– Ты что? – испугался Тони.
   – Ничего, уже прошло, – весело улыбнулся Рене. – Не страшно, врач говорит, что это трудности роста. Когда я стану взрослым, будет легче.
   – А ты разве не взрослый? – поразился Тони.
   – Ну, когда мне будет двадцать, или тридцать… Так что там было дальше с той лошадью?
   Энтони считал двадцать лет уже порогом старости, а тридцать… Так далеко он не заглядывал. Мысль о том, что его новый знакомый всю молодость должен провести в постели, наполнила его горячим сочувствием, смешанным со страхом. Тони совсем растерялся – и тут в коридоре послышался бой часов. Четыре часа, очень кстати! Мальчик поднялся.
   – Мне пора идти, – и, заметив едва уловимую тень, скользнувшую по лицу Рене, неожиданно для себя добавил: – Знаешь что… я приду завтра, хочешь?
   – Конечно, – светло улыбнулся Рене. – Приходи, я буду ждать…
   Сгоряча дав опрометчивое обещание, Энтони тут же понял, что взял на себя обязательство, выполнить которое будет трудно. Но поздно, слова уже прозвучали, и теперь отказаться было бы трусостью, а не прийти – предательством.
   Назавтра ему удалось выкроить часок и забежать к новому другу. Но на следующий день отец все время был дома, и мальчик не посмел уйти. Весь день он думал о Рене, как тот лежит в своей светлой комнате, уронив книгу на кушетку, и прислушивается к шагам в коридоре. Утром следующего дня, после завтрака, Энтони убежал – по счастью, его не хватились. Но еще через день, едва он вернулся, как на пороге его комнаты появился денщик отца с приказом явиться к генералу.
   Отца Тони боялся до дрожи в коленках. Как-то раз в замке он видел, как провинившийся щенок-подросток приближался к псу-вожаку дворовой стаи – стелясь по земле, почти что на пузе, подвизгивая и мелко виляя опущенным хвостиком. Именно с таким чувством самый младший Бейсингем шел в тот день к старшему. Везет Рене – делает, что хочет! И даже взгляд нельзя опустить – отвечать отцу полагалось четко, по-военному, глядя прямо в глаза. Это генералу-то Бейсингему смотреть в глаза – да его взгляда взрослые офицеры не выдерживают!
   – Почему ты сразу не рассказал мне? – выслушав все, спросил лорд Бейсингем.
   Энтони молчал.
   – Не думал я, что мой сын считает меня мерзавцем, – сухо сказал генерал. – Можешь бывать у своего приятеля, раз обещал. Но берегись, если я узнаю, что ты меня обманываешь…
   …Тони приходил к Рене каждый день, и к тому времени, как тот встал на ноги, они окончательно подружились. Родители Рене – толстые, немолодые, постоянно трясущиеся над единственным сыном – немножко побаивались его приятеля, который с каждым годом становился все отчаяннее. А потом трястись стало некому – Шантье едва исполнилось двадцать, когда они умерли, очень быстро, один за другим: мать – все от той же болезни сердца, от которой страдал и сын, а отец – от тоски по матери, которую очень любил. Как можно любить такую толстую, рыхлую и не слишком умную женщину, Энтони не понимал, но своим непониманием с другом не делился. Он приехал тогда с маневров. Рене принял его в гостиной и был точно такой же, как всегда, лишь чуть-чуть более натянутый, совсем немножко… Нужно было как-то сочувствовать, но тот при первых же словах соболезнования коротко сказал:
   – Не надо!
   – Почему? – не понял Энтони. – Мы же друзья! Ты-то сам…
   Два года назад, вернувшись в столицу с той страшной войны, Тони понял, что не сможет поехать домой. Войти в этот пустой особняк он не сможет, и все тут! И тогда он, как был, грязный и оборванный, отправился к Шантье. Он пытался держаться по-солдатски, но получилось так, что всю ночь он плакал, лежа на ковре в комнате Рене, а тот сидел рядом, целый вечер и ночь, держал его за руку и гладил по голове. Конечно, это не могло утешить четырнадцатилетнего подростка, в один день потерявшего отца и братьев, но как ему это было нужно, кто бы знал! Почему же теперь Рене его отталкивает?
