честью".
- Сударыня, - гордо сказал он, - счастливы те, кто удостоен права
сидеть рядом с вами и кого вы считаете в числе своих друзей! Но ужинать с
людьми высшего круга я впервые буду за своим собственным столом, и отец мой
будет сидеть напротив меня. Я понимаю, этого, по всей вероятности, никогда
не будет, а если и будет, то еще многие годы отделяют меня от славы и
богатства. А пока я пойду ужинать вместе с отцом в людскую вашего дворца,
чтобы доказать вам, что я не честолюбив и принимаю ваше приглашение.
- Твой ответ мне нравится, - сказала княжна, - сохрани и впредь такое
же чистое сердце, Микеле, и счастье тебе улыбнется. Это я тебе
предсказываю.
С этими словами она взглянула ему прямо в лицо, ибо перестала
опираться на его руку, уже готовая уйти. Микеле ослепило пламя, брызнувшее
из ее глаз, обычно столь кротких и задумчивых, - но в этом он более не
сомневался - для него одного загоравшихся непреодолимой симпатией. Однако
юноша не смутился, как в первый раз. Или выражение этих глаз стало иным,
или он прежде не так понимал его, но то, что он принимал за любовь, было
скорее нежностью, и страстное чувство, охватившее его сначала, сменилось
восторженным обожанием, столь же чистым, как та, что внушала его.
- Послушай, - продолжала княжна, делая при этом знак проходившему мимо
маркизу Ла-Серра подойти и подать ей руку, тем самым как бы приглашая его
быть третьим в их разговоре, - хотя для умного человека нет ничего
унизительного в том, чтобы поужинать в людской, так же как не такое уж это
счастье ужинать в зале, я желаю, чтобы ты не был сегодня ни здесь, ни там.
Для этого у меня есть причины, касающиеся тебя лично, - твой отец должен
был сообщить их тебе. Ты уже достаточно привлек к себе сегодня внимание
своими росписями. Избегай в течение еще нескольких дней показываться на
людях, но и не прячься, не окружай себя излишней таинственностью, это тоже
опасно. Я не хотела, чтобы ты являлся на этот праздник; ты должен был
понять, почему я не послала тебе пригласительного билета; когда твой отец
сказал тебе, что, оставшись, ты вынужден будешь выполнять малоприятные для
тебя обязанности, он тем самым пытался побороть твое желание быть на балу.
Почему же ты все-таки пришел? Отвечай мне откровенно. Ты, значит, так
любишь балы? Но ведь ты, должно быть, видел в Риме столь же красивые, как
этот?
- Нет, сударыня, - ответил Микеле, - я нигде не видел столь же
красивых, ибо там не было вас.
- Он хочет меня уверить, - спокойно и ласково улыбаясь, сказала княжна
маркизу, - что пришел на бал ради меня. Вы этому верите, маркиз?
- Я в этом убежден, - ответил Ла-Серра, дружески пожимая руку
Микеле. - Итак, мэтр Микеланджело, когда же вы придете взглянуть на мои
картины и отобедать со мной?
- Он говорит еще, - с живостью добавила княжна, - что никогда не будет
обедать в нашем обществе один, без отца.
- К чему столь преувеличенная скромность? - спросил маркиз, глядя в
глаза Микеле умным и проницательным взглядом, в котором были и доброта и
некоторая доля строгости. - Разве Микеле боится, что вы или я заставим его
краснеть оттого, что он не заслужил еще такого же уважения, как его отец?
Вы еще молоды, дитя мое, и никто не может требовать от вас тех достоинств,
за которые мы так любим и ценим нашего славного Пьетранджело. Но у вас есть
ум и благие намерения, а этого вполне достаточно для того, чтобы вы смело
могли появиться всюду, не стараясь держаться в тени вашего отца. Впрочем,
можете быть спокойны, он уже обещал отобедать со мной послезавтра. Этот
день вам подходит? Вы сможете прийти вместе с ним?
Микеле согласился, стараясь скрыть свое замешательство и изумление под
внешним равнодушием, а маркиз прибавил:
- Теперь позвольте сообщить вам, что мы будем обедать тайно: ваш отец
в свое время был осужден; я на плохом счету у правительства, и у нас еще
есть враги, могущие обвинить нас как заговорщиков.
- Ну, доброго вечера, Микеланджело, и до скорого свидания, - сказала
княжна, прекрасно видевшая крайнее изумление юноши, - и сделай нам
одолжение, поверь, что мы умеем ценить истинные достоинства и сумели
оценить достоинства твоего отца, не ожидая, чтобы сначала проявились твои.
