– Ты хочешь сказать, что умных женщин не бывает? – с нехорошей злостью спросила в ответ Элизабет.
   – Я хочу сказать, что все бабы – дуры, и сейчас я в этом убедился! – выкрикнул Энтони, швыряя в камин бумажку с планом.
   – Достаньте, милорд! – очень тихо сказала королева.
   – И не подумаю…
   – Значит, так выглядит армия без присяги? Ничего, через два дня, когда присягнешь, ты у меня заговоришь по-другому.
   – Такому командующему присягать не стану! – Энтони в ярости схватил лист бумаги и принялся писать.
   – Прошение об отставке? – усмехнулась, заглянув через его плечо, Элизабет.
   – Не прошение, а извещение, леди королева! Я вам не присягал, и вы не вправе меня задержать. Если вам понадобится бык, пошлите за мной – но только ради этого… Вне постели вы значительно хуже…
   И, швырнув бумагу на стол, выскочил из будуара.
 
   Присягу приносили через два дня, и Энтони в самом деле не пошел на церемонию. Он возился с делами, собираясь отправиться в замок, когда приехал порученец с приглашением прибыть во дворец.
   – Вы от Ее Величества? – осведомился Энтони, решив, что Элизабет, наконец, одумалась.
   – Нет, – удивленно пожал плечами молоденький офицер. – Я из комендатуры. Мы извещаем старших офицеров, всех, кто должен принести присягу.
   – Тогда я не поеду, – сердито бросил Энтони. – Я вышел в отставку, меня это больше не касается.
   А еще через день его вызвали к коменданту.
   В кабинете Гровера, кроме него, находились шестеро солдат и капитан. Впрочем, Бейсингем не стал их разглядывать – на лице коменданта читалась такая тревога, что ему стало не по себе.
   – Что случилось? – спросил он.
   – Ничего не случилось… – смущенно заговорил Гровер, – но…но… но вы…
   Он взял в руки лежавшую перед ним бумагу и, наконец решившись, выпалил:
   – Вы арестованы, Бейсингем! Я надеюсь, что это недоразумение, но пока…
   Энтони протянул руку:
   – Позвольте приказ!
   Это и в самом деле был подписанный королевой приказ об аресте. Обвинение традиционное – государственная измена. Тут не было никакого обмана – да, впрочем, и быть не могло. Венценосной не прилично то, что вполне подобает жене короля. Она не уговаривает, она карает. Ну что ж, раз так… Бейсингем пожал плечами:
   – Приказ есть приказ… Что я должен делать? Комендант, все так же смущенно, повернулся к капитану:
   – Вот, пожалуйста… Приступайте…
   Тот вышел на середину кабинета и весело сказал:
   – Ну, здравствуйте, герцог Оверхилл! Шимони? Браво! Вот это карьера для дворянина!
   Вслух Энтони не произнес ни слова, но капитан, по-видимому, все понял. Он прошелся по комнате и сухо приказал:
   – Шпагу, кошелек, драгоценности! Все! В том числе фамильный перстень и солнце!
   Ну, перстень так перстень. Хорошо, что его удалось снять. Двенадцатилучевой звезды у него уже много лет не было. Так, что дальше?
   – Руки назад!
   А это еще зачем? Энтони непонимающе уставился на капитана. Тот кивнул, и двое солдат тут же заломили Бейсингему руки, а третий мгновенно скрутил их.
   – Приступайте!
   Его обыскивали долго, тщательно и унизительно. Капитан, посмеиваясь, ходил по комнате и комментировал. Энтони терпел. Он понимал, что Шимони старается вывести его из себя, но зачем? И лишь когда все закончилось и капитан, остановившись перед ним, сорвал с него орденскую цепь, Энтони, глядя в упор в прищуренные светло-карие глаза, насмешливо произнес:
   – Что это вы так усердствуете? Не потому ли, что мне-то знатность рода позволяет драться с вами, а, капитан?
   – Знатность рода вам больше не понадобится, – высокомерно процедил Шимони. – Равно как орденская цепь и шпага.
   Бейсингем тоже сощурился и, усмехнувшись, бросил:
   – Получил удовольствие?
   Шимони развернулся и дал ему пощечину. Удар был сильный. Из носа хлынула кровь, заливая камзол. Комендант как-то странно всхлипнул и отвернулся.
   Энтони били по лицу впервые в жизни. Главное – не показать виду… Эх, знал бы он тогда – вызвал бы мерзавца на поединок сразу, еще в Аккадах, и живым не выпустил.
