыпая обломками. Они взмыли, оставляя внизу кляксу гари. Продолжая кричать свое «нет!», Веретенов видел оскаленное, с выпученными разами лицо Надира и второго пилота, воздевшего кулаки.
Снова был город, глиняный рыжий свиток. Вертолет одиноко и ровно летел то небу. Разворачивал длинный, в морщинах и складках, рулон. В тонком свисте тошел на снижение. Оранжевые космы дыма, отмечающие рубеж залегания. Покосившаяся толпа минаретов. Белый купол мазара.
Вертолет пропустил под собой наклоненные косые столбы. Прянул навстречу трассам. Дернулся, будто натолкнулся на камень. Жаркие, дымные вихри умчались вниз, как заостренные пальцы на длинных руках. Вонзились в мазар, проникли в него, взломали, выдрали черные космы. Надир, давя на гашетку, стреляя из пушки, прочертил, продолбил кладбище, оставляя кудрявый шов.
Взмыли, надсадно воя. Второй пилот все тряс, все сжимал кулаки.
Опустились в степи у штаба. Вышли из-под застывших винтов. Летчики сдирали шлемы, хватали губами воздух. Оглядывали свой вертолет – искали в фюзеляже пробоины. Веретенов слабо махнул им рукой, прощаясь. Волоча свой альбом, побрел по солнцу.
Полевая кухня все так же шипела форсунками. Два знакомых солдата-повара открыли крышку котла, и один черпаком достал кашу, обжигаясь и дуя, снимал пробу.
– Нет, не дошла еще! Пусть постоит малость! А то Микитыч придет, душу вынет…
Веретенов брел мимо кухни. Где-то, сбитый, догорал вертолет. Где-то чадно дымил мазар. «Командос» сквозь оранжевый дым бежали по кладбищу в атаку. Все это случилось так быстро, что каша не успела свариться.
Глава десятая
В штабе под тентом работали телефоны и рации. Офицеры громкоголосо, каждый по своему каналу, перекрикивая друг друга, вели управление. Командир раздражался на помехи, поворачивался спиной к многоголосью, выдыхал жарко в трубку:
– Держать оцепление! На участке второго ликвидировать брешь!.. Дайте указание целей!.. Всех под броню!.. Как поняли меня? Прием!..
Веретенов чувствовал: пока его не было, здесь произошли перемены. Эти перемены – следствие других, происшедших в городе.
– Басмачи пошли на прорыв! – Кадацкий отступил под тент, давая Веретенову место в тени. Солнце, еще горячее, уже начинало клониться, заглядывало под брезент, палило ноги. – Прямо в рост пошли, в психическую! Дело дошло до гранат. Двум группам «духов», человек по сто, удалось прорваться – ушли из города.
– У нас есть потери? – Веретенов слушал какофонию позывных. Стремился угадать, что сулят ему эти трески и хрипы. – Есть убитые, раненые?
– Уточняем. Пока не поступало докладов от командиров рот.
– Где был прорыв? На участке Молчанова?
– Молчанову тоже досталось.
Веретенов чувствовал свое бессилие, неучастие, невозможность помочь. С тех пор, как ночью под звездами он обнимал сына, отпускал от себя, надеясь увидеться утром, с тех пор он был отлучен от него жестокой гибельной преградой. Рвался к нему, хотел пробиться, но каждый раз вертолеты, транспортеры, боевые машины пехоты проносили его мимо сына. Сын был без него, был во власти смертельной опасности, и он, отец, был не в силах его защитить.
Веретенов побрел в степь – мимо танка в капонире, мимо антенн и фургонов. Шагал, толкая перед собой длинную тень. Опять проревели над ним огненные смерчи, полосуя небо, проливая ему на голову липкое пламя. Клок огня вяло долетел до земли, сгорел у его ног, оставив пятно легкой копоти.
Он опустился на землю, прижал к ней ладони. Ему казалось: степь дрожит. По ней прокатывается гул, пробегает подземная судорога.
