Страница:
стояли нетвердо и не скрепленные цементом камешки посыпались вокруг.
Campiere не спал. Его пробирал холод, и он спрятал голову под плащом,
укрываясь от пронизывающего ветра, под которым он совсем оцепенел. Но если
плащ, смягчая вой ветра, и помогал лучше улавливать отдаленные звуки, он
мешал слышать то, что происходит рядом, и вдобавок опущенный в последние
четверть часа на глаза капюшон делал часового еще и незрячим. А это был
хороший солдат, не способный задремать на посту. Но нет ничего труднее, как
уметь бодрствовать. Для этого надо обладать живым умом, в голове же у
campiere не было ни одной мысли. Он полагал, что бодрствует, ибо не храпел.
И покатись ему под ноги хоть песчинка, он дал бы выстрел. Он держал палец
на курке ружья.
В порыве отчаянной решимости, Малакарне бросился вперед, схватил
несчастного стража за горло своими железными руками, скатился с ним внутрь
бастиона и продолжал душить, пока один из его товарищей не заколол солдата
в его объятиях.
Они сразу же засели за зубцами, чтобы не опасаться ответного огня с
форта. Костер, пылавший во дворе, позволял им видеть campieri, беспечно
погруженных в игру, и у них хватило времени хорошенько прицелиться. Ружья
были перезаряжены мгновенно, пока осажденные искали свои, но прежде чем они
успели ими воспользоваться, прежде чем поняли, с какой стороны нападают,
раздался другой залп, направленный в упор, и некоторые были тяжело ранены.
Двое вовсе не поднялись, третий упал вперед лицом в огонь и погиб, так как
некому было вытащить его из костра.
Со двора офицер увидел, откуда шло нападение. Он прибежал с яростным
ревом, но не успел помешать своим людям дать бесполезный залп по стенам.
"Ослы, дураки, - кричал он, - зря тратите патроны, нельзя стрелять наудачу!
Что вы, голову потеряли? Выходите, выходите! Сражаться надо снаружи!"
Тут он понял, что сам теряет голову, так как оставил саблю на столе;
за которым дремал. К той зале вели только шесть ступеней. Он перескочил
через них одним прыжком, отлично зная, что через минуту ему придется биться
врукопашную.
Но за время перестрелки Пиччинино успел отделаться от своих пут и под
общий шум высадил едва прилаженную дверь своей тюрьмы. Он кинулся к сабле
лейтенанта и опрокинул смоляной факел, воткнутый в стол. Когда офицер
вбежал и стал ощупью искать свое оружие, он получил страшную рану в лицо и
упал навзничь. Кармело бросился на него и прикончил. Затем он перерезал
путы Вербум Каро и, сунув ему в руки фляжку лейтенанта, сказал только:
"Делай что можешь!"
Двойник Пиччинино в мгновение ока забыл о своих ранах и слабости. На
коленях он дотащился до двери, и там ему удалось подняться и встать на
ноги. Но настоящий Пиччинино, видя, что тот может идти, лишь держась за
стены, накинул на него плащ офицера, нахлобучил форменную шляпу и велел не
спеша выходить. Сам же спустился в опустелый двор, стащил плащ с одного из
только что убитых campieri, переоделся, как умел, и, храня верность
товарищу, возвратился к нему, чтобы под руку довести до ворот крепости.
Все уже выбежали наружу, только двое вернулись, так как им было
поручено следить, чтобы, воспользовавшись суматохой, пленники не бежали; на
них тоже лежала охрана башни. Костер во дворе потух, и от него исходил лишь
тусклый свет. "Лейтенант ранен!" - закричал один из солдат, увидев Вербум
Каро, которого поддерживал также переодетый Кармело. Вербум Каро ничего не
ответил, но жестом приказал им идти охранять башню. Затем как только мог
быстро вышел вместе со своим начальником, который ни за что не хотел его
покинуть, хотя Вербум Каро упрашивал его бежать без него.
Это было и великодушием, но и мудростью со стороны Пиччинино, ибо,
доказывая своим людям таким образом свою любовь, он навек завоевывал их
верность. Поддельного Пиччинино могли бы тут же схватить снова, но если бы
это и случилось, никакие пытки не заставили бы его признаться, что его
товарищ был настоящий Пиччинино.
На узкой площадке перед замком уже шла схватка, и разбойники под
началом фра Анджело как раз обратились в притворное бегство. Но campieri,
лишившись офицера, действовали без единства и порядка. Когда группа
Малакарне, молниеносно спустившись с бастиона, захватила ворота и
выяснилась невозможность отступления, солдаты поняли, что пропали, и
остановились, словно в столбняке. В этот миг фра Анджело, Микеле и Маньяни
со своими людьми повернули обратно и стиснули их так, что положение стало
безнадежным. Тогда campieri, зная, что разбойники пощады не дают, яростно
бросились в бой. Зажатые между двумя стенами укреплений, они имели
позиционное преимущество перед разбойниками, которым надо было остерегаться
открытой за ними пропасти. Кроме того, тут в отряде Малакарне возникло
изрядное замешательство.
Завидев двух Пиччинино, проходивших в ворота, разбойники, обманутые
одеждой, выстрелили по ним. Вербум Каро остался невредим, но Кармело
получил пулю в плечо и сразу упал.
Малакарне бросился, чтобы прикончить его, но, узнав Пиччинино, издал
горестный вопль, а его люди собрались вокруг позабыв о схватке.
Несколько мгновений фра Анджело и Микеле, бившиеся в первом ряду лицом
к лицу с campieri, были в большой опасности. Маньяни выдвинулся еще дальше,
чтобы отразить любой удар, угрожающий Микеле. Теперь некогда было
перезаряжать ружья, бились уже саблями и ножами, и великодушный Маньяни все
время старался своим телом заслонить сына Агаты.
