Болезнь Анны Ивановны входила в свой последний период, предшествующий агонии. 17 октября государыня лишилась движения левой ногою и свободного владения языком, но сохранила во всё время, до самой смерти, сознание. После полудня к ней пришли принцесса Анна с Антоном-Ульрихом; государыня с любовью благословила обоих и просила молиться о себе. Около девяти часов вечера она почувствовала сильные судороги, ослабившие её до того, что она только знаком могла приказать привести своего духовника, придворных священнослужителей и певчих для совершения последнего религиозного обряда.
   По исполнении отходной молитвы государыня подала знак, что желает проститься со всеми приближёнными, находившимися в то время во дворце. Вошли фельдмаршал Миних, граф Левенвольд, Никита Юрьевич Трубецкой и несколько придворных. Когда подошёл к императрице Миних, она узнала его, слабо улыбнулась и едва слышно, дрожащим голосом проговорила: «Прощай, фельдмаршал, – прочих лиц, кажется, не узнала, но всем вообще сказала: – Прощайте, прощайте…» Начались снова судороги, с жестокими острыми болями, в продолжение которых государыня страдала, находясь уже в бессознательном состоянии. Её соборовали маслом и кропили святой водою до последнего вздоха. Государыне было сорок шесть лет.

XXII

   Как только скончалась государыня, отворили двери из опочивальни в смежный апартамент, где находились придворные крупные чины, которым и объявил о кончине обер-гофмаршал Левенвольд дрожащим от волнения голосом. Все двинулись к постели, кто для отдания последнего прощания, кто для выполнения посмертных обрядов. Около постели, стоя на коленях и прижав лицо к ногам покойницы, рыдал герцог курляндский, а подле него выла и визжала его высокородная супруга Бенигна. Принцессу Анну вынесли из спальни в глубоком обмороке в соседнюю комнату, где около неё хлопотали фрейлина Юлиана и принц Антон. Едва ли не более всех поразила смерть императрицы принцессу Анну, которая более всех имела бы право жаловаться на покойную. Взятая тёткою с детства, слывшая её любимицею и наследницею, принцесса, несмотря на своё высокое положение, а вернее, именно вследствие этого-то высокого положения, и была глубоко несчастлива. Печально протекало её детство, под побоями сварливой матери, бесцветно – первое развитие юности под постоянным надзором и шпионством подозрительного герцога, и, наконец, нескончаемою цепью неприятных сцен тянулась её супружеская жизнь с нелюбимым человеком. А между тем она всё-таки любила тётку, жадно подмечая сквозь холодную суровость, напущенную под влиянием фаворита, непритворную к себе любовь, на которую и отзывалось её чуткое сердце.
   Огорчён был и герцог, но его горе не выходило из сердца. Его природа не могла любить глубоко и беззаветно женщину, подавлявшую его требовательностью полноты, которой у него не было. Он чувствовал себя при ней постоянно под гнётом, возмущавшим свободную волю и неминуемо губившим развитие нежной привязанности. Он ощущал благодарность, понимал, что с потерею её исчезла твёрдая опора, но не чувствовал самоуничтожения. Его ощущения походили на горе раба, освободившегося от доброго, но требовательного господина; такое горе громко высказывается, но не надрывает души.
   Отдав по приличию должную дань благодарности достаточным количеством слёз, Бирон, без насилия над собою, перешёл к самому себе, к своему высокому положению, которое необходимо было обеспечить, утвердить и заставить уважать всех, а в особенности лиц, имеющих прав более его. Под влиянием этой мысли он счёл необходимым, не дожидаясь официального объявления на другой день, теперь же, у холодеющего тела своей благодетельницы, поручить обер-гофмаршалу прочитать во всеуслышание завещание, в назидание принцессе, которую прежде считали преемницею престола, а по выборе наследника – имеющей неоспоримое право, как мать государя, на правление. Для придания же большей вескости удару он присоединил к нему оскорбление, с грубостью пригласив принца к должному вниманию при чтении. Бедный принц безропотно повиновался: как пойманный в шалости школьник, он покорно отошёл от жены, оправился и упёр неподвижный взгляд на чтеца.
