Страница:
В конце 1728 года двор стал собираться в Москву на коронацию. Решительное время близилось.
Никита Фёдорович делался с каждым днём молчаливее и угрюмее. Он как будто покорился судьбе и махнул на всё рукою, не препятствовал жене, но и не помогал ей. Ближайшим её помощником теперь был её двоюродный брат Талызин, живший вблизи в своей деревне Дедове, посвящённый Аграфеною Петровной во все её планы и исполнявший для «сестрицы», как он называл Волконскую, всё что угодно.
В первых числах февраля состоялся торжественный въезд императора в Москву. Пётр Алексеевич виделся со своей бабкой, и при встрече присутствовали великие княжны Наталия Алексеевна и Елизавета Петровна.
Старуха царица Евдокия при виде внука стала плакать, обнимать его, читать ему наставления и выговаривать за его свободную жизнь и за дружбу с Долгоруковыми, из которых один, Иван, был самым близким человеком к императору и постоянным участником его веселья. Свидание вышло сухим, и присутствующие видели, что Пётр Алексеевич уехал от бабки, по-видимому, не скоро собираясь вернуться к ней. К себе он не позвал её.
Для всех стало ясно, что государыня-бабка не будет иметь н и к а к о г о влияния, и те, что рассчитывали на неё, ошиблись в своих расчётах.
Для Волконской и её друзей это было большою неприятностью.
Но как пострадавшие от Меншикова, они всё-таки надеялись, что государь, по гневу своему на светлейшего, легко может вспомнить про них. И действительно, верные люди уже сообщили, что Пётр II несколько раз со времени приезда в Москву опять заговаривал о них. Наталья Алексеевна спрашивала про Аграфену Петровну. Надежда снова загоралась.
Так в постоянной тревоге прошли весь февраль и март. То счастье казалось близко, и цель чуть не была достигнута, то опять несколько недель полной неизвестности, сомнений и нерешительного положения. Остерман, видимо, внимательно следил за своим воспитанником.
Наконец к маю месяцу надежды опять поднялись. Теперь уже по всей Москве говорили, что император прямо желал вернуть прежнего своего наставника Маврина и его друзей.
IV
V
Никита Фёдорович делался с каждым днём молчаливее и угрюмее. Он как будто покорился судьбе и махнул на всё рукою, не препятствовал жене, но и не помогал ей. Ближайшим её помощником теперь был её двоюродный брат Талызин, живший вблизи в своей деревне Дедове, посвящённый Аграфеною Петровной во все её планы и исполнявший для «сестрицы», как он называл Волконскую, всё что угодно.
В первых числах февраля состоялся торжественный въезд императора в Москву. Пётр Алексеевич виделся со своей бабкой, и при встрече присутствовали великие княжны Наталия Алексеевна и Елизавета Петровна.
Старуха царица Евдокия при виде внука стала плакать, обнимать его, читать ему наставления и выговаривать за его свободную жизнь и за дружбу с Долгоруковыми, из которых один, Иван, был самым близким человеком к императору и постоянным участником его веселья. Свидание вышло сухим, и присутствующие видели, что Пётр Алексеевич уехал от бабки, по-видимому, не скоро собираясь вернуться к ней. К себе он не позвал её.
Для всех стало ясно, что государыня-бабка не будет иметь н и к а к о г о влияния, и те, что рассчитывали на неё, ошиблись в своих расчётах.
Для Волконской и её друзей это было большою неприятностью.
Но как пострадавшие от Меншикова, они всё-таки надеялись, что государь, по гневу своему на светлейшего, легко может вспомнить про них. И действительно, верные люди уже сообщили, что Пётр II несколько раз со времени приезда в Москву опять заговаривал о них. Наталья Алексеевна спрашивала про Аграфену Петровну. Надежда снова загоралась.
Так в постоянной тревоге прошли весь февраль и март. То счастье казалось близко, и цель чуть не была достигнута, то опять несколько недель полной неизвестности, сомнений и нерешительного положения. Остерман, видимо, внимательно следил за своим воспитанником.
Наконец к маю месяцу надежды опять поднялись. Теперь уже по всей Москве говорили, что император прямо желал вернуть прежнего своего наставника Маврина и его друзей.
IV
ЧЕМ КОНЧИТСЯ
Это было седьмое мая – день, памятный для князя Никиты на всю жизнь.
Он встал в этот день, как обыкновенно, рано и отправился на постройку, к которой только что приступил после зимнего перерыва.
Новый дом строился в порядочном от старого расстоянии, на красивом месте, на самом берегу реки, у рощи, в которой предполагалось разбить парк и сад. Этот дом, большой, одноэтажный, на каменном фундаменте, был вчерне почти готов ещё в прошлом году и оставлен на зиму с заколоченными отверстиями для окон. Крыша была уже готова; оставалось вставить рамы, настлать полы и сделать тёсовую обшивку.
Никита Фёдорович, с отвесом и мерою в руках, ходил по хрустевшим под его ногами, чёрным от времени, прошлогодним щепкам и стружкам и распоряжался уроками плотникам на сегодняшний день. В другом конце Лаврентий считал только что привезённые дубовые доски.
– А где же Филипка меньшой? – спросил Волконский, оглядываясь крутом и ища глазами Филипку, которого он знал как хорошего работника.
– Филипка-то? – переспросил стоявший рядом мужик, дожидавшийся урока, и потупился.
– Ну да, его кликнуть надо!
– Филипка-а! – протяжно, лениво закричал кто-то, и роща отозвалась эхом на этот крик.
Князь Никита кончил уроки, но Филипка не являлся.
– Филипку звали? – спросил Лаврентий, подходя к Никите Фёдоровичу. – Эх, нехорошо! Ведь убёг, пожалуй! Много у нас народа уходит! – продолжал он, понизив голос, когда они отошли от мужиков. – Всё эти дворовые сбивают с толка. Понавезли их теперь из Питербурха.
Никита Фёдорович опустился на сваленное на траве бревно.
– Ну, и Бог с ними! – проговорил он. – Пусть их бегут, если у нас не нравится. Что ж, если нехорошо у меня, пусть ищут, где лучше.
– А объявку бы подать следовало, – почтительно, будто рассуждая сам с собою и не смея давать барину советы, сказал Лаврентий.
Князь Никита сделал вид, что не слышит его слов. Он рассеянно смотрел пред собою и совершенно равнодушно переводил взоры с постройки, которая, видимо, ничуть не занимала его, на реку и на мужиков, застучавших уже топорами. Наконец он взглянул и на Лаврентия.
«Удивительно, как природа человека двойственна, – подумал он, – душа и тело… всюду душа и тело! Ведь вот Лаврентий многое понимает, а советует объявку подать. Удивительно… душа и тело».
