Из тех же ворот, пока трепетали зеленоватые парящие в небе ракеты, открывалось пространство двора, фасад азиатского дома, нарисованный на стене полосатый оранжевый тигр, стриженые кусты, невысокое округлое дерево. Глухой дувал обрамлял пространство двора, был увенчан на дальнем углу приплюснутой башенкой. За этим дувалом находился снаружи проулок, вливавшийся в улицу. Солдаты, занимавшие на башенке позицию, держали под прицелом проулок. Другие лежали на плоской крыше дома, защищая подходы к машине, спасая ее от возможного удара гранаты. Сама машина, с оператором и водителем, контролировала улицу, отсекая квартал Деванчу от остального ночного города. При случае машина могла развернуть свою башню и направить огонь в открытые ворота двора.
   Так понимал Веретенов позицию, на которую привезла его санитарная «таблетка». Высадила и умчалась в сумерки.
   – Вот наденьте, взводный велел! – солдат протянул Веретенову бронежилет. Помог надеть, застегнуть.
   Это был Степушкин, тот, чей дом стоял на далекой прохладной реке. Уступил Веретенову место на матрасе, брошенном на землю. Достал из подсумка гранату:
   – Сейчас мы ее для профилактики бросим! Чтоб никто в ночи не совался!
   Юркнул во тьму вдоль стены. Лопнуло, грохнуло в соседнем проулке. Эхо прокатилось в глубь сада, и где-то в стороне лопнула другая граната. За дувалами, на соседних дворах, занимая оборону, лежали мотострелки, время от времени бросали гранаты во тьму.
   Маркиз, чей портрет недавно рисовал Веретенов, мягко шагая, принес подушку:
   – Вот, возьмите! Помягче будет! – подложил под бок Веретенову. Посреди двора темнела повалившаяся на бок двуколка. Возле нее грудой громоздился скарб. В нем, если вглядеться попристальней, начинал слабо краснеть какой-то шелковый полог, тускло сияла какая-то медь. Оттуда, от двуколки, брошенной в торопливом бегстве, и принес подушку Маркиз.
   Командир взвода, занимавший место в машине, не удивился появлению Веретенова. Уже видел его и знал. Значит, так надо, если здесь, в его взводе, появился этот художник. Значит, так решило командование. Вот только зря прислало его без оружия. И он, прихватив из машины автомат, принес его Веретенову.
   – Пользоваться умеете? – положил около него «Калашникова».
   И теперь, в бронежилете, с автоматом, Веретенов лежал рядом с сыном, всматривался в его близкое, чуть светлевшее под каской лицо. Как только его увидел, расстался со своими страхами – жив, невредим. А главное, рядом, под его отцовским присмотром. Теперь, что бы кругом ни творилось, он, отец, своим словом, своей отцовской волей и властью удержит сына от мальчишеских безумных поступков. Но кругом ничего не творилось. Бесшумно трепетали ракеты, освещая стеклянное дерево. Желтел на стене лубочный оранжевый тигр. Пахло скотиной, остывшим дымом жилья, возделанной садовой землей. И сын его, Петя, был с ним.
   – Как оно было сегодня? Мне командир и раненый Лепешкин рассказывали. Но я не понял. Как проходил этот бой? – спрашивал Веретенов.
   И сын отвечал:
   – "Духи" пошли на прорыв. На нашем участке пошли и на участке соседнего взвода. Оттуда вон, из сада пошли. Двинулись по проулку. Лепешкин машину погнал в проулок, хотел закупорить огнем, да слишком далеко углубился. Посадил машину на мину. Подрыв! Они вперед снайперов выслали, насажали их по крышам, а главные силы – в атаку! Кричали: «Аллах акбар!» С флагом шли. Я видел – маленький, зеленый, змеистый. Ну, а мы отбивались. Вот и все!..
   – Ты стрелял?
   – Стрелял. Когда из сада на нас бежали, бил туда. И по снайперу, который на крыше лежал. Он пробрался на крышу и близнеца ранил. Я потом со стены по проулку бил, прикрывал машину Лепешкина, покуда ее тягач на буксир взял.