Вдруг Микеле, который все время отталкивал друга, упрашивая его думать
о самом себе, заметил, что Маньяни нет рядом. Микеле дрался яростно. Когда
рассеялось отвращение, вначале вызванное резней, он вдруг подпал под власть
странного и ужасного нервного возбуждения. Он не был ранен. Фра Анджело,
суеверно убежденный в счастливой судьбе молодого князя, предсказывал, что с
ним этого не случится. Но Микеле могли ранить двадцать раз, и он не заметил
бы, так вся жизнь для него сосредоточилась сейчас в одном чувстве. Он был
как бы опьянен опасностью и воодушевлен битвой. То было ужасное, но бурное
наслаждение; кровь Кастро-Реале пробудилась и начинала бурлить в жилах
этого львенка. Когда победа стала клониться на сторону его соратников и
когда они, ступая по трупам, соединились с Малакарне, юноше показалось, что
все сражение было слишком кратким и слишком легким. Однако же оно было
настолько серьезно, что почти каждый из победителей получил какую-нибудь
рану. Campieri дорого продавали свою жизнь, и если бы Малакарне не
опомнился вовремя, заметив, что Пиччинино приходит в себя, и не нашел в
себе достаточно сил для битвы, отряд фра Анджело мог оказаться сброшенным
со страшного обрыва, у которого завязалась эта схватка.
Бледная, тусклая заря уже серебрила окутанные мглой горные вершины,
замыкавшие горизонт, когда осаждавшие вошли в завоеванную крепость. Надо
было пройти сквозь нее и уйти отсюда под взглядами жителей поселка, которые
вышли из своих домов и робко поднимались по уличной лестнице, чтобы узнать
об исходе сражения. Ночью они, перепуганные, с трудом различали
колыхавшуюся толпу сражающихся, освещаемую только мгновенными вспышками
ружейных выстрелов. Когда дело дошло до рукопашной, бледные жители
Сперлинги стояли, заледенев от страха и вслушиваясь в крики и проклятия
непонятной для них битвы. У них не было ни малейшего желания помогать
гарнизону, и большая их часть была на стороне разбойников. Но, страшась
репрессий и возмездия, они не решались прийти им на помощь. Когда занялась
заря, стало видно, как они, полуголые, собираются группами на выступах скал
и дрожащими тенями медленно подвигаются вперед, чтобы поддержать
победителей.
Фра Анджело и Пиччинино не стали их ждать. Они стремительно вошли в
крепость, и каждый разбойник тащил с собой по мертвецу, чтобы нанести ему
последний, "верный" удар. Они подняли своих раненых и изуродовали лица тем,
кто был уже мертв. Но это отвратительное дело, для которого и Вербум Каро
нашел в себе силы, вызывало страшное омерзение у Пиччинино. Он дал приказ
спешить, чтобы поскорее рассеяться и разойтись по домам или искать себе
другое убежище. Затем, поручив Вербум Каро заботам Малакарне и его шайки,
двинулся прочь, взяв под руку фра Анджело, с намерением увести монаха
вместе с собой.
Но, охваченный страшным беспокойством, фра Анджело хотел найти Микеле
и Маньяни и, никому не называя их имен, спрашивал всех о двух молодых
монахах, которые сопровождали его. Он ни за что не соглашался уйти, не
найдя их, и его отчаянное упорство грозило стать для него роковым.
Наконец Пиччинино заметил под обрывом двоих людей в рясах.
- Вот твои спутники, - сказал он монаху, увлекая его за собой. - Они
ушли вперед - полагаю, им не захотелось присутствовать при ужасном зрелище
нашей победы. Но чувствительность не помешала им оказаться храбрецами. Кто
же эти парни? Я видел - они дрались как львы, на них одежда твоего ордена.
Понять не могу, как могли эти два героя подрасти в твоем монастыре, я о них
и не знал.
Фра Анджело ничего не отвечал: залитыми кровью глазами он вглядывался
в двух монахов. Он отлично узнал платье, в которое переодел Микеле и его
друга, но он не понимал, почему они так неподвижны, почему охвачены таким
безразличием, которое, казалось, отделяло их от всех остальных.
Один как будто сидел, другой стоял рядом с ним на коленях. Фра Анджело
бросился вниз по откосу, не помня себя, так что не раз чуть не срывался в
пропасть.
Тяжело раненный, но по-прежнему стойкий и полный решимости, Пиччинино
последовал за фра Анджело, не думая о себе, и вскоре они очутились на дне
пропасти, в совершенно диком, скрытом месте, где под ногами бежал горный
поток. Им пришлось много раз обходить отвесные скалы, и они потеряли
монахов из виду, да еще и мгла, царившая в ущелье, едва дозволяла им
держать направление.
Звать их они не осмеливались; наконец они увидели тех, кого искали.
Один в самом деле сидел, другой поддерживал его. Фра Анджело бросился к ним
и откинул первый капюшон, до которого дотянулась рука. Перед ним открылось
красивое лицо Маньяни, на которое уже надвигались тени смерти; кровь его
стекала на землю. Микеле был залит ею и почти терял сознание, хотя и не был
ранен и терзался лишь огромной, невыносимой скорбью оттого, что не мог
облегчить страдания друга и должен был смотреть, как тот умирает у него на
руках.
Фра Анджело хотел попытаться помочь благородному мастеру, во Маньяни
мягко отвел руку, которую тот протянул было к ране.
- Дайте мне умереть спокойно, отец мой, - произнес он таким слабым
голосом, что монах должен был приложить ухо к устам умирающего, чтобы
расслышать его слова. - Я счастлив, что могу проститься с вами. Скажите
матери Микеле и его сестре, что я умер, защищая его, но пусть Микеле не
узнает этого. Он позаботится о моей семье, а вы утешите ее... Мы добились
победы, не правда ли? - сказал он, обращаясь к Пиччинино, глядя на него
потухшим взглядом и не узнавая его.
