Но Никита Фёдорович не обращал почти ни на кого и ни на что внимания, потому что та, для которой он приехал, была здесь.
   Бестужев нарочно явился с дочерью в Освальд, желая показать, что его дела идут вовсе не дурно и что он совершенно спокоен и весел.
   Служба была продолжительна. Сначала патер произнёс длинную проповедь по-немецки, потом началась торжественная обедня при звуках органа и пения. Волконский нетерпеливо ждал окончания службы, чтобы иметь возможность подойти и заговорить с Аграфеной Петровной, но эта возможность представилась не скоро. Когда вышли из церкви, Бестужева с отцом и прочими важными людьми прошла вперёд, и Никите Фёдоровичу неудобно было попасть в их среду; но он видел, что Аграфена Петровна, пройдя мимо него, заметила его и знала, что он здесь и любит её, и восхищается ею. Этим сознанием он утешился.
   После обедни граф, перейдя в зал, приветствовал важных гостей и здоровался с остальными, которые по очереди подходили к нему и которых, не ошибаясь, называл графу мажордом, неизвестно как и откуда уже узнавший их имена.
   Представление кончилось, раздался звук рожка, и два пажа в серебряных епанчах с гербами графского дома Освальдов настежь распахнули большие дубовые двери в соседний зал, где был приготовлен стол для угощения.
   Этот стол имел форму подковы и был сплошь заставлен тяжёлою серебряною посудой, кубками и кувшинами. Пред каждым стулом с резною высокою спинкой на столе стояли серебряные тарелки, но ни ножей, ни вилок, запрещённых в старину в католических монастырях, не лежало возле них. На середине стола и на обоих концах его, в серебряных бассейнах били небольшие фонтаны белого и красного вина. Тут же стояли затейливые сооружения из теста, украшенного разноцветною глазурью: высокий замок с башнями, дверьми и окнами, корабль с парусами и снастями, огромный павлин, распустивший свой хвост, мельница с вертящимися крыльями, увитый плющом Бахус на бочке. Белая реймская скатерть была увешана и покрыта гирляндами цветов.
   – Что, хорошо? – спросил Черемзин Никиту Фёдоровича, усаживавшегося с ним за стол.
   – Что ж, хорошо, – согласился Волконский, оглядываясь и напрасно ища салфетки и прибора. – Только как же есть?
   Хотя отсутствие прибора и не особенно поразило – сам царь Пётр ел часто просто руками, – но он сделал свой вопрос, потому что Аграфена Петровна могла увидеть, как он будет пальцами пачкаться в кушанье. Однако Черемзин успокоил его, что у графа такое обыкновение, да и кушанья будут подаваться совсем особенные.
   Действительно, князь Никита никогда ещё не пробовал сухого винегрета из бараньих языков, приправленных разными пряностями, с которого начался обед. За этим первым блюдом следовал бесконечный ряд разных разностей: цыплята в уксусе, кабанье мясо с каштанами, телячьи сосиски, рыба сушёная и вяленая, дичь с золочёными клювами и ногами, паштеты ласточек, артишоков, каплунов и бычьих языков, потом спаржа, сыры, засахаренные огурцы, компот из слив, наконец, торты и пироги итальянские, слоёные, на сливках и на белом вине. Волконский не только не мог всё это съесть, но даже запомнить по порядку.
   После каждого блюда пажи с кувшинами розовой воды обходили гостей и подавали им мыть руки.
   Граф сидел всё время молчаливо и неподвижно, мало ел и изредка пил что-то особенное из стоявшего пред ним кубка.
   – А знаешь ли, ужасная тоска! – шепнул Волконский Черемзину, на что тот лишь повёл бровями, как будто говоря: «Ведь я предупреждал, что не стоило вставать так рано».
   Никита Фёдорович даже не мог глядеть на Бестужеву – хвост стоявшего на столе пред нею павлина заслонял её. И напрасно Волконский ждал, когда, наконец, дойдёт очередь до этого павлина в ряду кушаний графского стола.