– Да, так что ж ты говоришь? – спросил Волконский.
– Я говорю, что дворовые народ портят! – ответил Лаврентий, поняв, что слова его насчёт объявки были совсем не к месту. – Вот онамеднись Добрянский, что из Питербурха с нами приехал, ушёл совсем и Зайцева сбил с собою.
– Какой это Зайцев? – спросил князь Никита.
– Пропойца был! – коротко, как говорят про скончавшихся уже, сказал Лаврентий.
– А Добрянский?
Лаврентий, видимо, затруднился ответом и наконец коротко ответил:
– Из Питербурха.
Никита Фёдорович стал припоминать. Добрянский был тот самый человек, который тогда явился и приставал взять его к себе. Потом Никита Фёдорович видел его лицо в толпе, во время казни Девьера. Он же и принёс его домой, когда ему там сделалось дурно.
Это воспоминание было болезненно неприятно. Князь Никита вздрогнул всем телом, точно вдруг пахнул на него сырой, холодный воздух. Образ Добрянского стоял пред его глазами, как живой.
– Ну, Бог с ними! – опять проговорил Никита Фёдорович и встал.
Странное дело – ему несколько раз приходилось замечать, что как только что воспоминание воскресало у него в голове, всегда за ним следовало какое-нибудь несчастье.
«Ну, что за вздор! – попробовал он успокоить себя. – Что может случиться?»
Но Никита Фёдорович чувствовал, что сердце его беспокойно, неудержимо забилось, и предчувствие недоброго, никогда не обманывавшее его до сих пор, сжало ему грудь. Он как-то невольно, почти бессознательно обернулся и к ужасу своему увидел, что не обманулся и теперь.
«Так и есть!» – мелькнуло у него.
По протоптанной к постройке тропинке бежал, семеня своими босыми ногами, мальчишка Акулька с испуганно выкатившимися глазами и бледный, как полотно.
Волконский зажмурился и поднял руки к лицу. Он понял, что несчастье близко, что оно уже тут, и. несмотря на всю его неожиданность, ему уже казалось, что он давно ждёт его.
Акулька подбежал к Лаврентию и, запыхавшись, напрасно силясь передохнуть, отрывисто заговорил:
– Дяденька… там на барский двор солдаты приехали, с набольшим, и говорят – всех забирать будут… Коли что – я в лесу схоронюсь, а нужно будет – свисните!
И, едва договорив, Акулька снова пустился бегом по направлению леса.
«Солдаты!» – мог расслышать только Никита Фёдорович и, не помня уже ничего, кинулся домой.
От постройки до дома было довольно далеко и, когда наконец он очутился в воротах, вся кровь прихлынула к его сердцу, и он едва не упал.
У крыльца стояла телега с солдатом, помещавшимся рядом с ямщиком. Сзади было двое верховых.
Народ и с ужасом, и с любопытством толпился вокруг. Бабы голосили. По ту сторону телеги, на крыльце отворилась дверь, и на пороге показалась Аграфена Петровна.
Она была в своём утреннем белом шёлковом капоте, который всегда очень нравился Никите Фёдоровичу, и придерживала его оборку на груди левою рукой; за другую её вёл офицер, отвернувшись и не глядя. Княгиня шла покорно, тихо опустив своё неподвижное, совсем помертвелое лицо, и только её красивые, сухие глаза бегали из стороны в сторону.
Дверь на крыльце снова отворилась: испуганная Роза выбежала с большой шалью в руках и накинула её на Аграфену Петровну.
Всё это было один миг, одна секунда. Не успел Никита Фёдорович броситься к жене, как её уже посадили в телегу. Офицер тоже вскочил туда, и ямщик, повернув затоптавших с места лошадей, закричал расступавшейся толпе:
– Берегись!
Волконский в исступлении ужаса, не помня себя, бросился под лошадь и, кажется, схватил одну из них за морду, но чья-то сильная рука остановила его.
В это время откуда-то сбоку, из-за дома, бежал Миша, всхлипывая, и кричал что-то.
Аграфена Петровна вдруг замахала руками; но телега, не останавливаясь, повернула в ворота.
Никита Фёдорович сильно отдёрнул державшую его руку и, точно невидимой нитью привязанный к телеге, побежал за нею. Зачем он делал это и чем и кому мог помочь этим, он не сознавал, да и время ли было сознавать что-нибудь! Он бежал, не чувствуя, как большими, размашистыми шагами двигались его ноги, как развевались по ветру его волосы, и грудь тяжело дышала; но своё хриплое дыхание он слышал, не понимая, однако, что это хрипит он сам. Точно рядом бежал другой человек, который хрипел так. Должно быть, рот его был открыт, потому что туда набивалась пыль. В руках что-то мешало. Это была палка. Он бросил палку. Голове было тяжело – он скинул шляпу. Телега то удалялась, то была ближе, но князь не мог догнать её.
Аграфена Петровна, металась там, несколько раз делая движение выскочить, но каждый раз офицер удерживал её, и после этого лошади скакали шибче. Часто тоже сцепившиеся руки Аграфены Петровны подымались, точно она хотела сломать их. Никита Фёдорович видел, что она долго собиралась с силами сделать это. Она чувствовала, что он ещё тут, позади, бежит; но посмотреть на него, несчастного, милого, она всё не могла. И вот, наконец, она как-то всем корпусом перекинулась назад, и её лицо мелькнуло пред ним. Потом вдруг её руки бессильно опустились и голова повисла; и в этом было что-то уже знакомое, девьеровское, жалкое, детское. Она лишилась чувств или умерла.
«Умерла!» – как молотом, ударило Никиту Фёдоровича.
Он вдруг приостановился и только теперь заметил, как скоро ехала удалявшаяся пред его глазами телега.
– Что ж я? – проговорил он и закричал почему-то: – Пустите! – и снова хотел бежать, но ноги его были уже тяжелы, как свинцовые, и помимо его воли отшатнули его в сторону.
Под ногами его была трава, он зацепился за кочку и упал.
Холодное, сырое прикосновение земли было приятно князю. Сознание будто прояснилось, но это было лишь для того, чтобы он мог ещё осязательнее почувствовать свою муку.
«Увезли, «её» увезли!.. Безбожники, жизнь мою увезли!.. Куда? Зачем?.. Кому она мешала и кому она сделала что?» – терзался Никита Фёдорович.
Он лежал ничком, бился о землю головою, царапал руками землю и скрипел челюстями. Щёки его неудержимо прыгали, рот сводился на сторону, и всё тело судорожно вздрагивало.