- О Мила! - невольно воскликнул Пиччинино. - Ты могла бы стать женой
храбреца!
- Где ты, Микеле? Я тебя больше не вижу, - говорил Маньяни, ища друга
слабеющей рукой. - Мы здесь в безопасности, да? Это, наверное, ворота
Катании?.. Ты сейчас поцелуешь свою мать? Ах, конечно, я слышу бормотанье
Наяды - этот звук освежает меня, вода капает на мою рану, какая холодная...
но какая целительная.
- Очнись, ты должен увидеть мою мать и сестру! - вскричал Микеле. -
Ах, ты будешь жить, мы никогда не расстанемся!
- Увы! Я знаю эту улыбку, - тихо сказал Пиччинино, вглядываясь в
посиневшие, вздрагивавшие губы Маньяни. - Не давайте ему говорить.
- Как мне хорошо! - громко сказал Маньяни, протягивая руки. - У меня
ничего не болит. В путь, друзья мои!
Он поднялся одним рывком, мгновение постоял, качаясь, и мертвым упал
на влажный песок.
Микеле был сражен горем. Фра Анджело не потерял присутствия духа, хотя
из груди его, сотрясаемой тяжелыми рыданиями, вырывался как бы хриплый и
мучительный вой. Он отвернул громадный обломок скалы, загораживавший доступ
в одну из многочисленных пещер, выдолбленных в песчанике, когда встарь
отсюда брали камень для постройки крепости. Он тщательно укутал тело
Маньяни в широкую рясу, бывшую на нем, и, устроив ему, таким образом,
временное погребение, закрыл пещеру камнем.
Затем он взял Микеле за руку и провел его вместе с Пиччинино на
несколько сотен шагов дальше, к обширной пещере, где жила одна бедная
семья. Микеле мог бы узнать в человеке, вскоре пришедшем туда, одного из
крестьян - союзников их шайки. Но Микеле не понимал ничего и никого не
узнавал.
Крестьянин помог монаху перевязать рану Пиччинино; она была глубока и
начинала причинять боль, так что ему понадобилась вся сила воли, чтобы
скрывать свои мучения.
Фра Анджело был лекарем получше большинства дипломированных лекарей в
стране. Он подверг Пиччинино жестокой, но быстрой операции и извлек пулю.
Пациент не издал ни единого стона, и Микеле понял, насколько ему больно,
лишь заметив, как Пиччинино побледнел и заскрипел зубами.
- Брат мой! - сказал он, коснувшись его судорожно сжатой руки. -
Неужели и вы умрете?
- Дал бы мне бог умереть вместо твоего друга! - с каким-то
ожесточением против самого себя отвечал Кармело. - Я бы не страдал больше,
и меня бы оплакивали. А теперь я буду мучиться всю жизнь, и никто не
пожалеет обо мне!
- Друг, - сказал монах, швыряя пулю в сторону, - так-то ты ценишь
преданность твоего брата?
- Моего брата! - повторил Пиччинино, поднося руку Микеле к своим
губам. - Ты делал все это не из любви ко мне, я знаю, ты делал это ради
своей чести. Ну, что ж! Ты победил мою ненависть, ибо сохранил свою. Но
я-то обречен любить тебя!
Две слезы скатились по бледным щекам разбойника.
Было ли то порывом подлинного чувства, или нервной реакцией после
страшного напряжения от физической боли? Несомненно, было здесь и то и
другое.
Крестьянин предложил для больного странное лекарство, но фра Анджело
охотно на него согласился. То было какое-то полужидкое вещество; его
находят по соседству в одном источнике, желтоватая вода которого содержит
серу. Местные жители собирают эту грязь, хранят в каменных горшочках и
применяют для пластыря - это их панацея. Фра Анджело приготовил повязку и
наложил на рану разбойника. Затем он помыл его, одел в лохмотья, на месте
купленные у крестьянина, смыл с Микеле и с себя кровь, которой они
покрылись во время схватки, дал своим товарищам глотнуть вина и посадил
Кармело на хозяйского мула. Он оставил крестьянину кругленькую сумму
золотом, чтобы тот понял всю выгоду служения правому делу, а затем
распрощался, взяв с хозяина клятву, что следующей ночью тот найдет тело
Маньяни и похоронит его достойно, как похоронил бы собственного сына.
- Моего собственного сына, - глухо сказал крестьянин, - того, которого
швейцарцы убили у меня в прошлом году?
Такие слова внушили Микеле больше доверия к этому человеку, чем любые
обещания и клятвы. Он в первый раз поглядел на него и заметил, сколько в
его мрачном и худом лице напряженной решимости и огненного фанатизма. Это
был не просто разбойник, но жадный волк, коршун, всегда готовый кинуться на
окровавленную добычу, чтобы изорвать ее и насытить свою бешеную злобу ее
внутренностями. Видно было, что ему всей жизни не хватит, чтобы отомстить
за смерть сына. Он не предложил беглецам проводить их. Ему не терпелось
поскорее исполнить свой долг гостеприимства по отношению к ним и пойти
поглядеть, не осталось ли в замке хоть одного живого campiere, над которым
он успел бы еще надругаться в его смертный час.
Возвращение в Катанию троих беглецов заняло вдвое больше времени, чем
их путь в Сперлингу. Пиччинино не под силу было ехать долго; одолеваемый
лихорадкой, он то и дело припадал к шее мула. Тогда они делали остановку у
пещеры или у каких-нибудь развалин, и монах был вынужден давать раненому
глоток вина для подкрепления сил, хотя и понимал, что это усиливало жар.
