– В таком случае, принцесса, отдайте распоряжение по караулу вашего дворца пропускать меня свободно, в какое бы время я ни приехал, хотя бы ночью. Затем прошу вас безусловно следовать моим советам.
   – Но скажите, граф, каким образом вы думаете исполнить?
   – Определённо я не знаю, но могу сказать только то, что в нынешнюю ночь или в будущую я буду иметь честь передать в ваше распоряжение регента арестованным.
   Простившись с принцессою, фельдмаршал отправился к регенту на обед, к которому был приглашён накануне в числе немногих близких лиц. Во время обеда герцог казался озабоченным и беспокойным, говорил мало, часто отвечал невпопад, и зорко наблюдавший за ним Миних начинал уже тревожиться: не подозревает ли его герцог? Опасение это ещё более усилилось, когда после обеда регент, прощаясь с ним, вдруг обратился со странным вопросом:
   – Часто вам случалось, граф, приводить в исполнение свои планы ночью?
   – Не помню, ваше высочество, – отвечал фельдмаршал, стараясь принять на себя самый спокойный вид, – но я всегда следую правилу пользоваться всеми благоприятными обстоятельствами.
   Вечером приехала к Бирону молодая графиня Миних, не знавшая ничего о планах свёкра, ужинала и уехала около полуночи. Дурное расположение духа герцога вечером несколько изгладилось, и он с любезностью крикнул вслед уходившей графине Миних:
   – Передайте фельдмаршалу, что скоро, тотчас же после похорон императрицы, он получит от меня такой подарок, который с избытком покроет все его долги.
   В два часа этой же ночи фельдмаршал Миних вместе с адъютантом своим, подполковником Манштейном, в одной карете приехали в Зимний дворец. Пройдя ворота, оставленные нарочно, по предварительному распоряжению, не запертыми, фельдмаршал и Манштейн вошли боковым входом во внутренние покои принцессы, где помещалась её гардеробная и спала горничная. Осторожно разбудив спавшую, фельдмаршал велел ей немедленно вызвать к нему фрейлину Юлиану. Приказание не особенно удивило горничную, видевшую часто фельдмаршала и знавшую близкое родство его с баронессою Менгден.
   Хорошенькая Юлиана не заставила себя долго ждать. В ночном костюме, с растрёпанными волосами, с заспанными глазами, прикрывая рукою расстёгнутую вверху кофточку, она казалась очень обольстительною. Фельдмаршал всегда, при всех трудных и нетрудных житейских обстоятельствах, усердный поклонник красоты, не без удовольствия поцеловал пухленькую щёчку девушки.
   – Вы ли это, граф? Как вы здесь очутились… Верно, ошиблись… попали вместо Катерины Львовны[52]… – пробормотала фрейлина, задорно смотря на старика.
   – Ну хорошо, плутовка, в другой раз ты мне заплатишь, – отвечал Миних, ущипнув бойкую девушку, – а теперь, милая Юлиана, потрудись разбудить принцессу и вызвать её к нам.
   – И принца? – лукаво спросила фрейлина.
   – Ну, принца можно и после, а теперь скорее вызови принцессу.
   Через несколько минут вышла Анна Леопольдовна, полуодетая и встревоженная.
   – Ваше высочество, настал час… – с особенною выразительностью проговорил фельдмаршал, не упуская случая порисоваться, горячо и несколько раз целуя руку принцессы.
   – Теперь, так скоро… не лучше ли после… – тревожилась молодая женщина.
   – Теперь самое благоприятное время. В карауле, как у вас во дворце, так и там, в Летнем, мои преображенцы. Если мы упустим случай, тогда я не знаю, наступит ли он когда-нибудь… Потрудитесь, ваше высочество скорее одеться и идти с нами.
   – Мне одеться! идти теперь? Я не могу…
   – Это необходимо, ваше высочество.
   – Одной… идти с солдатами… ночью… Нет, фельдмаршал, что хотите, а я не могу.
   – В таком случаю, ваше высочество, позвольте мне, по крайней мере, представить вам трёх офицеров, которые пойдут со мною. Им вы лично объявите свою волю, и тогда они без колебаний будут исполнять мои приказания.
   – На это я согласна, но вы научите меня, граф, как и что я должна говорить.