– А вот ещё… а вот ещё! – со злобою, сквозь скрипевшие зубы, с бешеным злорадством приговаривал князь Никита, и тело его дёргалось новыми судорогами.
Слёз не было у него. Рыдание, одно сухое рыдание остановилось в горле и не могло вырваться.
Так лежащим у дороги нашли его Лаврентий со слугами.
Его подняли, положили в коляску и повезли домой.
Навстречу им попался другой офицер, тоже с конвоем, разобравший переписку Аграфены Петровны и увозивший теперь её письма. Князь Никита не узнал и не понял, что это был за человек.
Дома его отнесли прямо в его комнату, приведённую в беспорядок хозяйничавшим тут офицером.
Никита Фёдорович не потерял способности двигаться. Его посадили – он сел; ему дали воды – он выпил. Но только произвольно он как-то не мог или не хотел двинуть ни рукою, ни ногою. Он смотрел прямо пред собою неподвижными глазами, а когда ему нужно было поглядеть в сторону, он не переводил туда одни только глаза, но поворачивал всю голову, глаза же оставались по-прежнему неподвижны.
Лаврентий принёс ему вместо запылённого, загрязнённого, истерзанного платья чистый шлафрок и туфли вместо испачканных башмаков.
«Нет, не надо, к чему т е п е р ь это?» – хотел сказать князь Никита, потому что в с ё уже теперь кончилось для него.
Но вместо того чтобы произнести эти слова, он издал лишь неясное мычание, воображая, однако, что всё-таки сказал то, что хотел, и даже махнул рукою, хотя вместо всякого другого движения только щёки у него опять запрыгали и рот скривился.
Лаврентий, видя его беспокойство, поспешно отошёл прочь со шлафроком и туфлями.
Волконский не знал, сколько времени прошло с тех пор, как его посадили так; время для него остановилось. Ему казалось, что он всё ещё бежит за телегою и видит блестящий на солнце шёлк белой одежды Аграфены Петровны. Он раскрыл рот, чтобы ему легче было бежать.
Не отходивший от него Лаврентий подумал, что он хочет пить, и поднёс ему опять воды. Впрочем, Никита Фёдорович действительно хотел пить и с удовольствием сделал несколько больших глотков. Это освежило его. Лаврентий догадался намочить ему голову.
Князь Никита встал, удивлённо посмотрел на Лаврентия и вдруг сделав несколько шагов, сел на пол, и ему стало легче.
Он увидел свою комнату и все предметы в ней снизу, под таким углом, под каким никогда не видал их, и эта разница производила своего рода впечатление, разбивала воспоминание. Комната казалась гораздо-гораздо выше, чем была в действительности, потолок не так давил, и воздуха словно стало больше.
Лаврентий, с испугом всплеснув руками, остановился и смотрел на своего «князиньку».
– А где Миша? – вдруг певучим голосом протянул князь Никита, и эта певучесть собственного голоса ему очень понравилась; ему захотелось ещё раз услыхать её.
«Что ж, если запою, если это так надо?» – подумал он и не то запел, не то снова протянул, как-то раздельно:
– Со-о свя-тыми упоко-ой…
Лаврентий закрыл лицо руками, зарыдал и выбежал из комнаты.
За дверями, прижавшись в уголок, сидела Роза.
– Роза Карловна, подите туда, – сказал ей Лаврентий, показывая головой на дверь к князю Никите, – мочи моей нет… не могу… не могу, сердце на куски расходится…
Роза отрицательно покачала головой.
– Если нужно, я тут, – ответила она. – я всё сделает, я для того тут; а как же я пойдёт туда, к господину князю?
Лаврентий махнул рукой на неё.
Миша с самого утра пропал в суматохе. Когда его хватились и стали искать, его нигде не было. Наконец его нашли у реки, где он сидел на берегу без шапки.
– Батюшка кличет вас, – сказал ему нашедший его и обрадованный этим человек.
– Ах да! Батюшка! – вскрикнул Миша и побежал к отцу.
Никита Фёдорович всё по-прежнему сидел на полу, скорчив ноги, обняв колена и опираясь на них подбородком, когда вошёл к нему сын. Он долю молча смотрел на него, вполне понимая что это – его сын, его Миша, которого он любит, но никакого чувства к нему не находил теперь в себе.
– У вас шиворот-навыворот! – вдруг старательно произнёс он, обращаясь к сыну и показывая на одну из пуговиц его камзольчика, которая действительно была перевёрнута.
Князь Никита отлично сознавал, что говорит почему-то сыну «вы», и что он может удержаться, чтобы не сказать их, но как-то ему вот не хотелось удерживаться, и он сказал.
У Миши было то самое растерянное, виноватое выражение, с которым он приходил обыкновенно, когда не знал урока. После того, что случилось утром, ему уже не казалось ничего странным, и он не удивился, зачем отец так сидел пред ним на полу и зачем, обращаясь с ним на «вы», он говорил о какой-то пуговице. Он думал только о матери и о том, что теперь могло быть с нею.
– А что, маменька не вернётся к нам? – спросил он.
Этот вопрос не раз уже приходил Никите Фёдоровичу в голову в течение этого дня. Он вдруг широко открыл глаза и схватился за голову.
Миша был прав: ведь она могла вернуться. Это было не невозможно. Но вот что можно было сделать ещё: поехать в Москву и там добиться её освобождения.
В голове его появилась тень прежней ясности, и он вдруг заторопился и задвигался.
Лавретий не мог понять, чего он ищет. С этой минуты в голове Никиты Фёдоровича упорно засела только одна мысль – что Аграфенушка может вернуться. Он искал шляпу, чтобы идти навстречу жене. Он забыл, что шляпа была потеряна утром, и, не найдя её, вышел на двор с непокрытою головою.
Он прошёл к воротам довольно бодро и сел на прилаженную к ним скамеечку, с которой видна была далеко дорога.
Солнце уже низко спустилось на небе. От деревьев и строений легла длинная, косая тень. Вдали на дороге, скрывавшейся в лесу, куда, не отрываясь, смотрел Никита Фёдорович, синел уже полупрозрачный вечерний туман.
И вдруг в этой дымке тумана зашевелилось что-то. Никита Фёдорович протёр глаза. Они не обманывали его – какой-то экипаж подвигался к усадьбе. Лошади уже ясно были видны.
– Видишь? – показал князь Никита Лаврентию.
– Да, – тихо произнёс старик, не смея выразить свою радость, так как подумал:
«А вдруг это – княгиня?»
Волконский так и впился глазами в этот приближавшийся экипаж. Это была коляска. Вот она ближе, ближе. Её бубенчики давно уже стали слышны, и наконец князь Никита увидел растерянное, но старавшееся зачем-то улыбаться, лицо Феденьки Талызина. Он один сидел в своей коляске.
