Страница:
– Вызвала я тебя из ничтожества, возвеличила, назначила сенатором, одарила, а чем ты отплатил мне? – говорила Анна Ивановна призванному в её апартаменты Румянцеву тем сдержанным тоном, которым обыкновенно говорят люди предубеждённые, но желающие показать вид спокойствия и беспристрастия.
Упрёк в неблагодарности за благодеяния чувствительно кольнул гордого и упрямого старика, считавшего все эти благодеяния только возвращением ему по праву.
– Ваше императорское величество милостиво соизволили взыскать меня, и я готов нелицемерно служить…
– Кто служит мне нелицемерно, тот не оскорбляет моих верных и достойных слуг, – перебила его императрица, казавшаяся несколько успокоенною смиреньем старого ветерана.
Но ветеран увидел в словах государыни приказание, унижающее русского, заставляющее его быть как будто подначальным у немца.
– Не могут считаться верными и достойными слугами вашего императорского величества всякие глупые авантюрьеры, – твёрдо отвечал старик, смело смотря в глаза императрице.
Нужна была вся сила её воли сдержать порыв вспыхнувшего гнева.
– Не твоё, а моё дело судить о заслугах моих рабов! – с большим усилием оборвала она его глухим голосом. Потом, несколько овладев собою, прибавила: – Вижу ясно, что не могу оставить тебя подполковником моей верной гвардии… взамен назначаю тебя президентом финансовой коллегии…
Никакой упрёк не мог быть более оскорбительным для старого воина, как сомнение в его верности; никакое наказание – суровее отозвания от воинского поля, на котором протекла вся его жизнь.
– Как угодно вашему величеству, но я не гожусь в финансовую коллегию, да если бы и искусен был в денежных делах, то не захотел бы прислуживать беспутному придворному мотовству.
Смелый ответ окончательно вывел императрицу из себя. Побледнев и дрожа, она привстала с места и, указывая рукою на дверь, могла только проговорить задыхающимся голосом:
– Вон!.. арестовать его!
Румянцева увели. Подоспевшие из соседнего покоя Бирон и Остерман с трудом могли успокоить императрицу, от которой тотчас же последовало повеление о предании дерзкого преступника суду сената за оскорбление величества. Суд начался, и дело кончилось тем, что послушный сенат признал Румянцева виновным и достойным смертной казни. Между тем Андрей Иванович, понимая, что подобная строгая кара только ещё более усилит неудовольствие русских, не принеся никакой пользы, старался постепенно и осторожно умилостивить государыню и достигнул того, что приговор был заменён императрицею высылкою виновного в казанские деревни, с отобраньем от него пожалованных двадцати тысяч рублей и Александровской ленты.
В случае с Румянцевым русская партия сознала полное преобладание немцев, до решительного национального уничижения. Глухой ропот стал разливаться по всей Москве и делаться всё более и более явным.
– Как бы русские не сделали с немцами теперь точно так же, как они расправились с поляками во время самозванца, хотя поляки далеко не возбуждали такого неудовольствия, как теперь немцы, – говорил секретарю французского посольства Маньяну польский посланник Потоцкий.
– Не бойтесь, – успокаивал тот, – у двора теперь преданная гвардия, а у русских нет вожаков.
И действительно, у русских вожака не оказывалось. В конце 1730 года умер фельдмаршал Михаил Голицын, а в следующем году другой русский фельдмаршал, князь Василий Владимирович Долгоруков, был заключён в шлиссельбургскую крепость. В манифесте о вине Василия Владимировича говорится, что он не только должным образом не оценял благодеяний правительства, клонящихся к пользе государства, но даже, «презрев нашу к себе многую милость и свою присяжную должность, дерзнул не токмо наши государству полезные учреждения непристойным образом толковать, но и собственную нашу императорскую персону поносительными словами оскорблять».
В сознании своей немощности русские люди срывали своё неудовольствие едкими насмешками над немцами и ропотом, чем, разумеется, возбуждали ещё большую подозрительность и более строгие репрессивные меры. Через месяц по вступлении на престол императрица, по поводу объяснения силы первых двух пунктов, издала было указ, которым запрещалось принимать доносы от воров и разбойников, из опасения, чтобы от затей их не могли пострадать невинные, но не прошло и года, как этот указ потерял всякую силу и организовалось новое учреждение, известное под названием канцелярии тайных розыскных дел, с лихвою заменившее бывший Преображенский приказ. Эту канцелярию вверили великому знатоку и ревнителю тайных дел, славному генералу Андрею Ивановичу Ушакову.
Другой мерою, ограждающею правительство, было учреждение Кабинета «для лучшего и порядочнейшего отправления дел государственных». После уничтожения Верховного тайного совета возвысилось значение сената как высшего государственного учреждения, но так как в сенат вошли члены, по необходимости, в большинстве из русской партии, то такое значение увеличивало влияние недовольных членов, что, конечно, не соответствовало видам немцев. К умалению значения сената и изобретено было хитроумным бароном Остерманом учреждение кабинета, в который сенат, синод, коллегии, приказы и разные канцелярии обращались с рапортами. В кабинет назначены были: одряхлевший канцлер, и в молодости не отличавшийся твёрдостью, граф Головкин, вице-канцлер Остерман и действительный тайный советник князь Алексей Михайлович Черкасский, выдвинувшийся в агитации по восстановлению самодержавия, но никогда не выказывавший самостоятельности. Следовательно, хотя кабинет состоял из трёх членов, но в сущности – из одного Андрея Ивановича.
Третьей ограждающею мерою было учреждение нового гвардейского Измайловского полка[17], командиром которого назначен был граф Левенвольд, а офицерами из преданных фамилий, по преимуществу немецких.
