«О Мариорица! милая Мариорица! – думал он. – Мы и заочно чувствуем одно; нам уже скучно друг без друга. Ты теперь между шутами, принуждена сносить плоскости этих двуногих животных; предо мною такой шут, которого терплю потому только, что он бывает у тебя, что он с тобою часто говорит, что он приносит от тебя частичку тебя, вещи, на которых покоилась прелестная твоя ручка, слова, которые произносили твои горящие уста, след твоей души».
   В то самое время, когда Волынский, влюбчивый, как пылкий юноша, беседовал таким образом с своею страстью, портрет его жены, во всём цвете красоты и счастия, с улыбкою на устах, с венком на голове, бросился ему в глаза и, как бы отделясь от стены, выступил ему навстречу. Совесть заговорила в нём; но надолго ли?.. Взоры его обратились опять на магические слова: твоя Мариорица, и весь мир, кроме неё, был забыт.
   И вот кабинет-министр, в восторге своего счастия, взглянул на небо, как бы прося исполнить скорей преступные его желания.
   – О победа! О венец труда великого! – воскликнул с радостным лицом Василий Кириллович, полагая, что восторжённое движение Волынского относилось к одному месту из его поэмы. – Какое же место привело вас в такой энтузиасмус? Соблаговолите указать торжествующему родителю на его детище, чтоб он мог сам поласкать его.
   Волынской смутился, как бы пойманный в преступлении, поспешил спрятать закладку в карман, бросил взоры наугад в книгу и, настроив свой голос на высокий лад, прочёл:
 
– Видят они[80] весь шар земли, как блатную грудку;
Всёже преобширны моря им кажутся водными капли,
Коими грязная кочечка та по местам окроплена.
 
   – Это место превосходно! исполнено силы, великолепия! Я ничего подобного не знаю.
   – Го, го, то, есть места ещё лучше. Если дозволите про честь вашему признательному пииту!.. Например, когда Калипса, воспалённая паренком любви и ревностью, даёт окрик на Телемаха и дядьку его.
   Здесь Василий Кириллович встал и, сам воспалясь гневом, замахав руками, вскричал так, что по сердцу собеседника его пробежала дрожь:
 
– Прочь от меня, прочь далей, прочь, вертопрашный детина;
С ним же ты совокупно прочь, старичишка безмозглый:
Ты почувствуешь, мощен колико гнев есть богинин,
Ежели неотвлечёшьего ты вскоре отсюду.
Больше видеть его не хочу; и к тому не терплю я,
Чтоб которая из нимф слово спустила
Иль на него чтоб и невозбранно коя смотрела.
 