Лег на теплую нагретую корку. Прижался ухом, стремясь сквозь пространство уловить отзвуки боя, удары снарядов, лязг гусениц, крики, уловить голос сына.
Степь гудела, как волновод, пропуская сквозь себя конвульсии боли. Или это ухала в виске переполненная болью вена, и степь, как мембрана, усиливала гул боли.
Ему казалось: он слышит страдание земли. Страдал прах. Страдали корни трав. Страдали жуки и ушедшие в землю черви. Страдали могилы с зарытыми в них костями. Страдали основания гор и подземные воды. Страдали города и селения. Страдали живые люди и еще не рожденные, в чреве, младенцы. Все земные творения мучились, сотрясались, страшась распасться на изначальные атомы. Тяготились своей сотворенностью, своим существованием в мире. И он, Веретенов, прижимавшийся ухом к степи, слушая бегущую по планете судорогу боли, сам распадался на безымянный, лишенный имени прах.
«Нет!.. Не хочу!.. Невозможно!..» – отрицал он это слепое, грозившее земле разрушение. Кричал, прижимая губы к земле. Верил, что слова пробегут через гулкую степь, пролетят под глиняным городом, и сын, лежащий на горячих камнях, услышит его.
– Ты слышишь меня, сынок? Я с тобой! Отзовись! Дай какой-нибудь знак или весточку!.. Ты слышишь меня, сынок?!
Он оглядывал степь, отыскивал в ней весть о сыне. И весть явилась.
От бетонки, от трассы, сворачивая на грунт, мчался, пылил низкий, гусеничный транспортер. Следом за ним, прикрывая его пулеметом и пушкой, неслась боевая машина пехоты. Фары транспортера прозрачно горели, и их водянистый при свете солнца огонь казался воспаленным и диким. Транспортер для перевозки раненых, «таблетка», как его называли, приближался. Веретенов поднимался с земли, смотрел, боясь, ужасаясь крутящихся в глазницах огней.
«Нет, не Петя! Не Петя!..» – заговаривал он транспортер, посылал навстречу машине свое страстное волхование, древнее, языческое, никуда не исчезнувшее колдовство, таившееся в душе, доставшееся от предков, от всех пережитых в древности мгновений беды и опасности. Заговаривал машину, ее гусеницы, броню, подвешенные внутри носилки, страдающее пробитое тело, моля, чтобы это был не сын, убирая его с носилок, отсылая обратно в желтый город Герат, живого, невредимого, заполняя носилки кем-то другим, безымянным, чувствуя грех и вину, оставляя на потом искупление, чувствуя всеобщую случившуюся со всеми беду, подставляя себя самого вместо них, молодых, пронзенных огнем и сталью.
Его первобытное, из самых глубин суеверие, его детское моление и вера были столь глубоки, что он ждал своей немедленной смерти, остановки сердца, если там, в «таблетке», лежит его сын, и это колдовство должно было вырвать сына из страшных носилок, положить в них его, Веретенова.
Транспортер с боевой машиной прошли мимо штаба. Скользнули за фургоны в соседний медсанбат, где виднелся хвост дежурящего вертолета, опущенные лопасти винта.
Нет, он не умер, остался жить. Значит, «таблетка» привезла не сына. Значит, в ней был другой. И к этому другому устремилась теперь душа, без прежней предельной страсти, израсходованной в молении о сыне, но с больным состраданием, с чувством вины и бессилия.
Он шел к медсанбату, а перед ним, обгоняя, шагал командир, сутуло бугря на спине линялый, блеклый китель.
Издали было видно, как из «таблетки» извлекают носилки, исчезают с ними в брезентовом шатре палатки. Командир шагнул в шатер, а Веретенов, подойдя, смотрел, как бросают дымки запыленные машины, в раскрытой корме транспортера царит ералаш, висят в ременных петлях носилки, валяется сумка с крестом, автомат, клок окровавленной ваты, и водитель, узколицый киргиз, бьет молотком по корпусу, что-то укрепляет, вколачивает, наполняя машину короткими звонами.