Но всех этих мер: увеличения гвардии, восстановления канцелярии розыскных дел и учреждения кабинета – всё ещё казалось недостаточно. Дальновидный Андрей Иванович не уставал внушать императрице о необходимости переезда из Москвы в Петербург. Только в этой новой петровской резиденции, твердил он, искусственно созданной и искусственно вскормленной, может окрепнуть самодержавие и обезопасить себя стальною силою от всяких покушений партий. Настояния Остермана поддерживал и Бирон, не любивший Москвы, считавший её гнездом старинного русского боярства, правда, теперь раболепного…
Таково было положение придворных партий в первые два года царствования императрицы Анны Ивановны.
II
Упрёк в неблагодарности за благодеяния чувствительно кольнул гордого и упрямого старика, считавшего все эти благодеяния только возвращением ему по праву.
– Ваше императорское величество милостиво соизволили взыскать меня, и я готов нелицемерно служить…
– Кто служит мне нелицемерно, тот не оскорбляет моих верных и достойных слуг, – перебила его императрица, казавшаяся несколько успокоенною смиреньем старого ветерана.
Но ветеран увидел в словах государыни приказание, унижающее русского, заставляющее его быть как будто подначальным у немца.
– Не могут считаться верными и достойными слугами вашего императорского величества всякие глупые авантюрьеры, – твёрдо отвечал старик, смело смотря в глаза императрице.
Нужна была вся сила её воли сдержать порыв вспыхнувшего гнева.
– Не твоё, а моё дело судить о заслугах моих рабов! – с большим усилием оборвала она его глухим голосом. Потом, несколько овладев собою, прибавила: – Вижу ясно, что не могу оставить тебя подполковником моей верной гвардии… взамен назначаю тебя президентом финансовой коллегии…
Никакой упрёк не мог быть более оскорбительным для старого воина, как сомнение в его верности; никакое наказание – суровее отозвания от воинского поля, на котором протекла вся его жизнь.
– Как угодно вашему величеству, но я не гожусь в финансовую коллегию, да если бы и искусен был в денежных делах, то не захотел бы прислуживать беспутному придворному мотовству.
Смелый ответ окончательно вывел императрицу из себя. Побледнев и дрожа, она привстала с места и, указывая рукою на дверь, могла только проговорить задыхающимся голосом:
– Вон!.. арестовать его!
Румянцева увели. Подоспевшие из соседнего покоя Бирон и Остерман с трудом могли успокоить императрицу, от которой тотчас же последовало повеление о предании дерзкого преступника суду сената за оскорбление величества. Суд начался, и дело кончилось тем, что послушный сенат признал Румянцева виновным и достойным смертной казни. Между тем Андрей Иванович, понимая, что подобная строгая кара только ещё более усилит неудовольствие русских, не принеся никакой пользы, старался постепенно и осторожно умилостивить государыню и достигнул того, что приговор был заменён императрицею высылкою виновного в казанские деревни, с отобраньем от него пожалованных двадцати тысяч рублей и Александровской ленты.
В случае с Румянцевым русская партия сознала полное преобладание немцев, до решительного национального уничижения. Глухой ропот стал разливаться по всей Москве и делаться всё более и более явным.
– Как бы русские не сделали с немцами теперь точно так же, как они расправились с поляками во время самозванца, хотя поляки далеко не возбуждали такого неудовольствия, как теперь немцы, – говорил секретарю французского посольства Маньяну польский посланник Потоцкий.
– Не бойтесь, – успокаивал тот, – у двора теперь преданная гвардия, а у русских нет вожаков.
И действительно, у русских вожака не оказывалось. В конце 1730 года умер фельдмаршал Михаил Голицын, а в следующем году другой русский фельдмаршал, князь Василий Владимирович Долгоруков, был заключён в шлиссельбургскую крепость. В манифесте о вине Василия Владимировича говорится, что он не только должным образом не оценял благодеяний правительства, клонящихся к пользе государства, но даже, «презрев нашу к себе многую милость и свою присяжную должность, дерзнул не токмо наши государству полезные учреждения непристойным образом толковать, но и собственную нашу императорскую персону поносительными словами оскорблять».
В сознании своей немощности русские люди срывали своё неудовольствие едкими насмешками над немцами и ропотом, чем, разумеется, возбуждали ещё большую подозрительность и более строгие репрессивные меры. Через месяц по вступлении на престол императрица, по поводу объяснения силы первых двух пунктов, издала было указ, которым запрещалось принимать доносы от воров и разбойников, из опасения, чтобы от затей их не могли пострадать невинные, но не прошло и года, как этот указ потерял всякую силу и организовалось новое учреждение, известное под названием канцелярии тайных розыскных дел, с лихвою заменившее бывший Преображенский приказ. Эту канцелярию вверили великому знатоку и ревнителю тайных дел, славному генералу Андрею Ивановичу Ушакову.
Другой мерою, ограждающею правительство, было учреждение Кабинета «для лучшего и порядочнейшего отправления дел государственных». После уничтожения Верховного тайного совета возвысилось значение сената как высшего государственного учреждения, но так как в сенат вошли члены, по необходимости, в большинстве из русской партии, то такое значение увеличивало влияние недовольных членов, что, конечно, не соответствовало видам немцев. К умалению значения сената и изобретено было хитроумным бароном Остерманом учреждение кабинета, в который сенат, синод, коллегии, приказы и разные канцелярии обращались с рапортами. В кабинет назначены были: одряхлевший канцлер, и в молодости не отличавшийся твёрдостью, граф Головкин, вице-канцлер Остерман и действительный тайный советник князь Алексей Михайлович Черкасский, выдвинувшийся в агитации по восстановлению самодержавия, но никогда не выказывавший самостоятельности. Следовательно, хотя кабинет состоял из трёх членов, но в сущности – из одного Андрея Ивановича.
Третьей ограждающею мерою было учреждение нового гвардейского Измайловского полка[17], командиром которого назначен был граф Левенвольд, а офицерами из преданных фамилий, по преимуществу немецких.