   По окончании чтения герцог удалился в свои внутренние покои отдохнуть, успокоиться, приготовиться к завтрашнему дню и обсудить меры, необходимые для обеспечения спокойствия. В эту ночь караулы, пикеты и разъезды по улицам были усилены, а кабаки и бани заперты.
   С рассветом дня вся высшая знать, сановники и духовенство собрались в Летнем дворце, где скончалась императрица, а войско из напольных и гвардейских полков окружило дворцовую площадь. По выслушании последнего распоряжения государыни, прочитанного вице-канцлером, всё знатное собрание совершило присягу в дворцовой церкви, а войско на площади.
   Для приближённых ко двору завещание усопшей не было поразительной новостью; все они, более или менее, боялись и ожидали этого, но народ и войско оно ошеломило неожиданностью. Народ и войско считали право на правление во время малолетства государя принадлежностью матери и отца, надеялись на разные облегчения, а тут, вместо прирождённой царской семьи, у престола всё тот же немец, давящий и презирающий всё русское, ещё более грозный, с ещё большими правами.
   По окончании присяги всё высшее сословие направилось в покой регента для принесения поздравлений. Наконец-то настала минута, к которой готовился герцог не одну только последнюю ночь, осуществившую его надежды, а задолго, за несколько лет, когда в одной только его голове могло необузданное воображение рисовать золотую шапку Мономаха.
   И вот он, приняв позу театральных королей, торжественно произносит следующую речь:
   – Не считаю за нужное напоминать вам о сохранении усердия, какое вы всегда оказывали ко благу государства. Одно уважение к юному, нежному возрасту императора достаточно для побуждения к трудам. Что же касается до меня, то каждый час, каждая минута моей жизни посвящена будет занятию государственным управлением. Вы не можете явить лучшего доказательства доверенности вашей к чистоте моих намерений, как обращаясь прямо ко мне во всяком случае, когда встретится надобность в новом законоположении. Наперсников никогда не буду иметь, и двери мои всегда будут открыты для людей благонамеренных.
   Кончив речь, новый правитель величественным жестом отпустил собрание, за исключением графа Миниха, графа Остермана, князя Черкасского и тайного советника Бестужева, которых заранее пригласил к себе в кабинет. Здесь он, хотя и с сохранением должного величия, но уже более дружески, благодарил их за преданность, обещал достойные награды, уверял в своём благоволении и просил содействия на будущее время.
   Регент ревностно принялся за государственные дела или, по самообольщению своему, думал, что занимался ими. Каждый день он присутствовал в кабинете и чуть ли не каждый день в сенате, в членах которого он старался заискать. Со своей стороны, и сенат не остался неблагодарным к такому высокому вниманию; в одно из первых же заседаний своих он ассигновал на содержание двора регента по пятисот тысяч рублей ежегодно. Вместе с тем сенат торжественно поднёс ему титул высочества, находя, что титул светлости слишком унизителен для природного конюха. По примеру сената и герцог выказал щедрость, назначив из доходов государственного двора на ежегодное содержание императорской фамилии по двести тысяч и по пятидесяти тысяч рублей Елизавете Петровне. Более ценных памятников своей государственной деятельности он не оставил для потомства, да и не мог оставить: большая часть драгоценного времени уходила на хлопоты по декоративному устройству выставки набальзамированного тела усопшей императрицы, а ещё более на наблюдение за воображаемыми кознями против него отца и матери императора.
   Пышность и эффектность декоративной выставки неоспоримо доказали немалые специальные способности по этой части герцога-регента. В дворцовой зале, под золотым балдахином на катафалке, возвышающемся несколькими обитыми малиновым бархатом с золотым позументом ступенями, в золотом гробу с серебряными скобами и ножками, покоились бренные останки усопшей. На голове государыни была императорская корона, а на груди сверкал дорогой бриллиантовый убор. На стене, позади гроба, расстилалась широкая императорская мантия из золотой парчи, вышитая изображениями орлов и подбитая горностаем; золотые шнуры от мантии держали с обеих сторон фигуры в человеческий рост, изображающие крылатую фаму. Стены залы эффектно казались сделанными из чёрного мрамора с жёлтыми жилками, из фона которых рельефно выступали двойные колонны из серого мрамора на мраморных же пьедесталах тёмно-жёлтого цвета. Окна и двери залы закрывались чёрным сукном, окаймлённым горностаевыми полосами; точно так же чёрным сукном были обиты пол и потолок залы. Карнизом вокруг стен обвивалась полоса из золотой парчи и белой кисеи, над которою видны были вышитые по золотому полю двуглавые орлы, а ещё выше, под самым потолком, находились гербы провинций и областей, поддерживаемые каждый двумя младенцами.