   Этот бесконечный ряд блюд, эти кувшины розовой воды, отсутствие оживления и однообразное журчание фонтанчиков стали вдруг производить на князя Никиту самое угнетающее впечатление.
   «И к чему всё это?» – думал он.
   В это время на середину зала вышел одетый в плащ и с арфою на плече старик с длинною седою бородой и старческим, тихим, но сохранившим свою музыкальность и певучесть голосом спросил по-немецки:
   – Что будет угодно дамам, графу и его высоким гостям, чтобы спел я?
   Черемзин, которому уже надоело сидеть не менее, чем Волконскому, не предвидя от этого пения ничего хорошего, от души пожелал старику охрипнуть.
   – Песню об Алонзо! – послышалось на вопрос певца.
   – Кольцо! – проговорил женский голос.
   И старик, почтительно склонившись в его сторону, запел песню о кольце.
 
Я взошла на высокую гору,
Лес шумел вдалеке под горой,
Здесь три князя ко мне выезжали
И один был из них молодой.
 
 
Он с руки снял серебряный перстень,
Свой серебряный перстень он снял,
И мне отдал серебряный перстень,
И, его отдавая, сказал:
 
 
– Если спросят, откуда взяла ты,
Этот перстень откуда взяла?
Отвечай, то в лесу, под горою,
Этот перстень сегодня нашла.
 
 
– Нет, не буду я лгать, что сегодня
Этот перстень нашла под горой,
А скажу, что серебряным перстнем
Мой жених повенчался со мной.
 
   Общую натянутость и тоску живо чувствовала и Аграфена Петровна, и для неё они были ещё несноснее и неприятнее, потому что самой по себе ей было далеко не весело. Она почти не притрагивалась к кушаньям и сидела низко опустив голову над столом, внимательно глядя на свою руку, которою слегка поглаживала скатерть.
   – Ах, как хорошо, очень хорошо! – сказал сидевший рядом с нею оберрат, когда кончилось пение. – А моя дама не любит пения? – обратился он к Бестужевой.
   Она подняла на него глаза. Оберрат, очевидно, недаром наполнял часто свой кубок во время обеда. Его нос и щёки были красны, и глаза поддёрнулись влагой.
   «Противно смотреть», – подумала про него Аграфена Петровна и, ничего не ответив оберрату, снова опустила голову. «Господи, когда же будет этому конец?» – мысленно повторяла она.
   Старик ещё что-то пел, но Бестужева его уже не слушала, всецело охваченная своими грустными, тяжёлыми мыслями.
   От этих мыслей её как бы разбудили вдруг резкие звуки роговой музыки, должно быть, раздавшиеся после пения старика. Она огляделась и увидела, что из-за стола вставали, с шумом отодвигая тяжёлые стулья.
   Сырой воздух зала давно отяжелел от запаха вина, кушаний, розовой воды и приторно-ароматного чада четырёх высоких курильниц, дымивших всё время в углах. Истомлённая долгим сидением и скукой Аграфена Петровна чувствовала, что просто нечем дышать, что она не может дольше оставаться здесь. Она, бледная, едва добралась до дверей и, выйдя из зала, попала в какую-то многоугольную, с низким потолком, комнату, заставленную шкафами с книгами.
   «Библиотека», – догадалась Аграфена Петровна и пошла дальше, потому что здесь низкий потолок давил её.
   Она увидела в стене маленькую дверь, за которою сейчас начиналась узкая лесенка наверх, и стала подыматься по ней. Куда она шла – ей было решительно всё равно, но ей хотелось куда-нибудь, лишь бы вздохнуть свободно, одной. Лестница освещалась маленькими окнами и вела, очевидно, наверх одной из башен замка.
   Бестужева несколько раз останавливалась, тяжело дыша и прикладывая руку к сильно бившемуся сердцу, как бы желая остановить его, и потом опять шла кверху, боясь поскользнуться на каменных, старых ступенях.