   – И попадал? От пуль твоих кто-нибудь падал?
   – Не знаю. Бил туда, где «духи» были. Один раз – по бегущему, вон в тех кустах. А падали или нет, не заметил.
   Веретенов слушал сына с мучительным чутким вниманием. Слушал и себя самого. Сын знал и умел такое, совершал такое, чего он, отец, не умел. Нечто огромное, страшное, что ему, отцу, не под силу. Он, отец, желавший взять над сыном волю и власть, робел перед сыном, затихал перед ним.
   – Ты стрелять из автомата умеешь? – спросил сын. – Автомат держать приходилось?
   – Очень давно, – смутился Веретенов. – Забыл уж.
   – Давай, я тебе покажу.
   Сын взял автомат и, пользуясь светом взлетевшей ракеты, показал работу затвора, смену магазина, переключение стрельбы с одиночной на автоматическую. Веретенов прилежно, несколько раз, повторил урок сына.
   Сколько навыков он, отец, передал ему в прошлом! Как точить карандаш. Выдавливать из тюбика пасту. Держать за обедом ложку. Теперь сын учил его – навыку обращаться с оружием. И он, отец, послушно брал у сына урок.
   – Взводный сказал: атака должна повториться. Наверное, опять придется стрелять.
   Сын не удивился появлению отца, не смутился, а показал устройство оружия. Как бы взял его в долю, сделал равным себе. Веретенов чувствовал запах сыновних волос, сыновнего тела. Видел его худое лицо, продранный локоть. Провел рукой по сыновней макушке, по шее, вдоль спины, откликнувшейся на его прикосновение. И испытал такую нежность, любовь: пусть беда, пусть близкий бой и возможна атака и гибель – они вместе, лежат, прижавшись друг к другу, и им сейчас хорошо.
   Это чувство было сильным, вытеснило все остальные – недавние страхи, вину, стремление спасать, заслонять. Не было рядом военной машины, нацелившей пушку в проулок. Не было солдат с автоматами, засевших на плоской крыше. Не было всех последних прожитых лет, состаривших его, Веретенова, взрастивших сына, разлучивших, удаливших их друг от друга. Ничего этого больше не было.
   А был высокий клеверный стог, влажный, темный, окруженный туманными звездами, и они с сыном лежат на вершине, лицами вверх, и небо осыпает на них мерцающую ночную росу.
   Или то млечное море, качавшее их обоих на теплой синей ладони. Легкие журчания и звоны, соленые шлепки у лица, и над ними, лежащими, пролетала белая чайка, косила оранжевым глазом.
   Или зимой в кабинете, среди дымного январского солнца, янтарных полос на стене. Лежат на тесном диване, следят за движением светового пятна от картины к буфету с вазой.
   Близко, в ночи, лопнуло, грохнуло. Веретенов очнулся. Видно, Степушкин перекинул через дувал очередную гранату, наугад наполнил проулок взрывом. Вспорхнувшая стая ракет осветила за воротами броню БМП.
   Этот граненый металлический блеск был как больное прозрение. Прилипшие песчинки на его кулаке. Двор азиатского дома с намалеванным рыжим тигром. Опрокинутая в бегстве повозка. Точеная главка мечети с плывущей ракетой. Осколок стекла, мерцающий у гусениц БМП. Сын на полосатом матрасе, сжимающий автомат. И, как случалось с ним прежде, пристальное, страстное зрение порождало иллюзию, что это уже было однажды, что он здесь когда-то был. Когда-то видел намалеванного рыжего тигра, резную главку мечети, осколок стекла в пыли. Мир стал двоиться, расслаиваться. Он, Веретенов, существовал одновременно во всех слоях, отражался во всех зеркалах, проживал многократно одну и ту же судьбу. И эти слои и варианты судьбы сливались, смыкались в нем снова, создавая ощущение абсурда, тождества мира с самим собой.