   Нет надобности входить в подробные описания деталей различных статуй и медальонов, долженствующих изображать достохвальные качества и добродетели усопшей; кажется, и приведённое достаточно знакомит с искусством и вкусом главного декоратора, высокопочтенного регента. Кроме этих художественных занятий немало времени употреблялось на расследование доставляемых сведений о замыслах недоброжелателей. С установлением регентства число шпионов значительно увеличилось и деятельность их принимала всё более широкие размеры. В тайную канцелярию ежедневно приводили несчастных, виновных в каком-нибудь неодобрительном выражении об его высочестве. Недовольство носилось в воздухе; регент сам чувствовал это, но объяснял интригами брауншвейгцев, хотя, несмотря на все пытки и истязания, доказательств не являлось, улик не было и почти все обвинения сводились к простой болтовне. А между тем недовольство крепло и разрасталось всё больше и больше. Преимущественно волновались офицеры гвардии, полков Преображенского и Семёновского. Молодёжь чутка и отзывчива к несчастьям, а особенно когда несчастье выносит молодая симпатичная женщина. Для них не было тайною, сколько вытерпела принцесса от герцога ещё при жизни тётки и сколько она выносит теперь, когда этот герцог сделался всемогущим регентом.
   Во всех офицерских кружках, сходках, пирушках, во всех разговорах многолюдных собраний любимою темою сделались рассказы об обидах принцессы.
   – До чего мы дожили, – передавали они друг другу, – как мы допустили до такого сраму… Какой-нибудь немецкий конюх, выскочивший из грязи известно чем, помыкает нами как собаками, казнит русские знаменитые фамилии, угнетает отца и мать самого императора.
   Об этих сходках и недовольных речах, проникавших от офицеров в общество и народ, регент узнавал от своих шпионов и принимал свои обычные меры. Нередко после дружеской пирушки неосторожные на другой день попадали к добродушному Андрею Ивановичу в застенок, где их пытали нещадно и истязали, допытываясь: откуда нашёптывались возмутительные речи, кто их заводчик. Разумеется, пытками ничего не открывалось, так как недовольство возникало не от подстрекательств, а от честного, благородного чувства… Имена принца и невесты ни разу не упоминались в показаниях, добытых в тайной канцелярии. Таким бесчеловечным истязаниям были подвергнуты офицеры и сержанты Преображенского полка: Ханыков, Аргамаков, Анфимов и Акинфиев, но и от них допытаться ничего не смогли.
   Объясняя все эти тёмные толки подстрекательствами принца и принцессы, регент злобился на них и, при всяком удобном случае, бесцеремонно, грубо и оскорбительно выказывал им своё неудовольствие. Обращение его с ними, тотчас же после кончины императрицы до такой степени сделалось сурово, что молодая женщина не могла без ужаса видеть его и начинала дрожать, как только он входил в комнату.
   Кроме личного нерасположения, укоренившегося в нём с давнего времени, с того времени, как принцесса ещё девочкою разрушила все его планы отказом в руке его сыну, много было и других поводов к раздражению. По личному персоналу императорская фамилия из брауншвейгских не могла никаким образом содействовать к его возвышению, а между тем занимаемое им положение казалось ему теперь не довольно высоким, ему захотелось стать повыше. Его мечты начали рисовать ему вдали престол великой империи, если не лично для себя, то, по крайней мере, для потомства.