Никита Фёдорович вскочил и, как сумасшедший, побежал назад домой, к себе в комнату.
Талызина встретил Лаврентий.
– Ну, что у вас тут? – спросил гость с таким видом, что он уже знает, что переполох тут был, и что он сейчас «всё устроит».
– Горе, батюшка-барин, большое горе, – ответил Лаврентий, помогая Талызину выйти из коляски. – Приехали утром сегодня… – начал он.
– Знаю, знаю, и у меня были и все бумаги выбрали.
– Какое бумаги: тут не одни бумаги, – княгинюшку взяли и так, как была, увезли.
Талызин раскрыл рот, и всё его обнадёживающее выражение пропало.
– Как, княгинюшку? – переспросил он.
Лаврентий подробно рассказал всё случившееся утром. Талызин слушал, опустив в немом отчаянии голову и руки.
– Ну, а князь Никита? – спросил он, когда Лаврентий кончил.
– Да что он, мой батюшка! Словно дитя малое убивается, без ума совсем. Весь день у себя на полу сидел. Потом вот на дорогу вышел, да вас увидел и снова к себе убёг. С лица за день так изменился, что не узнать… И не плачет! Хотя бы слезинку уронил…
Талызин пошёл к Волконскому.
Никита Фёдорович сидел опять у себя на полу, но при входе гостя встал. Феденька не без робкой неловкости поздоровался с ним и оглядел его не как человека, а как какое-то словно иное, невиданное существо.
Князь Никита действительно сильно изменился. Глаза его были широко открыты, лицо чуть перекосилось, скулы выдались, и лоб мертвенно побледнел.
– И он т а к с самого утра? – спросил Талызин у Лаврентия.
– Что, с самого утра? – злобно сказал Волконский, сдвигая брови.
– Нет, ничего, – испуганно ответил Феденька, как будто удивляясь, что князь Никита не мог понять его слова.
– Я вот что думаю, – вдруг быстро заговорил Никита Фёдорович, глотая слова и не оканчивая их, – как хотите, а вы должны что-нибудь сделать нам. Так сидеть нельзя. Она может вернуться, и мы должны помочь вернуться. Вы как хотите, а я решил уже, что еду завтра в Москву.
Он говорил без придыхания и остановок, ровно, не понижая и не повышая голоса, как будто говорил всё одну и ту же фразу.
Талызин помолчал.
– Слышишь? – обернулся он к Лаврентию шёпотом, но не стесняясь, однако, присутствием Никиты Фёдоровича. – Хочет в Москву ехать. Нельзя пускать: может и себе и другим бед наделать.
С этими словами Талызин повернулся к двери.
– Я посмотрю, кто не пустит меня! – громко крикнул ему вслед Волконский, ударив по столу кулаком.
Талызин остался на ночь.
Князю Никите принесли постель в его комнату. Он велел постлать ему на полу и лёг, не раздеваясь. Лаврентий остался у него в комнате, но Никита Фёдорович прогнал его. Лаврентий сел за дверями.
«Им кажется, что я – сумасшедший, что я сошёл с ума! – подумал Волконский, оставшись один, и улыбнулся этой мысли. – Господи! Да ведь сумасшедшие ничего не понимают, а я всё могу сообразить, всё вижу и чувствую, и мучаюсь».
Он поднял голову и, облокотившись на руку, лёжа стал смотреть пред собою.
Ему вспомнилось широкое поле с убегавшею вдаль дорогою, но не такое, как было сегодня пред его глазами, и на дороге всадники, и она, его будущая жена, в красной накидке и зелёном платье, потом охота, скачка в лесу, старый замок и чёрный доктор с его предсказанием. И князь Никита вспомнил тоже, что всю свою жизнь учился побеждать в себе ч е л о в е ч е с к и е страсти и страдания, что хотел быть выше их, и вот страшный искус был уже пред ним, и он не знал, как выдержит его. Легко ли сказать: что выносил он, и что ещё ждёт его!..
«А они думают, что я – сумасшедший!» – снова улыбнулся он.
Была уже середина ночи, а князь Никита всё ещё лежал с открытыми глазами, не смыкая их ни на минуту.
– Ну, пора! – проговорил он и поднялся.
Он тихонько приотворил дверь. Она скрипнула. Никита Фёдорович притаил дыхание, но всё было тихо. Лаврентий спал на стуле за дверью. Волконский, сам не слыша своих движений, как тень, прошёл мимо него. В средней комнате лежали шляпа и трость Талызина; князь взял их, открыл окно и вылез из него. Теперь он был на свободе.
Он встал в этот день, как обыкновенно, рано и отправился на постройку, к которой только что приступил после зимнего перерыва.
Новый дом строился в порядочном от старого расстоянии, на красивом месте, на самом берегу реки, у рощи, в которой предполагалось разбить парк и сад. Этот дом, большой, одноэтажный, на каменном фундаменте, был вчерне почти готов ещё в прошлом году и оставлен на зиму с заколоченными отверстиями для окон. Крыша была уже готова; оставалось вставить рамы, настлать полы и сделать тёсовую обшивку.
Никита Фёдорович, с отвесом и мерою в руках, ходил по хрустевшим под его ногами, чёрным от времени, прошлогодним щепкам и стружкам и распоряжался уроками плотникам на сегодняшний день. В другом конце Лаврентий считал только что привезённые дубовые доски.
– А где же Филипка меньшой? – спросил Волконский, оглядываясь крутом и ища глазами Филипку, которого он знал как хорошего работника.
– Филипка-то? – переспросил стоявший рядом мужик, дожидавшийся урока, и потупился.
– Ну да, его кликнуть надо!
– Филипка-а! – протяжно, лениво закричал кто-то, и роща отозвалась эхом на этот крик.
Князь Никита кончил уроки, но Филипка не являлся.
– Филипку звали? – спросил Лаврентий, подходя к Никите Фёдоровичу. – Эх, нехорошо! Ведь убёг, пожалуй! Много у нас народа уходит! – продолжал он, понизив голос, когда они отошли от мужиков. – Всё эти дворовые сбивают с толка. Понавезли их теперь из Питербурха.
Никита Фёдорович опустился на сваленное на траве бревно.
– Ну, и Бог с ними! – проговорил он. – Пусть их бегут, если у нас не нравится. Что ж, если нехорошо у меня, пусть ищут, где лучше.
– А объявку бы подать следовало, – почтительно, будто рассуждая сам с собою и не смея давать барину советы, сказал Лаврентий.