   – Знаешь, удивительно, папа! У меня такое чувство, что я уже был здесь прежде, – сказал вдруг сын. И Веретенов не испугался этого совпадения. Оно было подтверждением тождества. Тождества его и сына. – Когда я был маленький, баба Таня рассказывала мне про кота Баюна, про сонный город, про застывших на стенах воинов. И именно это я представлял: вот такого же полосатого, похожего на тигра, рыжего Баюна, и такие же минареты и башни, и такое же дерево с заснувшими плодами и листьями, и охрану, неподвижную на зубчатой стене. И вот теперь я здесь, будто баба Таня мне все предсказала.
   – Она и мне предсказала! Она и мне эту же сказку рассказывала!..
   Он вспомнил о матери. Рассказывала ему эту сказку, одну-единственную, с такими подробностями, которых никогда не встречал в книгах. Видно, сказку ту рассказывала ей ее мать или бабка, а той – прабабка. Сказка, как пророчество, переходила из века в век, из уст в уста, и вот сбылось предсказание: отец и сын, двое в роду, дожившем до сегодняшних дней, оказались среди сонного города, в сонном заговоренном царстве, перед котом Баюном.
   Он знал, что город – не сонный. Не спит, а слушает выстрелы. Матери, боясь погрома, резни, прижимают к груди младенцев. Старики стоят на молитвах. Молодые с винтовками выцеливают друг друга в ночи. Но и это было в пророчестве. И это было в прабабкиной сказке. Все было задумано издавна. И осуществлялось теперь.
   – Ты знаешь, папа, какие удивительные бывают у меня состояния. Уже давно, не только здесь, но и дома. А теперь – особенно. Я никому никогда не признавался. Да никто бы и не понял, наверное. Но, может быть, и у других бывает что-то подобное, на свой лад. И никто никому не откроется, потому что боится насмешки. Все-таки есть в нас какая-то тайна, какая-то жизнь души. У тебя такое бывает?
   – Какое, сынок?
   – Очень часто мне видится… Ну не видится, а думается… и даже не думается, а чувствуется!.. Ну не знаю, как сказать… Особенно перед тем, как заснуть. Последние секунды перед тем, как забыться, погрузиться в сон… Будто, представляешь, где-то есть комната, как бы горница, очень простая, просторная. Деревянный потолок, стол деревянный. И за этим столом сидят все мои родичи, которых уже нет, которые уже умерли, только в альбоме остались. И баба Вера, и дед Антон, и прадед Степан, и прабабки Анна и Елена, и тот легендарный наш прародитель, Егор. Егор-прародитель, то ли солдат суворовский, то ли ополченец. И все они сидят за этим столом такие строгие, молчаливые. Не говорят, не едят, не молятся, а просто смотрят на дверь, в которую я вхожу. Вхожу и вижу, что среди них за столом есть свободное место. И я знаю, что это мое место. И спокойно, радостно иду от порога к столу, чтоб занять мое место. Они смотрят все на меня, без улыбки, но твердо, радостно. Принимают к себе, сажают за стол… Вот такое мне чудится, папа! Вот такое я знаю и чувствую!
   Веретенов кивал в ответ. Не удивлялся, а молча, нежно прижимался к сыну, признавая его сходство с собой. Сходство, подобие, тождество. Ведь и с ним бывало такое. И ему мерещилось, что он встречается с погибшим отцом в какой-то комнате, где много книг. Одна из них лежит на столе, и отец, молодой, еще не в военной форме, а тот, со студенческой фотографии, положил на страницу ладонь, ждет к себе сына, чтобы тот подошел и прочел. На странице, между отцовскими пальцами, виднеется алая буквица. Травы, птицы, цветы, идущие столбцом письмена. Он не может прочесть эти строки, мешает ладонь отца и что-то еще, в нем самом. И знание: когда-нибудь после, когда минет срок и исчезнет помеха, он снова войдет в эту комнату, отец уберет со страниц ладони, и тогда он прочтет письмена.