За шатром, за фургоном застыл вертолет со звездой. Летчики стояли, ожидая носилки, готовые запустить винты. Чуть поодаль Веретенов, почти не изумляясь, углядел верблюда. На трех ногах, поджав четвертую, вздымал толстогубую голову, тоскливо бренчал бубенцом, мотал уздой в тусклых медных подвесках. Старик афганец, седобородый, в пыльных чувяках, держал конец узды, терпеливо ждал на солнцепеке.
Вертолет. Верблюд. Военные комбинезоны пилотов. Азиатская одежда старика. Унылый звон бубенца. Уханье молотка о броню. Все это было пропитано невидимой мукой, излучаемой сквозь брезент.
Веретенов заглянул под полог шатра. Зеленоватый, душно-солнечный свет. На клеенчатом полу – пустые носилки, ворох скомканного белья. Два санинструктора заталкивали в мешок забрызганную ржавым простыню. Солнечный четырехугольник окна. Зажженные хирургические лампы. Операционный стол, и на нем силуэтом – неподвижное тело, лоб, подбородок, грудь. Подвижный, тоже силуэтом, хирург. Сутулый командир. Тончайший белый луч от мелькающего скальпеля. И другой тончайший луч, красный, от пятна расплывшейся крови.
Этот свет хирургической лампы при солнце, при свете окна, был все тем же безумным светом, что и в фарах летящей «таблетки».
Веретенов у входа в шатер чувствовал давление, исходящее сверху, из открытых дверей фургона. Ему казалось: это давление колышет тяжелый брезентовый полог, наваливается на грудь, на лицо, оттесняет от входа, заставляет струиться воздух над зеленой спиной вертолета, рябит и туманит вершину соседней горы.
Оттесненный этим незримым потоком, Веретенов присел на ящик. Слушал голоса, звяк железа и меди.
Неужели, думал он, после всего, что он здесь пережил, – те первые выстрелы, подорвавшийся у хлебного поля БТР, башня Гератской крепости, погоня и сожжение «джипа», гибель в огне вертолета, эта безумная, с воспаленными фарами «таблетка», непрерывная, горькая, разрывающая сердце тревога о сыне, пребывание на истерзанной, страдающей земле, – неужели после всего этого он вернется в Москву, в свой дом и заживет прежней жизнью? Жизнью одинокого утонченного сибарита, знающего цену своему одиночеству, немного скептика, немного циника, занятого необременительным творчеством, без жертвы, без риска, сулящим гарантированный успех, достаток, вкусную еду, красивую одежду. Неужели, вернувшись в Москву, отдохнув, успокоившись, он заживет прежней жизнью, не крикнет: «Не сметь!.. Не стрелять!..»
Невозможно. Он уже другой человек. Часть его натуры сгорела в том огненном шлейфе, тянувшемся за вертолетом, пропала в раскаленной броне, затерялась в воплях толпы, в заклинаниях мегафона. Там, в Москве, он станет другим. Заживет другой жизнью.
Но какой? Как изменить ему жизнь? От чего отказаться? Неужели всего лишь от вин и сладких яств? Такая-то малость!.. От любовей, утех и искусства? Превратиться в скопца? Вернуться к жене и смиренно, раскаявшись в прежних грехах, доживать с ней свой век? Да она-то захочет ли? Разве не стали они чужими? Раздать, как в старинные годы, имущество бедным, пожертвовать деньги в миротворческий фонд? Или, вспомнив обычаи предков, сменить свое имя, отказаться от мира, затвориться, надеть скуфью, оставшийся срок посвятить изживанию скверны, помышлению о горнем свете? Да где ж тот монастырь, где тот свет горний?.. Или взвалить на себя огромное непосильное дело, исполнять до скончания дней какой-нибудь тяжкий зарок? Стучаться во все кабинеты, в тяжелые кремлевские двери, кричать: «Не стреляйте!.. Очнитесь!..»?
Как ему быть? Как жить в новой жизни, которая его обступила, омывает струящейся болью, льется из фургона с крестом, рябит и туманит звезду на борту вертолета?