   Чувствуете ли, ваше превосходительство, какую красоту причиняет слово прочь, четырежды повторённое. Это по-нашему называется: фигура усугубления.
   «Дух-мучитель!» – подумал Волынский, истерзанный самолюбием сочинителя, и сказал вслух:
   – Хорошего понемногу, Василий Кириллович! Дайте мне отдохнуть от красоты одного образцового места, великий муж!
   – Ага, ваше превосходительство, вы истинный меценат, вы постигли меня, вы отдаёте мне справедливость. Но я поведаю вам анекдотец, как могут ошибаться и великие люди. Теперь, не краснея, смею предъявить его во услышание мира, ибо я на предмет своей знаменитости успокоен. Пускай букашки, цепляясь за былинки, топорщатся на Парнасус; пусть рыбачишка холмогорский в немецкой земле пищит и верещит на сопелке свою одишку на взятие Хотина, которую несмысленные ценители выхваляют до небес: моя труба зычит во все концы мира и заглушает её; песенка потонет в 22 205 стихах моей пиимы! 22 205 вернейшим счётом!.. Не легко сказать; возьмись-ка кто написать!.. Сколько ни обгложут из них мои зоилы, сиречь завистники, всё останется мне их довольно для существования в потомстве.
   – Скорей к повествованию, Василий Кириллович, и потом жаждущему хоть каплю воды: одно слово о княжне. Когда ты скажешь мне его, я велю принесть подарочек…
   Глаза будущего профессора элоквенции заблистали огнём. Он рассыпался в благодарности, окрилился и повествовал:
   – Итак, я поведаю вашему превосходительству вкратце анекдотец о себе и Петре Великом. Извольте ведать, что я обучался элементам наук и древних языков в архангельской школе. Уже в летах младых я обещал в себе изобильные надежды. Единожды, когда соблаговолил посетить наш вертоград блаженные и вечно достойные памяти государь Пётр Первый, профессор подвёл меня к его императорскому величеству, яко вельми прилежного и даровитого студента по всем ветвиям наук, особенно в риторике и пиитике. Еле четырнадцатилетний паренище, я выучил наизусть главу об изобретении со всеми цитатами и эпиграфами, как «Помилуй мя, Боже», и сочинил стихословный акростих: «Како подобает чествовати богов земных?» Сей акростих был поднесён его императорскому величеству, и он, воззрев на него, соблаговолил изречь: «Лучше б написал он мне о рыбной ловле здешнего края!» Ге, ге, ге, о рыбной ловле: заметьте, ваше превосходительство! Осмелюсь присовокупить, впрочем не утруждая вашего драгоценного внимания: Пётр Алексеевич хотя и был государь премудрый, но в риторических извитиях не обращался, греческого и латинского языков не любил. Сожалительно весьма; чего бы он с познанием их не сотворил! Но обращаюсь к сущему повествованию. Потом всемилостивейший государь, блаженные и вечно достойные памяти, соблаговолил подойти ко мне, выведенному из ряду прочих школьников, поднял державною дланью волосы на голове моей и, взглянув пристально мне в очи, а скиптроносною ударив по челу моему, произнёс: «О! этот малой труженик: он мастером никогда не будет». И я дерзаю днесь изрещи: Пётр был государь великий; но во мне-то и ошибся! Приникни ныне, о тень божественная, на мою «Телемахиду», на Ролленя дважды в двадцати четырёх томах и сознайся пред ними в своей опрометчивости.
   Волынский очень смеялся этому анекдоту; но чтобы разделаться с своим мучителем и разом прекратить его повествование о себе, которое могло бы вновь затянуться до бесконечности, если б только вздумалось оратору связать прерванное сказание о всемилостивейшей оплеухе, велел арапу принести обещанную пару. Между тем решительно приступил к Тредьяковскому, чтоб он без дальней благодарности и витийства дал ему весть о молдаванской княжне.
   Василий Кириллович рассказал за тайну, что её сиятельство была очень скучна, узнав, что его превосходительство сделался нездоров, что она расспрашивала, все ли красавицы петербургские ездят ко двору и нет ли какой в городе, ей неизвестной; когда ж Василий Кириллович, как новый Парис, вручил ей золотое яблоко, она казалась очень довольною. Далее спрашивала об играх и затеях святочных, собиралась ныне же, когда месяц станет уклоняться к полуночи, выйти с подругами своими на крыльцо и погадать о суженом; наконец, во время урока принялась чертить своё имя и ещё кое-что… Но, несмотря на старания учителя взять эту записочку, Мариорица никак не согласилась отдать её, боясь, что она попадёт в руки Артемия Петровича. (Мы видели, однако ж, что эта самая записка очутилась в «Телемахиде», между листами, вместо закладки и дошла к кому следовала: так-то хитра любовь женщины! Верьте, что она, когда нужно, проведёт не только профессора красноречия, но и поседелого в дипломатии мужа.)
   Утешенный Волынский, с новым запасом для своих волшебных замков, выпроводил от себя Тредьяковского, а тот, уложив в свой табачный носовой платок богатую пару платья, ему подаренную, и свою «Телемахиду», отправился с этим сокровищем домой. Вслед за его отбытием пришли доложить кабинет-министру, что какие-то святочные маски просят позволения явиться к нему. Велено пригласить.

Глава VII
ПЕРЕРЯЖЕННЫЕ

 
«Послушай, – говорит, – коль ты умней не будешь,
То дерзость не всегда легко тебе пройдёт.
На сей раз Бог простит: но берегись вперёд
И знай, с кем шутишь!»
 
Крылов


 
Раз в крещенский вечерок
Девушки гадали;
За ворота башмачок,
Сняв с ноги, бросали.
 