   Фельдмаршал послал Манштейна за офицерами, находящимися в карауле, а сам между тем подучал принцессу, передавая содержание импровизации.
   Со слов его, краснея и запинаясь, Анна Леопольдовна обратилась к вошедшим трём офицерам:
   – Вам известны оскорбления, наносимые регентом вашему государю, мне и моему мужу. Терпение моё истощилось, и я твёрдо решилась его наказать. Надеюсь, господа, что вы не откажетесь оказать важную услугу своему государю и мне: взять под стражу герцога, которого жестокости и насилия терзают так давно наше отечество. Итак, прошу вас следовать за фельдмаршалом и исполнять все его приказания. Верность и усердие ваше получат достойную награду.
   Высказав конец речи уже более твёрдым голосом и с большим воодушевлением, принцесса дала поцеловать руку каждому офицеру, сама каждого целовала в щёку, а потом обняла фельдмаршала. Офицеры в восторге изъявили полную готовность идти за неё, куда ни поведут, и, выходя вслед за Минихом и Манштейном, весело говорили о предстоящем подвиге.
   Сойдя в караульную, Миних объявил солдатам волю принцессы об арестовании Бирона и, уверившись в их полном усердии, приказал всему караулу зарядить ружья, а потом разделил на две части, в сорок и восемьдесят человек. Первая часть, при одном офицере, была оставлена при Зимнем дворце, а второй отряд, с тремя офицерами, должен был сопровождать фельдмаршала.
   Гулко отбивая шаги на замёрзшей мостовой, подвигается незначительный отряд от Зимнего дворца к Летнему по безлюдным улицам, освещённым синеватым цветом луны; в солдатских рядах тихо, не слышно говора, обычных острот и шуток, у каждого перебирается мысль, что идут они не в простую караульную службу, что дело непростое и что от удачи или неудачи зависит судьба их самих и судьба всего государства. Но какие бы картины ни рисовались в иной голове – ничего не выходит наружу, ни на загорелых лицах, ни в мерной однообразной выправке, разве что звякнет какое-нибудь ружьё о медную пуговицу. Впереди отряда, бодро, будто на обыкновенном учении, идёт сам фельдмаршал, без шинели, в полном парадном мундире, несмотря на ноябрьскую свежесть, с голубою лентою через плечо; за ним, тоже в парадном мундире, его адъютант Манштейн, далее ряды солдат, с офицерами по сторонам, а ещё далее, позади всех, цепляясь за последние ряды, бегут странные, уродливые тени, протягиваясь и кривляясь через всю улицу; наконец, шествие замыкает карета Миниха, едущая за регентом.
   Не доходя двухсот шагов до Летнего дворца, фельдмаршал остановился и приказал одному из своих офицеров идти вперёд и вызвать начальника караула, занимавшего в Летнем дворце посты в числе трёхсот человек. Когда явился командовавший караулом офицер, Миних хладнокровно, как командир, отдающий обычные приказы, объявил о цели своего визита, о воле принцессы и приказал всему караулу оставаться на своих постах, сохраняя совершеннейшую тишину. Начальник передал приказ офицерам, а последние по постам. Повиновение было полное.
   Затем, подойдя к дворцовым воротам, фельдмаршал отрядил Манштейна с одним офицером и двадцатью рядовыми во дворец – захватить регента живого или мёртвого. Во дворце была полная тишина; все спали глубоким сном. Манштейн приказал своему отряду, не производя ни малейшего шума, идти за собою на некотором расстоянии, вошёл во внутренние комнаты без всякой остановки со стороны часовых, но здесь неожиданно встретил весьма важное затруднение: он не знал расположения комнат и где находилась спальня регента, а обратиться за сведением к служителям, бывшим в передней, не решался из опасения возбудить тревогу. В надежде, что, продвигаясь вперёд, должен же отыскать и спальню, он шёл далее и, наконец, действительно через две комнаты очутился перед запертой дверью. К счастью, дверь, хотя и была заперта ключом, но отворилась легко, так как случайно не были опущены задвижки.
   Без шума войдя в спальню, Манштейн увидел при свете лампады большую кровать, на которой спали регент с женою.
   – Вставайте, ваше высочество! – громко позвал Манштейн, отдёргивая занавесь.