   Наконец, она вышла на свежий воздух, на вершину высокой башни, окружённую толстыми, неуклюжими зубцами, которые снизу казались удивительно лёгкими и маленькими. Поднявшись, она с наслаждением порывисто вздохнула и опустилась в прогалине меж двух зубцов на грубый камень, тепло согретый солнечными лучами. Она чувствовала, что голова у неё кружится, и боялась некоторое время смотреть вниз, чтобы не упасть, но потом провела руками по лицу и, приходя в себя, невольно стала любоваться непривычною картиной открывшегося пред нею вида.
   Внизу, у самых стен замка, слегка покачивался своими верхушками лес, точно двигавшаяся бородавчатая, покрытая щетиной, спина неведомого зверя; за лесом расстилалось поле с серебряною лентой реки, а там, далеко, сплошною пёстрою полоской виднелась в тумане Митава. Мост замка был поднят, и глубокий чёрный ров правильным кольцом опоясывал со всех сторон замок.
   «Выхода нет!» – подумала Аграфена Петровна.
   Этот крепкий, каменный, непобедимый, заполонивший её на сегодня, замок с удивительной ясностью напомнил ей её положение. Она кругом и вполне зависела от отца. Отец был раздражён беспокойством о своих служебных делах; он мог ещё больше рассердиться, и вот она ничего не в силах сделать, связана по рукам и ногам. Что ж она такое?.. Бедная, ничего по себе не значащая дочь важной до поры до времени персоны в Митаве. Но сама по себе она – пока ничто, р е ш и т е л ь н о н и ч т о!..
   А между тем эта высота, на которой сидела теперь Аграфена Петровна, и открывшаяся пред нею, точно подвластная ширь, говорили ей, что душе её родственна и близка прелесть независимости, власти и значения и что, раз она может понимать это, значит, должна достичь.
   «Но ведь выхода нет, – повторяла она себе. – А он должен быть».
 
«Отвечай, что в лесу под горою
Этот перстень сегодня нашла!» –
 
   вспомнила вдруг Аграфена Петровна и, прислушиваясь, наклонила голову.
   По лестнице поднимались шаги. Кто-то шёл к ней.
   «Да, серебряный перстень, – продолжала она думать. – Но кто же это будет?»
   Шаги были совсем уже близко. Ещё секунда – и на площадку башни вошёл Волконский. Он сейчас же заметил внизу исчезновение Аграфены Петровны и невольно стал искать её.
   – Насилу-то!.. – проговорил Никита Фёдорович, с трудом переводя дух от ходьбы по лестнице.
   Бестужева не глядела на него.
   Как ни странно это было, но ей казалось теперь, что именно князь Никита должен был прийти в эту минуту и что он должен был искать именно её.
   – Господи, я измучился, истомился без вас, – заговорил Волконский, сам удивляясь своим словам и их смелости, – такая тоска тут… Да и везде без вас тоска, – вдруг сказал он.
   – Вы знаете старую сказку о спящей принцессе? – спросила Аграфена Петровна. – Помните, как она проснулась в замке, который сто лет спал вместе с нею? Знаете, мы точно попали на это пробуждение. Этот замок словно проснулся сейчас, заснув несколько десятков лет тому назад, – до того здесь всё по-старинному… Только принцессы нет, пожалуй…
   Никита Фёдорович смотрел на неё счастливыми, блестящими глазами.
   – А вы? Вы… Аграфена Петровна?.. Господи! Я с ума сойду! – повторил он с утра преследовавшие его слова.
   И он и она знали, что сейчас, сию минуту, должно выясниться то, зачем их свела судьба случайно, как сначала казалось, и выясниться это должно теперь или никогда.
   Князь Никита сделал несколько шагов к девушке и подошёл совсем близко. Зачем он сделал это – он не помнил и не понимал, потому что ничего не мог теперь помнить и понимать. Она также бессознательно двинулась к нему и, почувствовав его близость, любовь, смущение и радость, вдруг просветлела вся, и ей стало ясно, что она любит этого человека, верит ему и что с ним приходит к ней новая жизнь, свободная и прекрасная. Она ничего не могла сказать ему, но руки её поднялись послушно и доверчиво и бессильно упали на плечи князя.