Но всех этих мер: увеличения гвардии, восстановления канцелярии розыскных дел и учреждения кабинета – всё ещё казалось недостаточно. Дальновидный Андрей Иванович не уставал внушать императрице о необходимости переезда из Москвы в Петербург. Только в этой новой петровской резиденции, твердил он, искусственно созданной и искусственно вскормленной, может окрепнуть самодержавие и обезопасить себя стальною силою от всяких покушений партий. Настояния Остермана поддерживал и Бирон, не любивший Москвы, считавший её гнездом старинного русского боярства, правда, теперь раболепного…
Таково было положение придворных партий в первые два года царствования императрицы Анны Ивановны.
II
Для переезда двора из Петербурга в Москву или обратно в прошедшем столетии обыкновенно выбиралось зимнее время, когда снежный покров, уничтоживши все неудобства неровной и топкой местности, представлял более удобств для грузного и бесконечного поезда. В начале 1732 года наконец состоялся, после многих назначенных сроков и откладываний, переезд в Петербург императорского двора. Эти постоянные отсрочивания бывали у Анны Ивановны не потому чтобы она не доверяла настойчивым доводам Андрея Ивановича, – нет, она верила ему, как оракулу, чем он по опытности и дальновидности действительно и был для России первой половины XVIII века, – но в характере её была черта, перешедшая ей от отца и матери: нежелание перемены, ничего нового. Освоившись с известною обстановкою, она держалась её упорно и не покидала её до тех пор, пока не перевешивало другое, более сильное побуждение.
По приезде в Петербург, императрица заняла дом, подаренный по завещанию[18] генерал-адмиралом Фёдором Матвеевичем Апраксиным императору Петру II. Дом этот находился на месте нынешнего Зимнего дворца и с тех пор получил название Зимнего, оставшееся за ним до наших дней. Подле этого дома находился ещё другой дом, принадлежавший также к дворцу и носивший название Кикиных палат, но этот дом императрица по приезде своём тотчас же велела сломать и на его месте поручила обер-архитектору графу де Растрелли выстроить новый. Закладка нового дворца происходила 27 мая 1732 года, но постройка производилась медленно и крайне неудовлетворительно, так что императрица Елизавета Петровна, по вступлении своём на престол, велела сломать всю постройку Анны Ивановны и на месте обоих дворцов велела тому же де Растрелли построить новый дворец, по новому плану[19].
Императорские покои, в особенности парадные, с приездом государыни, по желанию Бирона, любившего роскошь, убраны были с небывалым для того времени великолепием. Да и вообще, с Анны Ивановны вся дворцовая внешность совершенно изменилась. Вместо грубой простоты всей домашней обиходности и одежды императора Петра I явилась утончённая, дорогостоящая иностранная обстановка. Пример разорительного мотовства давало семейство любимца, не жалевшего на костюм и вообще своё содержание никаких расходов. Известно например, что жена Бирона незадолго до падения мужа заказала платье, унизанное жемчугом, ценою в сто тысяч рублей, что гардероб её ценился в полмиллиона, а бриллианты, обыкновенно носимые, в два миллиона рублей. Если сообразить ценность рубля того времени, то эти цифры не могут не поразить русского человека. Не менее жены любил наряжаться и сам обер-камергер. Эрнст-Иоганн, носивший роскошные штофные и бархатные кафтаны ярких цветов – он вообще не любил тёмных. Следуя за ним, и наши предки тоже стали наряжаться в бархатные розовые, светло-жёлтые, лиловые и светло-зелёные кафтаны. Что же касается до самой императрицы, то она употребляла роскошные платья из лионской парчи и бархатов только в торжественные дни, в будни же носила платья простые, но всегда ярких цветов.
Роскошь в одеждах доходила до таких размеров, что придворный, издерживавший на свой туалет по две и по три тысячи рублей ежегодно, не отличался ещё изысканностью наряда. Разумеется, на удовлетворение этой расточительности не могло доставать доходов с имений, тем более что в то время самые большие и доходные поместья доставляли своим владельцам только обильную и разнообразную провизию и домашние ткани, в которые облекалась домашняя челядь. За недостатком же доходов с имений раздавались жалование и так называемые служебные доходы, которыми грязнились и самые образованные, передовые люди того времени.
При всём великолепии, однако же, придворная обстановка не отличалась гармонией и вкусом. Вместе с выпискою от иностранцев нарядов и галантерейных вещей нельзя было выписывать и вкус. Поэтому весьма нередко встречались великолепные кафтаны с безобразною причёскою, дорогие штофные материи уродливого покроя или рядом с тканью домашнего изделия, утончённый туалет при скаредном выезде. Точно так же и в убранстве домов: рядом с обилием золота и серебра господствовала самая грязная нечистоплотность, в особенности в комнатах непарадных. Впрочем, подобные уродливости, встречающиеся сплошь в начале царствования Анны Ивановны, потом постепенно исчезали, по мере развития вкуса у представителей фешенебельного света, с которого брали пример и другие.
В Зимнем дворце – обыкновенный приёмный вечер, но залы облиты блеском и светом. Массы огня с люстр и кенкет играют, переливаясь разноцветными искрами, на драгоценных камнях украшений, как женских, так и мужских От ярких всевозможных цветов кафтанов и женских роб рябит в глазах. Гости толпятся группами, но заметно преобладание мужчин, может быть, потому, что на этих вечерах не танцевали. Да и вообще, императрица не отличалась особенною любезностью к молоденьким кокетливым дамам, находя свободное обращение распутным.