   – Зачем же ладошки-то отбивать? – издевательски произнес он. – Это недостойно вашей карьеры. Орудие палача – плетка.
   Шимони, разглядывавший цепь, не поворачивая головы, бросил:
   – Всему свое время! Ведите!
   Пожалуй, труднее всего оказалось, связанному и окровавленному, пройти по двору комендатуры, где было столько глаз. Потом стало уже легче. Путешествие в тюремной карете запомнилось, как сон. Словно во сне, он помнил и остальное: как его вели по мощенному булыжником двору Тейна, развязывали, передавали тюремной страже. Опомнился он, уже когда шел по полутемному каменному коридору: один охранник спереди, другой сзади, руки свободны… Именно свободные руки лучше всего свидетельствовали о безысходности – нет смысла связывать, отсюда не вырвешься. С лязгом захлопнулась дверь, и Бейсингем остановился, разглядывая камеру. Так вот как это, значит, выглядит. Три шага в ширину, три – в длину, крохотное окошко под потолком и куча соломы на полу, в углу – деревянное ведро для нечистот. Он стал искать воду, чтобы умыться, хотя бы смыть кровь, но воды в камере не было. Равно как и одеяла. А также медвежьей шкуры на полу, бутылки ориньян-ского, камина… Как тут люди годами живут?
 
   …Вот уже второй день Энтони мерил шагами камеру: три шага вдоль каждой из стен, пять – по диагонали. Похоже, что Элизабет обиделась всерьез. Да, пожалуй, они оба заигрались.
   Он не имел права так себя вести, но и бросать его в тюрьму тоже не совсем порядочно. Силовые методы в любовных играх – что может быть пошлее? Но как же здесь скучно! Скука, грязь и кормят отвратительно – он любые деньги готов сейчас заплатить за кусок мяса, вот только денег у него нет, ни пенни. От нечего делать Бейсингем попробовал снова взяться за давно заброшенную поэму, но слова не складывались. Для стихосложения нужны покой и сосредоточенность, а ни того, ни другого не было и в помине. Свинцовая, тяжелая скука, заполнявшая его целиком, без остатка, к концу второго дня превратилась в мучительную тревогу. Он, пожалуй, готов был уже пойти на примирение, если, конечно, мир будет предложен с необходимой деликатностью…
   Вечером в замке заскрежетал ключ. На стражника с ужином не похоже, время кормежки еще не пришло. Энтони обернулся и невольно зажмурился: после полутьмы камеры свет факелов резал глаза. Он кое-как проморгался и разглядел, что перед ним стоит невысокий изящный человек с нашивками капитана.
   – Энтони Бейсингем? – спросил он, равнодушно оглядывая узника.
   – Герцог Оверхилл, к вашим услугам, капитан, – слегка нагнул голову Энтони.
   – В этих стенах нет ни герцогов, ни принцев. Вам задают вопрос, и вы должны отвечать «да» или «нет», – тихо и ровно проговорил тот.
   – Ну, если так, то да, – пожал плечами Энтони.
   – Вы должны отвечать только «да» или «нет»… – все тем же тоном поправил капитан. – Итак, вы – Энтони Бейсингем?
   – Да, – ответил Бейсингем, поняв, наконец, что лишние слова здесь неуместны.
   – Я – капитан Далардье, ваш следователь. Ступайте за мной…
   Энтони удивила тишина в коридоре. Он-то думал, что тюремный замок наполнен рыданиями и стонами – ничуть не бывало. Лишь звук их шагов гулко отражался под каменными сводами. Они прошли один коридор, другой, поднялись по лестнице в небольшой круглый зал, откуда вело еще несколько коридоров. Один из них увенчивала выложенная кирпичами арка.
   – Это Дворец Правды, – пояснил Далардье. – Нам сюда.
   А вот здесь было шумно. Стучали каблуками двое стражников, прохаживавшиеся вдоль стены, еще трое, собравшись в кружок, играли на каменной скамье в кости. В дальнем конце коридора, за одной из дверей, кто-то надрывно, по-звериному кричал. Когда тот, невидимый за дверью, испускал особенно громкий вопль, стражники со смехом комментировали:
   – Вот поет, а!
   – Тебе бы причинное место придавили, не так бы орал.
   – Да не, это не бьют, когда бьют, орут по-другому. Это огоньку пустили, не иначе…
   Энтони быстро взглянул на них, чувствуя, как внизу живота растет холодный комок. Заметив его взгляд, тот стражник, что говорил про огонек, усмехнулся было, но тут же улыбка сползла с его лица, он замолк, толкнул локтем второго. Через секунду все трое растерянно уставились на него.