   – Не обижайся, – сказал Шантье. – Ты мне очень нужен. Только не надо чувствительных разговоров, будет хуже…
   И заговорил о каких-то пустяках, о новых тарелках тайского стекла, о чем-то еще…
   …Они выросли и оказались куда ближе друг другу, чем можно было подумать. Любовь Рене к изящному Энтони принял, как свою, и вскоре друзья стали соревноваться в изысканности. Бейсингем был неподражаем в том, что касалось одежды и украшений, но дом свой устроил хотя и роскошно, однако достаточно обыкновенно. Тут он уступал дорогу Рене. Небогатый Шантье почти все свои деньги тратил на дом, да других трат у него и не было. Он не охотился, не держал породистых лошадей, не имел дорогостоящих страстей и пороков. С возрастом Рене, действительно, окреп, сердечные приступы стали реже и не так тяжелы, как в юности, зато он почему-то начал припадать на левую ногу. Хромота и постоянная одышка не позволяли Шантье участвовать в забавах на свежем воздухе – он и верхом-то ездить почти не умел – зато Рене был признанным в Трогартейне арбитром изящного. Из окон его небольшого особняка на улице Почтарей просматривался весь город с окрестностями, в крохотном садике стояли скульптуры в дикарском стиле, попросту говоря, причудливые камни, а уж как дом был меблирован и украшен! И какое общество там собиралось!
   Особняк Шантье, напоминавший восточную шкатулку, пополнялся совместными усилиями – Энтони из всех своих кампаний и поездок старался привозить милые пустячки, способные украсить жилище друга. Иной раз вещички были грошовыми, но оригинальными, иной раз стоили больших денег, о чем Бейсингем не распространялся, представляя их как результаты походов на попадавшиеся по пути базары и в лавки старьевщиков. А если правда иной раз и выплывала наружу, Энтони лишь смеялся:
   – Брось! Мне все равно деньги девать некуда! – и заставлял принять подарок.
   Да и в самом деле: то, что было дорого для маркиза Шантье, для герцога Оверхилла – сущий пустяк.
   …Бросив поводья, Энтони закинул руки за голову, потянулся и поднял лицо, разглядывая далекие облачка и нежно улыбаясь.
   – О чем так сладко мечтается, ваша светлость? – окликнул его звонкий насмешливый голос. Те, кто пытались заставить пограничников соблюдать установленные правила обращения с офицерами, давно махнули на них рукой, ну, а Энтони никогда и не пытался…
   – О чем, о чем… – отозвался другой голос. – Ясно, о чем! Далеко ли до столицы-то…
   – А что, хороша она, ваша светлость? – не унимался первый.
   – Еще как! – отозвался Энтони и продолжил в духе тро-гарских кабаков: – Девчонка совсем, весной всего девяносто исполнилось, одной ноги нет, зато вторая красного дерева, один глаз не видит, да другой-то стеклянный… – он снова поднял Марион в галоп, провожаемый хохотом пограничников.
   С женщинами у него всегда было более чем успешно. Любвеобильность Бейсингема принесла ему звание «первой шпаги» Трогармарка (речь, разумеется, совсем не о холодном оружии), которое у красавца-генерала никто даже не пытался оспаривать. Он одаривал совершенно равным вниманием и знатных дам, и простых горожанок, и крестьянками не брезговал. Поговаривали, что он не обходит стороной даже цыганские таборы. Если бы речь шла о ком-нибудь другом, склонность к цыганкам назвали бы извращением, но сделай это Энтони – назовут изыском…
   Красавчик Бейсингем не знал отказа, однако отнюдь не мысли о многочисленных дамах, горожанках и крестьянках заставили его рвануть галопом по августовской жаре. Слова пограничников разбудили воспоминания, которые лучше было пока не трогать…
   …Это случилось на весеннем маскараде в честь Святой Маврии, покровительницы влюбленных. Ну и, само собой, в такой-то день ни одна из дамских уборных в королевском дворце не пустовала.
   Дамскими уборными назывались маленькие комнатки, отделенные от бальных зал нешироким коридором. Считалось, что эти помещеньица предназначены для того, чтобы женщины могли там отдохнуть и привести себя в порядок, если в туалете приключится какая-либо неприятность. А чтобы кто-нибудь невзначай не зашел и не смутил дамскую стыдливость, двери имели прочные засовы. Трудно ли догадаться, для чего на самом деле использовались эти комнаты в век просвещения и свободы?
   В самом разгаре праздника Энтони поманила одна из масок – на весенних маскарадах все бывало наоборот, не кавалеры выбирали дам, а дамы кавалеров. Незнакомка была наряжена цыганкой, если можно вообразить себе цыганку, одетую в тайские шелка и благоухающую восточными духами по двадцать фунтов за флакончик. После огненного фуэго, от которого кровь вскипает, как игристое вино, его загадочная партнерша скользнула в коридор, отомкнула ключом одну из дамских комнаток. Ему бы насторожиться, ибо снаружи комнатки эти не запирались, у них и замков-то не было – а он и внимания не обратил.
