Страница:
– Ты что? – испугался Тони.
– Ничего, уже прошло, – весело улыбнулся Рене. – Не страшно, врач говорит, что это трудности роста. Когда я стану взрослым, будет легче.
– А ты разве не взрослый? – поразился Тони.
– Ну, когда мне будет двадцать, или тридцать… Так что там было дальше с той лошадью?
Энтони считал двадцать лет уже порогом старости, а тридцать… Так далеко он не заглядывал. Мысль о том, что его новый знакомый всю молодость должен провести в постели, наполнила его горячим сочувствием, смешанным со страхом. Тони совсем растерялся – и тут в коридоре послышался бой часов. Четыре часа, очень кстати! Мальчик поднялся.
– Мне пора идти, – и, заметив едва уловимую тень, скользнувшую по лицу Рене, неожиданно для себя добавил: – Знаешь что… я приду завтра, хочешь?
– Конечно, – светло улыбнулся Рене. – Приходи, я буду ждать…
Сгоряча дав опрометчивое обещание, Энтони тут же понял, что взял на себя обязательство, выполнить которое будет трудно. Но поздно, слова уже прозвучали, и теперь отказаться было бы трусостью, а не прийти – предательством.
Назавтра ему удалось выкроить часок и забежать к новому другу. Но на следующий день отец все время был дома, и мальчик не посмел уйти. Весь день он думал о Рене, как тот лежит в своей светлой комнате, уронив книгу на кушетку, и прислушивается к шагам в коридоре. Утром следующего дня, после завтрака, Энтони убежал – по счастью, его не хватились. Но еще через день, едва он вернулся, как на пороге его комнаты появился денщик отца с приказом явиться к генералу.
Отца Тони боялся до дрожи в коленках. Как-то раз в замке он видел, как провинившийся щенок-подросток приближался к псу-вожаку дворовой стаи – стелясь по земле, почти что на пузе, подвизгивая и мелко виляя опущенным хвостиком. Именно с таким чувством самый младший Бейсингем шел в тот день к старшему. Везет Рене – делает, что хочет! И даже взгляд нельзя опустить – отвечать отцу полагалось четко, по-военному, глядя прямо в глаза. Это генералу-то Бейсингему смотреть в глаза – да его взгляда взрослые офицеры не выдерживают!
– Почему ты сразу не рассказал мне? – выслушав все, спросил лорд Бейсингем.
Энтони молчал.
– Не думал я, что мой сын считает меня мерзавцем, – сухо сказал генерал. – Можешь бывать у своего приятеля, раз обещал. Но берегись, если я узнаю, что ты меня обманываешь…
…Тони приходил к Рене каждый день, и к тому времени, как тот встал на ноги, они окончательно подружились. Родители Рене – толстые, немолодые, постоянно трясущиеся над единственным сыном – немножко побаивались его приятеля, который с каждым годом становился все отчаяннее. А потом трястись стало некому – Шантье едва исполнилось двадцать, когда они умерли, очень быстро, один за другим: мать – все от той же болезни сердца, от которой страдал и сын, а отец – от тоски по матери, которую очень любил. Как можно любить такую толстую, рыхлую и не слишком умную женщину, Энтони не понимал, но своим непониманием с другом не делился. Он приехал тогда с маневров. Рене принял его в гостиной и был точно такой же, как всегда, лишь чуть-чуть более натянутый, совсем немножко… Нужно было как-то сочувствовать, но тот при первых же словах соболезнования коротко сказал:
– Не надо!
– Почему? – не понял Энтони. – Мы же друзья! Ты-то сам…
Два года назад, вернувшись в столицу с той страшной войны, Тони понял, что не сможет поехать домой. Войти в этот пустой особняк он не сможет, и все тут! И тогда он, как был, грязный и оборванный, отправился к Шантье. Он пытался держаться по-солдатски, но получилось так, что всю ночь он плакал, лежа на ковре в комнате Рене, а тот сидел рядом, целый вечер и ночь, держал его за руку и гладил по голове. Конечно, это не могло утешить четырнадцатилетнего подростка, в один день потерявшего отца и братьев, но как ему это было нужно, кто бы знал! Почему же теперь Рене его отталкивает?
– Не обижайся, – сказал Шантье. – Ты мне очень нужен. Только не надо чувствительных разговоров, будет хуже…
И заговорил о каких-то пустяках, о новых тарелках тайского стекла, о чем-то еще…
…Они выросли и оказались куда ближе друг другу, чем можно было подумать. Любовь Рене к изящному Энтони принял, как свою, и вскоре друзья стали соревноваться в изысканности. Бейсингем был неподражаем в том, что касалось одежды и украшений, но дом свой устроил хотя и роскошно, однако достаточно обыкновенно. Тут он уступал дорогу Рене. Небогатый Шантье почти все свои деньги тратил на дом, да других трат у него и не было. Он не охотился, не держал породистых лошадей, не имел дорогостоящих страстей и пороков. С возрастом Рене, действительно, окреп, сердечные приступы стали реже и не так тяжелы, как в юности, зато он почему-то начал припадать на левую ногу. Хромота и постоянная одышка не позволяли Шантье участвовать в забавах на свежем воздухе – он и верхом-то ездить почти не умел – зато Рене был признанным в Трогартейне арбитром изящного. Из окон его небольшого особняка на улице Почтарей просматривался весь город с окрестностями, в крохотном садике стояли скульптуры в дикарском стиле, попросту говоря, причудливые камни, а уж как дом был меблирован и украшен! И какое общество там собиралось!
Особняк Шантье, напоминавший восточную шкатулку, пополнялся совместными усилиями – Энтони из всех своих кампаний и поездок старался привозить милые пустячки, способные украсить жилище друга. Иной раз вещички были грошовыми, но оригинальными, иной раз стоили больших денег, о чем Бейсингем не распространялся, представляя их как результаты походов на попадавшиеся по пути базары и в лавки старьевщиков. А если правда иной раз и выплывала наружу, Энтони лишь смеялся:
– Брось! Мне все равно деньги девать некуда! – и заставлял принять подарок.
Да и в самом деле: то, что было дорого для маркиза Шантье, для герцога Оверхилла – сущий пустяк.
…Бросив поводья, Энтони закинул руки за голову, потянулся и поднял лицо, разглядывая далекие облачка и нежно улыбаясь.
– О чем так сладко мечтается, ваша светлость? – окликнул его звонкий насмешливый голос. Те, кто пытались заставить пограничников соблюдать установленные правила обращения с офицерами, давно махнули на них рукой, ну, а Энтони никогда и не пытался…
– О чем, о чем… – отозвался другой голос. – Ясно, о чем! Далеко ли до столицы-то…
– А что, хороша она, ваша светлость? – не унимался первый.