   Помещение, в которое привели Энтони, по виду было самым обычным – стол, несколько стульев, небольшой закрытый шкафчик – контора конторой, только в углу с потолка свисала перекинутая через блок веревка и стоял еще один, совершенно пустой стол.
   – Прошу садиться, – все так же равнодушно предложил Далардье. – Итак…
   Бейсингем слушал, и ему казалось, что он бредит. Его обвиняли в заговоре против королевы. Нет, он допускал, что заговор, возможно, существует, но чтобы он… Да и какие заговорщики, будучи в своем уме, подпустили бы к себе Бейсингема? Но капитан спрашивал снова и снова. Энтони сначала смеялся над нелепым обвинением, потом стал сердиться, наконец, не выдержал и вспылил.
   – Вижу, вы не хотите говорить откровенно, – пожал плечами Далардье. – Что ж, тем хуже для вас. Раздевайтесь.
   – Что? – не понял Бейсингем.
   – Раздевайтесь, – все так же без выражения повторил следователь. – Полностью.
   – С какой стати? – вскочил Энтони. – Думайте, что говорите, капитан!
   Далардье сделал знак, и к Бейсингему метнулись двое стражников, раньше, чем он успел как-то отреагировать, умело заломили ему руки, третий быстро разрезал и снял камзол.
   – Имейте в виду, нового платья вам не дадут. Не хотите ходить голым, раздевайтесь сами.
   Энтони в растерянности медлил, следователь ждал, не говоря ни слова. Наконец, Бейсингем повиновался, стараясь не обнаруживать внезапную дрожь в руках.
   – Вытяните руки.
   Он сделал и это, с тупым непониманием наблюдая, как стражник подходит к нему с веревочной петлей.
   «Это бред какой-то», – повторял он про себя, пока его привязывали к веревке, свисавшей с потолка. Потом стало уже не до мыслей.
 
   После первого допроса Бейсингему показалось, что у него не осталось кожи, и он приготовился к смерти. Однако на второй день, когда Энтони смог кое-как шевелиться, то осмотрел себя – нет, кожа была на месте, правда, сплошь покрытая сине-багровыми припухшими рубцами. О том, что было в первый день, Энтони предпочитал не думать, а происходившее на допросе – не вспоминать, но все равно вспоминал. Все это, собранное вместе, обещало бесконечные мучения в бесконечно долгой перспективе. Он несколько приуныл, однако выбора у него не было.
   Об отношениях с королевой речи не шло, спрашивали только о заговоре, и Далардье был полон решимости довести расследование до конца. Пытаться объяснять что-либо следователю было бесполезно: утомленно-равнодушный капитан смотрел на него даже не как на вещь, а как на неприятную обязанность получить признание. Пытки были нестерпимы. Первый допрос оказался всего лишь прелюдией – капитан показывал узнику, что шутить с ним не намерен. На втором Энтони растянули на столе, и откуда-то из угла вышел незаметный человечек, одетый в темное. Взгляд у него был пустой и спокойный, а руки, которыми он ощупывал лежащего перед ним узника, мягкие и хваткие, и вот тогда-то Бейсингему стало по-настоящему страшно.
   Через несколько минут он уже бился и кричал так, что, казалось, разойдутся суставы и лопнет глотка. Но ни о каком заговоре он не знал, и когда следователь в очередной раз задавал свой единственный вопрос, он лишь хрипел в ответ: «Будь ты проклят!». Так шел допрос за допросом. Бейсингем не был точно уверен, но ему казалось, что иногда у дальней стены маячило лицо Шимони: тот стоял и победно улыбался, получал свое удовольствие.
   Энтони никогда не считал себя трусом. Сейчас бы он, пожалуй, переменил мнение – если бы его хоть самую малость волновало, как он выглядит со стороны. Но ему было не до того. Звук шагов в коридоре повергал его в состояние животного ужаса. В допросах не было никакой системы – следователь играл с ним, как кошка с мышью: могли не трогать два-три дня, а могли водить на допрос два раза в сутки, днем и ночью. А иногда приходили пять-шесть раз за ночь, входил старший стражник, спрашивал: «Энтони Бейсингем?», и, получив ответ, уходил. Иной раз доводили до арки, ведущей во Дворец Правды, и поворачивали назад. Но поворачивали далеко не всегда.