Женский персонал составляли дамы или солидных лет, или не отличающиеся красотою, или же отличающиеся безукоризненной нравственностью, в числе которых находилась почтенная супруга Андрея Ивановича Остермана Марфа Ивановна, собиравшая все сведения не хуже своего мужа; Фёкла Яковлевна Салтыкова, приехавшая на несколько дней из Москвы, где пребывал её супруг, Семён Андреевич, в качестве главнокомандующего; воспитательница племянницы императрицы, Анны Леопольдовны, госпожа Адеркас; леди Рондо и ещё несколько дам из иностранного посольского ведомства. Из молоденьких были только две: племянница государыни Анна Леопольдовна, которой было не более шестнадцати лет, и цесаревна Елизавета, которой красота сияла ещё полной свежестью. Из мужского же персонала выделялись довольно заметной наружностью, непринуждённостью обращения и главное – богатством туалета сам обер-камергер Бирон, только что приехавший саксонский посланник, красивый, умный и ловкий граф Линар, спокойный и наблюдательный граф Карл-Густав Левенвольд, величавый и кокетливый в обращении с женщинами граф Миних. Кроме них, в числе других гостей были: Куракин, Алексей Михайлович Черкасский и недавно появившийся при дворе и уже замеченный, по благородству манер и симпатичности, Артемий Петрович Волынский.
Гости не особенно веселились; у всех проглядывали сдержанность и осторожность, хотя на лице каждого играла стереотипная любезная и искательная улыбка. Мужчины разговаривали большей частью отдельно, а только некоторые, особенно ловкие, как, например, Миних и Линар, присоединялись к женскому кружку, обращаясь то к молоденькой принцессе, то к цесаревне Елизавете. При таких оказиях взоры почтенных дам упирались в говоруна, а уши прилеплялись к каждому его слову. Общую монотонность нарушала толпа шутов. Одетые в разноцветные паяцные платья, они кувыркались, бегали друг за другом, дрались, наделяли друг друга щипками, плюхами и зуботычинами, пели петухами, куковали, острили друг над другом, иногда задевая кого-нибудь из вельмож, но всегда прислушиваясь к разговорам, в особенности, когда кто-нибудь из гостей отделялся. Все они старались друг перед другом выставиться и заслужить улыбку императрицы. Шутов было много[20], но из них особенно выделялись Балакирев и Лакоста, португальский жид – оба наследие петровского времени – и итальянец, отставной придворный скрипач Педрилло. В число шутов попали и из старинных дворянских фамилий: граф Апраксин, князья Волконский и Голицын.
Государыня Анна Ивановна любила и жаловала шутов и рассказчиков. Вскоре после вступления своего на престол она писала в Переяславль: «Поищи в Переяславле из бедных дворянских девок или из посадских, которые были бы похожи на Татьяну Новокщёнову, а она, как мы чаем, что скоро уже умрёт, то чтобы годны были ей на перемену: ты знаешь наш нрав, что мы таких жалуем, которые бы были лет по сороку и так же были говорливы, как та Новокщёнова или как были княжны Настасья и Анисья».
В зале раскинуто несколько ломберных столов, около которых толпились игроки; любимыми карточными играми в то время были: марьяж, ломбер, ламуш, гравиас, а в особенности квинтич и банк. За одним из столов понтировал обер-камергер Бирон, окружённый дипломатами и русскими сановниками, за другим играла сама императрица и граф Карл-Густав Левенвольд. Около императрицы и графа никого не было; как-то без всякого распоряжения установилось, что когда государыня играла с Левенвольдом или Бироном, то никто не подходил до тех пор, пока она сама не подзывала кого-нибудь к столу или не обращалась с общим вопросом.
– Ну, ты, Карл Густавыч, проигрался в пух! Да жаль тебя: возьми уж свои марки назад, а свой выигрыш сосчитай, – говорила Анна Ивановна, отодвигая к Левенвольду свой выигрыш.
Государыня любила выигрывать, но выигранных денег почти никогда не брала; её же проигрыш аккуратно выплачивался бывшим в той же зале казначеем по предъявлении марок.
– Ваше величество осыпаете меня милостями выше всяких заслуг, – отвечал Карл Густавович спокойным, уверенным голосом, каким говорят люди, твёрдо упрочившие своё положение.
– Выше заслуг тебя, милый граф, наградить нельзя. Чаю, и сам знаешь, сколько я тебе обязана… В одном тебе я уверена, как в себе самой… И слушать не хочу, что говорят другие…
Императрица не высказывала, кто были эти другие и о чём именно они говорили… да Карлу Густавовичу и не нужно было; он знал это очень хорошо.
– Другим внятно так говорить, государыня.
– Да… да… внятно, – повторила Анна Ивановна задумчиво, – а вот ты не изменился. Таким же остался, каким был тогда…
Она, не договорив протянула ему с благосклонностью руку, которую он тотчас поцеловал.
– Андрея Иваныча опять не вижу! Марфа Ивановна говорила, будто неможет ногами. Только правда ли? – заговорила снова государыня, видимо желая окончить прежний разговор.
– Я навещал его, государыня, Болен, подняться не в силах.
– Так недужит? Жаль его, а то говорят, будто всё притворничает. Скрытен больно…
– Притворен он пред другими, государыня, когда надобно, без этого ему и нельзя… а вашему величеству предани верный слуга. На него можно положиться…
– Я и так спрашиваю его совета во всех государственных делах.
– Ваше величество, по прозорливости своей знаете, что искуснее, опытнее и преданнее его не найти…
– О чём-то ещё я хотела с тобой переговорить, Карл Густавович. Да, вот что… В Кабинете у меня после смерти Гаврилы Иваныча Головкина место пустое. Надо кого-нибудь выбрать…
– Кого угодно выбрать вашему величеству?
– Сдаётся мне выбрать Павла Иваныча… Оно и кстати: зять покойному.
Карл Густавович сообразил, что в назначении Ягужинского была особая цель подставить ногу его приятелю Андрею Ивановичу Остерману, догадывался и от кого шёл этот подвох, но, чтобы убедиться в том, спросил с обыкновенным простодушием:
– Верно, ваше величество, обещали покойному устроить зятя?