   Прекрасная незнакомка оказалась не склонной к галантным ухаживаниям и долгим разговорам, а жестом велела задвинуть засов и налила два стакана вина. Они начали целоваться после первых же глотков, и, едва осушив стакан, дама потянула его к небольшой затейливой кушетке. Энтони покоробила эта прямота – по правилам хорошего тона, ей следовало бы сперва посопротивляться – впрочем, совсем чуть-чуть покоробила, тем более что внутри поднялась такая волна… «А винцо-то со смыслом!» – подумал он. Немножко обидно, что ему подсовывают возбуждающее снадобье, как какому-нибудь толстому судейскому, ну да с этим после разберемся. Дама прямо-таки изнывала от нетерпения, а с ним самим творилось такое, что лучше и не описывать. Потому-то он и не смог остановиться, когда заподозрил, что имеет дело с девственницей. Хотел, да не смог…
   – …Дура! – зло говорил Бейсингем четверть часа спустя. – Зачем тебе это понадобилось? Вообразила себя взрослой? Или ты думаешь, что теперь я женюсь на тебе?
   – Жениться на мне вы не сможете, милорд, – голос, путавшийся в ткани маски, был знакомым и незнакомым одновременно. – Даже если очень захотите, не сможете. Но я тронута вашим благородством, хоть проповедь ваша на меня и не подействовала…
   – Ты кем себя воображаешь? – окончательно рассердился Энтони и бесцеремонно сорвал с наглой девчонки маску. Рука еще не закончила движение, а ноги уже сами собой сгибались в придворном поклоне, раньше, чем голова успела что-либо сообразить. Дама коротко засмеялась и, не дав выпрямиться, быстрым движением сняла с него маску и снова потянула к себе. «Да что же это такое творится?!» – подумал Энтони перед тем, как новая волна, нахлынув, вышибла все мысли из головы.
   Элизабет Монтазьен, ставшая шесть лет назад королевой Трогармарка, лет с четырнадцати считалась самой красивой женщиной столицы. Взрослея, она все хорошела, и даже бывалые путешественники, объездившие полмира, говорили, что в пределах бывшей Империи не видели дамы прекрасней. Само собой, Бейсингем, как и прочие генералы, принадлежал к числу «рыцарей королевы», но добиваться ее расположения ему почему-то не хотелось. Ни лояльность, ни порядочность тут были ни при чем – ну не притягивала Бейсингема Элизабет, и все тут! Странно даже, ведь он не испытывал неприязни к блондинкам с карими глазами, (впрочем, как и к брюнеткам, шатенкам и рыжим, голубоглазым, зеленоглазым и темно-оким), но не было в королеве той притягательной женственности, от которой мужчины сходят с ума.
   Похоже, он оказался не одинок в этой своей отстраненности. Прекрасная Элизабет имела стойкую репутацию целомудренной женщины. Даже записной светский сплетник не смог бы утверждать, что Его Величество украшен собачьим хвостом. Но каков сюрприз: оказывается, прелестная Бетти куда более целомудренна, чем можно предположить! Вот в чем секрет ее недостаточной притягательности – она, оказывается, до сих пор девица. Но как же она оказалась хороша, как невозможно, невероятно хороша!
   …А королева смеялась.
   – Право, герцог, вам идет удивление – вы так забавны… Налейте вина, только не этого, другого… И сядьте, наконец, мне неудобно на вас смотреть!
   – Ваше Величество! – выдохнул Энтони, протягивая ей стакан и устраиваясь на низеньком пуфике так, что их лица были вровень. – Я не понимаю… Как такое может быть?
   – Очень просто! Его Величество принадлежит к числу тех, кто охотнее работает на чужом поле, причем плодородным землям предпочитает каменистые. По-видимому, он из тех птиц, что не поют в неволе. А я не желаю, как в известном романе, договариваться с его… гм, «дамой»… и во тьме кромешной занимать ее место. Да и трудновато бы мне при этом пришлось. Я ждала шесть лет и не дождалась. Что ж, если так, то его поле вспашете вы.