Князь Никита сделал вид, что не слышит его слов. Он рассеянно смотрел пред собою и совершенно равнодушно переводил взоры с постройки, которая, видимо, ничуть не занимала его, на реку и на мужиков, застучавших уже топорами. Наконец он взглянул и на Лаврентия.
«Удивительно, как природа человека двойственна, – подумал он, – душа и тело… всюду душа и тело! Ведь вот Лаврентий многое понимает, а советует объявку подать. Удивительно… душа и тело».
– Да, так что ж ты говоришь? – спросил Волконский.
– Я говорю, что дворовые народ портят! – ответил Лаврентий, поняв, что слова его насчёт объявки были совсем не к месту. – Вот онамеднись Добрянский, что из Питербурха с нами приехал, ушёл совсем и Зайцева сбил с собою.
– Какой это Зайцев? – спросил князь Никита.
– Пропойца был! – коротко, как говорят про скончавшихся уже, сказал Лаврентий.
– А Добрянский?
Лаврентий, видимо, затруднился ответом и наконец коротко ответил:
– Из Питербурха.
Никита Фёдорович стал припоминать. Добрянский был тот самый человек, который тогда явился и приставал взять его к себе. Потом Никита Фёдорович видел его лицо в толпе, во время казни Девьера. Он же и принёс его домой, когда ему там сделалось дурно.
Это воспоминание было болезненно неприятно. Князь Никита вздрогнул всем телом, точно вдруг пахнул на него сырой, холодный воздух. Образ Добрянского стоял пред его глазами, как живой.
– Ну, Бог с ними! – опять проговорил Никита Фёдорович и встал.
Странное дело – ему несколько раз приходилось замечать, что как только что воспоминание воскресало у него в голове, всегда за ним следовало какое-нибудь несчастье.
«Ну, что за вздор! – попробовал он успокоить себя. – Что может случиться?»
Но Никита Фёдорович чувствовал, что сердце его беспокойно, неудержимо забилось, и предчувствие недоброго, никогда не обманывавшее его до сих пор, сжало ему грудь. Он как-то невольно, почти бессознательно обернулся и к ужасу своему увидел, что не обманулся и теперь.
«Так и есть!» – мелькнуло у него.
По протоптанной к постройке тропинке бежал, семеня своими босыми ногами, мальчишка Акулька с испуганно выкатившимися глазами и бледный, как полотно.
Волконский зажмурился и поднял руки к лицу. Он понял, что несчастье близко, что оно уже тут, и. несмотря на всю его неожиданность, ему уже казалось, что он давно ждёт его.
Акулька подбежал к Лаврентию и, запыхавшись, напрасно силясь передохнуть, отрывисто заговорил:
– Дяденька… там на барский двор солдаты приехали, с набольшим, и говорят – всех забирать будут… Коли что – я в лесу схоронюсь, а нужно будет – свисните!
И, едва договорив, Акулька снова пустился бегом по направлению леса.
«Солдаты!» – мог расслышать только Никита Фёдорович и, не помня уже ничего, кинулся домой.
От постройки до дома было довольно далеко и, когда наконец он очутился в воротах, вся кровь прихлынула к его сердцу, и он едва не упал.
У крыльца стояла телега с солдатом, помещавшимся рядом с ямщиком. Сзади было двое верховых.
Народ и с ужасом, и с любопытством толпился вокруг. Бабы голосили. По ту сторону телеги, на крыльце отворилась дверь, и на пороге показалась Аграфена Петровна.
Она была в своём утреннем белом шёлковом капоте, который всегда очень нравился Никите Фёдоровичу, и придерживала его оборку на груди левою рукой; за другую её вёл офицер, отвернувшись и не глядя. Княгиня шла покорно, тихо опустив своё неподвижное, совсем помертвелое лицо, и только её красивые, сухие глаза бегали из стороны в сторону.
Дверь на крыльце снова отворилась: испуганная Роза выбежала с большой шалью в руках и накинула её на Аграфену Петровну.
Всё это было один миг, одна секунда. Не успел Никита Фёдорович броситься к жене, как её уже посадили в телегу. Офицер тоже вскочил туда, и ямщик, повернув затоптавших с места лошадей, закричал расступавшейся толпе:
– Берегись!
Волконский в исступлении ужаса, не помня себя, бросился под лошадь и, кажется, схватил одну из них за морду, но чья-то сильная рука остановила его.
В это время откуда-то сбоку, из-за дома, бежал Миша, всхлипывая, и кричал что-то.
Аграфена Петровна вдруг замахала руками; но телега, не останавливаясь, повернула в ворота.
Никита Фёдорович сильно отдёрнул державшую его руку и, точно невидимой нитью привязанный к телеге, побежал за нею. Зачем он делал это и чем и кому мог помочь этим, он не сознавал, да и время ли было сознавать что-нибудь! Он бежал, не чувствуя, как большими, размашистыми шагами двигались его ноги, как развевались по ветру его волосы, и грудь тяжело дышала; но своё хриплое дыхание он слышал, не понимая, однако, что это хрипит он сам. Точно рядом бежал другой человек, который хрипел так. Должно быть, рот его был открыт, потому что туда набивалась пыль. В руках что-то мешало. Это была палка. Он бросил палку. Голове было тяжело – он скинул шляпу. Телега то удалялась, то была ближе, но князь не мог догнать её.
Аграфена Петровна, металась там, несколько раз делая движение выскочить, но каждый раз офицер удерживал её, и после этого лошади скакали шибче. Часто тоже сцепившиеся руки Аграфены Петровны подымались, точно она хотела сломать их. Никита Фёдорович видел, что она долго собиралась с силами сделать это. Она чувствовала, что он ещё тут, позади, бежит; но посмотреть на него, несчастного, милого, она всё не могла. И вот, наконец, она как-то всем корпусом перекинулась назад, и её лицо мелькнуло пред ним. Потом вдруг её руки бессильно опустились и голова повисла; и в этом было что-то уже знакомое, девьеровское, жалкое, детское. Она лишилась чувств или умерла.
«Умерла!» – как молотом, ударило Никиту Фёдоровича.
Он вдруг приостановился и только теперь заметил, как скоро ехала удалявшаяся пред его глазами телега.
– Что ж я? – проговорил он и закричал почему-то: – Пустите! – и снова хотел бежать, но ноги его были уже тяжелы, как свинцовые, и помимо его воли отшатнули его в сторону.
Под ногами его была трава, он зацепился за кочку и упал.
Холодное, сырое прикосновение земли было приятно князю. Сознание будто прояснилось, но это было лишь для того, чтобы он мог ещё осязательнее почувствовать свою муку.