Пьетранджело - наш старинный друг, и если он не обедает каждый день за моим
столом, то только потому, что я боюсь подвергнуть его преследованиям
врагов, слишком выставляя его напоказ.
Микеле был смущен и растерян, но в эти минуты ему ни за что на свете
не хотелось показать, до какой степени он ослеплен внезапными милостями
фортуны; в глубине души он, однако, испытывал скорее унижение, чем восторг,
от только что преподанного ему дружеского урока. "Ибо это был самый
настоящий урок, - сказал он себе, после того как княжна и маркиз, в
сопровождении еще нескольких лиц, удалились, ласково кивнув ему на
прощание. - Эти знатные господа, вольнодумцы и философы, ясно дали мне
понять, что их благосклонность - прежде всего дань уважения моему отцу. Это
меня приглашают из-за него, а не его из-за меня, иначе говоря - причина их
расположения ко мне вовсе не мои личные достоинства, а доблести моего отца.
О боже, прости мне честолюбивые мысли, пробудившие во мне желание начать
путь к успеху независимо от него! Я был безумцем, преступником! Эти
вельможи меня хорошо проучили; я-то думал, что заставлю их уважать мое
происхождение, тогда как они в душе уважают его - или делают вид, что
уважают - еще больше, чем я".
Но тут гордость молодого художника, уязвленная подобными выводами,
возмутилась. "А, понимаю, - воскликнул он после нескольких мгновений
раздумья, - эти люди занимаются политикой; они заговорщики. Быть может, они
не потрудились даже взглянуть на мои росписи или вовсе ничего не понимают в
живописи. Они ласкают и хвалят моего отца, потому что он, как и многие
другие, служит орудием в их руках, а теперь пытаются завладеть и мной. Так
нет же! Если они хотят пробудить в моем сердце патриотизм истинного
сицилийца, пусть берутся за дело иначе и пусть не воображают, что им
удастся воспользоваться мной в своих интересах, в ущерб моему будущему. Я
вижу все их происки; но и они, они еще узнают меня. Я готов принести себя в
жертву ради благородного дела, но не дам себя одурачить ради чужого
тщеславия".


    XV



    РОМАНИЧЕСКАЯ ЛЮБОВЬ



"Неужели, - вернулся Микеле к прерванным мыслям, - в этой стране
таковы все знатные люди? Неужели в Катании наступил уже золотой век и одни
только лакеи хранят еще верность сословным предрассудкам?"
Мажордом прошел мимо него и поклонился с грустным и подавленным видом;
без сомнения, он получил выговор или ожидал его.
Микеле решил уйти, но, проходя через гардеробную, увидел Пьетранджело,
подававшего теплое верхнее платье какому-то старому синьору в белокуром
парике, который никак не мог попасть в рукава трясущимися руками. Микеле
вспыхнул при этом зрелище и ускорил шаги. Он подумал, что отец был слишком
уж простодушен, а человек, заставлявший его служить себе, явно опровергал
только что высказанное предположение Микеле о благородной доброте великих
мира сего.
Но ему не удалось уйти от унижения, от которого он бежал.
- А! - закричал Пьетранджело. - Вот и он, ваша светлость! Вы
спрашивали, красивый ли он парень? Вот, судите сами.
- Эге, да он в самом деле недурен, плутишка! - произнес старый
вельможа, становясь перед Микеле и оглядывая его с головы до ног и в то же
время кутаясь в свое теплое одеяние. - Ну что ж, милейший, я очень доволен
твоими малярными работами, я обратил на них внимание. Как я сейчас говорил
твоему отцу, а его я знаю давно, ты достоин со временем унаследовать всех
его заказчиков и если не будешь слоняться без дела, без куска хлеба не
останешься. Ну, а если останешься, сам будешь в том виноват. А теперь
крикни-ка мою карету, любезный, да живо; этот свежий ночной ветерок не
очень-то полезен, когда выйдешь из душной залы.
- Тысяча извинений, ваша светлость, - ответил взбешенный Микеле, - но
я сам тоже боюсь этого ветерка.
- Что он говорит? - обратился старик к Пьетранджело.
- Он говорит, что карета вашей светлости у подъезда, - ответил тот,
еле сдерживаясь, чтобы не расхохотаться.
- Хорошо. У меня и для него найдется поденная работа, когда будет в
том надобность: пусть приходит тогда вместе с тобой.