   Вскоре от всего огромного красочного мира чувств остались только три: боль, страх и унижение. Раньше он думал, что когда человек извивается и воет под рукой палача, то все остальное для него уже неважно – если бы так! Пытка была унижением непредставимым, он и подумать никогда не мог, что нечто подобное может существовать. Унизительно было и все остальное: тон Далардье, страх, равнодушие стражников, грязь и вонь собственного немытого тела. Если бы он мог думать, то понял бы, что способность чувствовать унижение – единственное, что еще оставалось от прежнего генерала Бейсингема. Но думать он был не способен, мысли метались, как испуганные зайцы, ни одной не ухватить.
   После четвертого или пятого допроса Энтони попытался покончить с собой, однако единственная возможность – разбить голову о стену – оказалась полной ерундой, ничего у него не получилось. Тогда он выменял у стражника на сапоги – все равно они давно уже не налезали на распухшие ноги – бутылку вина, надеясь разбить ее и перерезать горло. Бутылка оказалась тыквенной, и он пил из горлышка дешевое пойло, пил и плакал от отчаяния. Если бы заговор существовал в реальности, в эту минуту он бы рассказал все, но признаваться ему было абсолютно не в чем, и несломленное еще фамильное упрямство не позволяло возвести на себя напраслину.
   А потом был тот допрос, на котором его не били, а, прикрутив к вделанным в стену кольцам, поставили босиком на железную плиту, усеянную тупыми шипами.
   – Я вижу, лежа вам плохо думается, – сказал Далардье. – Придется постоять.
   Шипы были совсем не острыми и невыносимой боли не причиняли. Однако на второй день Энтони понял, что до сих пор мало знал о пытках: боль, несильная, но постоянная сводила с ума, и он кричал, плакал – но не признавался, нет. Потом и кричать он уже не мог, потому что воды не давали, и пересохшая глотка отказывалась пропускать звуки, но и боли тоже больше не чувствовал. Оцепеневшее тело сильнее всего на свете хотело спать, а в сне-то как раз и было отказано. Каждый раз, как голова начинала опускаться, его будил хлесткий удар – в Тейне знали, как ударить полумертвого узника, чтобы тот проснулся. Он то впадал в бредовое забытье, то ненадолго приходил в себя, и постепенно перестал различать, где бред, а где явь…
   …Энтони очнулся от негромкого разговора и после мучительного усилия понял, что эти голоса звучат не у него в голове, а за спиной. Он не видел, с кем беседует Далардье, лишь машинально отмечал в памяти слова.
   – А вам никто и не обещал, что будет легко, капитан… Знакомый голос, отчетливый, собранный и спокойный – так говорят только в высшем обществе. Вспомнить бы, где он его слышал, но куда там, он скоро собственное имя забудет. Тогда Энтони закрыл глаза и постарался ни о чем не думать – и воображение поэта не подвело. Он увидел лицо: удлиненное, холодное, высокомерное, с крохотной бородкой-«капелькой» под нижней губой… «Наслышан о ваших подвигах, милорд… Думаю, орден Солнца вам обеспечен!» Имени он не помнил, но лицо стояло перед глазами отчетливо, как наяву.
   – Бейсингемы всегда отличались упрямством, – говорил неизвестный. – Не падайте духом, капитан, никто не может держаться бесконечно. Главное – не испортите товар, он слишком дорого стоит.
   – Слушаюсь, ваша светлость, – необычно почтительно проговорил капитан.
   Потом хлопнула дверь, Далардье вернулся, зло пнул ножку стола:
   – Сами прошляпили, упустили время, а мне теперь разгребать! «Не испортите товар…» Ну почему эту тварь упрямую оспа не взяла или нянька в камин не уронила!
   …Энтони не имел ни малейшего представления, сколько времени он простоял у стены, когда следователь велел отнести его в камеру. Ему-то казалось, что не один месяц миновал – но этого не могло быть, без воды месяц не прожить. Теперь ему можно было все. Можно пить, сколько захочется – но вода не идет в высохшее горло. Можно спать сколько угодно, но уже не выйти из круга снов наяву. Вокруг него возникали странные фигуры. Кое-кого он узнавал, например, следователя Далардье, или неизменного пожилого стражника, который приносил еду и водил на допросы, но их лица были угловатыми и искаженными, как шаржи на комических офортах. Появился тюремный врач – его Энтони тоже узнал, тот иногда присутствовал при пытках. Врач склонился к нему и вдруг начал ругаться совсем не по-докторски, а самыми черными словами. Потом снова кружение лиц, и опять врач с раскаленным прутом в руке.