Из шатра появился хирург в белом халате и шапочке. Веретенов узнал в нем того, с которым летел сюда, кто мечтал о синем гератском стекле. Халат его был в рыжих брызгах.
Следом вышел командир, медлительный, грузный, с потемневшим, в тяжелых складках лицом. Тер себе грудь, то место, где пестрели планки. Казалось, ему не хватает дыхания.
Два солдата протискивались сквозь полог шатра, протискивали носилки. И на них, уронив голову на куль свернутой солдатской одежды, лежал раненый. Серое лицо, закрытые веки, белые губы, голая, вялая, протянутая вдоль тела рука, в которую вживлена пластмассовая трубка капельницы. Санинструктор нес над ним, как лампаду, опрокинутый флакон с жидкостью. Два других солдата, замыкавших носилки, уже выходили на свет, разворачивались и шли к вертолету. И это круговое движение носилок, круговое движение безжизненной головы вовлекло в себя шагнувшего командира, хирурга и его, Веретенова. Они шли вместе в этом круговом завихрении несколько шагов, а потом распались. Командир и Веретенов отстали, а носилки и хирург ушли вперед.
Вертолетчики расступились, дали солдатам ход. Пропустили их внутрь вертолета. Хирург что-то говорил и показывал, взмахивая рукой. Носилки исчезли в темном проеме. Закрылась дверь, начинали свистеть винты. Вертолет поднялся, дул сорной пылью, качаясь, уходил в высоту. Командир, заслоняясь, спасался от наждачного ветра.
– Не первый день, не первый раненый, не первый убитый, а все не могу привыкнуть, – командир следил за исчезающей точкой. – Каждый раз говорю мысленно: «Прости, сынок!» Каждый раз жду: кто еще, кого еще! Тяжело…
И тяжелым шагом двинулся в штаб, к телефонам и рациям, к раскрытой карте Герата, где продолжалась операция и, быть может, кто-то безвестный падал, пробитый пулей.
«Прости, сынок!» – продолжали звучать слова командира. И через это «прости», и через это «сынок» командир, далекий ему, Веретенову, отделенный разницей забот и задач, разницей профессий и дел, степенью включенности в этот грозный военный процесс – командир вдруг стал близок ему и понятен. Понятен чувством вины сильного, здорового, успевшего пожить человека, вины перед молодыми солдатами, пронзенными сталью, толком еще не жившими, лишь уповавшими на жизнь. Командир, хоть был и военным, но как и он, Веретенов, прожил свою жизнь, уместившись в мирный зазор, отпущенный его поколению. До них на огромной Войне их молодые отцы полегли на поле брани. Теперь их дети, «сынки», кладут свои головы на малой войне. За что? А они – командир, Веретенов – без вины виноватые, чувствуют бремя своих безбедно прожитых лет. Искупают вину, подставляют себя летящей гранате и пуле, зрелищам крови и слез, стремятся жить на пределе оставшихся сил. Посылают в бой своих сыновей и сами рвутся им вслед.
– Держать оцепление! На участке второго ликвидировать брешь!.. Дайте указание целей!.. Всех под броню!.. Как поняли меня? Прием!..
Веретенов чувствовал: пока его не было, здесь произошли перемены. Эти перемены – следствие других, происшедших в городе.
– Басмачи пошли на прорыв! – Кадацкий отступил под тент, давая Веретенову место в тени. Солнце, еще горячее, уже начинало клониться, заглядывало под брезент, палило ноги. – Прямо в рост пошли, в психическую! Дело дошло до гранат. Двум группам «духов», человек по сто, удалось прорваться – ушли из города.
– У нас есть потери? – Веретенов слушал какофонию позывных. Стремился угадать, что сулят ему эти трески и хрипы. – Есть убитые, раненые?
– Уточняем. Пока не поступало докладов от командиров рот.
– Где был прорыв? На участке Молчанова?
– Молчанову тоже досталось.