- Ах, отец, - воскликнул Микеле, едва старый синьор удалился, - этот
глупец обращается с вами как с лакеем, а вы только смеетесь! Вы можете
исполнять такие лакейские обязанности со смехом!
- Тебя это возмущает, - ответил Пьетранджело, - но почему же? Я ведь
смеюсь над твоим гневом, а не над бесцеремонностью этого старикашки. Разве
я не обещал во всем помогать здешним слугам? Я случайно оказался здесь, он
спросил у меня свое теплое платье, он стар, немощен и глуп - вот три
причины, чтобы я помог ему. За что же мне презирать его?
- За то, что он презирает вас.
- Это по-твоему. Но у него другие понятия о вещах мира сего. Он старый
ханжа, бывший когда-то распутником. Прежде он соблазнял девушек из народа,
теперь раздает милостыню бедным матерям семейств. Господь, без сомнения,
простит ему его старые грехи; так неужели же я буду более строг, чем
господь бог? Видишь ли, разница между людьми, установленная обществом,
вовсе не так велика и не так значительна, как ты думаешь, сын мой. Все это
мало-помалу уходит a volo*, и если бы те, у кого слишком чувствительное
сердце, поменьше упрямились, все эти перегородки скоро стали бы одними
пустыми словами. Я только смеюсь над теми, что считают себя выше меня, и
никогда на них не сержусь. Ни один человек не властен унизить меня, если я
в ладу со своей совестью.
______________
* Незаметно (итал.).

- А знаете ли вы, отец, что приглашены завтра обедать к маркизу
Ла-Серра?
- Да, мы так уговорились, - спокойно ответил Пьетранджело. - Я
согласился, потому что он не такой скучный человек, как большинство знатных
синьоров. С некоторыми из них я ни за какие деньги не согласился бы
просидеть несколько часов подряд. Но маркиз человек умный. Давай пойдем к
нему вместе, Микеле, но только в том случае, если это тебе в самом деле
доставит удовольствие. Ни для кого не следует принуждать себя, если хочешь
сохранить душевную прямоту.
Да, велика была разница между тем, как относился к чести подобного
приглашения Пьетранджело и как представлял себе свое триумфальное
вступление в свет Микеле. Опьяненный сначала тем, что казалось ему любовью
княжны, потом ошеломленный благосклонностью маркиза, возмущенный, наконец,
дерзостью старого господина в теплом платье, он просто не знал теперь, что
и думать. Все его теории о победоносном шествии таланта рушились перед
беспечной простотой его отца, принимавшего знаки почтения со спокойной
благодарностью, а пренебрежение - с веселой усмешкой.
У ворот виллы Микеле столкнулся с Маньяни, тоже уходившим домой. Но,
пройдя сотню шагов, молодые люди, возбужденные прохладой утреннего воздуха,
решили не идти спать, а, обогнув холм, насладиться картиной рассвета, ибо
уже начинали белеть склоны Этны. Поднявшись до половины ближайшего холма,
они уселись на краю живописного утеса; справа от них видна была вилла
Пальмароза, еще сверкающая огнями и гремящая звуками музыки, а слева
возвышалась гордая пирамида вулкана и виднелись опоясывающие ее до самой
вершины широкие полосы зелени, скал и снегов. То было изумительное и
волшебное зрелище. Все казалось смутным, уходящим в бесконечную даль, и
область Piedimonta почти не отличалась от лежащей выше, называемой
Nemorosa, или Silvosa*. В то время как заря, отраженная морем, бледными и
неясными бликами скользила по нижней части картины, на вершине горы с
удивительной четкостью вырисовывались в прозрачном ночном воздухе ее
страшные ущелья и девственные снега, а синева над челом горы-великана еще
усеяна была звездами.
______________
* Лесистая (лат. и итал.).

Величественное молчание и благородная чистота уходящей в заоблачные
края вершины резко отличались от царившей вокруг дворца суеты: рядом с
немой и спокойной Этной музыка, крики лакеев, грохот карет казались жалким
итогом человеческой жизни перед лицом таинственной бездны - вечности. По
мере того как разгоралась заря, вершина вулкана бледнела и ее пышный султан
багрового дыма, пересекавший синее небо, мало-помалу принял тоже синий
оттенок и развернулся лазурной змеей на опаловом небосводе.