– Еще как! – отозвался Энтони и продолжил в духе тро-гарских кабаков: – Девчонка совсем, весной всего девяносто исполнилось, одной ноги нет, зато вторая красного дерева, один глаз не видит, да другой-то стеклянный… – он снова поднял Марион в галоп, провожаемый хохотом пограничников.
С женщинами у него всегда было более чем успешно. Любвеобильность Бейсингема принесла ему звание «первой шпаги» Трогармарка (речь, разумеется, совсем не о холодном оружии), которое у красавца-генерала никто даже не пытался оспаривать. Он одаривал совершенно равным вниманием и знатных дам, и простых горожанок, и крестьянками не брезговал. Поговаривали, что он не обходит стороной даже цыганские таборы. Если бы речь шла о ком-нибудь другом, склонность к цыганкам назвали бы извращением, но сделай это Энтони – назовут изыском…
Красавчик Бейсингем не знал отказа, однако отнюдь не мысли о многочисленных дамах, горожанках и крестьянках заставили его рвануть галопом по августовской жаре. Слова пограничников разбудили воспоминания, которые лучше было пока не трогать…
…Это случилось на весеннем маскараде в честь Святой Маврии, покровительницы влюбленных. Ну и, само собой, в такой-то день ни одна из дамских уборных в королевском дворце не пустовала.
Дамскими уборными назывались маленькие комнатки, отделенные от бальных зал нешироким коридором. Считалось, что эти помещеньица предназначены для того, чтобы женщины могли там отдохнуть и привести себя в порядок, если в туалете приключится какая-либо неприятность. А чтобы кто-нибудь невзначай не зашел и не смутил дамскую стыдливость, двери имели прочные засовы. Трудно ли догадаться, для чего на самом деле использовались эти комнаты в век просвещения и свободы?
В самом разгаре праздника Энтони поманила одна из масок – на весенних маскарадах все бывало наоборот, не кавалеры выбирали дам, а дамы кавалеров. Незнакомка была наряжена цыганкой, если можно вообразить себе цыганку, одетую в тайские шелка и благоухающую восточными духами по двадцать фунтов за флакончик. После огненного фуэго, от которого кровь вскипает, как игристое вино, его загадочная партнерша скользнула в коридор, отомкнула ключом одну из дамских комнаток. Ему бы насторожиться, ибо снаружи комнатки эти не запирались, у них и замков-то не было – а он и внимания не обратил.
Прекрасная незнакомка оказалась не склонной к галантным ухаживаниям и долгим разговорам, а жестом велела задвинуть засов и налила два стакана вина. Они начали целоваться после первых же глотков, и, едва осушив стакан, дама потянула его к небольшой затейливой кушетке. Энтони покоробила эта прямота – по правилам хорошего тона, ей следовало бы сперва посопротивляться – впрочем, совсем чуть-чуть покоробила, тем более что внутри поднялась такая волна… «А винцо-то со смыслом!» – подумал он. Немножко обидно, что ему подсовывают возбуждающее снадобье, как какому-нибудь толстому судейскому, ну да с этим после разберемся. Дама прямо-таки изнывала от нетерпения, а с ним самим творилось такое, что лучше и не описывать. Потому-то он и не смог остановиться, когда заподозрил, что имеет дело с девственницей. Хотел, да не смог…
– …Дура! – зло говорил Бейсингем четверть часа спустя. – Зачем тебе это понадобилось? Вообразила себя взрослой? Или ты думаешь, что теперь я женюсь на тебе?
– Жениться на мне вы не сможете, милорд, – голос, путавшийся в ткани маски, был знакомым и незнакомым одновременно. – Даже если очень захотите, не сможете. Но я тронута вашим благородством, хоть проповедь ваша на меня и не подействовала…
– Ты кем себя воображаешь? – окончательно рассердился Энтони и бесцеремонно сорвал с наглой девчонки маску. Рука еще не закончила движение, а ноги уже сами собой сгибались в придворном поклоне, раньше, чем голова успела что-либо сообразить. Дама коротко засмеялась и, не дав выпрямиться, быстрым движением сняла с него маску и снова потянула к себе. «Да что же это такое творится?!» – подумал Энтони перед тем, как новая волна, нахлынув, вышибла все мысли из головы.
Элизабет Монтазьен, ставшая шесть лет назад королевой Трогармарка, лет с четырнадцати считалась самой красивой женщиной столицы. Взрослея, она все хорошела, и даже бывалые путешественники, объездившие полмира, говорили, что в пределах бывшей Империи не видели дамы прекрасней. Само собой, Бейсингем, как и прочие генералы, принадлежал к числу «рыцарей королевы», но добиваться ее расположения ему почему-то не хотелось. Ни лояльность, ни порядочность тут были ни при чем – ну не притягивала Бейсингема Элизабет, и все тут! Странно даже, ведь он не испытывал неприязни к блондинкам с карими глазами, (впрочем, как и к брюнеткам, шатенкам и рыжим, голубоглазым, зеленоглазым и темно-оким), но не было в королеве той притягательной женственности, от которой мужчины сходят с ума.
Похоже, он оказался не одинок в этой своей отстраненности. Прекрасная Элизабет имела стойкую репутацию целомудренной женщины. Даже записной светский сплетник не смог бы утверждать, что Его Величество украшен собачьим хвостом. Но каков сюрприз: оказывается, прелестная Бетти куда более целомудренна, чем можно предположить! Вот в чем секрет ее недостаточной притягательности – она, оказывается, до сих пор девица. Но как же она оказалась хороша, как невозможно, невероятно хороша!
…А королева смеялась.
– Право, герцог, вам идет удивление – вы так забавны… Налейте вина, только не этого, другого… И сядьте, наконец, мне неудобно на вас смотреть!
– Ваше Величество! – выдохнул Энтони, протягивая ей стакан и устраиваясь на низеньком пуфике так, что их лица были вровень. – Я не понимаю… Как такое может быть?
– Очень просто! Его Величество принадлежит к числу тех, кто охотнее работает на чужом поле, причем плодородным землям предпочитает каменистые. По-видимому, он из тех птиц, что не поют в неволе. А я не желаю, как в известном романе, договариваться с его… гм, «дамой»… и во тьме кромешной занимать ее место. Да и трудновато бы мне при этом пришлось. Я ждала шесть лет и не дождалась. Что ж, если так, то его поле вспашете вы.