   – А еще, ты знаешь, папа, когда бессонница или ночная тоска, ночные страхи, предчувствия, когда стараюсь заснуть, забыться, и не могу. Тогда начинаю представлять, что строю избу. Представляю, что ставлю ее на зеленой высокой горе, под соснами, с видом на озеро… Печь накалена, я лежу в моей избе на теплой лежанке, ночь, окна искрятся от луны, и мне так хорошо, так спокойно, я так защищен. И живу в моем доме, мне ничего не грозит, и я засыпаю…
   И это Веретенов понимал в своем сыне. И у него бывали ночные страхи. И от этих ночных надвигающихся смутных предчувствий он мысленно прятался в стог, в его темную шуршащую глубь, в душистую, промятую до центра пещеру. Затыкал вход клоками сена и жил в центре стога среди сухих благоуханий, спасаясь от непогоды, от лихого глаза, от ходящей кругом беды. И с ним, и с ним такое бывало! Он передал это сыну. Они были единого духа, единой природы. Несли в себе один и тот же от предков завет. Толкали его вперед, к какому-то далекому дню, к безвестному неродившемуся потомку. Он, безвестный потомок, получит, поймет завет, обратит его в чудо, воскресит в себе их всех, взрастивших его за века.
   – А еще, я, кажется, тебе уже говорил, каждую ночь перед тем, как уснуть, в палатке или в машине, где застигнет ночь, я думаю обо всех, кого знаю. Ну, конечно же, прежде всего о маме, о тебе, о дяде Коле, о друзьях, о девчонках из класса. И всем им желаю блага. Всех стараюсь любить. Даже Костикова, с которым дрались в пятом классе и от которого мне доставалось. Даже того экзаменатора, который срезал меня на институтских экзаменах. Всех стараюсь любить. И эта любовь придает мне силы, как бы связывает со всеми, укрепляет…
   Он, Веретенов, знал эти ночные молитвы о живых и мертвых. Обнимал их любовью, заслонял их собой. Мертвых – от забвения. Живых – от смерти. Эти откровения сына и были тем, за чем он сюда явился. Летел самолетом, мчался в машине. Лежал теперь с ним на азиатском полосатом матрасе. Знанием об их нераздельности. Об их единстве в любви.
   – Подожди, – сказал он, протянув руку к сыну, когда взлетела ракета. – Подожди!
   – Что, папа!
   – Погоди, я хочу посмотреть…
   Сын послушно, терпеливо повернулся к нему, и пока бесшумно струился зеленоватый свет, Веретенов пальцем осторожно провел по сыновним бровям, переносице, приоткрытым губам. Очертил овал лица, брови, глаза, рельеф подбородка, словно промерял расстояния от крыльев носа до уголков рта. Раскладывал лицо сына на окружности, открывая в нем «золотое сечение», его пропорцию и закон. Доказывал теорему о сыновнем лице, смысл которой оставался все тем же: жизнь сына была для него, отца, выражением высшего смысла, сочетавшего их на земле, раскрывающегося через боль и любовь.
   – Папа, ты что? – улыбнулся сын.
   – Так, одна мысль появилась…
   Сын не спросил, какая. Вытянулся на матрасе, опустил голову на руки. А он, Веретенов, был исполнен замысла.
   Та церковь под Смоленском, разбитая артиллерийскими залпами, о которой рассказывал ему дядя, единственный, кто остался в живых из всей многочисленной родни. Та церковь, что являлась в его стариковских снах. К которой стремился – поглядеть на пробитые стены, на сожженный и рухнувший купол, на опавшие источенные фрески. Та церковь под Вязьмой – вот куда он поедет. И пусть мастера поднимут ее из праха. Каменщики кирпичом и раствором залатают дыры и бреши. Кровельщики возведут новый купол из красной меди. Штукатуры оденут столпы белоснежным покровом. А он, художник, напишет новые фрески. Фрески об афганском походе.
   Он видел себя в этой церкви за долгой и кропотливой работой. Зимой и летом. Днем и ночью. В одиночестве, месяц за месяцем, год за годом. Он вершил свой труд, самый главный, быть может, последний в жизни.