– Нет, не просил покойный и я не обещала… да так уж решила.
Левенвольд понял, что так было угодно Эрнсту-Иоганну, и замолчал.
Надеясь на своё влияние и бывшую, хотя непродолжительную, благосклонность, пробовал было он прежде противодействовать обер-камергеру, но из этого ничего не выходило. Только императрица делалась на несколько дней тревожною, печальною и беспокойною, являлись размолвки с любимцем Эрнстом, но всё это продолжалось недолго и в конце концов исполнялось так, как желалось Иоганну, а к нему, испытанному другу и слуге Карлу Густавовичу, показывались на некоторое время сдержанность от государыни и явная холодность от фаворита. Как умный человек, граф Левенвольд оценил силу и повёл свои отношения осторожно.
Императрица встала, желая пройтись по зале. Проходя мимо стола, за которым играл Бирон, она остановилась и спросила:
– Что, господин обер-камергер, проигрываешь?
– Проигрываю, ваше величество, – отвечал Бирон не оборачиваясь, с досадой завзятого игрока в проигрыше.
Досада мелькнула на лице императрицы, но она тотчас же приняла прежнюю любезную ласковость хозяйки и отправилась к другим группам.
– Реши, Ивановна, наш спор! – пискливо пропищал подбежавший вприпрыжку шут Лакоста.
– В чём, дурак, решить?
– Да вот, спорил с Василием Кириллычем. Я говорю ему, что он дурак, а он меня называет дураком: ты, дескать, не умеешь писать виршей, не знаешь регул элоквенции, а я говорю ему, что он дурак-то потому, что пишет вирши.
Государыня улыбнулась и посмотрела в ту сторону, куда показывал шут и где у стенки стоял знаменитый пиита и профессор элоквенции Василий Кириллович Тредьяковский, с подобострастием отвешивавший чуть не земные поклоны государыне.
– Изволили ли слышать, ваше величество, новые вирши нашего знаменитого владыки Феофана? – спросил, подходя к Анне Ивановне, меценат того времени Александр Борисович Куракин.
– Нет, Александр Борисыч, не слыхала.
– Превеликой занимательности стихи. Я выучил их наизусть.
– Скажи, а мы послушаем.
Александр Борисович встал в театральную позу и несколько нараспев продекламировал:
– Боже, что за вирши, что за незнание регул!
Заметила ли Анна Ивановна неудовольствие пииты или, поддаваясь влечению, появлявшемуся у неё нередко, посмеяться на счёт ближнего, только, обратясь к Куракину, она громко и очень серьёзно высказала:
– А сколь много мы обязаны нашему славному пиите Василию Кирилловичу, того и выразить мы не можем. Великий он нам приносит авантаж и в нашей болезни облегчение. Страдаем мы по временам бессонницей, отменно изнурительною и весьма мешающей нашему здоровью. Что ни давал мне дохтур, ничего не помогает, а помог профессор элоквенции. Раз, обретаясь в такой бессоннице, я приказала моей рассказчице, в наказание за её провинность, читать мне вслух творение Василия Кирилловича «Телемахиду». И что же? Не успела она прочитать и страницы, как я уже спала мёртвым сном. Каков же авантаж! Виновная наказана и болезнь излечена. Спасибо ему!
Придворные хохотали, а профессор элоквенции кланялся и благодарил, весь сияя неподдельной радостью.
Анна Ивановна продолжала обходить залу, милостиво обращаясь то к тому, то к другому из гостей, и наконец подошла к племяннице, принцессе Анне Леопольдовне, сидевшей между цесаревной Елизаветою и воспитательницею своею, госпожой Адеркас.
Анна Леопольдовна далеко не могла назваться красавицею, но зато ей нельзя было отказать в миловидности и симпатичности. Она только что пережила тот неблагодарный возраст, когда не сложившийся ещё организм покидает нежные черты детства, не выработав ещё определённой женственной формы. Черты лица её не были правильны и не бросались в глаза, но, вместе с тем, нельзя было не заметить этих роскошных каштановых волос, этого белоснежного цвета лица и в особенности этих глубоких, постоянно задумчивых глаз. Говорили, будто улыбка никогда не играла на её личике, – было ли это следствием безотрадно проведённого детства или таинственным предвидением будущего? И теперь принцесса, с выражением какого-то печального утомления, лениво обводила глазами всегда одних и тех же форменных гостей, останавливаясь только дольше и с большим вниманием на мужественной и красивой наружности новоприезжего саксонского посланника графа Линара.
От соседства с принцессою ещё более выигрывала и без того замечательная красота цесаревны Елизаветы. Она была тип вполне развившейся русской красавицы (Елизавете было в то время лет двадцать пять), но без того вялого, ленивого выражения, которым обыкновенно отличаются типы русских женщин. Напротив, большие глаза её, все черты лица, каждый нерв, кажется, так и бил игривостью, живостью и жаждой жизни.
Императрица любила родную племянницу и, как ходил слух в придворном кружке, взяла её на своё попечение после смерти сестры, герцогини Катерины Ивановны, недавно умершей, с целью сделать её себе наследницею.
Подойдя к принцессе, Анна Ивановна остановилась, погладила ей волосы и, приподняв за подбородок её головку, ласково спросила:
– Здорова ль, красотка? Ты как будто печальна?
– Я, государыня-тётя, здорова.
– То-то здорова! Вид-то у тебя печальный, не то что у твоей кузины, – и Анна Ивановна обратилась к цесаревне Елизавете со сдержанным, но всё-таки заметным раздражением в голосе:
– А вот вы так всё расцветаете! Пора бы вам, сестрица, и пристроиться!