   На несколько мгновений Энтони превратился в каменную статую, аллегорию раздумья. Слишком уж оглушающими были новости. Леон Третий отнюдь не имел репутации верного супруга, его фаворитки были всем известны – но кто бы мог подумать, что при этом он обходит свою жену? А уж что касается каменистой почвы… Данной метафорой обозначались склонности, за которые во времена Трогара, со свойственным тому времени грубым остроумием, сажали на кол. Но Леон никогда ни в чем подобном не был замечен, изящные юноши не кидали в его сторону томных взглядов…
   – Кстати, насчет вашего фамильного мужского средства, – тем временем продолжала королева, – попрошу меня от него избавить. Я не монашка. Трогармарку нужен наследник и, по возможности, не один. Я не собираюсь давать Леону повод развестись со мной.
   Энтони покраснел, ибо Элизабет коснулась вещей, говорить о которых было не принято. Действительно, из поколения в поколение лекари семьи Бейсингемов изготавливали айвилу рецепт которой, вывезенный давным-давно с Востока, был фамильной тайной. Семейная легенда гласила, что причиной всему стала связь одного из Бейсингемов, беспутного повесы Эдуарда, с монахиней. Та забеременела, дело вышло наружу. Король помиловал провинившегося герцога, для Эдуарда все ограничилось временным удалением от двора и церковным покаянием. Но его подруге пришлось куда хуже. Священный Трибунал, не в силах заполучить виновника позора, отыгрался на ней. Монахиня исчезла. Мучимый совестью и запоздалым раскаянием, Эдуард употребил все связи, истратил уйму золота – и ничего не добился. А ведь ходили слухи, что в таких случаях женщину, оскорбившую церковь, замуровывают в монастырской стене…
   Тогда-то Эдуард и дал клятву – никогда не причинять женщинам подобных неприятностей. Он слышал о некоем восточном средстве: если мужчина выпьет глоток за несколько часов до того, как пойдет к даме, та будет в полной безопасности. Один из его лекарей отправился в Дар-Эзру и действительно привез оттуда рецепт. С тех пор айвила надежно предохраняла любовниц Бейсингемов от нежелательной беременности… впрочем, и от желанной тоже. Есть ведь и такой способ выйти замуж.
   – Как скажете, Ваше Величество, – слегка поклонился Энтони. – Если этим я могу вам послужить… Сегодня я пил ай-вилу. Значит ли это, что наше свидание закончено? Ваше злодейское вино все еще бродит в моей крови. Неужели король так безнадежен, что его не расшевелил даже этот напиток?
   – А почему вы решили, что я стану тратить на короля фамильное женское средство Монтазьенов? – расхохоталась королева. – От обязанностей своих я не отказываюсь, но помогать ему не намерена.
   – Кстати, на будущее: мне помогать не надо! – внезапно рассердился Энтони. – Я прекрасно обхожусь без подобных зелий. Если хотите, могу вам это доказать хоть завтра.
   – Успокойтесь, герцог, – Элизабет смерила его взглядом и снова рассмеялась. – Я не сомневаюсь, что вы не посрамите оверхиллских быков. Просто мне захотелось почувствовать себя героиней романа: чтобы была тайна, маски, чтоб моим рыцарем владела безумная страсть. Вы мне еще сто раз все докажете! Через три дня, кажется, назначена большая охота? Вот и прекрасно! Дела не позволят вам принять в ней участие… – она взглянула на герцога с неотразимым лукавством: уж что-что, а то, что никакие дела не могли заставить Энтони Бейсингема отказаться от участия в охоте, было общеизвестно. – Ну, а я внезапно почувствую себя нездоровой. Надо же хоть немного соблюдать приличия! А теперь идите сюда. Я не собираюсь тратить свое вино ради удовольствий какой-нибудь фрейлины.
   …Само собой, их связь недолго оставалась тайной. Через месяц о ней знали все. Никто не удивился и никто не осудил. Действительно, не иметь любовника было для дамы вроде как бы и неприлично, ну а то, что королева выбрала Бейсингема… так было бы странно, если б оказалось иначе. Монархам приличествует самое лучшее.
   Правда, требование королевы отказаться от фамильного средства стоило Энтони долгих колебаний. С одной стороны даже лестно, что в наследнике престола будет течь кровь Бейсингемов. С другой – в этом случае он неминуемо окажется в самой гуще придворных интриг, которых терпеть не мог. Ну, а с третьей – если он станет пить айвилу и Элизабет об этом догадается… Тогда их связи конец, этого она не простит, а он еще и приобретет в лице королевы врага, вместо того, чтобы приобрести друга. И едва ли король оценит его благородство.