Веретенов чувствовал свое бессилие, неучастие, невозможность помочь. С тех пор, как ночью под звездами он обнимал сына, отпускал от себя, надеясь увидеться утром, с тех пор он был отлучен от него жестокой гибельной преградой. Рвался к нему, хотел пробиться, но каждый раз вертолеты, транспортеры, боевые машины пехоты проносили его мимо сына. Сын был без него, был во власти смертельной опасности, и он, отец, был не в силах его защитить.
Веретенов побрел в степь – мимо танка в капонире, мимо антенн и фургонов. Шагал, толкая перед собой длинную тень. Опять проревели над ним огненные смерчи, полосуя небо, проливая ему на голову липкое пламя. Клок огня вяло долетел до земли, сгорел у его ног, оставив пятно легкой копоти.
Он опустился на землю, прижал к ней ладони. Ему казалось: степь дрожит. По ней прокатывается гул, пробегает подземная судорога.
Лег на теплую нагретую корку. Прижался ухом, стремясь сквозь пространство уловить отзвуки боя, удары снарядов, лязг гусениц, крики, уловить голос сына.
Степь гудела, как волновод, пропуская сквозь себя конвульсии боли. Или это ухала в виске переполненная болью вена, и степь, как мембрана, усиливала гул боли.
Ему казалось: он слышит страдание земли. Страдал прах. Страдали корни трав. Страдали жуки и ушедшие в землю черви. Страдали могилы с зарытыми в них костями. Страдали основания гор и подземные воды. Страдали города и селения. Страдали живые люди и еще не рожденные, в чреве, младенцы. Все земные творения мучились, сотрясались, страшась распасться на изначальные атомы. Тяготились своей сотворенностью, своим существованием в мире. И он, Веретенов, прижимавшийся ухом к степи, слушая бегущую по планете судорогу боли, сам распадался на безымянный, лишенный имени прах.
«Нет!.. Не хочу!.. Невозможно!..» – отрицал он это слепое, грозившее земле разрушение. Кричал, прижимая губы к земле. Верил, что слова пробегут через гулкую степь, пролетят под глиняным городом, и сын, лежащий на горячих камнях, услышит его.
– Ты слышишь меня, сынок? Я с тобой! Отзовись! Дай какой-нибудь знак или весточку!.. Ты слышишь меня, сынок?!
Он оглядывал степь, отыскивал в ней весть о сыне. И весть явилась.
От бетонки, от трассы, сворачивая на грунт, мчался, пылил низкий, гусеничный транспортер. Следом за ним, прикрывая его пулеметом и пушкой, неслась боевая машина пехоты. Фары транспортера прозрачно горели, и их водянистый при свете солнца огонь казался воспаленным и диким. Транспортер для перевозки раненых, «таблетка», как его называли, приближался. Веретенов поднимался с земли, смотрел, боясь, ужасаясь крутящихся в глазницах огней.
«Нет, не Петя! Не Петя!..» – заговаривал он транспортер, посылал навстречу машине свое страстное волхование, древнее, языческое, никуда не исчезнувшее колдовство, таившееся в душе, доставшееся от предков, от всех пережитых в древности мгновений беды и опасности. Заговаривал машину, ее гусеницы, броню, подвешенные внутри носилки, страдающее пробитое тело, моля, чтобы это был не сын, убирая его с носилок, отсылая обратно в желтый город Герат, живого, невредимого, заполняя носилки кем-то другим, безымянным, чувствуя грех и вину, оставляя на потом искупление, чувствуя всеобщую случившуюся со всеми беду, подставляя себя самого вместо них, молодых, пронзенных огнем и сталью.
Его первобытное, из самых глубин суеверие, его детское моление и вера были столь глубоки, что он ждал своей немедленной смерти, остановки сердца, если там, в «таблетке», лежит его сын, и это колдовство должно было вырвать сына из страшных носилок, положить в них его, Веретенова.
Транспортер с боевой машиной прошли мимо штаба. Скользнули за фургоны в соседний медсанбат, где виднелся хвост дежурящего вертолета, опущенные лопасти винта.