Приходилось пробираться по крутым, труднодоступным дорогам, вернее
даже избегать любых дорог, чтобы не подвергаться опасности неприятных
встреч. Фра Анджело надеялся на полпути в Катанию заехать к одним бедным
людям, на которых он мог положиться как на самого себя и которые могли бы
принять раненого и позаботиться о нем. Но дом оказался пуст и уже почти
весь обрушился. Нищета выгнала несчастных из их убежища - они не могли
выплатить налога, которым была обложена хижина. Быть может, они их бросили
в тюрьму.
Это было страшным разочарованием для монаха и его товарища. Они с
умыслом взяли в сторону от мест, где орудовали разбойники, полагая, что к
югу отсутствие бандитов делало полицию менее активной. Но когда
единственное убежище, на которое они могли рассчитывать в этих горах,
оказалось пустым, они по-настоящему встревожились. Напрасно Пиччинино
уговаривал монаха и Микеле предоставить его собственной судьбе и напрасно
убеждал их, будто, когда он останется один, нужда придаст ему, быть может,
сверхъестественные силы. Они, разумеется, не согласились и, перебрав все
средства, остановились на том, что было скорее и вернее, хоть и казалось
отчаянным шагом: они решили везти Кармело во дворец Пальма-роза и скрывать
его там до той поры, пока он не будет в состоянии бежать. Княгине
достаточно было выразить хоть немного лояльности перед некоторыми людьми,
чтобы отвести от себя всякие подозрения, а теперь, когда сам Микеле мог
быть заподозрен в том, что приложил руку к освобождению Пиччинино, она,
разумеется, ничуть не задумается обмануть партию двора насчет своих
политических взглядов.
Несколько дней тому назад такие рассуждения показались бы юноше
отвратительными, но последние события все больше и больше делали его
сицилийцем и заставляли лучше понимать необходимость разных уловок. Поэтому
он согласился с планом монаха, и теперь им оставалось только придумать, как
пронести раненого во дворец, чтобы никто этого не заметил. Только это и
было важно, потому что уединение, в котором жила Агата, ее немногочисленная
и слепо преданная челядь, умение молчать верной камеристки Нунциаты,
которая одна была вхожа в личные комнаты, да и многие другие обстоятельства
обычно замкнутого образа жизни княгини - все это превращало такое убежище в
самое надежное из всех возможных. К тому же в двух шагах был дворец
Ла-Серра, куда они могли перенести раненого, в случае если дворец
Пальмароза окажется небезопасным. Было решено, что Микеле пойдет вперед и
явится к матери, с наступлением ночи. Он предупредит ее о прибытии раненого
и поможет устроить все нужное для того, чтобы несколькими часами позже
тайно провести Пиччинино во дворец.
Агата находилась в неописуемом беспокойстве, когда Нунциата объявила,
что кто-то ожидает ее в молельне. Она кинулась туда и чуть не лишилась
чувств, увидев рясу монаха, - она решила, что один из братьев из Бель-Пассо
принес ей скорбную весть. Но как удачно ни переоделся Микеле, материнского
глаза не обманешь, и, разразившись слезами, она заключила сына в объятия.
Микеле скрыл от нее, через какие опасности прошел, - он знал, что ей
придется догадаться о них довольно скоро, когда весть об освобождении
Пиччинино распространится в их краях. Он сказал ей только, что ездил
разыскивать брата и нашел его в одном отдаленном потайном месте, где тот
умирал без всякой помощи; что он приведет его к ней, и пусть она
позаботится о Пиччинино, пока он не подготовит ему другое убежище.
Раненого без помех доставили глубокой ночью. Однако он не мог так
горделиво взбежать по лавовой лестнице, как в прошлый раз. Его силы таяли
на глазах. Фра Анджело был вынужден до самого верха нести его на руках. Он
едва узнал Агату и несколько дней находился между жизнью и смертью.
Мила, которой сказали, что Маньяни по поручению Микеле отправился в
Палермо, сначала успокоилась. Но проходили дни, Маньяни не возвращался, и
его семья стала удивляться и тревожиться, Микеле объявил, будто получил от
него письмо - он-де уехал в Рим, все ради Микеле. Позже он уверял их, будто
по одному важному тайному делу, связанному с семьей Пальмароза, Маньяни
пришлось отправиться в Милан, в Венецию, в Вену. Да мало ли куда! И его
заставляли путешествовать годы, а ради успокоения и утешения родных им
читали (ведь те сами не умели читать) отрывки из будто бы написанных им
писем и часто передавали деньги, которые он будто бы присылал для них.
Семья Маньяни богатела и дивилась удачам бедного Антонио. Они
печалились, но жили надеждами. Его старая мать умерла, скорбя, что не может
обнять его на прощание, но поручила Микеле передать сыну свое
благословение.
Милу обмануть было труднее, но княгиня, стараясь избавить ее от
большего горя, подсказала ей другую печаль, которую легче было снести.
Сперва она намекала, а потом и объявила напрямик, что Маньяни, разрываясь
между былой страстью и новой любовью и не надеясь сделать Милу счастливой,
уехал, чтобы подождать, пока не излечится от прошлого полностью, и лишь
тогда намерен вернуться.
Миле такой поступок показался благородным и честным; однако ей было
обидно, что ей не удалось заставить его забыть эту упорную страсть. Она
постаралась сама излечиться от любви, раз ей не могли поручиться за такое
же излечение ее милого, и ее великая гордость пришла ей на помощь. Каждый
день затянувшегося отсутствия Маньяни прибавлял ей силы и стойкости.
Рассказав об его переезде в Рим, ей намекнули, что Маньяни не превозмог
старой привязанности и отрекается от новой. Мила не стала плакать, без
всякой горечи помолилась о счастье неблагодарного, и понемногу к ней стала
возвращаться былая ясность души.
Микеле, разумеется, подчас очень страдал, слушая, как обвиняют
отсутствующего, память которого с его стороны заслуживала всякого
поклонения, но жертвовал всем ради спокойствия своей милой названой сестры.