«Увезли, «её» увезли!.. Безбожники, жизнь мою увезли!.. Куда? Зачем?.. Кому она мешала и кому она сделала что?» – терзался Никита Фёдорович.
Он лежал ничком, бился о землю головою, царапал руками землю и скрипел челюстями. Щёки его неудержимо прыгали, рот сводился на сторону, и всё тело судорожно вздрагивало.
– А вот ещё… а вот ещё! – со злобою, сквозь скрипевшие зубы, с бешеным злорадством приговаривал князь Никита, и тело его дёргалось новыми судорогами.
Слёз не было у него. Рыдание, одно сухое рыдание остановилось в горле и не могло вырваться.
Так лежащим у дороги нашли его Лаврентий со слугами.
Его подняли, положили в коляску и повезли домой.
Навстречу им попался другой офицер, тоже с конвоем, разобравший переписку Аграфены Петровны и увозивший теперь её письма. Князь Никита не узнал и не понял, что это был за человек.
Дома его отнесли прямо в его комнату, приведённую в беспорядок хозяйничавшим тут офицером.
Никита Фёдорович не потерял способности двигаться. Его посадили – он сел; ему дали воды – он выпил. Но только произвольно он как-то не мог или не хотел двинуть ни рукою, ни ногою. Он смотрел прямо пред собою неподвижными глазами, а когда ему нужно было поглядеть в сторону, он не переводил туда одни только глаза, но поворачивал всю голову, глаза же оставались по-прежнему неподвижны.
Лаврентий принёс ему вместо запылённого, загрязнённого, истерзанного платья чистый шлафрок и туфли вместо испачканных башмаков.
«Нет, не надо, к чему т е п е р ь это?» – хотел сказать князь Никита, потому что в с ё уже теперь кончилось для него.
Но вместо того чтобы произнести эти слова, он издал лишь неясное мычание, воображая, однако, что всё-таки сказал то, что хотел, и даже махнул рукою, хотя вместо всякого другого движения только щёки у него опять запрыгали и рот скривился.
Лаврентий, видя его беспокойство, поспешно отошёл прочь со шлафроком и туфлями.
Волконский не знал, сколько времени прошло с тех пор, как его посадили так; время для него остановилось. Ему казалось, что он всё ещё бежит за телегою и видит блестящий на солнце шёлк белой одежды Аграфены Петровны. Он раскрыл рот, чтобы ему легче было бежать.
Не отходивший от него Лаврентий подумал, что он хочет пить, и поднёс ему опять воды. Впрочем, Никита Фёдорович действительно хотел пить и с удовольствием сделал несколько больших глотков. Это освежило его. Лаврентий догадался намочить ему голову.
Князь Никита встал, удивлённо посмотрел на Лаврентия и вдруг сделав несколько шагов, сел на пол, и ему стало легче.
Он увидел свою комнату и все предметы в ней снизу, под таким углом, под каким никогда не видал их, и эта разница производила своего рода впечатление, разбивала воспоминание. Комната казалась гораздо-гораздо выше, чем была в действительности, потолок не так давил, и воздуха словно стало больше.
Лаврентий, с испугом всплеснув руками, остановился и смотрел на своего «князиньку».
– А где Миша? – вдруг певучим голосом протянул князь Никита, и эта певучесть собственного голоса ему очень понравилась; ему захотелось ещё раз услыхать её.
«Что ж, если запою, если это так надо?» – подумал он и не то запел, не то снова протянул, как-то раздельно:
– Со-о свя-тыми упоко-ой…
Лаврентий закрыл лицо руками, зарыдал и выбежал из комнаты.
За дверями, прижавшись в уголок, сидела Роза.
– Роза Карловна, подите туда, – сказал ей Лаврентий, показывая головой на дверь к князю Никите, – мочи моей нет… не могу… не могу, сердце на куски расходится…
Роза отрицательно покачала головой.
– Если нужно, я тут, – ответила она. – я всё сделает, я для того тут; а как же я пойдёт туда, к господину князю?
Лаврентий махнул рукой на неё.
Миша с самого утра пропал в суматохе. Когда его хватились и стали искать, его нигде не было. Наконец его нашли у реки, где он сидел на берегу без шапки.
– Батюшка кличет вас, – сказал ему нашедший его и обрадованный этим человек.
– Ах да! Батюшка! – вскрикнул Миша и побежал к отцу.
Никита Фёдорович всё по-прежнему сидел на полу, скорчив ноги, обняв колена и опираясь на них подбородком, когда вошёл к нему сын. Он долю молча смотрел на него, вполне понимая что это – его сын, его Миша, которого он любит, но никакого чувства к нему не находил теперь в себе.
– У вас шиворот-навыворот! – вдруг старательно произнёс он, обращаясь к сыну и показывая на одну из пуговиц его камзольчика, которая действительно была перевёрнута.
Князь Никита отлично сознавал, что говорит почему-то сыну «вы», и что он может удержаться, чтобы не сказать их, но как-то ему вот не хотелось удерживаться, и он сказал.
У Миши было то самое растерянное, виноватое выражение, с которым он приходил обыкновенно, когда не знал урока. После того, что случилось утром, ему уже не казалось ничего странным, и он не удивился, зачем отец так сидел пред ним на полу и зачем, обращаясь с ним на «вы», он говорил о какой-то пуговице. Он думал только о матери и о том, что теперь могло быть с нею.
– А что, маменька не вернётся к нам? – спросил он.
Этот вопрос не раз уже приходил Никите Фёдоровичу в голову в течение этого дня. Он вдруг широко открыл глаза и схватился за голову.
Миша был прав: ведь она могла вернуться. Это было не невозможно. Но вот что можно было сделать ещё: поехать в Москву и там добиться её освобождения.
В голове его появилась тень прежней ясности, и он вдруг заторопился и задвигался.
Лавретий не мог понять, чего он ищет. С этой минуты в голове Никиты Фёдоровича упорно засела только одна мысль – что Аграфенушка может вернуться. Он искал шляпу, чтобы идти навстречу жене. Он забыл, что шляпа была потеряна утром, и, не найдя её, вышел на двор с непокрытою головою.
Он прошёл к воротам довольно бодро и сел на прилаженную к ним скамеечку, с которой видна была далеко дорога.
Солнце уже низко спустилось на небе. От деревьев и строений легла длинная, косая тень. Вдали на дороге, скрывавшейся в лесу, куда, не отрываясь, смотрел Никита Фёдорович, синел уже полупрозрачный вечерний туман.
И вдруг в этой дымке тумана зашевелилось что-то. Никита Фёдорович протёр глаза. Они не обманывали его – какой-то экипаж подвигался к усадьбе. Лошади уже ясно были видны.