На несколько мгновений Энтони превратился в каменную статую, аллегорию раздумья. Слишком уж оглушающими были новости. Леон Третий отнюдь не имел репутации верного супруга, его фаворитки были всем известны – но кто бы мог подумать, что при этом он обходит свою жену? А уж что касается каменистой почвы… Данной метафорой обозначались склонности, за которые во времена Трогара, со свойственным тому времени грубым остроумием, сажали на кол. Но Леон никогда ни в чем подобном не был замечен, изящные юноши не кидали в его сторону томных взглядов…
– Кстати, насчет вашего фамильного мужского средства, – тем временем продолжала королева, – попрошу меня от него избавить. Я не монашка. Трогармарку нужен наследник и, по возможности, не один. Я не собираюсь давать Леону повод развестись со мной.
Энтони покраснел, ибо Элизабет коснулась вещей, говорить о которых было не принято. Действительно, из поколения в поколение лекари семьи Бейсингемов изготавливали айвилу рецепт которой, вывезенный давным-давно с Востока, был фамильной тайной. Семейная легенда гласила, что причиной всему стала связь одного из Бейсингемов, беспутного повесы Эдуарда, с монахиней. Та забеременела, дело вышло наружу. Король помиловал провинившегося герцога, для Эдуарда все ограничилось временным удалением от двора и церковным покаянием. Но его подруге пришлось куда хуже. Священный Трибунал, не в силах заполучить виновника позора, отыгрался на ней. Монахиня исчезла. Мучимый совестью и запоздалым раскаянием, Эдуард употребил все связи, истратил уйму золота – и ничего не добился. А ведь ходили слухи, что в таких случаях женщину, оскорбившую церковь, замуровывают в монастырской стене…
Тогда-то Эдуард и дал клятву – никогда не причинять женщинам подобных неприятностей. Он слышал о некоем восточном средстве: если мужчина выпьет глоток за несколько часов до того, как пойдет к даме, та будет в полной безопасности. Один из его лекарей отправился в Дар-Эзру и действительно привез оттуда рецепт. С тех пор айвила надежно предохраняла любовниц Бейсингемов от нежелательной беременности… впрочем, и от желанной тоже. Есть ведь и такой способ выйти замуж.
– Как скажете, Ваше Величество, – слегка поклонился Энтони. – Если этим я могу вам послужить… Сегодня я пил ай-вилу. Значит ли это, что наше свидание закончено? Ваше злодейское вино все еще бродит в моей крови. Неужели король так безнадежен, что его не расшевелил даже этот напиток?
– А почему вы решили, что я стану тратить на короля фамильное женское средство Монтазьенов? – расхохоталась королева. – От обязанностей своих я не отказываюсь, но помогать ему не намерена.
– Кстати, на будущее: мне помогать не надо! – внезапно рассердился Энтони. – Я прекрасно обхожусь без подобных зелий. Если хотите, могу вам это доказать хоть завтра.
– Успокойтесь, герцог, – Элизабет смерила его взглядом и снова рассмеялась. – Я не сомневаюсь, что вы не посрамите оверхиллских быков. Просто мне захотелось почувствовать себя героиней романа: чтобы была тайна, маски, чтоб моим рыцарем владела безумная страсть. Вы мне еще сто раз все докажете! Через три дня, кажется, назначена большая охота? Вот и прекрасно! Дела не позволят вам принять в ней участие… – она взглянула на герцога с неотразимым лукавством: уж что-что, а то, что никакие дела не могли заставить Энтони Бейсингема отказаться от участия в охоте, было общеизвестно. – Ну, а я внезапно почувствую себя нездоровой. Надо же хоть немного соблюдать приличия! А теперь идите сюда. Я не собираюсь тратить свое вино ради удовольствий какой-нибудь фрейлины.
…Само собой, их связь недолго оставалась тайной. Через месяц о ней знали все. Никто не удивился и никто не осудил. Действительно, не иметь любовника было для дамы вроде как бы и неприлично, ну а то, что королева выбрала Бейсингема… так было бы странно, если б оказалось иначе. Монархам приличествует самое лучшее.
Правда, требование королевы отказаться от фамильного средства стоило Энтони долгих колебаний. С одной стороны даже лестно, что в наследнике престола будет течь кровь Бейсингемов. С другой – в этом случае он неминуемо окажется в самой гуще придворных интриг, которых терпеть не мог. Ну, а с третьей – если он станет пить айвилу и Элизабет об этом догадается… Тогда их связи конец, этого она не простит, а он еще и приобретет в лице королевы врага, вместо того, чтобы приобрести друга. И едва ли король оценит его благородство.
В конце концов, измученный столь непривычным для себя занятием, как размышления, Энтони махнул рукой и решил отказаться от айвилы – и, как оказалось, всем его сомнениям цена была медный грош. Вот уже год они были в связи, а наследник так и не появился. Энтони написал по этому поводу сонет «Как суетны тревоги», тайный смысл которого понимал только он сам, ибо в подробности своего романа с Элизабет не посвящал даже Рене. Маркизу не нравилась эта история, он все более явно тревожился, но пока молчал, и Бейсингем был ему благодарен, так как прервать эту связь было и не в его возможностях, и не в его силах. Давно прошло то время, когда Элизабет оставляла его равнодушным. Теперь он и без всякого вина считал дни до очередного свидания, и их связь нисколько не приедалась изысканному лорду.
Вот и сейчас, едва Бейсингем вспомнил о королеве, как его охватило жгучее нетерпение. А до Трогартейна еще не меньше пяти дней пути! Да, не зря на востоке говорят, что труднее всего дорога домой…
Энтони пытался обуздать воображение – и не мог. Элизабет была перед ним, как живая, в том самом любимом домашнем платье со множеством застежек, которое так долго и трудно снималось и которое он каждый раз клялся разорвать в клочки. Он гнал Марион галопом, надеясь, что бешеная скачка выбьет лишние мысли из головы. Горячий ветер пах травой и конским потом – и вдруг пахнул восточным благовонием, тем, которое так любила Элизабет, и явственно окликнул ее голосом: «Тони!»
…Лошадь замедлила бег и стала, он резко качнулся вперед – и опомнился. Рядом маячило лицо сотника пограничной стражи, тот держал Марион под уздцы.
– Что такое? – раздраженно спросил Бейсингем.
– Ничего, ваша светлость… – пожал плечами пограничник. – Уж очень вы рванули, я и подумал, а вдруг кобыла взбесилась?
– А если бы взбесилась – то что? Думаешь, я бы с лошадью не справился? – внезапная обида вытеснила из головы мысли о королеве.