Жуковский

   Ещё на лестнице послышались песни, хохот, писк, кваканье, говор на разные голоса. И какая беда с профессором элоквенции! Ему навстречу ватага переряженных. Его оглушили, засвистали: от парика его пошла пудра столбом. В этой суматохе он думал не о себе; нет, великий муж мыслил, подобно Камоэнсу, гибнущему в море, о спасении «Телемахиды» и праздничной пары. Жалея о своём детище, которое могло бы пострадать от приступа маскерадных героев, он повернул медвежьи стопы назад: его затёрли и увлекли. Как огромный гремучий змей, втянулись они в зал, составили польский, сгибаясь в кольцы и разгибаясь в бесчисленных изворотах, но не выпуская из своего круга бедного, измученного кропателя стихов. Тут были инка, гранд и донна, испанцы только по женским мантильям, на них накинутым, и по перьям на шапочках с бриллиантовыми аграфами. Шлейф донны несли два карла. Сбитенщик с огромным подушечным брюхом давал руку турку, трубочист с знатным ариергардом на спине – великолепной Семирамиде в фижмах, чертёнок – капуцину. Тут выступал журавль, у которого туловище было из вывороченной шубы калмыцкого меха, шея из рукава, надетая на ручку половой щётки, нос из расщеплённой надвое лучины, а ноги – просто человеческие, в сапогах. Рядом ревел медведь: эту роль играл человек в медвежьей шубе вверх шерстью. Одним словом, тут был полный доморощенный маскерад, какой только младенческое искусство тогдашнего времени могло устроить. В затеях подобного рода наши предки не были изящны; зато они веселились не равнодушно, не жеманно. Один только рыцарь, запаянный с ног до головы в благородный и неблагородный металл, отличался приличием и богатством своей одежды; он один хранил угрюмое молчание. Заметно было по жилистым, полновесным ручкам донны и Семирамиды, что они способны управлять не иглой, а палашом.
   Одна из масок остановилась в сенях; ей навстречу – барская барыня.
   – Что нового? – спросила первая.
   – Цыганка после смотра долго оставалась наедине с барином, – отвечала вторая на ухо переряженному, – допытайте её хорошенько… За мной строго присматривают…
   Разговаривавшие послышали шум шагов внизу лестницы и бросились каждый в свою сторону.
   Прервавший их тайную беседу был волшебник в высокой островерхой шапке и в долгополой мантии с иероглифами и зодиаками, с длинною тростью в одной руке и урной в другой.
   Гости очень веселились, танцевали живо, как молодые, плясали уморительно по-стариковски, приводя в движение подушки, которыми обвязались; закидывали хозяина вопросами на разные чудные голоса, пускали шутихи остроумия и по временам намекали ему о некоторых тайнах его, известных только его друзьям. Это мучило Артемия Петровича; он не выдержал и приказал маршалку выведать от кучеров, стоявших у подъезда, кто были переодетые. Кучера сначала отговаривались, но гривна на водку всё открыла: они рассказали, что главные маски были гофинтендант Перокин и тайный советник Шурков, друзья Волынского, со своими близкими. Узнали ещё, что этот маскарад возвращался уже из дворца, где увеселял больную государыню. В самом деле, Артемий Петрович, сличая рост и ухватки своих друзей, уверился, что это точно они, да и карлы были те самые, которых он видал у Перокина и Шуркова. Вельможи эти были не молодых лет, но в тогдашнее, нещекотливое на приличия время старость и знать под весёлый час любили подобные затеи в кругу приятельском или по заказу государыни.
   Турок требовал питья у сбитенщика, и тот налил ему из своей баклаги густого токая.
   – В чужой монастырь с своим уставом не ходят, – вскричал Артемий Петрович, – стакан вдребезги, – и дал приказ расшевелить все углы домашнего погреба, заветного хранилища богатых заморских вин.
   Пир поднялся горой; стопы и чары, постукивая, начали ходить кругом; разлилось море вина, хоть купайся в нём. Инка, турок, Семирамида пили по-русски. Капуцин, осушая стопу, ссылался, что соблазнил его нечистый, а бес приговаривал, что, попав в общество капуцина, поневоле научишься пить. Гости продолжали говорить не своими голосами, изредка обстреливая Бирона и его приверженцев: хозяин, увлекаясь живостью своего характера, не выдерживал и осыпал герцога посылками с убийственной начинкой. Только долговязый рыцарь молчал как немой, но пил за двоих. Надо оговориться, что Артемий Петрович, дав слово гостям не нарушать их маскерадной тайны, свято исполнил его; гостям же бумажные забрала позволяли, осушая стопы, сохранить своё инкогнито. Между тем Зуда с ужимочками, с улыбочками и приветствиями подходил то к одной, то к другой маске и каждого ощупывал по роду его ответов.