– Видишь? – показал князь Никита Лаврентию.
– Да, – тихо произнёс старик, не смея выразить свою радость, так как подумал:
«А вдруг это – княгиня?»
Волконский так и впился глазами в этот приближавшийся экипаж. Это была коляска. Вот она ближе, ближе. Её бубенчики давно уже стали слышны, и наконец князь Никита увидел растерянное, но старавшееся зачем-то улыбаться, лицо Феденьки Талызина. Он один сидел в своей коляске.
Никита Фёдорович вскочил и, как сумасшедший, побежал назад домой, к себе в комнату.
Талызина встретил Лаврентий.
– Ну, что у вас тут? – спросил гость с таким видом, что он уже знает, что переполох тут был, и что он сейчас «всё устроит».
– Горе, батюшка-барин, большое горе, – ответил Лаврентий, помогая Талызину выйти из коляски. – Приехали утром сегодня… – начал он.
– Знаю, знаю, и у меня были и все бумаги выбрали.
– Какое бумаги: тут не одни бумаги, – княгинюшку взяли и так, как была, увезли.
Талызин раскрыл рот, и всё его обнадёживающее выражение пропало.
– Как, княгинюшку? – переспросил он.
Лаврентий подробно рассказал всё случившееся утром. Талызин слушал, опустив в немом отчаянии голову и руки.
– Ну, а князь Никита? – спросил он, когда Лаврентий кончил.
– Да что он, мой батюшка! Словно дитя малое убивается, без ума совсем. Весь день у себя на полу сидел. Потом вот на дорогу вышел, да вас увидел и снова к себе убёг. С лица за день так изменился, что не узнать… И не плачет! Хотя бы слезинку уронил…
Талызин пошёл к Волконскому.
Никита Фёдорович сидел опять у себя на полу, но при входе гостя встал. Феденька не без робкой неловкости поздоровался с ним и оглядел его не как человека, а как какое-то словно иное, невиданное существо.
Князь Никита действительно сильно изменился. Глаза его были широко открыты, лицо чуть перекосилось, скулы выдались, и лоб мертвенно побледнел.
– И он т а к с самого утра? – спросил Талызин у Лаврентия.
– Что, с самого утра? – злобно сказал Волконский, сдвигая брови.
– Нет, ничего, – испуганно ответил Феденька, как будто удивляясь, что князь Никита не мог понять его слова.
– Я вот что думаю, – вдруг быстро заговорил Никита Фёдорович, глотая слова и не оканчивая их, – как хотите, а вы должны что-нибудь сделать нам. Так сидеть нельзя. Она может вернуться, и мы должны помочь вернуться. Вы как хотите, а я решил уже, что еду завтра в Москву.
Он говорил без придыхания и остановок, ровно, не понижая и не повышая голоса, как будто говорил всё одну и ту же фразу.
Талызин помолчал.
– Слышишь? – обернулся он к Лаврентию шёпотом, но не стесняясь, однако, присутствием Никиты Фёдоровича. – Хочет в Москву ехать. Нельзя пускать: может и себе и другим бед наделать.
С этими словами Талызин повернулся к двери.
– Я посмотрю, кто не пустит меня! – громко крикнул ему вслед Волконский, ударив по столу кулаком.
Талызин остался на ночь.
Князю Никите принесли постель в его комнату. Он велел постлать ему на полу и лёг, не раздеваясь. Лаврентий остался у него в комнате, но Никита Фёдорович прогнал его. Лаврентий сел за дверями.
«Им кажется, что я – сумасшедший, что я сошёл с ума! – подумал Волконский, оставшись один, и улыбнулся этой мысли. – Господи! Да ведь сумасшедшие ничего не понимают, а я всё могу сообразить, всё вижу и чувствую, и мучаюсь».
Он поднял голову и, облокотившись на руку, лёжа стал смотреть пред собою.
Ему вспомнилось широкое поле с убегавшею вдаль дорогою, но не такое, как было сегодня пред его глазами, и на дороге всадники, и она, его будущая жена, в красной накидке и зелёном платье, потом охота, скачка в лесу, старый замок и чёрный доктор с его предсказанием. И князь Никита вспомнил тоже, что всю свою жизнь учился побеждать в себе ч е л о в е ч е с к и е страсти и страдания, что хотел быть выше их, и вот страшный искус был уже пред ним, и он не знал, как выдержит его. Легко ли сказать: что выносил он, и что ещё ждёт его!..
«А они думают, что я – сумасшедший!» – снова улыбнулся он.
Была уже середина ночи, а князь Никита всё ещё лежал с открытыми глазами, не смыкая их ни на минуту.
– Ну, пора! – проговорил он и поднялся.
Он тихонько приотворил дверь. Она скрипнула. Никита Фёдорович притаил дыхание, но всё было тихо. Лаврентий спал на стуле за дверью. Волконский, сам не слыша своих движений, как тень, прошёл мимо него. В средней комнате лежали шляпа и трость Талызина; князь взял их, открыл окно и вылез из него. Теперь он был на свободе.
V
РАЗЛУКА
Добравшись до Москвы, Никита Фёдорович прежде всего постарался отыскать Веселовского, но это не скоро удалось ему. Дня через три он нашёл его наконец и узнал, что Веселовский «был тоже взят». Из остальных друзей жены Волконский не знал, кто был в Москве; и их нельзя было видеть.
Никита Фёдорович вспомнил об Апраксине, которого он знал ещё, когда тот был в Ревеле генерал-губернатором.
Граф Фёдор Матвеевич Апраксин, сподвижник покойного императора Петра I, был членом Верховного совета, считался добродушнейшим человеком и многому мог помочь, если б захотел. Он был ещё покойным императором возведён в чин генерал-адмирала, всегда был на виду и теперь занимал выдающееся положение, но при этом никогда не имел врагов и неприятелей. Его как-то все любили.
Князь Никита решился пойти к нему. Ещё день прошёл в розысках дома, где жил Апраксин.
Он пришёл к Апраксину прямо с парадного крыльца. Сидевший в передней графа старый дворовый, вязавший чулок, встретил его вопросительно-недоумевающе.
– Доложи графу, что князь Никита Фёдорович Волконский желает видеть его.
Эти слова были сказаны таким голосом, и осанка князя Никиты, несмотря на его одежду, так поразила старика, что он встал и пошёл докладывать.
Апраксин принял Волконского у себя в кабинете, сидя у бюро, с табакеркой и платком в руках.
– Милости прошу, будьте здоровы, – ласково встретил он князя Никиту, как неизменно встречал каждого своею добродушной улыбкой.