   Оба супруга проснулись и в испуге закричали, а регент бросился с постели, вероятно, с намерением бежать, и может быть, успел бы, если бы Манштейн, находившийся с той стороны кровати, где спала герцогиня, быстро не обежал кругом и не схватил герцога за руки. В это время подоспели солдаты. Завязалась отчаянная борьба: солдаты наносили удары ружейными прикладами, а герцог отбивался кулаками, кусался, рвался и метался, пока солдаты не успели повалить его на пол, связать офицерским шарфом руки сунуть в рот свёрнутый платок. Потом, накинув на герцога солдатский плащ, свели его во двор, где и посадили в ожидавшую карету фельдмаршала.
   Вслед за мужем выбежала во двор Бенигна в одной рубашке. Увидя её, один из солдат грубо схватил её за руку и, подтащив к Манштейну, спросил, что с нею делать. Манштейн распорядился воротить её назад, но солдат, не желая обременять себя таким трудом, толкнул бедную женщину в снег, где она и провалялась без чувств до тех пор, пока караульный офицер не заметил её в таком положении. По приказанию уже этого офицера её подняли, одели и заперли в комнату, к которой приставили часового.
   Счастливо окончив главный арест, фельдмаршал приказал Манштейну с его отрядом арестовать младшего брата регента, Густава Бирона, бывшего в то время в Петербурге, а другому адъютанту Кенигсфельду, – кабинет-министра Бестужева, сам же отправился в Зимний дворец, куда повезли и регента. Оба поручения были исполнены точно так же удачно, хотя при аресте Густава Бирона пост из двадцати часовых от Измайловского полка пытался оказать сопротивление.
   К утру все пленники были в Зимнем дворце, – герцог в офицерской караульной, а брат его и Бестужев в соседних комнатах.

XXIV

   Ожил Петербург утром 9 ноября: как будто каким чудом исцелился от тяжкого, гнетущего десятилетнего недуга. Весть о падении немца-регента с изумительною быстротою облетела весь город, радуя старого и малого, богатого и бедного. «Не будут больше мучить в застенках, резать спины кнутом и потом разглаживать горячими утюгами, не будут чистить ногтей, не нужно будет хорониться с каждым словом», – думалось всем, и весело становилось на душе серого русского человека, радостно встречавшего даже самую незначительную льготу в своей потовой жизни, однообразной и тупой, расцвечиваемой только стаканами зелена вина, от которых чаще всего и попадал в застенок. Точно пьяные, бежали необозримые толпы к Зимнему дворцу справиться: правда ли, что нет больше немца, что на его месте сидит молоденькая женщина, печальный облик которой запечатлелся у каждого в памяти? Ликует народ на дворцовой площади, обнимается, не наговорится – точно десять лет молчал; говор такой, что за ним едва слышны барабанный бой, музыка гвардейских полков и выстрелы крепостной артиллерии.
   Гул доносится и до офицерской караульной, где сидит на простом некрашеном стуле бывший регент. Он одет в обыкновенное своё платье, доставленное ему кем-то из караульных, но только вместо бархатной епанчи с плеч спускается суровая сермяга. Да оно и лучше, грязной обстановке не под стать бархат и не согреет он в нетопленой караульной. Слышит герцог весёлые крики, гул выстрелов, но чему радуется эта русская сволочь, едва ли сознаёт. Избитый, весь покрытый синяками, истомлённый физически и ошеломлённый нравственно, в полном бессилии после страшного нервного напряжения, сидя неподвижно, не шевелясь, точно будто по-прежнему со скрученными накрепко руками, регент, казалось, ничего не чувствовал. Странный блуждающий его взгляд обводил кругом комнаты, скользя по некогда выбеленным, а теперь посеревшим и замасленным стенам, останавливаясь упорно то на запылённой фуражке служивого, висевшей на гвоздике, то на обгрызенных клочках серо-синеватой бумаги, брошенных на столе. Из уважения к павшему величию в караульной никого не было, только у запертой двери прохаживался часовой; да, впрочем, и бежать-то было некуда: у окон железные решётки, а под ними, вместо сторожевого поста, целые массы народа. Выбирались смельчаки, которые, взобравшись на плечи соседей, прилеплялись к окну посмотреть на регента, как на дикого зверя в клетке.