   В конце концов, измученный столь непривычным для себя занятием, как размышления, Энтони махнул рукой и решил отказаться от айвилы – и, как оказалось, всем его сомнениям цена была медный грош. Вот уже год они были в связи, а наследник так и не появился. Энтони написал по этому поводу сонет «Как суетны тревоги», тайный смысл которого понимал только он сам, ибо в подробности своего романа с Элизабет не посвящал даже Рене. Маркизу не нравилась эта история, он все более явно тревожился, но пока молчал, и Бейсингем был ему благодарен, так как прервать эту связь было и не в его возможностях, и не в его силах. Давно прошло то время, когда Элизабет оставляла его равнодушным. Теперь он и без всякого вина считал дни до очередного свидания, и их связь нисколько не приедалась изысканному лорду.
   Вот и сейчас, едва Бейсингем вспомнил о королеве, как его охватило жгучее нетерпение. А до Трогартейна еще не меньше пяти дней пути! Да, не зря на востоке говорят, что труднее всего дорога домой…
   Энтони пытался обуздать воображение – и не мог. Элизабет была перед ним, как живая, в том самом любимом домашнем платье со множеством застежек, которое так долго и трудно снималось и которое он каждый раз клялся разорвать в клочки. Он гнал Марион галопом, надеясь, что бешеная скачка выбьет лишние мысли из головы. Горячий ветер пах травой и конским потом – и вдруг пахнул восточным благовонием, тем, которое так любила Элизабет, и явственно окликнул ее голосом: «Тони!»
   …Лошадь замедлила бег и стала, он резко качнулся вперед – и опомнился. Рядом маячило лицо сотника пограничной стражи, тот держал Марион под уздцы.
   – Что такое? – раздраженно спросил Бейсингем.
   – Ничего, ваша светлость… – пожал плечами пограничник. – Уж очень вы рванули, я и подумал, а вдруг кобыла взбесилась?
   – А если бы взбесилась – то что? Думаешь, я бы с лошадью не справился? – внезапная обида вытеснила из головы мысли о королеве.
   – Да справились бы, конечно, кто ж сомневается! Только могло ведь быть всякое. Лошадь взбесилась, а всаднику худо стало от жары… Я и подумал: лучше я вас обижу, ваша светлость, чем потом локти кусать. Вы уж простите…
   В рыже-зеленых глазах сотника никакого раскаяния не было, а была непоколебимая убежденность в своей правоте и опыт степного жителя. Конечно, могло ведь быть и так, он прав.
   – Это не кобыла понесла, – несколько принужденно засмеялся Энтони. – Это я понес. Расскажи мне какую-нибудь степную сказку, что ли, а то умру до вечера от скуки…
   И, кинув поводья, снова поехал шагом.
 
   В то же самое время во дворце балийского герцога Марренкура смуглый сильный человек, стоя у окна, пристально вглядывался в кипящие от ветра деревья сада, словно надеялся что-то за ними увидеть. Он как раз одевался к торжественному приему. Белый мундир, алый шарф вместо пояса, шпага в украшенных самоцветами эзрийских ножнах – все было на месте. Оставалось лишь надеть орденскую цепь, и тут сердце болезненно сжалось от неясной, но жестокой тревоги и, словно отзываясь, на правом плече вспыхнул резкой болью глубокий, до самой кости, ожог. Надо же, две недели прошло, а болит, словно вчера все было. Человек подошел к окну, вгляделся в выбеленное жарой августовское небо, непроизвольно сжал кулак. Рука дрогнула, цепь качнулась, орденские знаки застучали один о другой. Он уже знал, что сегодня к восемнадцати орденам прибавится девятнадцатый.
   Но почему же так тревожно? Над садом набухала грозовая туча. «Это из-за дождя, – подумал он. – Все дело в дожде…»

ДВА ГЕНЕРАЛА

   Несколько ранее, в начале июня, у маркиза Шантье в последний раз собрался поредевший кружок любителей изящного. С началом лета общество постепенно разъезжалось по замкам, имениям и поместьям, а военные отправились в летние лагеря. Да и сам маркиз намеревался через несколько дней двинуться на юг, к ориньянской границе, где находилось его родовое имение.
   Трогартейн располагался на длинном высоком холме. Много веков назад, еще во времена расцвета Древней Империи, тысячи рабов из года в год выравнивали пологие склоны, устраивая на них громадные, вымощенные камнем террасы. Дом Рене находился на краю такой террасы, да еще и на уступе холма, так что при открытых окнах в комнатах свободно гулял ветер с далеких полей, и даже в самый зной было прохладно – к радости собравшихся, ибо начало лета выдалось жарким.