   Почему бы не жениться Петру на цесаревне Елизавете? Правда, Петру только через два месяца будет семнадцать лет, а ей тридцать – но это вздор по государственным соображениям. Да, наконец, почему бы самому не жениться на ней? Правда, ему под пятьдесят, но он так свеж, бодр и на свои глаза так красив. Правда, он женат, но разве Бенигна достойная его персона? Ввиду высших государственных комбинаций духовные иеархи, без сомнения, не затруднятся совершить развод, а он, как супруг цесаревны, мог бы… да мало ли до чего мог бы достигнуть он, если бы опереться на законное право… Немало искушала регента и красивая наружность цесаревны. Жадно заглядывался он и прежде на обольстительные, стройные формы русской красавицы, но тогда это было запрещённым плодом под стражею неусыпного ревнивого взгляда покойной…
   Безмятежно покоится набальзамированное тело императрицы в золотом гробу, среди мрачной роскошной обстановки, оплакиваемое только статуями-фамами да младенцами, поддерживающими гербы Российской империи, забытое всеми и прежде всех другом, для которого так горячо билось её сердце при жизни. Редко показывался в траурный зал его высочество регент, но зато часто, чуть ли не каждый день, бывал в домике цесаревны и просиживал там чуть ли не по нескольку часов. Красавица цесаревна ласково принимала его, участливо выслушивала его нескончаемые жалобы на брауншвейгцев, но никакой короткости не допускала.
   – Если будут они идти против воли моей, – открылся цесаревне герцог, – то я прикажу их выслать всех, и принца, и принцессу с сыном, назад в Германию, и тогда…
   Регент приостановился, слишком ясно дополняя мысль свою взглядом, но цесаревна, казалось, ничего не понимала, продолжая невинно и добродушно улыбаться.
   – …И тогда, – продолжал регент с оттенком досады, – выпишу голштинского принца, который ведь больше всех имеет право на престол…
   В последние дни, не получая никакого поощрения на свои ухаживания от цесаревны, герцог составил новую комбинацию, по которой, если не удастся самому занять престол, то удастся занять его дочери, как жене Карла-Людвига, сына герцога голштинского и старшей дочери Петра I. Кстати, пара оказывалась подходящею по летам: принцу считалось около тринадцати лет, и в таком же возрасте была его Гедвига.
   Цесаревна очень хорошо понимала намёки регента о русском престоле, становилось острее его раздражение против брауншвейгцев. Притом же скоро представился и действительный повод к неудовольствию.
   Из гвардейских офицеров более других волновались офицеры Семёновского полка, подполковником которого считался принц Антон-Ульрих. Всякое оскорбление командиру отражалось на них ещё больнее, как оскорбление, наносимое чести всего полка. В кружках и сходках этого полка говорились речи более дерзкие, высказывалось более твёрдое намерение покончить с регентом, свергнуть его и доставить правительство отцу и матери императора; придумывались меры: как, когда и какими средствами выполнить решение.
   Кроме сходок в своём полковом кружке, семёновцы любили собираться в доме славившегося в то время гостеприимством сенатора, действительного тайного советника Михаила Гавриловича Головкина[51], сына бывшего канцлера Гаврилы Ивановича. По родству с императрицею, граф Михаил Гаврилович, в первые годы её царствования, пользовался большим весом, но потом, по неприятным отношениям с фаворитом, впал в немилость, отдалился от двора и подвергался опасности быть высланным за границу. Впрочем, кроме стойкости в нерасположении к герцогу, Михаил Гаврилович не отличался твёрдостью характера и, как его отец, любил прибегать к полумерам.
   Граф и графиня Екатерина Ивановна, как радушные хозяева, ласкали молодёжь, которая, не стесняясь, высказывала перед ними все свои заветные желания. Чаще всего, разумеется, разговоры касались дворцовых событий, молодые офицеры откровенно и громко заявляли своё неудовольствие к герцогу, свою горячую преданность принцу и принцессе и готовность доставить правление государством им. В числе этих офицеров находился и капитан Грамматин, адъютант принца Антона-Ульриха, тайно любивший Анну Леопольдовну, не подозревавшую, впрочем, в молодом человеке этой страсти.
   – Нет у нас руководителя, – жаловались они, – и не знаем, как поступать, а то Бирону не бывать бы регентом. Разве что идти всем полком да захватить его.