   Он распишет западную стену над входом, где старые живописцы помещали свой Страшный суд. Напишет пылающие кишлаки, сараи, мечети, взорванные мосты и дороги. Напишет удар вертолетов, вонзающих в небо дымные трассы. Шар красного пламени, в котором погиб вертолет. Напишет взорванную боевую машину, окутанную гарью и копотью. Искореженный «джип», охваченный вялым огнем. Напишет убитую лошадь и раненного в ногу верблюда. Упавший с горы КамАЗ и льющийся с неба огонь. Напишет убитых наездников. Неподвижные тела на носилках и раненых на операционных столах. Он напишет, как в туманной дали копятся грозные армии, плывут в морях корабли, чадят в небесах бомбовозы. Весь мир, угрюмый и грозный, помещен в багровое зарево, как в огромную печь, готовый сгореть и погибнуть.
   На белых столбах и на сводах, на северной и южной стенах он напишет строгие лики. Нет, не святых, не угодников, а тех, кто вышел в поход. Здесь будет Седой Солдат и Кадацкий. Ротный Молчанов и его седовласый отец. Здесь будет командир и солдатик Степушкин с Вятки. И сержант поста охранения, и милый круглолицый Маркиз. Здесь будут близнецы, востоковед Коногонов. Водители «наливников» и саперы. Ремонтники, хлебопеки, врачи. Здесь будет Ахрам-разведчик, пилоты Мухаммад и Надир. Черноусый полковник Салех, белозубый афганский «командос». Он напишет на стенах их лица. По ним, залетев в окно, будет двигаться утренний луч, зажигать их глаза и губы, и они беззвучно, немолчно станут говорить об Афганском походе. О боях и потерях, о ратных трудах и заботах. Среди множества лиц, военных на марше колонн он нарисует себя, затерявшегося в батальонах и ротах, – художник с альбомом и кистью, взятый войсками в поход.
   На алтарной, восточной стене он напишет картины Родины. Ее реки, сады, урожаи. Ее города и селения. Ее красу и наряд из трав, снегов, половодий. Он напишет ее среди празднеств, трудов и радений. Все, о чем мечтают солдаты, задремав на холодной броне, забывшись в душной палатке под мерный посвист «афганца». Он напишет лица бабок, невест, матерей, поджидающих солдат из похода. Библиотекаршу, спасающую обгорелую книгу, жену Астахова, провожающую в небеса самолет. Мать Маркиза, читающую весточку сына. Он напишет свою жену, ту, молодую, красивую, которую когда-то любил, которая родила ему сына. Здесь, на восточной стороне, среди золотого и белого, он напишет красоту и любовь, спасающие мир от погибели. Выставит эту белую стену против той, багровой и темной. Две стены единого храма. Двуединый извечный мир.
   И там, в высоте, в центре храма, в куполе, полном света, он напишет прекрасный лик. Лик сына. Его очи, брови, уста, наполненные силой и свежестью, твердостью духа, ума. Там, в высоте, он, художник, утомленный, в сединах, завершая сыновнее лицо, поймет: кончен век, сделано дело жизни и можно теперь уйти. И тихонько сойдет с лесов, провожаемый взглядом сына…
   Зашуршали шаги. Мелькнула тень. Комвзвода, лейтенант, появился, согнувшись, вглядываясь в них лежащих:
   – Где Марков и Степушкин?
   – Пошли на башню, – ответил сын. – Позвать, товарищ лейтенант?
   – Сам пойду, проверю позицию. На левом фланге какое-то движение. Вроде бы сосредоточиваются… Не спать! Не проворонить!.. Просочится какой-нибудь снайпер, какой-нибудь гранатометчик – и вас побьет, и машину сожжет!.. Смотреть в оба! Ясно?
   – Так точно, товарищ лейтенант!
   Веретенов воспринял слова комвзвода как приказ и ему, Веретенову. Смотреть в оба – значит, смотреть им обоим. Чувство опасности вернулось, обступило, и он, прижавшись к сыну, вглядывался в темноту, где что-то слабо искрилось.