Яркая краска облила всё лицо цесаревны до корня волос, забежала за маленькие уши и розовою волною сбежала за полненькую шейку. От неожиданности такого замечания цесаревна смутилась и могла только пробормотать:
– Ваше величество милостивы… Я не желала бы…
– Чего не желать-то? Известно, всякой девке нужно выходить замуж. Лучше, чем… На днях докладывали мне, будто сгинул куда-то какой-то офицер Шубин, сосед, что ли, твой по Покровскому. Не слыхала?
По приезде в Петербург, императрица заняла дом, подаренный по завещанию[18] генерал-адмиралом Фёдором Матвеевичем Апраксиным императору Петру II. Дом этот находился на месте нынешнего Зимнего дворца и с тех пор получил название Зимнего, оставшееся за ним до наших дней. Подле этого дома находился ещё другой дом, принадлежавший также к дворцу и носивший название Кикиных палат, но этот дом императрица по приезде своём тотчас же велела сломать и на его месте поручила обер-архитектору графу де Растрелли выстроить новый. Закладка нового дворца происходила 27 мая 1732 года, но постройка производилась медленно и крайне неудовлетворительно, так что императрица Елизавета Петровна, по вступлении своём на престол, велела сломать всю постройку Анны Ивановны и на месте обоих дворцов велела тому же де Растрелли построить новый дворец, по новому плану[19].
Императорские покои, в особенности парадные, с приездом государыни, по желанию Бирона, любившего роскошь, убраны были с небывалым для того времени великолепием. Да и вообще, с Анны Ивановны вся дворцовая внешность совершенно изменилась. Вместо грубой простоты всей домашней обиходности и одежды императора Петра I явилась утончённая, дорогостоящая иностранная обстановка. Пример разорительного мотовства давало семейство любимца, не жалевшего на костюм и вообще своё содержание никаких расходов. Известно например, что жена Бирона незадолго до падения мужа заказала платье, унизанное жемчугом, ценою в сто тысяч рублей, что гардероб её ценился в полмиллиона, а бриллианты, обыкновенно носимые, в два миллиона рублей. Если сообразить ценность рубля того времени, то эти цифры не могут не поразить русского человека. Не менее жены любил наряжаться и сам обер-камергер. Эрнст-Иоганн, носивший роскошные штофные и бархатные кафтаны ярких цветов – он вообще не любил тёмных. Следуя за ним, и наши предки тоже стали наряжаться в бархатные розовые, светло-жёлтые, лиловые и светло-зелёные кафтаны. Что же касается до самой императрицы, то она употребляла роскошные платья из лионской парчи и бархатов только в торжественные дни, в будни же носила платья простые, но всегда ярких цветов.
Роскошь в одеждах доходила до таких размеров, что придворный, издерживавший на свой туалет по две и по три тысячи рублей ежегодно, не отличался ещё изысканностью наряда. Разумеется, на удовлетворение этой расточительности не могло доставать доходов с имений, тем более что в то время самые большие и доходные поместья доставляли своим владельцам только обильную и разнообразную провизию и домашние ткани, в которые облекалась домашняя челядь. За недостатком же доходов с имений раздавались жалование и так называемые служебные доходы, которыми грязнились и самые образованные, передовые люди того времени.
При всём великолепии, однако же, придворная обстановка не отличалась гармонией и вкусом. Вместе с выпискою от иностранцев нарядов и галантерейных вещей нельзя было выписывать и вкус. Поэтому весьма нередко встречались великолепные кафтаны с безобразною причёскою, дорогие штофные материи уродливого покроя или рядом с тканью домашнего изделия, утончённый туалет при скаредном выезде. Точно так же и в убранстве домов: рядом с обилием золота и серебра господствовала самая грязная нечистоплотность, в особенности в комнатах непарадных. Впрочем, подобные уродливости, встречающиеся сплошь в начале царствования Анны Ивановны, потом постепенно исчезали, по мере развития вкуса у представителей фешенебельного света, с которого брали пример и другие.
В Зимнем дворце – обыкновенный приёмный вечер, но залы облиты блеском и светом. Массы огня с люстр и кенкет играют, переливаясь разноцветными искрами, на драгоценных камнях украшений, как женских, так и мужских От ярких всевозможных цветов кафтанов и женских роб рябит в глазах. Гости толпятся группами, но заметно преобладание мужчин, может быть, потому, что на этих вечерах не танцевали. Да и вообще, императрица не отличалась особенною любезностью к молоденьким кокетливым дамам, находя свободное обращение распутным.
Женский персонал составляли дамы или солидных лет, или не отличающиеся красотою, или же отличающиеся безукоризненной нравственностью, в числе которых находилась почтенная супруга Андрея Ивановича Остермана Марфа Ивановна, собиравшая все сведения не хуже своего мужа; Фёкла Яковлевна Салтыкова, приехавшая на несколько дней из Москвы, где пребывал её супруг, Семён Андреевич, в качестве главнокомандующего; воспитательница племянницы императрицы, Анны Леопольдовны, госпожа Адеркас; леди Рондо и ещё несколько дам из иностранного посольского ведомства. Из молоденьких были только две: племянница государыни Анна Леопольдовна, которой было не более шестнадцати лет, и цесаревна Елизавета, которой красота сияла ещё полной свежестью. Из мужского же персонала выделялись довольно заметной наружностью, непринуждённостью обращения и главное – богатством туалета сам обер-камергер Бирон, только что приехавший саксонский посланник, красивый, умный и ловкий граф Линар, спокойный и наблюдательный граф Карл-Густав Левенвольд, величавый и кокетливый в обращении с женщинами граф Миних. Кроме них, в числе других гостей были: Куракин, Алексей Михайлович Черкасский и недавно появившийся при дворе и уже замеченный, по благородству манер и симпатичности, Артемий Петрович Волынский.