– Да справились бы, конечно, кто ж сомневается! Только могло ведь быть всякое. Лошадь взбесилась, а всаднику худо стало от жары… Я и подумал: лучше я вас обижу, ваша светлость, чем потом локти кусать. Вы уж простите…
В рыже-зеленых глазах сотника никакого раскаяния не было, а была непоколебимая убежденность в своей правоте и опыт степного жителя. Конечно, могло ведь быть и так, он прав.
– Это не кобыла понесла, – несколько принужденно засмеялся Энтони. – Это я понес. Расскажи мне какую-нибудь степную сказку, что ли, а то умру до вечера от скуки…
И, кинув поводья, снова поехал шагом.
В то же самое время во дворце балийского герцога Марренкура смуглый сильный человек, стоя у окна, пристально вглядывался в кипящие от ветра деревья сада, словно надеялся что-то за ними увидеть. Он как раз одевался к торжественному приему. Белый мундир, алый шарф вместо пояса, шпага в украшенных самоцветами эзрийских ножнах – все было на месте. Оставалось лишь надеть орденскую цепь, и тут сердце болезненно сжалось от неясной, но жестокой тревоги и, словно отзываясь, на правом плече вспыхнул резкой болью глубокий, до самой кости, ожог. Надо же, две недели прошло, а болит, словно вчера все было. Человек подошел к окну, вгляделся в выбеленное жарой августовское небо, непроизвольно сжал кулак. Рука дрогнула, цепь качнулась, орденские знаки застучали один о другой. Он уже знал, что сегодня к восемнадцати орденам прибавится девятнадцатый.
Но почему же так тревожно? Над садом набухала грозовая туча. «Это из-за дождя, – подумал он. – Все дело в дожде…»
ДВА ГЕНЕРАЛА
– Ничего, уже прошло, – весело улыбнулся Рене. – Не страшно, врач говорит, что это трудности роста. Когда я стану взрослым, будет легче.
– А ты разве не взрослый? – поразился Тони.
– Ну, когда мне будет двадцать, или тридцать… Так что там было дальше с той лошадью?
Энтони считал двадцать лет уже порогом старости, а тридцать… Так далеко он не заглядывал. Мысль о том, что его новый знакомый всю молодость должен провести в постели, наполнила его горячим сочувствием, смешанным со страхом. Тони совсем растерялся – и тут в коридоре послышался бой часов. Четыре часа, очень кстати! Мальчик поднялся.
– Мне пора идти, – и, заметив едва уловимую тень, скользнувшую по лицу Рене, неожиданно для себя добавил: – Знаешь что… я приду завтра, хочешь?
– Конечно, – светло улыбнулся Рене. – Приходи, я буду ждать…
Сгоряча дав опрометчивое обещание, Энтони тут же понял, что взял на себя обязательство, выполнить которое будет трудно. Но поздно, слова уже прозвучали, и теперь отказаться было бы трусостью, а не прийти – предательством.
Назавтра ему удалось выкроить часок и забежать к новому другу. Но на следующий день отец все время был дома, и мальчик не посмел уйти. Весь день он думал о Рене, как тот лежит в своей светлой комнате, уронив книгу на кушетку, и прислушивается к шагам в коридоре. Утром следующего дня, после завтрака, Энтони убежал – по счастью, его не хватились. Но еще через день, едва он вернулся, как на пороге его комнаты появился денщик отца с приказом явиться к генералу.
Отца Тони боялся до дрожи в коленках. Как-то раз в замке он видел, как провинившийся щенок-подросток приближался к псу-вожаку дворовой стаи – стелясь по земле, почти что на пузе, подвизгивая и мелко виляя опущенным хвостиком. Именно с таким чувством самый младший Бейсингем шел в тот день к старшему. Везет Рене – делает, что хочет! И даже взгляд нельзя опустить – отвечать отцу полагалось четко, по-военному, глядя прямо в глаза. Это генералу-то Бейсингему смотреть в глаза – да его взгляда взрослые офицеры не выдерживают!
– Почему ты сразу не рассказал мне? – выслушав все, спросил лорд Бейсингем.
Энтони молчал.
– Не думал я, что мой сын считает меня мерзавцем, – сухо сказал генерал. – Можешь бывать у своего приятеля, раз обещал. Но берегись, если я узнаю, что ты меня обманываешь…
…Тони приходил к Рене каждый день, и к тому времени, как тот встал на ноги, они окончательно подружились. Родители Рене – толстые, немолодые, постоянно трясущиеся над единственным сыном – немножко побаивались его приятеля, который с каждым годом становился все отчаяннее. А потом трястись стало некому – Шантье едва исполнилось двадцать, когда они умерли, очень быстро, один за другим: мать – все от той же болезни сердца, от которой страдал и сын, а отец – от тоски по матери, которую очень любил. Как можно любить такую толстую, рыхлую и не слишком умную женщину, Энтони не понимал, но своим непониманием с другом не делился. Он приехал тогда с маневров. Рене принял его в гостиной и был точно такой же, как всегда, лишь чуть-чуть более натянутый, совсем немножко… Нужно было как-то сочувствовать, но тот при первых же словах соболезнования коротко сказал:
– Не надо!
– Почему? – не понял Энтони. – Мы же друзья! Ты-то сам…
Два года назад, вернувшись в столицу с той страшной войны, Тони понял, что не сможет поехать домой. Войти в этот пустой особняк он не сможет, и все тут! И тогда он, как был, грязный и оборванный, отправился к Шантье. Он пытался держаться по-солдатски, но получилось так, что всю ночь он плакал, лежа на ковре в комнате Рене, а тот сидел рядом, целый вечер и ночь, держал его за руку и гладил по голове. Конечно, это не могло утешить четырнадцатилетнего подростка, в один день потерявшего отца и братьев, но как ему это было нужно, кто бы знал! Почему же теперь Рене его отталкивает?
– Не обижайся, – сказал Шантье. – Ты мне очень нужен. Только не надо чувствительных разговоров, будет хуже…
И заговорил о каких-то пустяках, о новых тарелках тайского стекла, о чем-то еще…
…Они выросли и оказались куда ближе друг другу, чем можно было подумать. Любовь Рене к изящному Энтони принял, как свою, и вскоре друзья стали соревноваться в изысканности. Бейсингем был неподражаем в том, что касалось одежды и украшений, но дом свой устроил хотя и роскошно, однако достаточно обыкновенно. Тут он уступал дорогу Рене. Небогатый Шантье почти все свои деньги тратил на дом, да других трат у него и не было. Он не охотился, не держал породистых лошадей, не имел дорогостоящих страстей и пороков. С возрастом Рене, действительно, окреп, сердечные приступы стали реже и не так тяжелы, как в юности, зато он почему-то начал припадать на левую ногу. Хромота и постоянная одышка не позволяли Шантье участвовать в забавах на свежем воздухе – он и верхом-то ездить почти не умел – зато Рене был признанным в Трогартейне арбитром изящного. Из окон его небольшого особняка на улице Почтарей просматривался весь город с окрестностями, в крохотном садике стояли скульптуры в дикарском стиле, попросту говоря, причудливые камни, а уж как дом был меблирован и украшен! И какое общество там собиралось!