   – Моя!.. моя! – прошептал Никита Фёдорович, прижимая её к груди.
   В это время на лестнице опять раздались чьи-то шаги, и Аграфена Петровна пугливо отстранилась.
   На башню вошли несколько гостей, пожелавших осмотреть замок. Волконский и Бестужева стояли вдали друг от друга и внимательно, как казалось, разглядывали Митаву, споря о том, какая церковь видна справа. Один из пришедших постарался объяснить им и сам заспорил.

IX
СЧАСТЛИВЫЙ ДЕНЬ

   Наступил август месяц, а положение Бестужева в Митаве нисколько не выяснилось.
   Герцогиня жила в Вирцау и не виделась с ним. Из Петербурга не было никаких известий.
   Пётр Михайлович сидел у себя в кабинете, в утреннем шлафроке. Был восьмой час утра. Он только что встал.
   Поместившись поудобнее в кресле у письменного стола, Бестужев задумчиво смотрел на строки письма, привезённого оказией ещё вчера вечером и давно прочитанного. Письмо было из Ганновера, от сына Алексея, который, получив от сестры известие о замеченной ею в отце перемене, сейчас же сел сочинять ему длинное, на немецком языке послание, строго придерживаясь изученных в берлинской академии стилистических правил. Замысловатые, вычурные фразы письма составляли целый философский трактат о том, что женщина может выбирать себе мужа по сердцу. Алексей Петрович ни словом не обмолвился, что речь идёт об Аграфене Петровне и об отношениях к ней отца. Но тот сейчас же понял, в чём дело.
   Горячий, как казалось, великолепный стиль письма нравился ему. Он с горделиво-самодовольной отеческой улыбкой перечитывал письмо и несколько раз подумал о том, что сыну его предстоят, вероятно, в будущем большие успехи.
   Письмо освежило Бестужева, дало ему новую нить мыслей и окончательно побороло проснувшееся старомосковское чувство отеческой власти. Пётр Михайлович сознался сам пред собою, что готов был повернуть назад с того пути, по которому шёл до сих пор неуклонно.
   Начав думать в этом направлении, он всё более и более убеждался в своей неправоте, наконец вдруг поспешно встал с кресла и с добродушною усмешкой направился на половину дочери.
   Аграфена Петровна рассеянно слушала неумолчную болтовню Розы, когда в дверь раздался лёгкий стук.
   – Войдите! – ответила она.
   Дверь отворилась, и на пороге показался Бестужев, как он был в шлафроке, колпаке и туфлях.
   – Ach, Gott![7] – воскликнула Роза, притворяясь сконфуженною.
   Пётр Михайлович, не заметив горничной, прямо подошёл к дочери и поцеловал её в лоб.
   Та сделала знак Розе, что она может выйти, и удивлённо взглянула на отца, на письмо, которое он всё ещё держал в руках, и постаралась разгадать, почему явилась в нём снова прежняя ласковость, исчезнувшая со дня истории с жёлтою гостиной.
   «Верно, из Петербурга хорошие вести», – догадалась она.
   – Я получил письмо от Алексея, – заговорил Пётр Михайлович. – Славно он пишет…
   Аграфена Петровна вдруг густо покраснела. Она тоже получила вчера от брата письмо в ответ на своё и знала теперь, о чём он мог писать отцу.
   Пётр Михайлович ласково смотрел прямо в глаза дочери, точно старался заглянуть в самую её душу.
   – Ты вот что, – начал он, – я был вот тут всё расстроен, беспокоился и говорил тебе… – Бестужев замялся. – Так это ты забудь, – добавил он вдруг.
   – О чём забыть, батюшка?