   О регенте, казалось, забыли в этой суматохе, кипевшей и бурлившей там, наверху, в Зимнем дворце. Залы быстро наполнялись приезжавшими сановниками с такими сияющими преданными лицами у всех, а в особенности у тех, у которых такая же преданность была и накануне к владетельному герцогу курляндскому. К двум центрам притягивались высокопоставленные особы – к фельдмаршалу, около которого толпилось большое количество спутников, и к вице-канцлеру Андрею Ивановичу, оракулу, около которого толпа была менее густа, но зато более плотна и цепка к своему патрону. Героем общего праздника, конечно, выставлялся фельдмаршал, переживающий теперь самые лучшие минуты вполне удовлетворённого тщеславия. На все лады кругом распевались хвалебные гимны его неустрашимости, мужеству, его уму, как будто бы была работа целой армии против многочисленного врага, – этой-то минуты и жаждал фельдмаршал. Он понимал, что, при общей ненависти к регенту, не нужно было особенного мужества арестовать его, что это гораздо легче сделать днём, в один из приездов регента в Зимний дворец, посредством того же караула из преображенцев или семёновцев, и тогда исполнивших бы свято его приказ, но тогда не было бы таинственности, ночного похода, тех густых красок, которыми так любил рисоваться Миних.
   Из внутренних покоев вынесли императора-ребёнка на руках, за ним следовала новая правительница Анна Леопольдовна в сопровождении мужа. Иною женщиною глядела теперь правительница, в блестящем костюме, с загоревшимися глазами, с румянцем, густо проступившим на бледных щеках, с гордою поступью, наэлектризованная блеском, восторгом, массою речей, расточаемых человеческой слабостью. Первою подошла к правительнице цесаревна Елизавета Петровна с искренними, по-видимому, поздравлениями; тётка и племянница поцеловались.
   При входе Анны Леопольдовны в залу оракул прочёл манифест о свержении регента и о принятии правительства принцессою на себя, а вслед за тем и сама принцесса высказала твёрдым голосом коротенькую речь, общий смысл которой напоминал её импровизацию офицерам. Оглушительный, восторжённый крик закончил приветствие правительницы, и этот восторг, эти изъявления преданности в этот момент были не лицемерны. Обаяние минуты и обстановки вообще громадно для человека, восприимчивого к заражению, как физически, так и нравственно. Долго ли продолжится заражение – это другой вопрос…
   По приглашению обер-гофмаршала всё собрание вслед за правительницей перешло в придворную церковь, где совершена была обычная присяга, после которой сановники стали уезжать. Внизу между тем волновалось человеческое море, из нестройного гула которого по временам выделялись отдельные крики, требовавшие взглянуть на императора и правительницу. Дикий рёв встретил появление ребёнка. Для успокоения народа правительница, накинув на себя соболью шубку, вышла на балкон. Рёв, от которого задрожали стёкла, приветствовал правительницу.
   Оглядев толпу с высоты балкона, вышедший за принцессой фельдмаршал вспомнил о невольном жильце солдатской караульни и тотчас же распорядился на ухо своему адъютанту.
   – Ваше высочество не сделали никакого распоряжения о регенте. Не находите ли вы неудобным содержать его здесь? – спросил он правительницу.
   – Что же с ним делать, граф?
   – Об этом, ваше высочество, вероятно, спросите совета у своих министров сегодня же, а между тем не удобнее ли теперь перевести герцога к семье его в Александро-Невскую лавру?
   – Если вы считаете это нужным, то прикажите, – разрешила принцесса.
   Анна Леопольдовна подошла к окну. В это время к крыльцу караульной подъехала карета, сопровождаемая полицейскими служителями. Из караульни вышел регент, окружённый гренадёрами с примкнутыми штыками. Народ двинулся, несколько сот рук потянулось к нему, и только значительный отряд солдат и полицейских служителей спас его от ярости народа. Герцога поспешили усадить в карету, по бокам его сели два офицера, а на козлы – полицейский служитель.
   – Не так бы я поступила с ним, если бы он не принудил меня к тому сам, – тихо проговорила правительница, провожая карету глазами, полными слёз.