Особняк Шантье, напоминавший восточную шкатулку, пополнялся совместными усилиями – Энтони из всех своих кампаний и поездок старался привозить милые пустячки, способные украсить жилище друга. Иной раз вещички были грошовыми, но оригинальными, иной раз стоили больших денег, о чем Бейсингем не распространялся, представляя их как результаты походов на попадавшиеся по пути базары и в лавки старьевщиков. А если правда иной раз и выплывала наружу, Энтони лишь смеялся:
– Брось! Мне все равно деньги девать некуда! – и заставлял принять подарок.
Да и в самом деле: то, что было дорого для маркиза Шантье, для герцога Оверхилла – сущий пустяк.
…Бросив поводья, Энтони закинул руки за голову, потянулся и поднял лицо, разглядывая далекие облачка и нежно улыбаясь.
– О чем так сладко мечтается, ваша светлость? – окликнул его звонкий насмешливый голос. Те, кто пытались заставить пограничников соблюдать установленные правила обращения с офицерами, давно махнули на них рукой, ну, а Энтони никогда и не пытался…
– О чем, о чем… – отозвался другой голос. – Ясно, о чем! Далеко ли до столицы-то…
– А что, хороша она, ваша светлость? – не унимался первый.
– Еще как! – отозвался Энтони и продолжил в духе тро-гарских кабаков: – Девчонка совсем, весной всего девяносто исполнилось, одной ноги нет, зато вторая красного дерева, один глаз не видит, да другой-то стеклянный… – он снова поднял Марион в галоп, провожаемый хохотом пограничников.
С женщинами у него всегда было более чем успешно. Любвеобильность Бейсингема принесла ему звание «первой шпаги» Трогармарка (речь, разумеется, совсем не о холодном оружии), которое у красавца-генерала никто даже не пытался оспаривать. Он одаривал совершенно равным вниманием и знатных дам, и простых горожанок, и крестьянками не брезговал. Поговаривали, что он не обходит стороной даже цыганские таборы. Если бы речь шла о ком-нибудь другом, склонность к цыганкам назвали бы извращением, но сделай это Энтони – назовут изыском…
Красавчик Бейсингем не знал отказа, однако отнюдь не мысли о многочисленных дамах, горожанках и крестьянках заставили его рвануть галопом по августовской жаре. Слова пограничников разбудили воспоминания, которые лучше было пока не трогать…
…Это случилось на весеннем маскараде в честь Святой Маврии, покровительницы влюбленных. Ну и, само собой, в такой-то день ни одна из дамских уборных в королевском дворце не пустовала.
Дамскими уборными назывались маленькие комнатки, отделенные от бальных зал нешироким коридором. Считалось, что эти помещеньица предназначены для того, чтобы женщины могли там отдохнуть и привести себя в порядок, если в туалете приключится какая-либо неприятность. А чтобы кто-нибудь невзначай не зашел и не смутил дамскую стыдливость, двери имели прочные засовы. Трудно ли догадаться, для чего на самом деле использовались эти комнаты в век просвещения и свободы?
В самом разгаре праздника Энтони поманила одна из масок – на весенних маскарадах все бывало наоборот, не кавалеры выбирали дам, а дамы кавалеров. Незнакомка была наряжена цыганкой, если можно вообразить себе цыганку, одетую в тайские шелка и благоухающую восточными духами по двадцать фунтов за флакончик. После огненного фуэго, от которого кровь вскипает, как игристое вино, его загадочная партнерша скользнула в коридор, отомкнула ключом одну из дамских комнаток. Ему бы насторожиться, ибо снаружи комнатки эти не запирались, у них и замков-то не было – а он и внимания не обратил.
Прекрасная незнакомка оказалась не склонной к галантным ухаживаниям и долгим разговорам, а жестом велела задвинуть засов и налила два стакана вина. Они начали целоваться после первых же глотков, и, едва осушив стакан, дама потянула его к небольшой затейливой кушетке. Энтони покоробила эта прямота – по правилам хорошего тона, ей следовало бы сперва посопротивляться – впрочем, совсем чуть-чуть покоробила, тем более что внутри поднялась такая волна… «А винцо-то со смыслом!» – подумал он. Немножко обидно, что ему подсовывают возбуждающее снадобье, как какому-нибудь толстому судейскому, ну да с этим после разберемся. Дама прямо-таки изнывала от нетерпения, а с ним самим творилось такое, что лучше и не описывать. Потому-то он и не смог остановиться, когда заподозрил, что имеет дело с девственницей. Хотел, да не смог…
– …Дура! – зло говорил Бейсингем четверть часа спустя. – Зачем тебе это понадобилось? Вообразила себя взрослой? Или ты думаешь, что теперь я женюсь на тебе?
– Жениться на мне вы не сможете, милорд, – голос, путавшийся в ткани маски, был знакомым и незнакомым одновременно. – Даже если очень захотите, не сможете. Но я тронута вашим благородством, хоть проповедь ваша на меня и не подействовала…
– Ты кем себя воображаешь? – окончательно рассердился Энтони и бесцеремонно сорвал с наглой девчонки маску. Рука еще не закончила движение, а ноги уже сами собой сгибались в придворном поклоне, раньше, чем голова успела что-либо сообразить. Дама коротко засмеялась и, не дав выпрямиться, быстрым движением сняла с него маску и снова потянула к себе. «Да что же это такое творится?!» – подумал Энтони перед тем, как новая волна, нахлынув, вышибла все мысли из головы.
Элизабет Монтазьен, ставшая шесть лет назад королевой Трогармарка, лет с четырнадцати считалась самой красивой женщиной столицы. Взрослея, она все хорошела, и даже бывалые путешественники, объездившие полмира, говорили, что в пределах бывшей Империи не видели дамы прекрасней. Само собой, Бейсингем, как и прочие генералы, принадлежал к числу «рыцарей королевы», но добиваться ее расположения ему почему-то не хотелось. Ни лояльность, ни порядочность тут были ни при чем – ну не притягивала Бейсингема Элизабет, и все тут! Странно даже, ведь он не испытывал неприязни к блондинкам с карими глазами, (впрочем, как и к брюнеткам, шатенкам и рыжим, голубоглазым, зеленоглазым и темно-оким), но не было в королеве той притягательной женственности, от которой мужчины сходят с ума.