   – Ну, там… я тебя, словом, неволить не стану… Если захочешь замуж… так выбери себе жениха – я благословлю…
   Аграфена Петровна, чувствуя, что краска не сбежала ещё с её лица, опустила голову, напрасно стараясь овладеть собою. Она понимала, что отец сам не выдержал долгой своей строгости к ней и что письмо Алексея Петровича было скорее предлогом, чем внезапною причиной того, что эта строгость была заменена прежнею милостью.
   – Я ещё не собираюсь замуж… мне у вас хорошо, – сказала она.
   – Не ври!.. Зачем врать?.. Ты думаешь, я не вижу… князя Никиту-то… не вижу? а?
   Аграфена Петровна не могла сдержать своего волнения.
   – Ах, батюшка, не надо, не надо об этом! – заговорила она, не имея в себе силы побороть себя.
   Какие-то глупые, ненужные, но счастливые слёзы подступали к горлу.
   – Да ведь что ж… когда-нибудь нужно будет всё равно – зачем тянуть понапрасну?.. Ведь он любит тебя, – ну, и Христос с вами!..
   Аграфене Петровне, несмотря на всё её смущение, захотелось вдруг, чтобы отец сейчас же подтвердил, что Волконский любит её, чтобы он представил ей доказательства этого, чтобы он у с п о к о и л её, как будто она и в самом деле не знала и сомневалась, что Никита Фёдорович любит её больше жизни. Она потребовала этого от отца не словами, не вопросом, но только взглядом своих влажных блестящих глаз. И Пётр Михайлович понял этот взгляд.
   – Ну, да… сам молод был… и сам был такой, как твой Волконский, – прошептал он, стараясь незаметно провести рукою по глазам.
   – Батюшка, что с вами? Слёзы у вас?.. – заговорила Аграфена Петровна, обнимая отца и пряча у него на груди своё лицо. – Полноте, батюшка!..
   Она привыкла видеть его всегда ровным, спокойным, скорее суровым, думала, что изучила характер его и знала, как обращаться и говорить с ним, но никогда не ожидала, чтобы у него, у её старика отца, показались слёзы на глазах и что он т а к любил её.
   Подбородок её сильно дрожал, дыхание сделалось чаще, и она, крепко прижавшись к отцу, заплакала, как ребёнок, согретый наконец такою ласкою, по которой давно тосковала душа его.
   Успокоив дочь, и сам Пётр Михайлович вышел от неё успокоенный и весёлый. Камердинер давно уже ожидал его с платьем, удивляясь, почему нынче так долго барин не идёт одеваться.
   – Что, заждался? – спросил его Бестужев. – Ну, давай скорее, и без того поздно!
   Пётр Михайлович ощущал теперь в себе особенную лёгкость, точно гора свалилась у него с плеч, и мысленно почему-то несколько раз повторил себе: «Ну, теперь, кажется, всё будет хорошо». Беспричинно он чувствовал, что совсем успокоился, и, к своему удивлению, вскоре увидел, что это чувство явилось у него недаром.
   Из замка приехал Черемзин с известием, что герцогиня вернулась в Митаву и сегодня же сама навестит Петра Михайловича. Это был неожиданный для Бестужева и самый блестящий исход всех его беспокойств и неприятностей.
   Анна Иоанновна действительно приехала, как сказал Черемзин. Бестужев встретил её у крыльца. Она вышла из кареты, молча направилась по лестнице и также молча прошла вплоть до самого кабинета Петра Михайловича.
   Бестужев почтительно следовал за нею, стараясь ничем не показать своего торжества, которое тем не менее так и светилось в его глазах.
   Герцогиня казалась несколько бледною, пригнула голову и смотрела в пол. Войдя в кабинет, она опустилась в кресло, тяжело дыша.
   Бестужев стоял пред нею и, видя, что она, должно быть, ждёт, когда он сядет, чтобы начать разговор, тоже сел и всем существом своим постарался выразить, что готов внимательно слушать то, о чём ему будут говорить.