Тайком он отправился с Фра Анджело к могиле друга. Крестьянин, который
похоронил его, отвел их на кладбище соседнего монастыря. Добрые монахи,
патриоты, какими они обычно бывают в Сицилии, перенесли его туда ночью, и
на камне, положенном вместо памятника среди белых роз и цветущего
ракитника, начертали по-латыни такие слова:
"Здесь покоится неизвестный мученик".
Выздоровление Пиччинино шло медленней, чем ожидалось. Рана зажила
довольно быстро, но нервная горячка достаточно тяжелого характера задержала
его на три месяца в будуаре Агаты, который служил ему спальней и охранялся
крайне ревностно.
В этом недоверчивом и цельном молодом человеке начал совершаться
нравственный переворот. Заботливый уход Микеле и княгини, деликатность, с
которой они старались утешить его, вся та ласка и доброта, которых он
лишился со смертью матери и не надеялся уже встретить у кого-либо, - все
это постепенно смягчало сухость и гордость, словно броней облекавшие его.
Он всегда испытывал горячую потребность быть любимым, хотя не был
способен привязываться с такой же силой и упорством, с каким он умел
ненавидеть. Сперва его как бы оскорбляло и унижало то, что он оказывался
вынужден быть благодарным. Но в конце концов чудо в сердце Агаты свершило
чудо в сердце Микеле, и, в свою очередь, оно завершилось чудом в Кармело.
Агата, внешне столь сдержанная и столь пылкая в своих переживаниях,
обладала таким щедрым сердцем, что начинала любить, кого жалела. Суровые
речи Пиччинино иной раз ужасали ее, но сострадание взяло верх, когда она
поняла, как несчастен был он из-за своего нарочитого ожесточения. Во время
своей болезни, мучаясь физически и нравственно, Пиччинино, который раньше
выставлял напоказ свою проницательность в отношении человеческих чувств,
теперь с горечью, поражавшей Агату, оплакивал эту свою печальную
способность.
Однажды вечером, говоря о нем с Микеле, который признался, что не
ощущает никакой симпатии к брату, она сказала:
- По чувству долга ты ухаживаешь за ним, и подвергаясь себя опасности
ради него, и оказываешь ему всяческую заботу и внимание. Ну, что ж! Надо
любить свой долг, а этот брат - твой долг, и очень страшный долг. Но долг
стал бы легче, если бы ты мог полюбить его. Попытайся, Микеле, быть может,
его каменное сердце переменится тоже, ведь у него есть способность
проникновения. Быть может, он чувствует, что ты не любишь его, и потому
холоден сам. При первом твоем искреннем и ласковом порыве, даже если ты не
обнаружишь его, он его угадает и, быть может, полюбит тебя в свою очередь.
Я сама попробую подать тебе пример. Я буду изо всех сил убеждать себя, что
он мой сын, правда, совсем не похожий на тебя, Микеле, но что его
недостатки не мешают мне любить его.
Агата сдержала слово, и Микеле старался ей подражать. Ощущая искреннее
участие к своим нравственным мукам в этих чистых и самоотверженных усилиях
облегчить ему физические страдания, Пиччинино мало-помалу смягчался. И
настал день, когда он впервые поднес руку Агаты к своим губам и сказал ей:
- Вы добры ко мне, как мать! Ах, если бы мне быть вашим сыном! Я любил
бы Микеле, потому что одна утроба носила нас. Настоящими братьями
Campiere не спал. Его пробирал холод, и он спрятал голову под плащом,
укрываясь от пронизывающего ветра, под которым он совсем оцепенел. Но если
плащ, смягчая вой ветра, и помогал лучше улавливать отдаленные звуки, он
мешал слышать то, что происходит рядом, и вдобавок опущенный в последние
четверть часа на глаза капюшон делал часового еще и незрячим. А это был
хороший солдат, не способный задремать на посту. Но нет ничего труднее, как
уметь бодрствовать. Для этого надо обладать живым умом, в голове же у
campiere не было ни одной мысли. Он полагал, что бодрствует, ибо не храпел.
И покатись ему под ноги хоть песчинка, он дал бы выстрел. Он держал палец
на курке ружья.
В порыве отчаянной решимости, Малакарне бросился вперед, схватил
несчастного стража за горло своими железными руками, скатился с ним внутрь
бастиона и продолжал душить, пока один из его товарищей не заколол солдата
в его объятиях.
Они сразу же засели за зубцами, чтобы не опасаться ответного огня с
форта. Костер, пылавший во дворе, позволял им видеть campieri, беспечно
погруженных в игру, и у них хватило времени хорошенько прицелиться. Ружья
были перезаряжены мгновенно, пока осажденные искали свои, но прежде чем они
успели ими воспользоваться, прежде чем поняли, с какой стороны нападают,
раздался другой залп, направленный в упор, и некоторые были тяжело ранены.
Двое вовсе не поднялись, третий упал вперед лицом в огонь и погиб, так как
некому было вытащить его из костра.
Со двора офицер увидел, откуда шло нападение. Он прибежал с яростным
ревом, но не успел помешать своим людям дать бесполезный залп по стенам.
"Ослы, дураки, - кричал он, - зря тратите патроны, нельзя стрелять наудачу!
Что вы, голову потеряли? Выходите, выходите! Сражаться надо снаружи!"
Тут он понял, что сам теряет голову, так как оставил саблю на столе;
за которым дремал. К той зале вели только шесть ступеней. Он перескочил
через них одним прыжком, отлично зная, что через минуту ему придется биться
врукопашную.
Но за время перестрелки Пиччинино успел отделаться от своих пут и под
общий шум высадил едва прилаженную дверь своей тюрьмы. Он кинулся к сабле
лейтенанта и опрокинул смоляной факел, воткнутый в стол. Когда офицер
вбежал и стал ощупью искать свое оружие, он получил страшную рану в лицо и
упал навзничь. Кармело бросился на него и прикончил. Затем он перерезал
путы Вербум Каро и, сунув ему в руки фляжку лейтенанта, сказал только:
"Делай что можешь!"