Тогда вся картина преобразилась и контраст стал иным. Шум и движение
вокруг дворца быстро стихали, в то время как ужасный вулкан, его страшные
кручи и зияющие пропасти становились все более отчетливыми, а следы
опустошений, которые Этна запечатлела на почве от кратера до самого
подножия, простирались намного дальше того места, откуда созерцали ее
Микеле и Маньяни; они доходили до самой бухты, где лежит Катания,
опоясанная бесчисленными обломками черной, будто черное дерево, лавы.
Казалось, эту страшную природу оскорбляют и словно бросают ей вызов обрывки
музыкальных фраз затихавшего оркестра и умирающие огни, венчавшие фасад
дворца. Временами музыка и огни как бы вновь оживали. Должно быть, особо
неистовые танцоры вынуждали музыкантов стряхнуть с себя оцепенение, а от
догоревших свечей вспыхивали розовые бумажные розетки. Похоже было на то,
будто в этом сверкающем и шумном дворце беззаботная веселость юности
борется с одолевающей ее властью сна или томлением страсти, тогда как вечно
грозящая этой роскошной стране неумолимая стихия продолжает посылать в небо
свой пламенеющий дым как угрозу разрушений, которой не всегда можно
пренебрегать безнаказанно.
Микеланджело Лаворатори погрузился в созерцание вулкана, тогда как
Маньяни чаще обращал свои взоры в сторону виллы. Вдруг у него вырвалось
восклицание, и Микеле, взглянув в том же направлении, различил белую
фигуру, словно плывшую в пространстве. То была женщина, медленно
проходившая по верхней террасе дворца.
- Она тоже, - невольно воскликнул Маньяни, - она тоже глядит, как
рассвет озаряет Этну, она тоже грезит и, быть может, вздыхает!
- Кто? - спросил Микеле, ибо рассудок успел уже несколько подавить его
собственные пустые мечтания. - Неужели у тебя такое хорошее зрение, что ты
можешь различить отсюда, сама ли это княжна, или ее камеристка вышла в сад
подышать свежим воздухом.
Маньяни схватился за голову и не отвечал.
- Друг, - продолжал Микеле, пораженный внезапной догадкой, - будь со
мной до конца откровенным. Знатная дама, в которую ты влюблен, это княжна
Агата?
- Ну что ж, почему мне в этом и не сознаться? - ответил молодой
рабочий тоном глубокой скорби. - Может быть, потом я и пожалею, что открыл
почти незнакомому юнцу тайну, на которую даже не намекнул тем, кого должен
был бы считать своими лучшими друзьями. Есть, вероятно, какая-то роковая
причина в этой внезапно возникшей у меня потребности открыться перед тобой.
Быть может, это поздний час ночи, усталость, возбуждение, вызванное
музыкой, огнями, ароматами... не знаю. А скорее всего то что я чувствую в
тебе единственное существо, способное понять меня: ты сам безумен и не
станешь смеяться над моим безумием. Да, это так, я люблю ее! Я боюсь,
ненавижу и в то же время боготворю эту женщину, непохожую ни на какую
другую, никем не понятую, да и мне самому тоже непонятную.
- Нет, я не стану смеяться над тобой, Маньяни, я жалею тебя, понимаю и
люблю, потому что мы с тобой очень похожи, я чувствую это. Я тоже возбужден
этими ароматами, этим ярким, праздничным освещением, оглушительной
танцевальной музыкой, в которой под напускной веселостью мне слышится нечто
донельзя мрачное. Меня тоже в такие минуты охватывает какое-то странное
одушевление и, может быть, даже безумие. Мне кажется, есть что-то
таинственное в симпатии, влекущей нас друг к другу.
- Потому, что мы оба любим ее! - воскликнул Маньяни, не в силах более
сдерживаться. - Знай, Микеле, я угадал это с первого же взгляда, который ты
бросил на нее; да, ты тоже любишь ее. Но ты, ты любим или будешь любим, а
я - никогда!
- Буду любим или уже любим? Что ты говоришь, Маньяни, ты просто
бредишь!
- Слушай же, я должен рассказать тебе, как этот недуг овладел мной, ты
лучше тогда, пожалуй, поймешь, что происходит в тебе самом. Пять лет тому
назад мать моя лежала больная. Доктор, из милосердия лечивший ее, почти от
нее отступился, казалось, надежды больше нет. Я плакал, охватив голову
руками, сидя у калитки нашего садика, выходящего на улицу, почти всегда
пустынную, и которая тут же за околицей теряется в полях. Вдруг какая-то
женщина, закутанная в широкий плащ, остановилась возле меня. "Юноша, -
сказала она, - о чем ты так горюешь? Что можно сделать, чтобы облегчить
твое горе?" Была уже почти ночь, лицо ее было закрыто, я не видел ее черт,
а голос ее, звучавший так удивительно нежно, был мне незнаком. Но по ее
произношению и манерам я понял, что она не нашего сословия. "Сударыня, -
ответил я, вставая, - моя бедная мать умирает. Мне следовало бы быть подле
нее, но она в полном сознании, а я не в силах более сдерживаться, и потому
вышел поплакать на улицу, чтобы она не слышала. Сейчас я вернусь к ней, ибо
плакать так - малодушие..."