   – Не вздумайте! – послышался резкий, как удар хлыстом, окрик Далардье.
   – Раньше надо было соображать, мясник! – закричал врач. – Вы что, не видите, что это агония?!
   Далардье издал неопределенный звук и крепко прижал и без того неподвижную руку Бейсингема, помогая лекарю. Боль от ожога вернула Энтони в реальный мир, ему дали вина со снотворным, и он все же сумел проглотить его и заснуть. Проснувшись, он вспомнил и проклял того стражника, который позвал врача, проклял и самого врача, да и себя заодно. Если бы он успел умереть, все было бы уже позади. О странном разговоре Энтони напрочь забыл, включив его в число бредовых видений.
 
   Много с ним было всякого за эти бесконечные и бессчетные дни в Тейне, и с каждым днем он все меньше верил, что сумеет выдержать. То есть он понимал, что выдержать невозможно, его все равно дожмут до конца, и держался просто потому, что заговора все-таки не было. Ему самому приходилось на войне допрашивать пленных после пыток, и он знал, как ломают людей, но одно дело, когда стены рушатся где-то там, и совсем другое – у тебя внутри. Они уже еле держались, эти покрытые трещинами стены, и вот-вот должны были рухнуть.
   …В этот день следователь был, как обычно, равнодушен, и все также бесстрастно повторял то, что говорил в начале каждого допроса.
   – Признавайтесь уж быстрей, Бейсингем. В вашем упрямстве нет никакого смысла. Чего вы боитесь? Даже если вас казнят – разве такая жизнь, как у вас, лучше смерти? А может быть, и не казнят. Высекут, заклеймят да отправят на каторгу. Немножко боли – я вас уверяю, нисколько не худшей, чем на допросах, а потом будете жить. Не так хорошо, как раньше, но куда лучше, чем сейчас. Всего лишь признание – и ваши мучения закончатся.
   Таким тоном – очень тихо и абсолютно равнодушно – Далардье говорил перед тем, как дать знак палачу, и Бейсингема при звуках этого спокойного голоса начинало трясти от страха. Вот и в этот раз, распластанный на пыточном столе, он старался и не мог унять дрожь, так же как не мог отвести взгляд от палача, деловито перебиравшего орудия своего ремесла. Палач взял в руки тонкую иглу с деревянной рукояткой, повертел ее в пальцах, поводил по телу, примериваясь, положил на жаровню – и Энтони вдруг понял с беспощадной ясностью, что Далардье прав. Прав во всем. Надо просто признаться, и все кончится.
   – Да, да, – зашептал он. – Я заговорщик, да. Я во всем признаюсь, только пощадите, не надо больше…
   – Ну, и давно бы так, – сказал Далардье.
   Его отвязали и позволили сесть на стул. Это уже было много – достижение, за которое стоило побороться.
   – Итак, вы участвовали в заговоре против Ее Величества?
   – Да, да, участвовал, – заторопился Бейсингем.
   – Кто еще был в числе заговорщиков?
   Как же он мог об этом не подумать? Ведь его спросят и о других! Обязательно спросят! Но Энтони действительно забыл о том, что за первым вопросом, который ему задавали все это время, неминуемо последует и второй. Мысли лихорадочно метались. Кого назвать? Кого он потащит за собой? Есть ли у него враги, которых он настолько ненавидит? Надо было что-то придумать, но ничего не придумывалось.
   – Никто… Я один… – бессильно прошептал он. – Я хотел один…
   – Вы опять за свое, Бейсингем? – В голосе Далардье прорезался металл, и он сделал знак стражникам.
   Ничего не кончилось. Все, оказывается, только начиналось. Теперь из него будут выдирать, клещами вытаскивать имена невинных. Кого он должен предать? Рене? Крокуса? Гровера? Или всех, одного за другим, пока палачи будут тянуть из него жилы?
   – Нет! Нет! Не надо! – исступленно закричал Энтони.
   Он сам не помнил, что кричал и в каких словах просил пощады, помнил лишь, что хватался за ноги Далардье, пытаясь обнять его сапоги, а стражники оттаскивали его. Очнулся он, по-прежнему сидя на стуле – какое счастье! – весь мокрый от воды, которой его облили, чтобы привести в чувство. Далардье стоял у стола, брезгливо морщась, словно перед ним было большое противное насекомое.