   – Поступите так, как сделали десять лет назад, – отвечал на эти жалобы граф, – соберитесь обществом и в назначенный день все отправьтесь к принцессе Анне Леопольдовне с челобитною: принять на себя правление во время малолетства сына, как просили покойную государыню о самодержавии.
   – Без руководителя не сможем, – уныло замечала молодёжь, – не устроить нам, по неопытности, всего, как следует. Вот, если бы ваше графское сиятельство…
   – С радостью бы готов с вами, да не могу, – отнекивался Михаил Гаврилович, – здоровьем плох, да и при дворе давно в немилости, на примете… А лучше всего бы вам, – продолжал граф, подумав, – обратиться к князю Алексею Михайловичу Черкасскому. Человек он надёжный и опытный… и в тридцатом году он всё дело устраивал.
   На другой день молодёжь всем обществом отправилась, по указанию графа, к Алексею Михайловичу, чтобы просить его быть руководителем.
   Алексей Михайлович ласково встретил молодых людей, выслушал их просьбу и, обнадёжив своим содействием, отпустил их весёлыми и радостными, а сам, между тем, тотчас же по их выходе собрался и поехал к герцогу передать о заговоре семёновцев. Князь не затруднился даже и указать на некоторых лиц, в том числе и на Грамматина, адъютанта принца Антона.
   Через какие-нибудь часа два всех приходивших к князю арестовали, представили к допросу в тайную канцелярию и пытали со всевозможным пристрастием, но никто из них не выдал участия ни графа Михаила Гавриловича, ни принцессы. Только один Грамматин под жестокою пыткою указал на принца Антона-Ульриха в том, что тот знал о замышляемом заговоре и позволил ему участвовать в нём.
   Узнав из этого показания об участии принца, хотя и пассивном, регент обрадовался случаю выместить на беззащитном принце всю накипевшую желчь. Он тотчас же послал за ним и нарочно, для большего оскорбления, удержал у себя бывших у него многих знатных особ.
   – Знаете ли, ваше высочество, где ваш адъютант и правитель канцелярии? – со злою ирониею спросил герцог, когда к нему явился принц.
   – Я не знаю… – начал принц, заикаясь и бледнея.
   – Так я вам скажу: он в моей тайной канцелярии, на допросе, в котором открыл все козни.
   – Но, ваше высочество, я ничего не знаю и ни за кого не отвечаю… это до меня не касается.
   – Нет, касается, – уже с запальчивостью стал кричать регент, – я теперь знаю, что вы замышляете… Вы хотите учинить массакр… рубить нам головы… Вы человек неблагодарный… человек кровавый… Вы только кажетесь тихим, а если бы вам дать власть, вы погубили бы всех нас, и сына своего, и государство.
   Регент разгорячался всё больше и больше и всё ближе подступал к растерявшемуся Антону-Ульриху. Отступая от регента, принц левою рукою коснулся эфеса своей шпаги, и это неловкое движение ещё более раздражило Бирона.
   – Что-о! – почти заревел он. – Вы смеете угрожать мне, вы вызываете меня на поединок! Так я же вам говорю, что я не трус и могу с вами справиться… Ступайте и ждите моих приказаний.
   Бедный принц, воротившись в Зимний дворец, прямо, не заходя к принцессе, прошёл к себе в апартамент, усиливаясь сколько-нибудь собраться с мыслями, но он опять ни до чего не додумался, кроме того, что надобно всё скрыть от жены. Однако же и это намерение не удалось – Анна Леопольдовна должна была скоро всё узнать и с ещё большим оскорблением.
   На другой день, утром, приехал новый посланник от регента, барон Миних, брат фельдмаршала, с предложением и уже подготовленным прошением от имени принца об увольнении его от всех занимаемых им должностей. Принц безоговорочно согласился, подписал прошение, но регент этим не ограничился. Он имел дерзость передать принцу совет никуда не показываться в общество ради личной безопасности, из опасения того, что будто бы народ, раздражённый множеством заключённых в тюрьмы и пытанных по поводу замыслов принца, может нанести ему оскорбление.
   Известие об отставке отца государя, сопровождавшееся таким унизительным с ним обращением, раздражило всех, и в особенности семёновцев, которые любили принца, находя у него всегда ласку и привет в случае нужды.