   – Смотри-ка, папа, что это?
   Высоко в небе двигалась огненная малая точка. Из этой точки шатром лился свет. Пирамида рассеянного света, собранная в огненной малой вершине, скользила по небу, накрывая город, пропуская сквозь сияние сумрачные минареты и кровли.
   – Что это, а?..
   Веретенов вглядывался в излучение, стремился разгадать его суть. Не было звука, а было бесшумное световое парение. Лопасти света напоминали огромные прозрачные крылья. Казалось, летело в поднебесье крылатое диво. Он стал ждать, что летящий свет опустится к ним, лежащим, коснется легким лучом изрезанной гусеницами земли, примет в себя его и сына, унесет из осажденного города, где готовятся к бою и штурму, в родные места, в родные луга и долины, к той старой темной избе, где когда-то было им так хорошо.
   Он шептал, следил за сиянием. Оно удалялось. Из меркнущей пирамиды лучей донесся чуть слышный металлический звук. Это самолет из Европы в Азию пролетел над Гератом, включив в высоте свой прожектор.
   – Папа, я хочу тебе что-то сказать, – сын повернулся к нему, и Веретенов услышал в голосе сына особые, взволнованные интонации. – Очень важное для меня, для тебя!
   Он чувствовал: в сыне возникло какое-то новое состояние, какая-то большая глубокая мысль. Ждал, что он скажет. Был весь в ожидании. Но опять зашуршали шаги, возник Маркиз, ловкий, мягкий и быстрый. Тихо засмеялся во тьме:
   – Это я! Гляньте, что принес!..
   Веретенов жалел, что их прервали, что сын не успел высказаться. Но одновременно был рад Маркизу, его тихому смеху.
   – Что ты принес?
   – Апельсины! Там ящик разбитый!
   – Так давай их сюда!
   – Сейчас очищу розочкой!..
   Надрезал штыком апельсин, развернул кожуру лепестками, протянул им обоим. Они ели в темноте прохладные, душистые, отекавшие соком дольки.
   – А я ваш рисунок в машине держу, – сказал Маркиз. – Ваш рисунок в бою побывал!
   Веретенов понял, что апельсин – награда за рисунок. И опять с нетерпением подумал, что же хотел сказать ему сын? От какого чувства и мысли задрожал его голос?
   Зашуршало, и Степушкин, проскользнув легкой тенью, опустился рядом с ними на земле.
   – Взводный приказал оттянуться к воротам. Говорит, на левом фланге движение. А я ничего не слышал. Собака пробежала – вот и все движение… Интересно: люди повсюду разные, а собаки везде одинаковые!.. Интересно: если эту собаку к нам в село привезти, будет она с нашими мирно жить или грызться станет?.. Гляди, Маркиз, что нашел! – Степушкин протянул маленький дешевый транзистор с никелированным усиком антенны. – Рядом с барахлом у повозки валялся! Какие-то там бабьи юбки, весы медные и вот этот приемник. Покрути – работает, нет?
   Маркиз повернул рукоятку. Громкая азиатская музыка наполнила двор, полетела к кустам, к стеклянно поблескивающему дереву.
   – Тише ты, взводный услышит!
   Маркиз убавил громкость. Шарил по шкале, будто переливал из сосуда в сосуд булькающую музыку, индийскую, иранскую, китайскую. И сквозь треск, сквозь чужие песнопения внезапно прозвучало:
   – Московское время двадцать три часа. На волне «Маяка» последние известия. Сообщения по стране…
   И в паузе, наполняя ее воющим свистом, словно транзистор потерял волну и вещал вибрирующую, с нарастающим визгом помеху, налетело и грохнуло. Полыхнуло из-за изгороди красной вспышкой, озарив полосатого тигра, глубину зеленого сада, темнолистое круглое дерево. Погасло, осыпав шелестящей трухой. И в испуганном сердце, в неуспевших моргнуть глазах – негатив: вырезанный контур дерева, наполненный блеском фольги, пролом в глинобитной стене, имеющий очертания тигра.