   – Ах! – возопил инка. – Из столицы солнца, где жгли меня и лучи его, и жаровни испанцев, я прибежал прохладиться в Россию.
   – Ошиблись, ваше индейское величество! – подхватил Волынский. – Здесь научились жарить на морозе без огня и угольев.
   Индеец посмотрел на беса, бес на индейца; а хозяина в это время дёрнул за полу кафтана волшебник.
   – Кой чёрт его дёргает! – вскричал Волынский. – Да, братец, господин волшебник, эта наука не доморощенная, привезена к нам из-за моря не русским Вельзевулом.
   – Не русским! Да из какой же земли? – спросил грозно турок.
   – Пасую ответом! – закричал чертёнок.
   – Из земли выходцев, где главные достоинства – счастие и отвага, – прервал Волынский, – жаль только, что он не наш выходец, и навеки!
   – Хват! Перещеголял и меня! – воскликнул бес, хлопая в ладоши.
   – Скажи мне, пожалуйста, братец, – спросил шёпотом сбитенщик Артемия Петровича, отведя его в угол залы, – кто этот волшебник?
   – Да ведь он с вами приехал?
   – Нет, он увязался за нами на лестнице! Не шпион ли герцога?
   – А вот я скоро с ним разделаюсь, сдёрну с него фальшивую рожу.
   – Постой, два слова…
   – Боже! Он погубит себя, – шёпотом говорил Зуде волшебник, отведя его в сторону, – он, верно, принимает его за друга… Сердце замирает от мысли, что он проговорится… Он с бешенством на меня посмотрел, грозился на меня, показывал, что сдёрнет с меня маску… Я погиб тогда. Отведи его, ради Бога!
   – А меня ты узнал скоро? – спросил сбитенщик хозяина.
   – Разом.
   – Кто ж я?
   – Перокин.
   – Плутище!
   – В другой раз прячь получше свои толстые жабры, пышные губки и бородавку на ухе, а карлом своим не хвастайся.
   – Есть ли новости, брат?
   – О, важные! Малороссиянин…
   – Ну что? Тише…
   – И мёртв, и жив.
   – Что за притча! Каким образом?
   – До вас я только что получил…
   – Сюда, Артемий Петрович! Время не терпит, – вскричал странным голосом Зуда, увлекая за собою упиравшегося волшебника, – плутоват, как Махиавель!
   – Махиавель? – повторил Волынский. – Я разом к тебе буду, – прибавил он, обратясь к сбитенщику, и бросился в ту сторону, где Зуда возился с астрологом. Тот от Волынского, далее и далее, и в противный угол залы, где никого не было.
   – Вы губите себя, – сказал он Артемию Петровичу, схватя его за руку и легонько пожав её.
   Зуда присовокупил шёпотом:
   – Слушайте его, а не то беда! – Потом сказал вслух: – Колдун вовсе не пьёт.
   – Избавьте меня! – умолял жалобным голосом астролог, – зато я предскажу вам будущность вашу. Выньте из урны ваш жребий.
   – Посмотрим, посмотрим!
   Хозяин опустил в волшебный сосуд руку; между тем чародей протяжно запел непонятные слова, как муэдзин взывает на минарете к молитве.
   – Эй, люди, сюда! – закричал Волынский. – Держите его! Беда колдуну, если он напророчит мне худое: утоплю в вине.
   Человека три ухватились за волшебника; из них и Зуды составилась порядочная группа, почти закрывавшая главные лица этой сцены. Молчаливый рыцарь встал со своего места и, не слыша, что они говорили между собою, впился в их душу глазами, сверкающими из-под маски, которую в это время коробило.
   Волынский вынул из урны свёрнутую бумажку и прочёл: «Берегитесь! Все ваши гости – лазутчики Бирона, выучившие роль ваших друзей и приехавшие к вам под именами их. Они хотят втереться к вам в кабинет. Не оскорбляйте рыцаря: это брат герцога».
   Рука записки была та же, которою писали длинное таинственное послание.
   – Хитрая штука! – вскричал хозяин, стараясь не казаться озабоченным. – Предсказывать, что мне не будет более успеха в волокитстве!.. Качать его за то!.. Эй, качать колдуна! Осторожнее! – прибавил он потихоньку одному из своих слуг, взявшихся за волшебника.
   И двадцать молодцов, исполняя свято приказ своего господина, под лад песни бросали гостя вверх, как мячик, и принимали его бережно на руки, будто на пуховики. Между тем Артемий Петрович шепнул под шумок одному из своих слуг, чтобы стерегли вход в кабинет, отослали домой сани приехавших гостей и запрягли три удалых тройки с собственной его конюшни; потом, возвратясь к мнимому Перокину, продолжал начатый с ним разговор.
   – Вот видишь, любезный друг, – сказал он, – я только что пред вами получил прошение на имя государыни за подписью какого-то Горденки и ещё нескольких важных лиц. В нём описываются злодеяния Бирона. Но – слышишь? Просят вина! Не взыщи. Завтра в восемь часов утра приезжай ко мне с нашими задушевными – я вам расскажу всё подробно.
   – Зачем откладывать?.. Завтра… что-нибудь помешает…
   – Нас могут услышать.
   – Войдём в кабинет…
   – Не могу, право слово!.. Эй! Маршалок! Бокал сюда! – закричал грозно Волынский, пристав к шумящим гостям, и запел:
 