   В келье настоятеля Александро-Невской лавры собралась семья Бирона: его жена Бенигна-Готлиб, дочь Гедвига-Елизавета и его младший сын Карл; недоставало только старшего сына Петра, недавно воротившегося вместе с фельдмаршалом Минихом из объезда крепостей и лежавшего теперь дома больным. Из всей семьи бодрее всех относилась к несчастью сама супруга Бенигна. Казалось бы, что ей, хронически больной, вечно жалующейся на здоровье, невозможно было и перенести страшные сцены минувшей ночи, но вышло совершенно наоборот – потрясение от ареста мужа и снежная ванна как будто освежили её, заставили забыть о хронических недугах и поставили на той нравственной высоте, на которой стоит всегда любящая жена и мать. С мелочною заботливостью, так чуждой ей прежде, она вспомнила о привычках мужа, которых, бывало, не замечала, и забрала с собою в монастырь все те вещи мужа, которые он любил употреблять, не забыла ни его шлафрока, ни его ножичка для чистки ногтей.
   Поместившись в келье настоятеля, герцогиня деятельно захлопотала о таком, по возможности, устройстве обстановки, которое соответствовало бы привычкам мужа. Сердце говорило ей, что здесь, в этой келье монаха, она увидит мужа, и сердце не обмануло её. У окна, выходившего в монастырский сад, прислонившись лбом к стеклу, сидела Гедвига, облокотясь на подоконник и опустив голову на руки. Но перед её глазами не печальная осенняя картина, она не видит ни обнажённых, торчащих в разные стороны, почерневших сучьев с примёрзшими кое-где стебельками, ни разбросанных толстыми слоями облетевших бурых, красных и пожелтевших листьев, ни клумб с жёсткими иглами вместо роскошных цветков; напротив, ей живо рисуется вчерашний бал у князя Алексея Михайловича, ей слышится неумолкающий оркестр, она видит рады танцующих, видит себя окружённою блестящими молодыми людьми, искавшими её внимания, там она чувствовала свою силу ума, блиставшего находчивостью и остротами, заставлявшими забывать её некрасивую фигурку. Подле девушки хныкал и капризничал её погодок брат, для которого совершившаяся перемена имела значение только лишения поводов и возможности надоедать и мучить других.
   По приезде к семье, под заботливым уходом жены, герцог сделался прежним самовластным Эрнстом-Иоганном и, чем более ухаживала жена, тем придирчивее и заносчивее становился он ко всем.
   Бенигна сообщила мужу обо всём, что случилось у них после его ареста. Умолчав почему-то о своей снеговой ванне, она рассказала, как на рассвете приехал к ним придворный чиновник, он отобрал у неё ключи от всех сундуков, ящиков и комодов, как, наконец, распорядился о перевозке их в лавру.
   – Со мною сыграли злую комедию, – ворчал регент, – и за это дорого поплатятся. Арестовывать и наносить оскорбления владетельному лицу не может пройти даром. Моё герцогство, да и все европейские владетели сочтут это оскорблением себе и потребуют удовлетворения. Посмотрим, что будет делать принцесса со своим супругом!
   От правительства он переходит к дочери, которую в сущности никогда не любил. Правда, в пору своего могущества, когда, несмотря на некрасивость девушки, за ней ухаживала вся молодёжь из первых фамилий, когда все кричали об её уме и любезности, когда государыня стала особенно благоволить к ней, тогда и он, по отцовской гордости, относился к ней благосклонно, строил планы о будущем её величии, но теперь это время миновало и дочь опять стала прежнею горбуньею, годною только быть вечною жертвою отеческого гнева. Гедвига делалась виновною во всём, во всех неудачах, во всех несчастьях. Со своей стороны и дочь платила отцу полной отчуждённостью. Как умная девушка, она видела недальность отца, и в её тринадцатилетней головке зародилась мысль избавиться от ига и сделаться самостоятельною.
   – Всем злосчастьем мы обязаны вот милой дочке нашей, – пилил он Гедвигу, – если бы вышла замуж за голштинца, то давно бы я выгнал брауншвейгских.
   Гедвига, привыкшая к выходкам, ничего не отвечала, даже не обернулась, не отняла лица от окна. Да и стоило ли отвечать на такие нелепые обвинения! Разве она виновата, что ей только тринадцать с половиною лет и что она ни разу не видела своего предполагаемого жениха.