Нет, он не умер, остался жить. Значит, «таблетка» привезла не сына. Значит, в ней был другой. И к этому другому устремилась теперь душа, без прежней предельной страсти, израсходованной в молении о сыне, но с больным состраданием, с чувством вины и бессилия.
Он шел к медсанбату, а перед ним, обгоняя, шагал командир, сутуло бугря на спине линялый, блеклый китель.
Издали было видно, как из «таблетки» извлекают носилки, исчезают с ними в брезентовом шатре палатки. Командир шагнул в шатер, а Веретенов, подойдя, смотрел, как бросают дымки запыленные машины, в раскрытой корме транспортера царит ералаш, висят в ременных петлях носилки, валяется сумка с крестом, автомат, клок окровавленной ваты, и водитель, узколицый киргиз, бьет молотком по корпусу, что-то укрепляет, вколачивает, наполняя машину короткими звонами.
За шатром, за фургоном застыл вертолет со звездой. Летчики стояли, ожидая носилки, готовые запустить винты. Чуть поодаль Веретенов, почти не изумляясь, углядел верблюда. На трех ногах, поджав четвертую, вздымал толстогубую голову, тоскливо бренчал бубенцом, мотал уздой в тусклых медных подвесках. Старик афганец, седобородый, в пыльных чувяках, держал конец узды, терпеливо ждал на солнцепеке.
Вертолет. Верблюд. Военные комбинезоны пилотов. Азиатская одежда старика. Унылый звон бубенца. Уханье молотка о броню. Все это было пропитано невидимой мукой, излучаемой сквозь брезент.
Веретенов заглянул под полог шатра. Зеленоватый, душно-солнечный свет. На клеенчатом полу – пустые носилки, ворох скомканного белья. Два санинструктора заталкивали в мешок забрызганную ржавым простыню. Солнечный четырехугольник окна. Зажженные хирургические лампы. Операционный стол, и на нем силуэтом – неподвижное тело, лоб, подбородок, грудь. Подвижный, тоже силуэтом, хирург. Сутулый командир. Тончайший белый луч от мелькающего скальпеля. И другой тончайший луч, красный, от пятна расплывшейся крови.
Этот свет хирургической лампы при солнце, при свете окна, был все тем же безумным светом, что и в фарах летящей «таблетки».
Веретенов у входа в шатер чувствовал давление, исходящее сверху, из открытых дверей фургона. Ему казалось: это давление колышет тяжелый брезентовый полог, наваливается на грудь, на лицо, оттесняет от входа, заставляет струиться воздух над зеленой спиной вертолета, рябит и туманит вершину соседней горы.
Оттесненный этим незримым потоком, Веретенов присел на ящик. Слушал голоса, звяк железа и меди.
Неужели, думал он, после всего, что он здесь пережил, – те первые выстрелы, подорвавшийся у хлебного поля БТР, башня Гератской крепости, погоня и сожжение «джипа», гибель в огне вертолета, эта безумная, с воспаленными фарами «таблетка», непрерывная, горькая, разрывающая сердце тревога о сыне, пребывание на истерзанной, страдающей земле, – неужели после всего этого он вернется в Москву, в свой дом и заживет прежней жизнью? Жизнью одинокого утонченного сибарита, знающего цену своему одиночеству, немного скептика, немного циника, занятого необременительным творчеством, без жертвы, без риска, сулящим гарантированный успех, достаток, вкусную еду, красивую одежду. Неужели, вернувшись в Москву, отдохнув, успокоившись, он заживет прежней жизнью, не крикнет: «Не сметь!.. Не стрелять!..»
Невозможно. Он уже другой человек. Часть его натуры сгорела в том огненном шлейфе, тянувшемся за вертолетом, пропала в раскаленной броне, затерялась в воплях толпы, в заклинаниях мегафона. Там, в Москве, он станет другим. Заживет другой жизнью.