Похоже, он оказался не одинок в этой своей отстраненности. Прекрасная Элизабет имела стойкую репутацию целомудренной женщины. Даже записной светский сплетник не смог бы утверждать, что Его Величество украшен собачьим хвостом. Но каков сюрприз: оказывается, прелестная Бетти куда более целомудренна, чем можно предположить! Вот в чем секрет ее недостаточной притягательности – она, оказывается, до сих пор девица. Но как же она оказалась хороша, как невозможно, невероятно хороша!
…А королева смеялась.
– Право, герцог, вам идет удивление – вы так забавны… Налейте вина, только не этого, другого… И сядьте, наконец, мне неудобно на вас смотреть!
– Ваше Величество! – выдохнул Энтони, протягивая ей стакан и устраиваясь на низеньком пуфике так, что их лица были вровень. – Я не понимаю… Как такое может быть?
– Очень просто! Его Величество принадлежит к числу тех, кто охотнее работает на чужом поле, причем плодородным землям предпочитает каменистые. По-видимому, он из тех птиц, что не поют в неволе. А я не желаю, как в известном романе, договариваться с его… гм, «дамой»… и во тьме кромешной занимать ее место. Да и трудновато бы мне при этом пришлось. Я ждала шесть лет и не дождалась. Что ж, если так, то его поле вспашете вы.
На несколько мгновений Энтони превратился в каменную статую, аллегорию раздумья. Слишком уж оглушающими были новости. Леон Третий отнюдь не имел репутации верного супруга, его фаворитки были всем известны – но кто бы мог подумать, что при этом он обходит свою жену? А уж что касается каменистой почвы… Данной метафорой обозначались склонности, за которые во времена Трогара, со свойственным тому времени грубым остроумием, сажали на кол. Но Леон никогда ни в чем подобном не был замечен, изящные юноши не кидали в его сторону томных взглядов…
– Кстати, насчет вашего фамильного мужского средства, – тем временем продолжала королева, – попрошу меня от него избавить. Я не монашка. Трогармарку нужен наследник и, по возможности, не один. Я не собираюсь давать Леону повод развестись со мной.
Энтони покраснел, ибо Элизабет коснулась вещей, говорить о которых было не принято. Действительно, из поколения в поколение лекари семьи Бейсингемов изготавливали айвилу рецепт которой, вывезенный давным-давно с Востока, был фамильной тайной. Семейная легенда гласила, что причиной всему стала связь одного из Бейсингемов, беспутного повесы Эдуарда, с монахиней. Та забеременела, дело вышло наружу. Король помиловал провинившегося герцога, для Эдуарда все ограничилось временным удалением от двора и церковным покаянием. Но его подруге пришлось куда хуже. Священный Трибунал, не в силах заполучить виновника позора, отыгрался на ней. Монахиня исчезла. Мучимый совестью и запоздалым раскаянием, Эдуард употребил все связи, истратил уйму золота – и ничего не добился. А ведь ходили слухи, что в таких случаях женщину, оскорбившую церковь, замуровывают в монастырской стене…
Тогда-то Эдуард и дал клятву – никогда не причинять женщинам подобных неприятностей. Он слышал о некоем восточном средстве: если мужчина выпьет глоток за несколько часов до того, как пойдет к даме, та будет в полной безопасности. Один из его лекарей отправился в Дар-Эзру и действительно привез оттуда рецепт. С тех пор айвила надежно предохраняла любовниц Бейсингемов от нежелательной беременности… впрочем, и от желанной тоже. Есть ведь и такой способ выйти замуж.
– Как скажете, Ваше Величество, – слегка поклонился Энтони. – Если этим я могу вам послужить… Сегодня я пил ай-вилу. Значит ли это, что наше свидание закончено? Ваше злодейское вино все еще бродит в моей крови. Неужели король так безнадежен, что его не расшевелил даже этот напиток?
– А почему вы решили, что я стану тратить на короля фамильное женское средство Монтазьенов? – расхохоталась королева. – От обязанностей своих я не отказываюсь, но помогать ему не намерена.
– Кстати, на будущее: мне помогать не надо! – внезапно рассердился Энтони. – Я прекрасно обхожусь без подобных зелий. Если хотите, могу вам это доказать хоть завтра.
– Успокойтесь, герцог, – Элизабет смерила его взглядом и снова рассмеялась. – Я не сомневаюсь, что вы не посрамите оверхиллских быков. Просто мне захотелось почувствовать себя героиней романа: чтобы была тайна, маски, чтоб моим рыцарем владела безумная страсть. Вы мне еще сто раз все докажете! Через три дня, кажется, назначена большая охота? Вот и прекрасно! Дела не позволят вам принять в ней участие… – она взглянула на герцога с неотразимым лукавством: уж что-что, а то, что никакие дела не могли заставить Энтони Бейсингема отказаться от участия в охоте, было общеизвестно. – Ну, а я внезапно почувствую себя нездоровой. Надо же хоть немного соблюдать приличия! А теперь идите сюда. Я не собираюсь тратить свое вино ради удовольствий какой-нибудь фрейлины.
…Само собой, их связь недолго оставалась тайной. Через месяц о ней знали все. Никто не удивился и никто не осудил. Действительно, не иметь любовника было для дамы вроде как бы и неприлично, ну а то, что королева выбрала Бейсингема… так было бы странно, если б оказалось иначе. Монархам приличествует самое лучшее.
Правда, требование королевы отказаться от фамильного средства стоило Энтони долгих колебаний. С одной стороны даже лестно, что в наследнике престола будет течь кровь Бейсингемов. С другой – в этом случае он неминуемо окажется в самой гуще придворных интриг, которых терпеть не мог. Ну, а с третьей – если он станет пить айвилу и Элизабет об этом догадается… Тогда их связи конец, этого она не простит, а он еще и приобретет в лице королевы врага, вместо того, чтобы приобрести друга. И едва ли король оценит его благородство.
В конце концов, измученный столь непривычным для себя занятием, как размышления, Энтони махнул рукой и решил отказаться от айвилы – и, как оказалось, всем его сомнениям цена была медный грош. Вот уже год они были в связи, а наследник так и не появился. Энтони написал по этому поводу сонет «Как суетны тревоги», тайный смысл которого понимал только он сам, ибо в подробности своего романа с Элизабет не посвящал даже Рене. Маркизу не нравилась эта история, он все более явно тревожился, но пока молчал, и Бейсингем был ему благодарен, так как прервать эту связь было и не в его возможностях, и не в его силах. Давно прошло то время, когда Элизабет оставляла его равнодушным. Теперь он и без всякого вина считал дни до очередного свидания, и их связь нисколько не приедалась изысканному лорду.