Двойник Пиччинино в мгновение ока забыл о своих ранах и слабости. На
коленях он дотащился до двери, и там ему удалось подняться и встать на
ноги. Но настоящий Пиччинино, видя, что тот может идти, лишь держась за
стены, накинул на него плащ офицера, нахлобучил форменную шляпу и велел не
спеша выходить. Сам же спустился в опустелый двор, стащил плащ с одного из
только что убитых campieri, переоделся, как умел, и, храня верность
товарищу, возвратился к нему, чтобы под руку довести до ворот крепости.
Все уже выбежали наружу, только двое вернулись, так как им было
поручено следить, чтобы, воспользовавшись суматохой, пленники не бежали; на
них тоже лежала охрана башни. Костер во дворе потух, и от него исходил лишь
тусклый свет. "Лейтенант ранен!" - закричал один из солдат, увидев Вербум
Каро, которого поддерживал также переодетый Кармело. Вербум Каро ничего не
ответил, но жестом приказал им идти охранять башню. Затем как только мог
быстро вышел вместе со своим начальником, который ни за что не хотел его
покинуть, хотя Вербум Каро упрашивал его бежать без него.
Это было и великодушием, но и мудростью со стороны Пиччинино, ибо,
доказывая своим людям таким образом свою любовь, он навек завоевывал их
верность. Поддельного Пиччинино могли бы тут же схватить снова, но если бы
это и случилось, никакие пытки не заставили бы его признаться, что его
товарищ был настоящий Пиччинино.
На узкой площадке перед замком уже шла схватка, и разбойники под
началом фра Анджело как раз обратились в притворное бегство. Но campieri,
лишившись офицера, действовали без единства и порядка. Когда группа
Малакарне, молниеносно спустившись с бастиона, захватила ворота и
выяснилась невозможность отступления, солдаты поняли, что пропали, и
остановились, словно в столбняке. В этот миг фра Анджело, Микеле и Маньяни
со своими людьми повернули обратно и стиснули их так, что положение стало
безнадежным. Тогда campieri, зная, что разбойники пощады не дают, яростно
бросились в бой. Зажатые между двумя стенами укреплений, они имели
позиционное преимущество перед разбойниками, которым надо было остерегаться
открытой за ними пропасти. Кроме того, тут в отряде Малакарне возникло
изрядное замешательство.
Завидев двух Пиччинино, проходивших в ворота, разбойники, обманутые
одеждой, выстрелили по ним. Вербум Каро остался невредим, но Кармело
получил пулю в плечо и сразу упал.
Малакарне бросился, чтобы прикончить его, но, узнав Пиччинино, издал
горестный вопль, а его люди собрались вокруг позабыв о схватке.
Несколько мгновений фра Анджело и Микеле, бившиеся в первом ряду лицом
к лицу с campieri, были в большой опасности. Маньяни выдвинулся еще дальше,
чтобы отразить любой удар, угрожающий Микеле. Теперь некогда было
перезаряжать ружья, бились уже саблями и ножами, и великодушный Маньяни все
время старался своим телом заслонить сына Агаты.
Вдруг Микеле, который все время отталкивал друга, упрашивая его думать
о самом себе, заметил, что Маньяни нет рядом. Микеле дрался яростно. Когда
рассеялось отвращение, вначале вызванное резней, он вдруг подпал под власть
странного и ужасного нервного возбуждения. Он не был ранен. Фра Анджело,
суеверно убежденный в счастливой судьбе молодого князя, предсказывал, что с
ним этого не случится. Но Микеле могли ранить двадцать раз, и он не заметил
бы, так вся жизнь для него сосредоточилась сейчас в одном чувстве. Он был
как бы опьянен опасностью и воодушевлен битвой. То было ужасное, но бурное
наслаждение; кровь Кастро-Реале пробудилась и начинала бурлить в жилах
этого львенка. Когда победа стала клониться на сторону его соратников и
когда они, ступая по трупам, соединились с Малакарне, юноше показалось, что
все сражение было слишком кратким и слишком легким. Однако же оно было
настолько серьезно, что почти каждый из победителей получил какую-нибудь
рану. Campieri дорого продавали свою жизнь, и если бы Малакарне не
опомнился вовремя, заметив, что Пиччинино приходит в себя, и не нашел в
себе достаточно сил для битвы, отряд фра Анджело мог оказаться сброшенным
со страшного обрыва, у которого завязалась эта схватка.
Бледная, тусклая заря уже серебрила окутанные мглой горные вершины,
замыкавшие горизонт, когда осаждавшие вошли в завоеванную крепость. Надо
было пройти сквозь нее и уйти отсюда под взглядами жителей поселка, которые
вышли из своих домов и робко поднимались по уличной лестнице, чтобы узнать
об исходе сражения. Ночью они, перепуганные, с трудом различали
колыхавшуюся толпу сражающихся, освещаемую только мгновенными вспышками
ружейных выстрелов. Когда дело дошло до рукопашной, бледные жители
Сперлинги стояли, заледенев от страха и вслушиваясь в крики и проклятия
непонятной для них битвы. У них не было ни малейшего желания помогать
гарнизону, и большая их часть была на стороне разбойников. Но, страшась
репрессий и возмездия, они не решались прийти им на помощь. Когда занялась
заря, стало видно, как они, полуголые, собираются группами на выступах скал
и дрожащими тенями медленно подвигаются вперед, чтобы поддержать
победителей.