XXIII

   Герцог Эрнст-Иоганн никогда не отличался избытком проницательности, но бесспорно обладал достаточною дозою находчивости, осторожности и здравого смысла. Теперь же, когда прихотливая судьба довела его до такой высоты, естественно, что у него закружилась голова и обычная немецкая усмотрительность утонула в безбрежном созерцании собственного величия. Он не видел, что делалось у него глазах, не замечал нечто странное, указывающее на иное течение. Он не обращал внимания на то, что в действиях оракула Андрея Ивановича появляется какая-то уклончивость от сотрудничества с ним, немалая доля самостоятельности, проявившаяся, например, в том, что ни с того ни с сего была отправлена нота, приглашавшая бывшего саксонского посланника Линара воротиться к своему посту в Петербурге. Не замечал он странных действий и другого немца-вожака, фельдмаршала Миниха.
   В последнее время фельдмаршал стал бывать у принцессы Анны Леопольдовны чаще и засиживаться долее, а сын его, женатый на баронессе Менгден, сестре Юлианы, по собственному его желанию даже был назначен гофмейстером при дворе принцессы с сохранением и прежней его должности камергера при ребёнке-императоре; все эти недобрые признаки ускользали от внимания Бирона, тогда как прежде он сам не доверял гофмаршалу, зная его безмерное честолюбие, уживавшееся бок о бок с рыцарским поклонением дамам.
   Через три недели после кончины императрицы, именно седьмого ноября, фельдмаршал, по обыкновению, перед полуднем заехал к принцессе и застал её с заплаканными глазами.
   – Вы не жалеете своих прекрасных глаз, – любезно проговорил фельдмаршал, поцеловав руку принцессы и грациозно усаживаясь подле неё.
   Анна Леопольдовна не отвечала, боясь разрыдаться.
   – Мне, как самому преданному поклоннику вашего высочества, вы не откажетесь сказать, что вас так огорчает? – продолжал Миних симпатичным голосом, вызывающим на откровенность.
   – Ах, фельдмаршал, да разве вы не знаете сами.
   – Догадываюсь, ваше величество, но не знаю. Вероятно, новое оскорбление от регента?
   – Что за жизнь моя за несчастная! – с отчаянием почти вскрикнула Анна Леопольдовна, уже не сдерживаясь и рыдая. Её, постоянно замкнутую и нелюдимую, сначала смутили любезные приветствия фельдмаршала, но потом, под влиянием тёплого участия, сдержанность её вдруг прорвалась и она перешла к полной откровенности. – Вы слышали, фельдмаршал, нас герцог хочет выслать в Германию?
   – Слышал, ваше высочество.
   – И, верите ли, я рада этому… столько обид и оскорблений!
   – Боже вас оборони от этого! Тогда вы и, главное, ваш сын потеряете будущность.
   – Так научите же, что делать?
   – Что делать? Предупредите регента, низвергнуть его и выслать…
   – Его? регента? да вы шутите, граф! Разве можно?
   – Можно.
   – Да кто же посмеет?
   – Я, ваше высочество, если позволите мне быть вашим преданнейшим слугою, – несколько торжественно проговорил фельдмаршал, опускаясь на одно колено.
   – Вы?! Да, вы мужественны… вы можете… но не муж, – с горечью добавила молодая женщина, протягивая руку фельдмаршалу. – Когда же? – продолжала она, доверчиво улыбаясь сквозь слёзы.
   – Этого я и сам не знаю… может быть, сегодня, может быть, завтра, когда встретится благоприятный случай. Но я прошу, ваше величество, исполнить два условия.
   – Какие?
   – Первое – сохранять об этом тайну. Ни слова не говорите его высочеству и решительно никому.
   – Мужу и постороннему никому не скажу, но разве нельзя сказать Юлиане?
   – Нельзя.
   – Она такая скромная… так мне предана…
   – Она болтлива, может проговориться своей сестре, та мужу, моему сыну, а я не хочу говорить даже и сыну.
   – Хорошо, а другое условие, граф?
   – Прежде ответа я прошу, ваше высочество, откровенно сказать: верите ли вы мне безусловно?
   – Верю, – решительным голосом ответила Анна Леопольдовна после минутного колебания.