Вот и сейчас, едва Бейсингем вспомнил о королеве, как его охватило жгучее нетерпение. А до Трогартейна еще не меньше пяти дней пути! Да, не зря на востоке говорят, что труднее всего дорога домой…
Энтони пытался обуздать воображение – и не мог. Элизабет была перед ним, как живая, в том самом любимом домашнем платье со множеством застежек, которое так долго и трудно снималось и которое он каждый раз клялся разорвать в клочки. Он гнал Марион галопом, надеясь, что бешеная скачка выбьет лишние мысли из головы. Горячий ветер пах травой и конским потом – и вдруг пахнул восточным благовонием, тем, которое так любила Элизабет, и явственно окликнул ее голосом: «Тони!»
…Лошадь замедлила бег и стала, он резко качнулся вперед – и опомнился. Рядом маячило лицо сотника пограничной стражи, тот держал Марион под уздцы.
– Что такое? – раздраженно спросил Бейсингем.
– Ничего, ваша светлость… – пожал плечами пограничник. – Уж очень вы рванули, я и подумал, а вдруг кобыла взбесилась?
– А если бы взбесилась – то что? Думаешь, я бы с лошадью не справился? – внезапная обида вытеснила из головы мысли о королеве.
– Да справились бы, конечно, кто ж сомневается! Только могло ведь быть всякое. Лошадь взбесилась, а всаднику худо стало от жары… Я и подумал: лучше я вас обижу, ваша светлость, чем потом локти кусать. Вы уж простите…
В рыже-зеленых глазах сотника никакого раскаяния не было, а была непоколебимая убежденность в своей правоте и опыт степного жителя. Конечно, могло ведь быть и так, он прав.
– Это не кобыла понесла, – несколько принужденно засмеялся Энтони. – Это я понес. Расскажи мне какую-нибудь степную сказку, что ли, а то умру до вечера от скуки…
И, кинув поводья, снова поехал шагом.
В то же самое время во дворце балийского герцога Марренкура смуглый сильный человек, стоя у окна, пристально вглядывался в кипящие от ветра деревья сада, словно надеялся что-то за ними увидеть. Он как раз одевался к торжественному приему. Белый мундир, алый шарф вместо пояса, шпага в украшенных самоцветами эзрийских ножнах – все было на месте. Оставалось лишь надеть орденскую цепь, и тут сердце болезненно сжалось от неясной, но жестокой тревоги и, словно отзываясь, на правом плече вспыхнул резкой болью глубокий, до самой кости, ожог. Надо же, две недели прошло, а болит, словно вчера все было. Человек подошел к окну, вгляделся в выбеленное жарой августовское небо, непроизвольно сжал кулак. Рука дрогнула, цепь качнулась, орденские знаки застучали один о другой. Он уже знал, что сегодня к восемнадцати орденам прибавится девятнадцатый.
Но почему же так тревожно? Над садом набухала грозовая туча. «Это из-за дождя, – подумал он. – Все дело в дожде…»
ДВА ГЕНЕРАЛА
Несколько ранее, в начале июня, у маркиза Шантье в последний раз собрался поредевший кружок любителей изящного. С началом лета общество постепенно разъезжалось по замкам, имениям и поместьям, а военные отправились в летние лагеря. Да и сам маркиз намеревался через несколько дней двинуться на юг, к ориньянской границе, где находилось его родовое имение.
Трогартейн располагался на длинном высоком холме. Много веков назад, еще во времена расцвета Древней Империи, тысячи рабов из года в год выравнивали пологие склоны, устраивая на них громадные, вымощенные камнем террасы. Дом Рене находился на краю такой террасы, да еще и на уступе холма, так что при открытых окнах в комнатах свободно гулял ветер с далеких полей, и даже в самый зной было прохладно – к радости собравшихся, ибо начало лета выдалось жарким.
Они уже намеревались сесть за стол, когда внизу хлопнула дверь, и, опережая мажордома, по лестнице взбежал Энтони Бейсингем, слегка загоревший, в вышитой рубашке тайского шелка, в летних штанах толстого холста и в золотистом сиянии превосходного настроения.
– Откуда ты, о дивное виденье? – речь маркиза, как и всегда в собрании «паладинов», была медлительно изысканна, но глаза не слушались хозяина, они так и просияли радостью. – Я-то думал, ты кормишь комаров и прочих злокозненных пасынков природы в своем лагере. Никогда не понимал удовольствия от такого времяпрепровождения. Каким ветром занесло тебя в столицу?
– Неблагоприятным для комаров, – залпом осушив поданный стакан вина, ответил Энтони. – Им нынче придется остаться без нас.
– Злодей! – в ужасе воздевая руки, воскликнул Шантье.
– Ты полюбил насекомых? – Бейсингем замер, не допив последнего глотка.
– Пятилетнее ориньянское – залпом! Лорд Бейсингем, я в вас разочаруюсь навсегда!
– Два стакана воды, – обернулся Энтони к слуге, – и мокрое полотенце. А потом еще вина. Это была твоя ошибка, Рене – сразу угощать меня ориньянским. Там слишком жарко, чтобы разбирать вина.
– Я смущен и полон раскаяния. И все же, откуда ты здесь?
Бейсингем, выпив не два, а три стакана воды и вытерев разгоряченное лицо, бросился в кресло, вытянул ноги в светлых коротких сапогах из тонкой, как лайка, ажурно вырезанной кожи.
– Ну вот, теперь можно и поберечь твои чувства… – он отпил крохотный глоток янтарного вина и мечтательно уставился в потолок. – М-м-м… Восхитительно. Чуть темное золото с оттенком меди.
– И только? – с легкой обидой воскликнул Шантье.
– Ах да, я не сразу заметил! Еще и с привкусом отдаленного колокольного звона ранним летним вечером. Прости, Рене! Это лагеря… Впрочем, все еще хуже – боюсь, осенью я окончательно тебя разочарую…
– Что может быть хуже лагерей?
– Все лето в походных сапогах и в обществе насекомых… других, не комаров, – маркиз выразительно поморщился, и Энтони, хоть и смотрел в потолок, краем глаза увидел эту гримасу. – Прошу прощения, Рене. Ты спросил, я ответил…
– Разве мы где-то воюем? – Шантье был достаточно посвящен в особенности армейской жизни, чтобы все правильно понять.