Но какой? Как изменить ему жизнь? От чего отказаться? Неужели всего лишь от вин и сладких яств? Такая-то малость!.. От любовей, утех и искусства? Превратиться в скопца? Вернуться к жене и смиренно, раскаявшись в прежних грехах, доживать с ней свой век? Да она-то захочет ли? Разве не стали они чужими? Раздать, как в старинные годы, имущество бедным, пожертвовать деньги в миротворческий фонд? Или, вспомнив обычаи предков, сменить свое имя, отказаться от мира, затвориться, надеть скуфью, оставшийся срок посвятить изживанию скверны, помышлению о горнем свете? Да где ж тот монастырь, где тот свет горний?.. Или взвалить на себя огромное непосильное дело, исполнять до скончания дней какой-нибудь тяжкий зарок? Стучаться во все кабинеты, в тяжелые кремлевские двери, кричать: «Не стреляйте!.. Очнитесь!..»?
Как ему быть? Как жить в новой жизни, которая его обступила, омывает струящейся болью, льется из фургона с крестом, рябит и туманит звезду на борту вертолета?
Из шатра появился хирург в белом халате и шапочке. Веретенов узнал в нем того, с которым летел сюда, кто мечтал о синем гератском стекле. Халат его был в рыжих брызгах.
Следом вышел командир, медлительный, грузный, с потемневшим, в тяжелых складках лицом. Тер себе грудь, то место, где пестрели планки. Казалось, ему не хватает дыхания.
Два солдата протискивались сквозь полог шатра, протискивали носилки. И на них, уронив голову на куль свернутой солдатской одежды, лежал раненый. Серое лицо, закрытые веки, белые губы, голая, вялая, протянутая вдоль тела рука, в которую вживлена пластмассовая трубка капельницы. Санинструктор нес над ним, как лампаду, опрокинутый флакон с жидкостью. Два других солдата, замыкавших носилки, уже выходили на свет, разворачивались и шли к вертолету. И это круговое движение носилок, круговое движение безжизненной головы вовлекло в себя шагнувшего командира, хирурга и его, Веретенова. Они шли вместе в этом круговом завихрении несколько шагов, а потом распались. Командир и Веретенов отстали, а носилки и хирург ушли вперед.
Вертолетчики расступились, дали солдатам ход. Пропустили их внутрь вертолета. Хирург что-то говорил и показывал, взмахивая рукой. Носилки исчезли в темном проеме. Закрылась дверь, начинали свистеть винты. Вертолет поднялся, дул сорной пылью, качаясь, уходил в высоту. Командир, заслоняясь, спасался от наждачного ветра.
– Не первый день, не первый раненый, не первый убитый, а все не могу привыкнуть, – командир следил за исчезающей точкой. – Каждый раз говорю мысленно: «Прости, сынок!» Каждый раз жду: кто еще, кого еще! Тяжело…
И тяжелым шагом двинулся в штаб, к телефонам и рациям, к раскрытой карте Герата, где продолжалась операция и, быть может, кто-то безвестный падал, пробитый пулей.
* * *
«Таблетка» и боевая машина пехоты, погасив свои фары, развернулись и ушли по бетонке.«Прости, сынок!» – продолжали звучать слова командира. И через это «прости», и через это «сынок» командир, далекий ему, Веретенову, отделенный разницей забот и задач, разницей профессий и дел, степенью включенности в этот грозный военный процесс – командир вдруг стал близок ему и понятен. Понятен чувством вины сильного, здорового, успевшего пожить человека, вины перед молодыми солдатами, пронзенными сталью, толком еще не жившими, лишь уповавшими на жизнь. Командир, хоть был и военным, но как и он, Веретенов, прожил свою жизнь, уместившись в мирный зазор, отпущенный его поколению. До них на огромной Войне их молодые отцы полегли на поле брани. Теперь их дети, «сынки», кладут свои головы на малой войне. За что? А они – командир, Веретенов – без вины виноватые, чувствуют бремя своих безбедно прожитых лет. Искупают вину, подставляют себя летящей гранате и пуле, зрелищам крови и слез, стремятся жить на пределе оставшихся сил. Посылают в бой своих сыновей и сами рвутся им вслед.