Чарочка моя
Серебряная,
Кому чару пить,
Кому выпивать…
 
   Да какая же чара! – прибавил он, наливая бокал, – не только с хмельком, да и с зельицем…
 
– Выпить её
Артемию Петровичу, –
 
   запели два-три голоса с коварною усмешкой.
   – А я так думаю – всем гостям моим, – возразил с такою же усмешкою хозяин.
   И чара обошла всех гостей, кроме волшебника, успевшего скрыться.
   – Эй! Скорей ещё вина!
   Чертёнок, воспользовавшись обращением Волынского к своему дворецкому, погрозил вслед пальцем и примолвил:
   – Поболе таких вин, как твои, господин хозяин, и ты не увернёшься от наших когтей.
   На эту шуточную угрозу, Волынским услышанную, он отвечал:
   – У нас, по милости хозяина, во всякое время найдётся довольно вин, чтобы виноватым быть. Беда, беда сбитенщику! За ним, я вижу, опять недоимка. Зуда, не отходи от него, пока не очистит, а то в доимочный приказ, и на мороз босыми ногами.
   – Что скажете вы на всё это, господин рыцарь? – спросил чертёнок молчаливого крестоносца.
   Рыцарь ударил по эфесу меча своего.
   – Ошиблись, господин! Вы вместо секиры привесили благородный меч, – сказал Волынский, горячась.
   – Не миновать тебе и её! – был ответ рыцаря, как будто вышедший из могилы.
   Хозяин вспыхнул, но старался скрыть своё негодование.
   – Что-то помалкивает наша Семирамида? – лукаво спросил инка.
   – Она горюет, – продолжал Волынский, – что ошиблась в выборе своего рыцаря. Но добрая Семирамида узнает когда-нибудь свою ошибку – к чёрту угрюмого конюшего, – при этих словах рыцарь нахохлился, – и блаженство польётся в её стране, как льётся теперь у нас вино. Друзья, за здоровье Семирамиды!
   – За здоровье Семирамиды! – воскликнули гости, и стопы зазвучали.
   – Виват! – возгласил турок.
   – Ура! Родное ура! – закричал хозяин.
   – Виватом у нас в Петербурге встречает войско свою государыню.
   – Войску велят немцы-командиры, а нам кто указывает! Ура! Многие лета царице! Веки бесконечные её памяти!
   – Слышишь? – сказал чертёнок шёпотом, толкнув монаха. – Память ей вечная!
   – Да, да, я слышал, – отвечал капуцин, – слышал, верно, и благородный рыцарь. Мы все свидетели; от этого он не отопрётся.
   Волынский подошёл к своим слугам и приказал, чтобы качали попеременно всех его гостей.
   – Бойчее! – прибавил он мимоходом. – Разомните им кости!
   Этот приказ развязал руки качальщиков. Надо было видеть, как летали турок, чертёнок, капуцин и прочие маски.
   – Злодеи! Разбойники! Тише, родные, пощадите! – кричали они, посылаемые сильными руками к потолку.
   При этом действии славили гостей под именами Перокина, Щурхова и других, за кого приказано было людям принять их. Едва унеся своё тело и душу из этой потехи, они ещё принуждены были щедро наградить за славление: так водилось у наших предков. Перокин более всего держался за свои уши, но бородавка на одном из них не уцелела. Волынской притворился, будто этого не заметил. Грозный рыцарь, по просьбе его товарищей, Семирамида, из уважения к её высокому сану и полу, и Тредьяковский, который уже храпел на стуле в углу комнаты, обняв крепко свою «Телемахиду», одни избавились от торжественного возношения под потолок.
   – Умирать! – закричал Волынский, став на середину зала. И вся многочисленная дворня, бывшая в комнате, окружив своего владыку и преклонив голову, пала к нему в ноги, как морские волны, прибитые взмахом ветра к подножию колонны, стоящей посреди пристани. Несколько минут лежали слуги будто мёртвые, не смея пошевелиться; но вдруг, по одному мановению своего господина, встали, затянув ему громкую песню славы. Под лад её подняли его на руки и осторожно покачали. Когда ж эта русско-феодальная потеха кончилась, Волынский нарядился в богатый кучерский кафтан и предложил своим гостям прокатиться.