   Герцогиня всё молчала, поправляясь в кресле и, очевидно, не зная, с чего начать. Положение казалось неловким, но Пётр Михайлович терпеливо ждал, не желая помочь Анне Иоанновне.
   – Пётр Михайлович, – заговорила она наконец, – ты меня знаешь… я всегда была расположена к тебе…
   Бестужев поклонился.
   – Ну, так вот, Пётр Михайлович, как ты думаешь, сладка моя жизнь здесь или нет?
   – Ваша светлость… – начал было он.
   – Нет, ты прямо ответь – сладка моя жизнь? Молчишь – ну конечно, сказать тут нечего… Я сердилась на тебя; так вот, видишь ли, ты не сердись на меня за это…
   Она говорила отрывисто, с трудом подбирая слова и повторяя их, хотя заранее обдумала всё, что скажет и как именно скажет, но теперь перезабыла всё придуманное и не знала, как ей быть.
   – Конечно, я теперь вижу, что ты – человек хороший, – снова заговорила она, – и разумный, и всё такое… и зла мне не пожелаешь, – промолвила она, и хотя это было опять вовсе не то, но она продолжала: – Я никогда тебе дурного не желала… Ну, там была, что ли, размолвка, но это – дело прошлое…
   Анна Иоанновна остановилась. Она решительно не знала, что ей ещё сказать.
   – Да в чём дело, ваша светлость? Что такое? – спросил наконец Бестужев.
   – В чём дело?.. Эх, да что тут! Уж если говорить, так говорить… Из Петербурга я получила указ.
   Уезжая из дома она была твёрдо уверена, что ни за что не проговорится об этом указе, но тут вдруг, к крайнему своему удивлению, именно с него-то и начала.
   «Верно, так уж тому и быть должно», – решила она.
   – Ох, беда моя, не умею я тонкие дела вести!.. Ты, Пётр Михайлович, цени мою откровенность…
   – Какой же это указ? – опять спросил Бестужев.
   – Ну, да вот он, возьми, что ж, я уж скрываться не буду!.. – И Анна Иоанновна, желая победить гофмаршала своею доверчивостью, протянула ему бумагу.
   Бестужев почтительно принял её и не спеша стал просматривать.
   Указ был дан, по поручению царя, от государыни Екатерины на имя царицы Прасковьи, матери Анны Иоанновны, и гласил:
   «Пётр Бестужев отправлен в Курляндию не для того токмо, чтоб ему находиться при дворе герцогини, но для других многих его царского величества нужнейших дел, которые гораздо того нужнее, и ежели его из Курляндии отлучить для одного только вашего дела, то другие все дела станут, и то его величеству зело будет противно…»
   «Ну, я говорил, что сегодня всё будет хорошо – так оно и есть, – подумал Бестужев. – А всё оттого, что с дочерью поступил сегодня как следовало».
   Похвала и доверие, выраженные в указе, были, разумеется, ему приятнее всего остального.
   – Так видишь ли, Пётр Михайлович, – продолжала герцогиня, – я вот и рассуждаю, что ты – человек хороший, и государю здесь нужный – значит, мы с тобою будем лучше жить в мире… Что ж ссориться?.. Я ссор терпеть не могу…
   И долго ещё Анна Иоанновна говорила Бестужеву о своей всегдашней приязни к нему и откровенности, но он только делал вид, что слушает её внимательно, а на самом деле милостивые слова указа не выходили у него из головы и мешали ему понимать и слушать.
   Черемзин, предупредив Петра Михайловича, по поручению герцогини, об её посещении, не сейчас уехал из дома Бестужева, но спустился вниз, в его канцелярию, где давно был своим человеком. Он направился прямо, без доклада, в комнату к своему секретарю, однако тот встретил его не особенно дружелюбно. Секретарь не любил Черемзина за его постоянные шутки, оскорблявшие достоинство чиновного звания.
   – Что, пан Щебрыца-Рыбчицкий, всё пишете? Вы бы погулять сходили, пока тепло на дворе, – заговорил Черемзин, садясь без стеснения.