   – Капитан, я умоляю вас! – в ужасе застонал Бейсингем. – Я сделаю все, что скажете, во всем признаюсь, но не заставляйте меня оговаривать невинных, прошу вас, капитан…
   Он плакал и просил, слезы катились по щекам и сверкали каплями в отросшей бороде. В это невозможно было поверить, но Далардье, кажется, постепенно смягчался. По крайней мере, лицо его становилось все более внимательным, даже каким-то участливым. Он подошел к Энтони, склонился к нему и положил руку на плечо, другой рукой протягивая стакан – там была не вода, а вино!
   – Хорошо, хорошо… – сказал Далардье. – Успокойтесь, Бейсингем. Выпейте вина, придите в себя. Ну не надо так, я верю вам… С таким лицом не лгут… Можешь идти! – бросил он палачу.
   Энтони затрясло с такой силой, что он едва не уронил драгоценный стакан. Стуча зубами о стеклянные края, он пил и смотрел на следователя со страхом и надеждой. Нет, он понимал, что и это игра, что надеяться нельзя, но все равно надеялся, это было выше его сил.
   – Я еще раз все проверю, – тем временем продолжал Далардье. – Возможно, вас и вправду оклеветали. Но вы и сами виноваты. Если бы вы своевременно принесли присягу Ее Величеству, вас бы никто не заподозрил, поскольку верность
   Бейсингемов общеизвестна. А вы отказались, и тут же возникли подозрения, а где подозрения, там и донос…
   Энтони потрясенно глядел на Далардье. Не может быть! Весь этот ад – из-за такой ерунды?
   – Я принесу присягу… – дрожащим голосом прошептал он. – Дайте бумагу, я напишу обязательство…
   – Бейсингем, вы, действительно, переволновались. Какие тут могут быть обязательства? Выпейте еще вина, успокойтесь…
   Далардье сунул ему в руку снова наполненный стакан, собрал свои бумаги и вышел из камеры. Остались только тюремные стражники. Пожилой подошел, потряс оцепеневшего Энтони за плечо.
   – Одевайтесь, сударь…
   Лорд Бейсингем дрожащими руками поднял с пола грязные тряпки, заменявшие ему одежду, и медленно-медленно принялся одеваться. Ему казалось, что из него выкачали душу.
 
   Три часа спустя, лежа на соломе в камере, он все еще не мог избавиться от этого ощущения. Внутри было муторно и пусто, и пустота все разрасталась, заполняя пространство, которое когда-то занимала душа лорда Бейсингема. Он и не заметил, как наступил вечер, о котором возвещал, как обычно, стук черпаков в коридоре. Открылась дверь камеры. Тот самый пожилой стражник зажег укрепленную на стене свечу и поставил рядом миску, кусок хлеба и кружку.
   В миске определенно была не тюремная бурда, а что-то мясное. Настоящая еда, которую едят люди! И хлеб хороший, а в кружке не вода, а легкое вино.
   – Это добрая примета, – склонившись к нему, тихо сказал стражник. – Если прислали хорошую еду, значит, вы себя правильно ведете, так, как надо…
   Пустота внутри стремительно взвихрилась и стянулась в комок. Бейсингем вспомнил, как его псарь обучал собак – когда собака выполняла приказ, давал ей что-нибудь вкусное, если щерилась и рычала, пускал в ход кнут. Прием простой и эффективный. Псина не лизнула руку, и ее побили кнутом. Лизнула – накормили. Есть хотелось безумно, запах еды кружил голову, но Энтони не мог заставить себя взять ложку. Ему казалось, от первого же глотка его вывернет наизнанку.
   Хлопнула дверь, снова вошел стражник, наклонился над ним.
   – Что это вы, сударь? Не дело это… Надо поесть. Капитан Далардье обидчив, он может рассердиться, не надо бы вам его злить… Вы слышите меня, сударь?
   – Слышу… – прошептал Бейсингем, глядя широко открытыми глазами в слепую пустоту.
   Стражник, вздохнув, уселся рядом, зачерпнул ложкой содержимое миски, оказавшееся тушеным мясом с капустой, приподнял голову Энтони и поднес ложку к его рту.
   – Поешьте, сударь, – продолжал мягко уговаривать он. – Вам надо поесть. Обязательно надо. Хоть несколько ложек. Ну, давайте. Потихоньку, понемножку…
   Упорствовать дальше не было сил, и Бейсингем проглотил одну ложку, другую… Он думал, что тут же и задохнется, но справился, а дальше пошло уже легче. Когда миска опустела, стражник поднялся с колен.