Гости не особенно веселились; у всех проглядывали сдержанность и осторожность, хотя на лице каждого играла стереотипная любезная и искательная улыбка. Мужчины разговаривали большей частью отдельно, а только некоторые, особенно ловкие, как, например, Миних и Линар, присоединялись к женскому кружку, обращаясь то к молоденькой принцессе, то к цесаревне Елизавете. При таких оказиях взоры почтенных дам упирались в говоруна, а уши прилеплялись к каждому его слову. Общую монотонность нарушала толпа шутов. Одетые в разноцветные паяцные платья, они кувыркались, бегали друг за другом, дрались, наделяли друг друга щипками, плюхами и зуботычинами, пели петухами, куковали, острили друг над другом, иногда задевая кого-нибудь из вельмож, но всегда прислушиваясь к разговорам, в особенности, когда кто-нибудь из гостей отделялся. Все они старались друг перед другом выставиться и заслужить улыбку императрицы. Шутов было много[20], но из них особенно выделялись Балакирев и Лакоста, португальский жид – оба наследие петровского времени – и итальянец, отставной придворный скрипач Педрилло. В число шутов попали и из старинных дворянских фамилий: граф Апраксин, князья Волконский и Голицын.
Государыня Анна Ивановна любила и жаловала шутов и рассказчиков. Вскоре после вступления своего на престол она писала в Переяславль: «Поищи в Переяславле из бедных дворянских девок или из посадских, которые были бы похожи на Татьяну Новокщёнову, а она, как мы чаем, что скоро уже умрёт, то чтобы годны были ей на перемену: ты знаешь наш нрав, что мы таких жалуем, которые бы были лет по сороку и так же были говорливы, как та Новокщёнова или как были княжны Настасья и Анисья».
В зале раскинуто несколько ломберных столов, около которых толпились игроки; любимыми карточными играми в то время были: марьяж, ломбер, ламуш, гравиас, а в особенности квинтич и банк. За одним из столов понтировал обер-камергер Бирон, окружённый дипломатами и русскими сановниками, за другим играла сама императрица и граф Карл-Густав Левенвольд. Около императрицы и графа никого не было; как-то без всякого распоряжения установилось, что когда государыня играла с Левенвольдом или Бироном, то никто не подходил до тех пор, пока она сама не подзывала кого-нибудь к столу или не обращалась с общим вопросом.
– Ну, ты, Карл Густавыч, проигрался в пух! Да жаль тебя: возьми уж свои марки назад, а свой выигрыш сосчитай, – говорила Анна Ивановна, отодвигая к Левенвольду свой выигрыш.
Государыня любила выигрывать, но выигранных денег почти никогда не брала; её же проигрыш аккуратно выплачивался бывшим в той же зале казначеем по предъявлении марок.
– Ваше величество осыпаете меня милостями выше всяких заслуг, – отвечал Карл Густавович спокойным, уверенным голосом, каким говорят люди, твёрдо упрочившие своё положение.
– Выше заслуг тебя, милый граф, наградить нельзя. Чаю, и сам знаешь, сколько я тебе обязана… В одном тебе я уверена, как в себе самой… И слушать не хочу, что говорят другие…
Императрица не высказывала, кто были эти другие и о чём именно они говорили… да Карлу Густавовичу и не нужно было; он знал это очень хорошо.
– Другим внятно так говорить, государыня.
– Да… да… внятно, – повторила Анна Ивановна задумчиво, – а вот ты не изменился. Таким же остался, каким был тогда…
Она, не договорив протянула ему с благосклонностью руку, которую он тотчас поцеловал.
– Андрея Иваныча опять не вижу! Марфа Ивановна говорила, будто неможет ногами. Только правда ли? – заговорила снова государыня, видимо желая окончить прежний разговор.
– Я навещал его, государыня, Болен, подняться не в силах.
– Так недужит? Жаль его, а то говорят, будто всё притворничает. Скрытен больно…
– Притворен он пред другими, государыня, когда надобно, без этого ему и нельзя… а вашему величеству предани верный слуга. На него можно положиться…
– Я и так спрашиваю его совета во всех государственных делах.
– Ваше величество, по прозорливости своей знаете, что искуснее, опытнее и преданнее его не найти…
– О чём-то ещё я хотела с тобой переговорить, Карл Густавович. Да, вот что… В Кабинете у меня после смерти Гаврилы Иваныча Головкина место пустое. Надо кого-нибудь выбрать…
– Кого угодно выбрать вашему величеству?
– Сдаётся мне выбрать Павла Иваныча… Оно и кстати: зять покойному.
Карл Густавович сообразил, что в назначении Ягужинского была особая цель подставить ногу его приятелю Андрею Ивановичу Остерману, догадывался и от кого шёл этот подвох, но, чтобы убедиться в том, спросил с обыкновенным простодушием:
– Верно, ваше величество, обещали покойному устроить зятя?
– Нет, не просил покойный и я не обещала… да так уж решила.
Левенвольд понял, что так было угодно Эрнсту-Иоганну, и замолчал.
Надеясь на своё влияние и бывшую, хотя непродолжительную, благосклонность, пробовал было он прежде противодействовать обер-камергеру, но из этого ничего не выходило. Только императрица делалась на несколько дней тревожною, печальною и беспокойною, являлись размолвки с любимцем Эрнстом, но всё это продолжалось недолго и в конце концов исполнялось так, как желалось Иоганну, а к нему, испытанному другу и слуге Карлу Густавовичу, показывались на некоторое время сдержанность от государыни и явная холодность от фаворита. Как умный человек, граф Левенвольд оценил силу и повёл свои отношения осторожно.
Императрица встала, желая пройтись по зале. Проходя мимо стола, за которым играл Бирон, она остановилась и спросила:
– Что, господин обер-камергер, проигрываешь?
– Проигрываю, ваше величество, – отвечал Бирон не оборачиваясь, с досадой завзятого игрока в проигрыше.