– Уже да! – легко вздохнул Бейсингем и засмеялся. – Я сюда прямо из дворца. Королевский указ подписан и торжественно вручен командующему кампанией, то есть мне.
– Что, балийский герцог сам не справился? – подал голос барон Девиль, который как двоюродный брат министра иностранных дел поневоле разбирался в политике.
– Увы, известный всем нам герцог Марренкур, решив отвоевать для себя серебряные рудники и угольные копи Трира, как и следовало предположить, окончательно увяз. И тогда он сделал два шага, о которых нетрудно было догадаться заранее…
…В районе предгорного Трира тугим клубком сплелись интересы четырех государств, три из которых были осколками Империи, а четвертое вообще неизвестно чем. Герцогство Ба-лиа выгнулось громадной подковой, повторяя линию морского побережья и тщательно огибая северо-восточный отрог Аккадских гор. Восточная часть герцогства уходила от побережья в глубь континента – это как раз и был многострадальный район Трира, раз в десять – двадцать лет переходивший из рук в руки. А внутри подковы лежал горный Мойзельберг, включавший в себя почти весь Аккадский хребет с северо-восточным отрогом, предгорья и равнину на юго-западе, до реки Саны.
Мойзельберг имел крохотную армию и никогда не воевал вне своих пределов, но самый сильный монарх трижды подумал бы, прежде чем прийти с войной на эту землю. Едва чужие солдаты переступали мойзельскую границу, армия тут же уютно устраивалась на оборонительных рубежах, а пастухи и горцы превращались в герильясов, и счастье опрометчивого полководца, если ему удавалось уйти не в одиночку, а сохранив хотя бы часть армии. После того как двадцать два года назад в недрах Мойзельберга было полностью уничтожено восьмитысячное ольвийское войско, на землях горного королевства царил мир.
Трогартейн располагался на длинном высоком холме. Много веков назад, еще во времена расцвета Древней Империи, тысячи рабов из года в год выравнивали пологие склоны, устраивая на них громадные, вымощенные камнем террасы. Дом Рене находился на краю такой террасы, да еще и на уступе холма, так что при открытых окнах в комнатах свободно гулял ветер с далеких полей, и даже в самый зной было прохладно – к радости собравшихся, ибо начало лета выдалось жарким.
Они уже намеревались сесть за стол, когда внизу хлопнула дверь, и, опережая мажордома, по лестнице взбежал Энтони Бейсингем, слегка загоревший, в вышитой рубашке тайского шелка, в летних штанах толстого холста и в золотистом сиянии превосходного настроения.
– Откуда ты, о дивное виденье? – речь маркиза, как и всегда в собрании «паладинов», была медлительно изысканна, но глаза не слушались хозяина, они так и просияли радостью. – Я-то думал, ты кормишь комаров и прочих злокозненных пасынков природы в своем лагере. Никогда не понимал удовольствия от такого времяпрепровождения. Каким ветром занесло тебя в столицу?
– Неблагоприятным для комаров, – залпом осушив поданный стакан вина, ответил Энтони. – Им нынче придется остаться без нас.
– Злодей! – в ужасе воздевая руки, воскликнул Шантье.
– Ты полюбил насекомых? – Бейсингем замер, не допив последнего глотка.
– Пятилетнее ориньянское – залпом! Лорд Бейсингем, я в вас разочаруюсь навсегда!
– Два стакана воды, – обернулся Энтони к слуге, – и мокрое полотенце. А потом еще вина. Это была твоя ошибка, Рене – сразу угощать меня ориньянским. Там слишком жарко, чтобы разбирать вина.
– Я смущен и полон раскаяния. И все же, откуда ты здесь?
Бейсингем, выпив не два, а три стакана воды и вытерев разгоряченное лицо, бросился в кресло, вытянул ноги в светлых коротких сапогах из тонкой, как лайка, ажурно вырезанной кожи.
– Ну вот, теперь можно и поберечь твои чувства… – он отпил крохотный глоток янтарного вина и мечтательно уставился в потолок. – М-м-м… Восхитительно. Чуть темное золото с оттенком меди.
– И только? – с легкой обидой воскликнул Шантье.
– Ах да, я не сразу заметил! Еще и с привкусом отдаленного колокольного звона ранним летним вечером. Прости, Рене! Это лагеря… Впрочем, все еще хуже – боюсь, осенью я окончательно тебя разочарую…
– Что может быть хуже лагерей?
– Все лето в походных сапогах и в обществе насекомых… других, не комаров, – маркиз выразительно поморщился, и Энтони, хоть и смотрел в потолок, краем глаза увидел эту гримасу. – Прошу прощения, Рене. Ты спросил, я ответил…
– Разве мы где-то воюем? – Шантье был достаточно посвящен в особенности армейской жизни, чтобы все правильно понять.
– Уже да! – легко вздохнул Бейсингем и засмеялся. – Я сюда прямо из дворца. Королевский указ подписан и торжественно вручен командующему кампанией, то есть мне.
– Что, балийский герцог сам не справился? – подал голос барон Девиль, который как двоюродный брат министра иностранных дел поневоле разбирался в политике.
– Увы, известный всем нам герцог Марренкур, решив отвоевать для себя серебряные рудники и угольные копи Трира, как и следовало предположить, окончательно увяз. И тогда он сделал два шага, о которых нетрудно было догадаться заранее…
…В районе предгорного Трира тугим клубком сплелись интересы четырех государств, три из которых были осколками Империи, а четвертое вообще неизвестно чем. Герцогство Ба-лиа выгнулось громадной подковой, повторяя линию морского побережья и тщательно огибая северо-восточный отрог Аккадских гор. Восточная часть герцогства уходила от побережья в глубь континента – это как раз и был многострадальный район Трира, раз в десять – двадцать лет переходивший из рук в руки. А внутри подковы лежал горный Мойзельберг, включавший в себя почти весь Аккадский хребет с северо-восточным отрогом, предгорья и равнину на юго-западе, до реки Саны.
Мойзельберг имел крохотную армию и никогда не воевал вне своих пределов, но самый сильный монарх трижды подумал бы, прежде чем прийти с войной на эту землю. Едва чужие солдаты переступали мойзельскую границу, армия тут же уютно устраивалась на оборонительных рубежах, а пастухи и горцы превращались в герильясов, и счастье опрометчивого полководца, если ему удавалось уйти не в одиночку, а сохранив хотя бы часть армии. После того как двадцать два года назад в недрах Мойзельберга было полностью уничтожено восьмитысячное ольвийское войско, на землях горного королевства царил мир.