"Да, - сказала она, - нужно иметь достаточно мужества, чтобы передать
его тому, кто борется со смертью. Ступай же к своей матери, но сначала
скажи мне: разве нет больше надежды, разве доктор вас не посещает?"
"Доктор сегодня не приходил, и я понял, что он ничем больше не может
помочь нам".
Она спросила у меня имя моей матери и имя доктора и, когда я ответил,
воскликнула: "Как, значит, нынешней ночью ей стало хуже? Еще вчера вечером
доктор говорил мне, что надеется спасти ее!"
Но и эти слова, вырвавшиеся в минуту участия, не открыли мне, что со
мной говорит княжна Пальмароза. Я не знал тогда, а многие не знают и
поныне, что эта милосердная синьора платила нескольким врачам, чтобы они
навещали бедняков, которые живут в городе, его предместьях и даже в
окрестностях; никогда не показываясь, дабы избежать почтительной
благодарности за добрые свои дела, она с необычайным усердием входила во
всякую мелочь, помогала нам в наших нуждах и недугах.
Я был так поглощен своим горем, что не обратил тогда внимания на ее
слова и понял их только позже. Я оставил ее на улице, но, входя в комнату
моей бедной матери, заметил, что дама под вуалью идет вслед за мной. Молча
приблизилась она к постели больной, взяла ее руку, которую надолго
задержала в своей, нагнулась к ее лицу, заглянула в глаза, прислушалась к
ее дыханию, а потом шепнула мне на ухо: "Нет, юноша, вашей матери не так
плохо, как вы думаете. У нее есть еще силы и воля жить. Доктор напрасно
перестал надеяться. Я сейчас пошлю его к вам и уверена, что он спасет ее".
"Кто эта женщина? - слабым голосом спросила моя мать. - Я вас не знаю,
моя милая, а ведь мне знакомы все в нашей округе".
"Я ваша соседка, - ответила княжна, - и пришла вам сказать, что скоро
прибудет доктор".
Она вышла, и сейчас же мой отец воскликнул: "Да ведь это княжна Агата,
я сразу узнал ее!"
Мы не хотели ему верить, нам казалось, что он ошибается, но у нас не
было времени долго рассуждать об этом. Мать сказала, что уже чувствует себя
лучше, а вскоре явился и доктор; он снова принялся лечить ее и, уходя,
сказал нам, что теперь она выздоровеет.
И она в самом деле выздоровела; с тех пор она всегда говорила, что
дама под вуалью, появившаяся у ее смертного ложа, была ее святой
покровительницей, которой она как раз в ту минуту молилась, и дуновение уст
этого ангела чудесным образом вернуло ее к жизни. Ни за что не хотела она
расстаться с этой благочестивой и поэтической мыслью, а мои братья и
сестры, бывшие тогда еще детьми, до сих пор разделяют с ней ее веру. Доктор
всегда делал вид, будто не понимает нас, когда мы заговаривали с ним о даме
в черном плаще, которая только вошла к нам и вышла, предсказав нам его
приход и выздоровление моей матери.
Говорят, княжна требует соблюдения полной тайны от всех, кому поручает
вести свои добрые дела, и скромность ее доходит чуть ли не до мании. В
течение многих лет тайна ее оставалась нерушимой, но истина в конце концов
всегда обнаруживается, и теперь кое-кто уже знает, что это она является
загадочной покровительницей несчастных. Но подумай, как несправедливо и
безумно судят иногда люди! Некоторые говорят, будто она совершила какое-то
преступление и дала обет искупить его, что ее благородная и святая жизнь не
что иное, как добровольно наложенное на себя тяжкое покаяние, что в душе
она до того ненавидит людей, что не хочет даже обменяться добрым словом с
теми, кому помогает, и что только страх вечной кары заставляет ее посвящать
свою жизнь делам милосердия.