   Они уже намеревались сесть за стол, когда внизу хлопнула дверь, и, опережая мажордома, по лестнице взбежал Энтони Бейсингем, слегка загоревший, в вышитой рубашке тайского шелка, в летних штанах толстого холста и в золотистом сиянии превосходного настроения.
   – Откуда ты, о дивное виденье? – речь маркиза, как и всегда в собрании «паладинов», была медлительно изысканна, но глаза не слушались хозяина, они так и просияли радостью. – Я-то думал, ты кормишь комаров и прочих злокозненных пасынков природы в своем лагере. Никогда не понимал удовольствия от такого времяпрепровождения. Каким ветром занесло тебя в столицу?
   – Неблагоприятным для комаров, – залпом осушив поданный стакан вина, ответил Энтони. – Им нынче придется остаться без нас.
   – Злодей! – в ужасе воздевая руки, воскликнул Шантье.
   – Ты полюбил насекомых? – Бейсингем замер, не допив последнего глотка.
   – Пятилетнее ориньянское – залпом! Лорд Бейсингем, я в вас разочаруюсь навсегда!
   – Два стакана воды, – обернулся Энтони к слуге, – и мокрое полотенце. А потом еще вина. Это была твоя ошибка, Рене – сразу угощать меня ориньянским. Там слишком жарко, чтобы разбирать вина.
   – Я смущен и полон раскаяния. И все же, откуда ты здесь?
   Бейсингем, выпив не два, а три стакана воды и вытерев разгоряченное лицо, бросился в кресло, вытянул ноги в светлых коротких сапогах из тонкой, как лайка, ажурно вырезанной кожи.
   – Ну вот, теперь можно и поберечь твои чувства… – он отпил крохотный глоток янтарного вина и мечтательно уставился в потолок. – М-м-м… Восхитительно. Чуть темное золото с оттенком меди.
   – И только? – с легкой обидой воскликнул Шантье.
   – Ах да, я не сразу заметил! Еще и с привкусом отдаленного колокольного звона ранним летним вечером. Прости, Рене! Это лагеря… Впрочем, все еще хуже – боюсь, осенью я окончательно тебя разочарую…
   – Что может быть хуже лагерей?
   – Все лето в походных сапогах и в обществе насекомых… других, не комаров, – маркиз выразительно поморщился, и Энтони, хоть и смотрел в потолок, краем глаза увидел эту гримасу. – Прошу прощения, Рене. Ты спросил, я ответил…
   – Разве мы где-то воюем? – Шантье был достаточно посвящен в особенности армейской жизни, чтобы все правильно понять.
   – Уже да! – легко вздохнул Бейсингем и засмеялся. – Я сюда прямо из дворца. Королевский указ подписан и торжественно вручен командующему кампанией, то есть мне.
   – Что, балийский герцог сам не справился? – подал голос барон Девиль, который как двоюродный брат министра иностранных дел поневоле разбирался в политике.
   – Увы, известный всем нам герцог Марренкур, решив отвоевать для себя серебряные рудники и угольные копи Трира, как и следовало предположить, окончательно увяз. И тогда он сделал два шага, о которых нетрудно было догадаться заранее…
   …В районе предгорного Трира тугим клубком сплелись интересы четырех государств, три из которых были осколками Империи, а четвертое вообще неизвестно чем. Герцогство Ба-лиа выгнулось громадной подковой, повторяя линию морского побережья и тщательно огибая северо-восточный отрог Аккадских гор. Восточная часть герцогства уходила от побережья в глубь континента – это как раз и был многострадальный район Трира, раз в десять – двадцать лет переходивший из рук в руки. А внутри подковы лежал горный Мойзельберг, включавший в себя почти весь Аккадский хребет с северо-восточным отрогом, предгорья и равнину на юго-западе, до реки Саны.
   Мойзельберг имел крохотную армию и никогда не воевал вне своих пределов, но самый сильный монарх трижды подумал бы, прежде чем прийти с войной на эту землю. Едва чужие солдаты переступали мойзельскую границу, армия тут же уютно устраивалась на оборонительных рубежах, а пастухи и горцы превращались в герильясов, и счастье опрометчивого полководца, если ему удавалось уйти не в одиночку, а сохранив хотя бы часть армии. После того как двадцать два года назад в недрах Мойзельберга было полностью уничтожено восьмитысячное ольвийское войско, на землях горного королевства царил мир.