Фра Анджело и Пиччинино не стали их ждать. Они стремительно вошли в
крепость, и каждый разбойник тащил с собой по мертвецу, чтобы нанести ему
последний, "верный" удар. Они подняли своих раненых и изуродовали лица тем,
кто был уже мертв. Но это отвратительное дело, для которого и Вербум Каро
нашел в себе силы, вызывало страшное омерзение у Пиччинино. Он дал приказ
спешить, чтобы поскорее рассеяться и разойтись по домам или искать себе
другое убежище. Затем, поручив Вербум Каро заботам Малакарне и его шайки,
двинулся прочь, взяв под руку фра Анджело, с намерением увести монаха
вместе с собой.
Но, охваченный страшным беспокойством, фра Анджело хотел найти Микеле
и Маньяни и, никому не называя их имен, спрашивал всех о двух молодых
монахах, которые сопровождали его. Он ни за что не соглашался уйти, не
найдя их, и его отчаянное упорство грозило стать для него роковым.
Наконец Пиччинино заметил под обрывом двоих людей в рясах.
- Вот твои спутники, - сказал он монаху, увлекая его за собой. - Они
ушли вперед - полагаю, им не захотелось присутствовать при ужасном зрелище
нашей победы. Но чувствительность не помешала им оказаться храбрецами. Кто
же эти парни? Я видел - они дрались как львы, на них одежда твоего ордена.
Понять не могу, как могли эти два героя подрасти в твоем монастыре, я о них
и не знал.
Фра Анджело ничего не отвечал: залитыми кровью глазами он вглядывался
в двух монахов. Он отлично узнал платье, в которое переодел Микеле и его
друга, но он не понимал, почему они так неподвижны, почему охвачены таким
безразличием, которое, казалось, отделяло их от всех остальных.
Один как будто сидел, другой стоял рядом с ним на коленях. Фра Анджело
бросился вниз по откосу, не помня себя, так что не раз чуть не срывался в
пропасть.
Тяжело раненный, но по-прежнему стойкий и полный решимости, Пиччинино
последовал за фра Анджело, не думая о себе, и вскоре они очутились на дне
пропасти, в совершенно диком, скрытом месте, где под ногами бежал горный
поток. Им пришлось много раз обходить отвесные скалы, и они потеряли
монахов из виду, да еще и мгла, царившая в ущелье, едва дозволяла им
держать направление.
Звать их они не осмеливались; наконец они увидели тех, кого искали.
Один в самом деле сидел, другой поддерживал его. Фра Анджело бросился к ним
и откинул первый капюшон, до которого дотянулась рука. Перед ним открылось
красивое лицо Маньяни, на которое уже надвигались тени смерти; кровь его
стекала на землю. Микеле был залит ею и почти терял сознание, хотя и не был
ранен и терзался лишь огромной, невыносимой скорбью оттого, что не мог
облегчить страдания друга и должен был смотреть, как тот умирает у него на
руках.
Фра Анджело хотел попытаться помочь благородному мастеру, во Маньяни
мягко отвел руку, которую тот протянул было к ране.
- Дайте мне умереть спокойно, отец мой, - произнес он таким слабым
голосом, что монах должен был приложить ухо к устам умирающего, чтобы
расслышать его слова. - Я счастлив, что могу проститься с вами. Скажите
матери Микеле и его сестре, что я умер, защищая его, но пусть Микеле не
узнает этого. Он позаботится о моей семье, а вы утешите ее... Мы добились
победы, не правда ли? - сказал он, обращаясь к Пиччинино, глядя на него
потухшим взглядом и не узнавая его.
- О Мила! - невольно воскликнул Пиччинино. - Ты могла бы стать женой
храбреца!
- Где ты, Микеле? Я тебя больше не вижу, - говорил Маньяни, ища друга
слабеющей рукой. - Мы здесь в безопасности, да? Это, наверное, ворота
Катании?.. Ты сейчас поцелуешь свою мать? Ах, конечно, я слышу бормотанье
Наяды - этот звук освежает меня, вода капает на мою рану, какая холодная...
но какая целительная.
- Очнись, ты должен увидеть мою мать и сестру! - вскричал Микеле. -
Ах, ты будешь жить, мы никогда не расстанемся!
- Увы! Я знаю эту улыбку, - тихо сказал Пиччинино, вглядываясь в
посиневшие, вздрагивавшие губы Маньяни. - Не давайте ему говорить.
- Как мне хорошо! - громко сказал Маньяни, протягивая руки. - У меня
ничего не болит. В путь, друзья мои!
Он поднялся одним рывком, мгновение постоял, качаясь, и мертвым упал
на влажный песок.
Микеле был сражен горем. Фра Анджело не потерял присутствия духа, хотя
из груди его, сотрясаемой тяжелыми рыданиями, вырывался как бы хриплый и
мучительный вой. Он отвернул громадный обломок скалы, загораживавший доступ
в одну из многочисленных пещер, выдолбленных в песчанике, когда встарь
отсюда брали камень для постройки крепости. Он тщательно укутал тело
Маньяни в широкую рясу, бывшую на нем, и, устроив ему, таким образом,
временное погребение, закрыл пещеру камнем.
Затем он взял Микеле за руку и провел его вместе с Пиччинино на
несколько сотен шагов дальше, к обширной пещере, где жила одна бедная
семья. Микеле мог бы узнать в человеке, вскоре пришедшем туда, одного из
крестьян - союзников их шайки. Но Микеле не понимал ничего и никого не
узнавал.
Крестьянин помог монаху перевязать рану Пиччинино; она была глубока и
начинала причинять боль, так что ему понадобилась вся сила воли, чтобы
скрывать свои мучения.
Фра Анджело был лекарем получше большинства дипломированных лекарей в
стране. Он подверг Пиччинино жестокой, но быстрой операции и извлек пулю.
Пациент не издал ни единого стона, и Микеле понял, насколько ему больно,
лишь заметив, как Пиччинино побледнел и заскрипел зубами.