   Секретарь действительно носил фамилию «Щебрыца-Рыбчицкий» и был польского происхождения; но это происхождение было так отдалённо, что он считал себя русским и морщился, когда его называли «паном». Кроме того, Черемзин всегда с таким трудом выговаривал его фамилию, что это тоже было очень неприятно.
   – Истинно всем сердцем рад погулять, да натуральная невозможность не позволяет, – ответил секретарь, стараясь говорить как можно важнее и, откинувшись на спинку кресла; склонил набок своё бритое, пухлое лицо.
   Черемзин, прищурясь, смотрел на него.
   – Что же, всё дела задерживают?
   – Дела, всеконечно… С чем к нам изволили пожаловать из замка? – спросил со вздохом секретарь, видимо, желая поставить разговор на серьёзную почву.
   – С известием.
   Рыбчицкий поднял брови и замер, не донеся до носа щепотки табака, которую только что взял, топыря пальцы, из своей золотой табакерки.
   Черемзин поспешно достал из кармана тоже табакерку и, растопырив пальцы, в свою очередь застыл в точно такой же, как секретарь, позе.
   Рыбчицкий недовольно дёрнул рукою, втянул носом табак и чихнул.
   – Будьте здоровы! – сказал Черемзин.
   – Благодарствен, – резко ответил секретарь: казалось, он обиделся.
   Но Черемзин, как бы не замечая этого, стал рассказывать о возвратившейся из Вирцау герцогине. Лицо Рыбчицкого прояснилось. Новость была для него очень интересна. Однако посредине рассказа Черемзин вдруг быстро взглянул в окно, выходившее в сад. Там мелькнуло голубое платье камеристки Аграфены Петровны.
   – Пан Щебрыца-Рыбчицкий, вы видите? – торжественно произнёс он, указывая в сад.
   Секретарь взглянул в окно.
   – Пойдёмте в сад! – предложил Черемзин.
   – На такие дела не гораздо я сведом, – возразил Рыбчицкий. – Так вы говорите, что герцогиня…
   Но Черемзин уже не ответил ему. Он преспокойно сел на какие-то бумаги на подоконнике, перекинул за окно ноги и, спрыгнув в сад, скрылся в густой зелени. Пан Рыбчицкий сердито хлопнул окном ему вслед.
   Черемзин скоро нагнал Розу: он не брезговал никакою «авантюрой».
   Роза встретила его, как знакомого, сказав:
   – А я знала, что господин ещё не уехал.
   – И нарочно вышли в сад?
   – Да, у меня есть к вам дело.
   – Вот как! Серьёзное? – спросил Черемзин, садясь на деревянную скамейку. – Ну, говорите! Здесь нас не увидят и не услышат…
   – Не так ещё скоро… Мне нужно знать, что мне за это будет?
   – Поцелуй.
   – Я с вами хочу говорить серьёзно, а так не буду, – обиделась Роза. – Вы мне должны сделать подарок…
   – Так это – серьёзное дело, по-вашему? Ну, какой же это подарок?
   – Розовую косынку, шёлковую… а затем – будет дело…
   – Роза! шерстяной довольно! – с пафосом произнёс Черемзин, прикладывая руку к сердцу.
   – Нет, и шёлковой мало. Ведь вы – друг князю… князю, – и она по-своему, по-немецки, перековеркала фамилию Волконского.
   Черемзин недоверчиво взглянул на неё и сказал уже серьёзным голосом:
   – Если то, что вы скажете мне, будет очень важно, Роза, то вы получите две косынки и платье… Говорите!
   – Это правильно, – согласилась Роза и начала подробно рассказывать всё, что происходило сегодня утром в уборной её госпожи, когда туда пришёл Пётр Михайлович.
   Черемзин внимательно слушал и несколько раз переспрашивал.
   – Значит, он так и сказал: «Выбирай себе кого хочешь… я благословлю»?