   – Черти! – Степушкин распластался как ящерица, готовый метнуться вперед. – Из гранатомета! Должно, пойдут на прорыв!..
   Снова завыло, разматывая в воздухе свистящий режущий бич, и ахнуло за кустами. Косые, вбок, брызги взрыва дернулись огнем. Полетел сверху сухой легкий прах, в зрачках дрожал вывороченный наизнанку мир.
   – Труженики Белгородской и Липецкой областей на два дня раньше намеченного срока закончили сев озимых культур… – спокойно вещал транзистор.
   Опять ударило в стороне, померцав багровым. И из этой вспышки часто, врассыпную полетели ракеты, раскрываясь в слабых хлопках, и в свете Веретенов увидел близкое лицо сына с наклоненным к оружию лбом, и на лбу, и на стволе автомата был одинаковый зеленоватый отсвет.
   – Коробки с патронами возьмешь, оттащишь на башню к Алферову! – приказал Маркизу Степушкин. – А я у ворот, в прикрытии!… Сейчас начнут!
   Маркиз кивнул и исчез. Из-за стен и кровель донесся многоголосый глухой звук, будто вместе с жарким свистящим дыханием вытолкнутый сквозь стиснутые зубы, из множества ртов. И казалось, этот звук идет из земли, из толщи глинобитных строений, из листвы деревьев, кустов.
   – Газовики Заполярья, выполняя взятые на себя социалистические обязательства, ввели в эксплуатацию еще две газоносные станции, обслуживающие новый двухсоткилометровый участок газопровода Уренгой – Помары – Ужгород. Голубое топливо, доставляемое к западным областям нашей Родины, получает тем самым дополнительное стальное русло…
   Гул нарастал, приближался. Веретенов начал различать отдельные придыхания и вскрики. Они складывались в похожие на улюлюканье вопли. Вопли повторялись, наваливались – со стуком шагов, с хлюпаньем селезенок и легких, звяканьем зубов и оружия. Этот вал голосов был похож на движение серпа, вторгавшегося в сочные стебли. И внезапно оттуда, из криков, из раскрытых в дыхании ртов, ударили трассы. Короткие, редкие. Все длиннее и чаще, пробивая под разными углами ночь, вонзаясь в кроны деревьев, завершаясь в глинобитной стене. Буравили ее, прожигали пульсирующими желтыми огоньками. И внезапно, оставляя ртутный, шипящий след, промчалась шаровая молния, прянула над стеной, и там, где она исчезла, в проулке ударило взрывом. В ответ со стены, с крыши, от корней кустов и деревьев забили автоматы, посылая встречные очереди. Рядом, оглушая, полыхнули два красных жала – это Степушкин и сын выпустили из автоматов две очереди. Скрестили их с другими, летящими через крышу и двор.
   – На межобластном смотре народного творчества диплома первой степени удостоился ансамбль песни и пляски Колпашевского районного Дома культуры…
   Крики сместились в проулок, словно серп пошел стороной, а вблизи, за дувалом, раздавались частые короткие взрывы – там рвались ручные гранаты, и зарницы пробежали над плоской кровлей, засветив фигуру в каске, в гибком прыжке пересекающую двор.
   Взводный, задыхаясь, выскользнул из ворот и, на корточках пробежав, упал у матраса.
   – Кто здесь?.. Степушкин! Веретенов! Быстро на стену к Алферову!.. Усилить контроль проулка!.. Оттуда, гады, идут!.. Сейчас машину выдвинем навстречу в проулок!.. Не подпускайте к машине! Гранатометчиков выбивайте!.. А мы вас из машины прикроем!..
   – Есть!.. – Степушкин, маленький, юркий, кинулся во тьму с автоматом. Сын приподнялся худым длинным телом, неловко, едва не уронив автомат, но обретя в броске пластичность и гибкость. Скользнул следом, даже не взглянув на отца. Веретенов, увлекаемый его движением, затягиваемый в пустоту от ускользающего сыновнего тела, приподнялся. Но лейтенант дернул его за бронежилет, с силой вернул на землю.