Никита Фёдорович сразу заговорил о деле. Апраксин выслушал, не перебивая, грустно-серьёзно.
– Знаю, знаю, – проговорил он наконец. – Намедни в Верховном совете слушали.
– Ну, и что ж? – бледнея, спросил Волконский.
Старик Апраксин пожал плечами.
– Ничего против немцев не поделаешь. Уж больно они скоры и всё поворачивают на свою сторону. Я ещё тогда в Петербурге за Маврина да Ганнибала старался говорить – куда! Только хуже вышло.
Фёдор Матвеевич махнул рукой, в пальцах которой зажал уже щепотку табака, и потом впихнул этот табак в нос.
– Ну, а теперь? – спросил опять Волконский.
– Теперь?.. что ж теперь?.. Да вот самое дело у меня, – я прочту, если хотите. – Апраксин взял подшитые одна к другой бумаги толстою тетрадкой, отвернул несколько листов и стал читать: – «Дворовые люди, Зайцев и Добрянский, явились к Андрею Ивановичу Остерману…»
– А! – беспомощно произнёс князь Никита.
Апраксин мельком взглянул на него и продолжал, как бы желая успокоить:
«Донесли, что помещице их, княгине Волконской, велено, за продерзости её, жить в деревне, не выезжая в Москву (слово «продерзости» он проглотил как-то), а она постоянно пребывает в подмосковной деревне двоюродного своего брата Фёдора Талызина, откуда ездит тайно в Москву, в Тушино, для свидания с Юрием Нелединским и с другими некоторыми людьми, между прочим, виделась и с секретарём Исаком Веселовским; ведёт тайную переписку со многими лицами в Москву и другие места; недавно же привёз тайно из Митавы, от отца её, Петра Бестужева, человек его письма, зашитые в подушки…»
– Ну, тут идёт переписка, – сказал Апраксин, снова переворачивая сразу большую пачку разноформатной исписанной бумаги, – а вот мнение совета… – Он пробежал глазами несколько строк про себя и опять громко прочёл: – «Княгиня Волконская и её приятели делали партии и искали при дворе беспокойство, и дабы то своё намерение сильнее в действо произвесть могли, искали себе помощи через Венский двор и так хотели вмешать постороннего государя в домовые его императорского величества дела… Сверх же того проповедовали о делах Верховного тайного совета…» – Апраксин пропустил ещё несколько строк. «За такие вины, – продолжал он, – совет рассудил[14]: княгиню Волконскую сослать до указу в дальний женский монастырь и содержать её там неисходно под надзором игуменьи; сенатору Нелединскому в сенате у дел не быть; Егору Пашкову в военной коллегии не быть; Веселовского сослать в Гилян, Черкасова – в Астрахань к провиантным делам…»
Никита Фёдорович вспомнил об Апраксине, которого он знал ещё, когда тот был в Ревеле генерал-губернатором.
Граф Фёдор Матвеевич Апраксин, сподвижник покойного императора Петра I, был членом Верховного совета, считался добродушнейшим человеком и многому мог помочь, если б захотел. Он был ещё покойным императором возведён в чин генерал-адмирала, всегда был на виду и теперь занимал выдающееся положение, но при этом никогда не имел врагов и неприятелей. Его как-то все любили.
Князь Никита решился пойти к нему. Ещё день прошёл в розысках дома, где жил Апраксин.
Он пришёл к Апраксину прямо с парадного крыльца. Сидевший в передней графа старый дворовый, вязавший чулок, встретил его вопросительно-недоумевающе.
– Доложи графу, что князь Никита Фёдорович Волконский желает видеть его.
Эти слова были сказаны таким голосом, и осанка князя Никиты, несмотря на его одежду, так поразила старика, что он встал и пошёл докладывать.
Апраксин принял Волконского у себя в кабинете, сидя у бюро, с табакеркой и платком в руках.
– Милости прошу, будьте здоровы, – ласково встретил он князя Никиту, как неизменно встречал каждого своею добродушной улыбкой.
Никита Фёдорович сразу заговорил о деле. Апраксин выслушал, не перебивая, грустно-серьёзно.
– Знаю, знаю, – проговорил он наконец. – Намедни в Верховном совете слушали.
– Ну, и что ж? – бледнея, спросил Волконский.
Старик Апраксин пожал плечами.
– Ничего против немцев не поделаешь. Уж больно они скоры и всё поворачивают на свою сторону. Я ещё тогда в Петербурге за Маврина да Ганнибала старался говорить – куда! Только хуже вышло.
Фёдор Матвеевич махнул рукой, в пальцах которой зажал уже щепотку табака, и потом впихнул этот табак в нос.
– Ну, а теперь? – спросил опять Волконский.
– Теперь?.. что ж теперь?.. Да вот самое дело у меня, – я прочту, если хотите. – Апраксин взял подшитые одна к другой бумаги толстою тетрадкой, отвернул несколько листов и стал читать: – «Дворовые люди, Зайцев и Добрянский, явились к Андрею Ивановичу Остерману…»
– А! – беспомощно произнёс князь Никита.
Апраксин мельком взглянул на него и продолжал, как бы желая успокоить:
«Донесли, что помещице их, княгине Волконской, велено, за продерзости её, жить в деревне, не выезжая в Москву (слово «продерзости» он проглотил как-то), а она постоянно пребывает в подмосковной деревне двоюродного своего брата Фёдора Талызина, откуда ездит тайно в Москву, в Тушино, для свидания с Юрием Нелединским и с другими некоторыми людьми, между прочим, виделась и с секретарём Исаком Веселовским; ведёт тайную переписку со многими лицами в Москву и другие места; недавно же привёз тайно из Митавы, от отца её, Петра Бестужева, человек его письма, зашитые в подушки…»
– Ну, тут идёт переписка, – сказал Апраксин, снова переворачивая сразу большую пачку разноформатной исписанной бумаги, – а вот мнение совета… – Он пробежал глазами несколько строк про себя и опять громко прочёл: – «Княгиня Волконская и её приятели делали партии и искали при дворе беспокойство, и дабы то своё намерение сильнее в действо произвесть могли, искали себе помощи через Венский двор и так хотели вмешать постороннего государя в домовые его императорского величества дела… Сверх же того проповедовали о делах Верховного тайного совета…» – Апраксин пропустил ещё несколько строк. «За такие вины, – продолжал он, – совет рассудил[14]: княгиню Волконскую сослать до указу в дальний женский монастырь и содержать её там неисходно под надзором игуменьи; сенатору Нелединскому в сенате у дел не быть; Егору Пашкову в военной коллегии не быть; Веселовского сослать в Гилян, Черкасова – в Астрахань к провиантным делам…»