   «О, если бы я только его увидела, – думала девочка, – я сумела бы заставить его покориться себе». И действительно, впоследствии она доказала, чего могла достигнуть при сколько-нибудь благоприятных обстоятельствах[53].
   С ночи на 8 ноября политическое значение Бирона и его участие в общественных делах кончилось совершенно и навсегда, так что дальнейшая его, впрочем, продолжительная жизнь имеет только один биографический интерес.
   После полудня к пленникам явился капитан-поручик гвардии Измайловского полка Викентьев, с объявлениями решения правительницы о перевозе всего семейства регента в Шлиссельбургскую крепость до окончания дела.
   Это известие поразило герцога. Одно имя Шлиссельбургской крепости навело на него ужас. Он вспомнил, что туда заточались те политические преступники, которым не предполагалось возврата к жизни, вспомнил судьбу Голицыных и Долгоруковых. Мысль, не ожидает ли и его такая судьба, оледенила все его умственные способности, и от угроз он быстро перешёл к полному отчаянию.
   Дорожные сборы продолжались недолго: через час закрытый дормез с семьёю регента, конвоируемый конвойным отрядом, уже катился по укатанной дороге. Впрочем, всё семейство герцога в крепости поместили довольно удобно, далеко не так, как помещали русских политических преступников. Сам герцог, а тем более его семейные, даже пользовались значительною свободою, конечно, под постоянным надзором караульных. Это обстоятельство ободрило Бенигну. «Не стали бы заботиться, если было бы решено совсем покончить», – сообразила она и своею надеждою старалась поддержать мужа, которого нравственные силы совершенно покинули. Несмотря на усилия любящей жены, Эрнст-Иоганн впал в какое-то полубессознательное состояние: он то приходил в оцепенение на несколько часов, ничего не понимал, то начинал плакать и молиться.
   Начались допросы особо организованною следственною комиссиею. Герцог, в минуты ясного сознания, не уклонялся от показаний, винился в своих поступках и просил прощения, только относительно переговоров с иностранными державами заметна была в его ответах некоторая сдержанность. Между прочим, в одном из своих показаний он объявил, что сам собою он никогда не решился бы домогаться регентств, что его к тому упросил фельдмаршал, чуть не на коленях, и что он советует правительнице как можно более остерегаться фельдмаршала как самого опасного человека в государстве, от которого она не будет в безопасности при первом отказе его просьбе. Вообще же производство следствия продвигалось чрезвычайно медленно. В иные дни герцог отказывался вовсе давать показания, читал молитвы, Библию и считал себя близким к смерти. Мрачное настроение его всё более и более увеличивалось и, наконец, достигло таких пределов, что должны были прибегнуть к медицинскому исследованию. Приглашённые врачи единогласно констатировали серьёзную болезнь, угрожавшую даже жизни обвиняемого.
   Известие о болезни Бирона смягчило неудовольствие правительницы против него, но ещё более имело влияние на впечатлительную душу её письмо к ней бывшего регента из Шлиссельбурга, во время производства следствия.
   «В горестном положении, – писал он, – в которое я сам себя ввергнул, беспрестанно помышляю о поступках моих с кончины императрицы. Я не понимаю, каким образом мог я иметь несчастие навлечь на себя неудовольствие вашего императорского высочества, так как я всегда помнил о том уважении, которое обязан иметь к вам и супругу вашему. Если же я в чём проступился, то прошу ваше императорское высочество быть уверенною, что это сделано по недоразумению и потому, что трудное управление государством совершенно занимало мои мысли. Я пишу это всепокорнейшее письмо не с тем, чтобы просить помилования. Непостоянство человеческого величия испытал я такой суровостью, что всё лично до меня касающееся меня не трогает. Я готов принять наказание, которое мне определят, об одной милости прошу только, чтобы вы обратили взор сострадания на моё несчастное семейство, тем более, что оно не имело участия в моих проступках. Если мне будет это оказано, то единственным занятием моим будет молитва к Богу о прощении грехов моих и о сохранении в здравии священной особы его императорского величества и также вашего императорского высочества и супруга вашего».