Досада мелькнула на лице императрицы, но она тотчас же приняла прежнюю любезную ласковость хозяйки и отправилась к другим группам.
– Реши, Ивановна, наш спор! – пискливо пропищал подбежавший вприпрыжку шут Лакоста.
– В чём, дурак, решить?
– Да вот, спорил с Василием Кириллычем. Я говорю ему, что он дурак, а он меня называет дураком: ты, дескать, не умеешь писать виршей, не знаешь регул элоквенции, а я говорю ему, что он дурак-то потому, что пишет вирши.
Государыня улыбнулась и посмотрела в ту сторону, куда показывал шут и где у стенки стоял знаменитый пиита и профессор элоквенции Василий Кириллович Тредьяковский, с подобострастием отвешивавший чуть не земные поклоны государыне.
– Изволили ли слышать, ваше величество, новые вирши нашего знаменитого владыки Феофана? – спросил, подходя к Анне Ивановне, меценат того времени Александр Борисович Куракин.
– Нет, Александр Борисыч, не слыхала.
– Превеликой занимательности стихи. Я выучил их наизусть.
– Скажи, а мы послушаем.
Александр Борисович встал в театральную позу и несколько нараспев продекламировал:
Императрица осталась очень довольною виршами и, разумеется, все, не занятые игрою, поспешили выразить одобрение; один только Василий Кириллович не разделял общего мнения и ворчал про себя:
Прочь, уступай прочь, печальная ночь!
Солнце восходит, свет возводит, радость родит.
Прочь, уступай прочь, печальная ночь!
Коликий у нас мрак был и ужас!
Солнце Анна воссияла, светлый нам день даровала.
Богом венчана, августа Анна!
Ты нам ясный свет, ты нам красный цвет,
Ты красота, ты доброта,
Ты веселие, велие, твоя держава наша то слава!
Да вознесёт Бог силы твоей рог!
Враги твои побеждая, тебя в бедах заступая.
Рцыте все люди! О буди! буди!
– Боже, что за вирши, что за незнание регул!
Заметила ли Анна Ивановна неудовольствие пииты или, поддаваясь влечению, появлявшемуся у неё нередко, посмеяться на счёт ближнего, только, обратясь к Куракину, она громко и очень серьёзно высказала:
– А сколь много мы обязаны нашему славному пиите Василию Кирилловичу, того и выразить мы не можем. Великий он нам приносит авантаж и в нашей болезни облегчение. Страдаем мы по временам бессонницей, отменно изнурительною и весьма мешающей нашему здоровью. Что ни давал мне дохтур, ничего не помогает, а помог профессор элоквенции. Раз, обретаясь в такой бессоннице, я приказала моей рассказчице, в наказание за её провинность, читать мне вслух творение Василия Кирилловича «Телемахиду». И что же? Не успела она прочитать и страницы, как я уже спала мёртвым сном. Каков же авантаж! Виновная наказана и болезнь излечена. Спасибо ему!
Придворные хохотали, а профессор элоквенции кланялся и благодарил, весь сияя неподдельной радостью.
Анна Ивановна продолжала обходить залу, милостиво обращаясь то к тому, то к другому из гостей, и наконец подошла к племяннице, принцессе Анне Леопольдовне, сидевшей между цесаревной Елизаветою и воспитательницею своею, госпожой Адеркас.
Анна Леопольдовна далеко не могла назваться красавицею, но зато ей нельзя было отказать в миловидности и симпатичности. Она только что пережила тот неблагодарный возраст, когда не сложившийся ещё организм покидает нежные черты детства, не выработав ещё определённой женственной формы. Черты лица её не были правильны и не бросались в глаза, но, вместе с тем, нельзя было не заметить этих роскошных каштановых волос, этого белоснежного цвета лица и в особенности этих глубоких, постоянно задумчивых глаз. Говорили, будто улыбка никогда не играла на её личике, – было ли это следствием безотрадно проведённого детства или таинственным предвидением будущего? И теперь принцесса, с выражением какого-то печального утомления, лениво обводила глазами всегда одних и тех же форменных гостей, останавливаясь только дольше и с большим вниманием на мужественной и красивой наружности новоприезжего саксонского посланника графа Линара.
От соседства с принцессою ещё более выигрывала и без того замечательная красота цесаревны Елизаветы. Она была тип вполне развившейся русской красавицы (Елизавете было в то время лет двадцать пять), но без того вялого, ленивого выражения, которым обыкновенно отличаются типы русских женщин. Напротив, большие глаза её, все черты лица, каждый нерв, кажется, так и бил игривостью, живостью и жаждой жизни.
Императрица любила родную племянницу и, как ходил слух в придворном кружке, взяла её на своё попечение после смерти сестры, герцогини Катерины Ивановны, недавно умершей, с целью сделать её себе наследницею.
Подойдя к принцессе, Анна Ивановна остановилась, погладила ей волосы и, приподняв за подбородок её головку, ласково спросила:
– Здорова ль, красотка? Ты как будто печальна?
– Я, государыня-тётя, здорова.
– То-то здорова! Вид-то у тебя печальный, не то что у твоей кузины, – и Анна Ивановна обратилась к цесаревне Елизавете со сдержанным, но всё-таки заметным раздражением в голосе:
– А вот вы так всё расцветаете! Пора бы вам, сестрица, и пристроиться!
Яркая краска облила всё лицо цесаревны до корня волос, забежала за маленькие уши и розовою волною сбежала за полненькую шейку. От неожиданности такого замечания цесаревна смутилась и могла только пробормотать:
– Ваше величество милостивы… Я не желала бы…
– Чего не желать-то? Известно, всякой девке нужно выходить замуж. Лучше, чем… На днях докладывали мне, будто сгинул куда-то какой-то офицер Шубин, сосед, что ли, твой по Покровскому. Не слыхала?