Такие суждения ужасны, не правда ли? Однако я сам слышал, как это
говорили, правда, шепотом, старухи, собиравшиеся по вечерам у моей матери,
но порой это повторяют и молодые люди, пораженные такими странными
подозрениями. Что до меня, то я твердо уверен, что видел не призрак, и хотя
мой отец, боясь потерять расположение княжны, если выдаст ее инкогнито, уже
не смеет говорить, что это именно она посетила нас, то тогда, вначале, он
так прямо и решительно заявил это, что я не мог не поверить ему.
Как только мать стала поправляться, я пошел заплатить доктору за его
услуги, но ни он, ни аптекарь нашего предместья не взяли с меня денег. На
мои расспросы оба ответили, как им было, видимо, приказано, что тайное
общество богатых и благочестивых лиц возмещало им все их труды и издержки.


    XVI



    ПРОДОЛЖЕНИЕ РАССКАЗА МАНЬЯНИ



- Голова моя начала работать, - продолжал свой рассказ Маньяни. - По
мере того как печаль, удручавшая меня, уступала место радости, я стал
припоминать все, что было в моем приключении необычного. Мельчайшие
подробности вставали в моей памяти, полные упоительного очарования. Нежный
голос, изящная фигура, благородная походка, белая рука незнакомки
непрестанно возникали передо мной. Особенно поразило меня необычной формы
кольцо, которое я заметил у нее на пальце в тот момент, когда она щупала
пульс у моей умирающей матери.
До тех пор мне ни разу не приходилось бывать во дворце Пальмароза. В
отличие от большинства старинных жилищ, принадлежащих нашей знати, он не
открыт для обозрения иностранцам или местной любопытной публике. После
смерти отца княжна жила уединенно, словно скрываясь от людей, принимала у
себя очень немногих и выходила только по вечерам, да и то редко. Мне
пришлось поэтому выжидать и искать случая, чтобы увидеть ее вблизи, ибо
теперь я хотел взглянуть на нее совсем другими глазами. До того я никогда
не пытался рассматривать ее, а за последние десять лет она так мало
показывалась, что мы, жители предместья, совсем позабыли ее черты. Когда
она выезжала, занавески в карете бывали всегда задернуты, а когда шла в
церковь, закрывала лицо своей черной мантильей. Из-за этого у нас даже
поговаривали, что прежде она была красавицей, но потом на лице у нее
появилась проказа и так страшно изуродовала ее, что она не хочет больше
показываться людям.
Все это были одни россказни, ибо отец мой и другие работавшие у нее
ремесленники смеялись над подобными баснями и уверяли, что она такая же,
как и прежде. Однако мою молодую голову чрезвычайно занимали эти
противоречивые слухи, и к желанию увидеть княжну примешивался какой-то мне
самому непонятный страх, незаметно подготавливавший мое безумие - любовь к
ней.
Была одна странность, которая еще усиливала мое и без того пылкое
желание увидеть ее. Отец часто ходил во дворец Пальмароза, где в качестве
простого подручного помогал старшему обойщику снимать или прибивать
драпировки; но меня он никогда не брал с собой, хотя обычно я сопровождал
его ко всем другим заказчикам. Он отделывался пустыми отговорками, которым
я, не задумываясь, верил, но когда мной овладело страстное желание
проникнуть в это святилище, отец вынужден был признаться, что княжна не
терпит у себя в доме молодых людей и старший обойщик всегда отсылает их,
когда отправляется к ней со своими подручными.
Это непонятное ограничение еще больше раззадорило меня. В одно
прекрасное утро я решительно взял молоток, надел фартук и пошел во дворец
Пальмароза, неся обитую бархатом скамеечку для молитвы, которую отец только
что закончил в мастерской у старшего обойщика. Я знал, что она
предназначалась для княжны Агаты, и вот, ни у кого не спросясь, я взял ее и
понес.
С тех пор, Микеле, прошло пять лет! Дворец, который ты видел сейчас
сверкающим, открытым для всех, полным гостей, еще месяц тому назад был
таким, как в ту пору, о которой я рассказываю; и таким он был в течение
всех пяти лет, что княжна жила в нем после того, как, осиротев, обрела
наконец свободу; таким, быть может, он снова станет завтра. Это была
могила, в которой она, казалось, похоронила себя заживо. Все богатства,
выставленные нынче напоказ, лежали, покрытые мраком и пылью, словно мощи
святых в погребальном склепе. Двое или трое слуг, печальных и молчаливых,
беззвучно проходили по длинным галереям, недоступным солнцу и свежему
воздуху. Плотные занавеси были опущены на всех окнах, двери скрипели на