   Согласились тем охотнее, что замашки хозяина грозили уж опасностью. Каково ж было их изумление и страх, когда они вместо своих экипажей нашли у подъезда сани с людьми, им вовсе не знакомыми? Три бойкие тройки, прибранные под масть, храпели и рыли снег от нетерпения.
   – Извините, друзья, – сказал Волынский, – ваши сани отосланы. Размещайтесь смелее; я вас покатаю и развезу по домам.
   Незваные гости не знали, как вырваться из западни: надобно было согласиться и на это предложение хозяина, который в подобных случаях не любил шуток, и постараться во время катания ускользнуть от него подобру-поздорову. Когда ж почти все маски разместились, продолжая своё инкогнито, Артемий Петрович приказал кучерам на двух санях, при которых на облучках уселись ещё по двое дюжих лакеев, чтоб они умчали своих седоков на Волково поле и там их оставили.
   – Слышите! На Волковом поле сбросить их! – произнёс он грозно; потом, обратясь к гостям, прибавил: – Шутка за шутку! Прощайте, господа! Теперь смейтесь на мой счёт сколько вам угодно! Катай!..
   Несчастные жалобно возопили, но кучера гаркнули, свистнули, полозья засипели, бубенчики на лошадях залепетали, и в один миг сани, навьюченные жертвами шпионства, исчезли из виду.
   – Теперь, – сказал Волынский, садясь кучером в третьи сани, где поместился рыцарь печального образа, довольно нагруженный вином, и обратясь к нему, – позвольте отвезть вашу светлость к Летнему дворцу. Вы уже довольно наказаны страхом и, прибавлю, стыдом, что попали в шайку подлых лазутчиков. Знайте, за час до вашего приезда меня известили о вашем посещении, и потому я приготовился вас встретить. Мои шпионы не хуже герцогских. Вы, думаю, поймёте, что шутками насчёт вашего брата хотел я только доставить вам и вашим товарищам пищу для доноса. Уверьте, однако ж, его светлость, что как я, так и друзья мои никогда не потерпим личного оскорбления, даже и от него. Мы спокойны: клевете и зависти не сделать белого чёрным. Преданность наша государыне всем известна; должного уважения нашего к герцогу мы никогда не нарушали. Но для всякой предосторожности, чтобы не перетолковали в худую сторону моих шуток, ныне ж донесу ему обо всём случившемся в моём доме и об оскорблениях, мне лично сделанных людьми, играющими роль его лазутчиков. Надеюсь, если вы не хотите, чтобы нынешняя история известна была государыне, и вы подтвердите моё донесение. Вот Летний дворец! Извольте сойти, целы и невредимы; благодарите за то родство ваше с герцогом курляндским. Покойной ночи, Густав Бирон!
   Не отвечая ничего, со стыдом вышел рыцарь из саней и скрылся у входа в жилище герцога. Остававшаяся при нём свита выпрыгнула за ним, как лягушки, распуганные на берегу, опрометью бросаются в своё болото. Не так хорошо кончили своё ночное поприще их приятели. По буквальному тексту данного приказа, они выброшены были на Волковом поле, получившем своё название от волков, приходивших туда каждую ночь доканчивать тех, которые при своей жизни не были пощажены жестокостью собраний, а по смерти их пренебрежением.
   Маски в лунную ночь на кладбище, – и ещё каком, Боже мой! – где трупы не зарывались: инка, Семирамида, капуцин, чертёнок, это разнородное собрание, борющееся с мертвецами, которые, казалось им, сжимали их в своих холодных объятиях, хватали когтями, вырастали до неба и преследовали их стопами медвежьими; стая волков, с вытьём отскочившая при появлении нежданных гостей и ставшая в чутком отдалении, чтобы не потерять добычи, – таков был дивертисмент, приготовленный догадливою местью героям, храбрым только на доносы. К довершению их горя, надо было им пройти до своих квартир несколько вёрст пешком и на морозе.