- Брат мой! - сказал он, коснувшись его судорожно сжатой руки. -
Неужели и вы умрете?
- Дал бы мне бог умереть вместо твоего друга! - с каким-то
ожесточением против самого себя отвечал Кармело. - Я бы не страдал больше,
и меня бы оплакивали. А теперь я буду мучиться всю жизнь, и никто не
пожалеет обо мне!
- Друг, - сказал монах, швыряя пулю в сторону, - так-то ты ценишь
преданность твоего брата?
- Моего брата! - повторил Пиччинино, поднося руку Микеле к своим
губам. - Ты делал все это не из любви ко мне, я знаю, ты делал это ради
своей чести. Ну, что ж! Ты победил мою ненависть, ибо сохранил свою. Но
я-то обречен любить тебя!
Две слезы скатились по бледным щекам разбойника.
Было ли то порывом подлинного чувства, или нервной реакцией после
страшного напряжения от физической боли? Несомненно, было здесь и то и
другое.
Крестьянин предложил для больного странное лекарство, но фра Анджело
охотно на него согласился. То было какое-то полужидкое вещество; его
находят по соседству в одном источнике, желтоватая вода которого содержит
серу. Местные жители собирают эту грязь, хранят в каменных горшочках и
применяют для пластыря - это их панацея. Фра Анджело приготовил повязку и
наложил на рану разбойника. Затем он помыл его, одел в лохмотья, на месте
купленные у крестьянина, смыл с Микеле и с себя кровь, которой они
покрылись во время схватки, дал своим товарищам глотнуть вина и посадил
Кармело на хозяйского мула. Он оставил крестьянину кругленькую сумму
золотом, чтобы тот понял всю выгоду служения правому делу, а затем
распрощался, взяв с хозяина клятву, что следующей ночью тот найдет тело
Маньяни и похоронит его достойно, как похоронил бы собственного сына.
- Моего собственного сына, - глухо сказал крестьянин, - того, которого
швейцарцы убили у меня в прошлом году?
Такие слова внушили Микеле больше доверия к этому человеку, чем любые
обещания и клятвы. Он в первый раз поглядел на него и заметил, сколько в
его мрачном и худом лице напряженной решимости и огненного фанатизма. Это
был не просто разбойник, но жадный волк, коршун, всегда готовый кинуться на
окровавленную добычу, чтобы изорвать ее и насытить свою бешеную злобу ее
внутренностями. Видно было, что ему всей жизни не хватит, чтобы отомстить
за смерть сына. Он не предложил беглецам проводить их. Ему не терпелось
поскорее исполнить свой долг гостеприимства по отношению к ним и пойти
поглядеть, не осталось ли в замке хоть одного живого campiere, над которым
он успел бы еще надругаться в его смертный час.
Возвращение в Катанию троих беглецов заняло вдвое больше времени, чем
их путь в Сперлингу. Пиччинино не под силу было ехать долго; одолеваемый
лихорадкой, он то и дело припадал к шее мула. Тогда они делали остановку у
пещеры или у каких-нибудь развалин, и монах был вынужден давать раненому
глоток вина для подкрепления сил, хотя и понимал, что это усиливало жар.
Приходилось пробираться по крутым, труднодоступным дорогам, вернее
даже избегать любых дорог, чтобы не подвергаться опасности неприятных
встреч. Фра Анджело надеялся на полпути в Катанию заехать к одним бедным
людям, на которых он мог положиться как на самого себя и которые могли бы
принять раненого и позаботиться о нем. Но дом оказался пуст и уже почти
весь обрушился. Нищета выгнала несчастных из их убежища - они не могли
выплатить налога, которым была обложена хижина. Быть может, они их бросили
в тюрьму.
Это было страшным разочарованием для монаха и его товарища. Они с
умыслом взяли в сторону от мест, где орудовали разбойники, полагая, что к
югу отсутствие бандитов делало полицию менее активной. Но когда
единственное убежище, на которое они могли рассчитывать в этих горах,
оказалось пустым, они по-настоящему встревожились. Напрасно Пиччинино
уговаривал монаха и Микеле предоставить его собственной судьбе и напрасно
убеждал их, будто, когда он останется один, нужда придаст ему, быть может,
сверхъестественные силы. Они, разумеется, не согласились и, перебрав все
средства, остановились на том, что было скорее и вернее, хоть и казалось
отчаянным шагом: они решили везти Кармело во дворец Пальма-роза и скрывать
его там до той поры, пока он не будет в состоянии бежать. Княгине
достаточно было выразить хоть немного лояльности перед некоторыми людьми,
чтобы отвести от себя всякие подозрения, а теперь, когда сам Микеле мог
быть заподозрен в том, что приложил руку к освобождению Пиччинино, она,
разумеется, ничуть не задумается обмануть партию двора насчет своих
политических взглядов.
Несколько дней тому назад такие рассуждения показались бы юноше
отвратительными, но последние события все больше и больше делали его
сицилийцем и заставляли лучше понимать необходимость разных уловок. Поэтому
он согласился с планом монаха, и теперь им оставалось только придумать, как
пронести раненого во дворец, чтобы никто этого не заметил. Только это и
было важно, потому что уединение, в котором жила Агата, ее немногочисленная
и слепо преданная челядь, умение молчать верной камеристки Нунциаты,
которая одна была вхожа в личные комнаты, да и многие другие обстоятельства
обычно замкнутого образа жизни княгини - все это превращало такое убежище в
самое надежное из всех возможных. К тому же в двух шагах был дворец
Ла-Серра, куда они могли перенести раненого, в случае если дворец
Пальмароза окажется небезопасным. Было решено, что Микеле пойдет вперед и
явится к матери, с наступлением ночи. Он предупредит ее о прибытии раненого
и поможет устроить все нужное для того, чтобы несколькими часами позже
тайно провести Пиччинино во дворец.
Агата находилась в неописуемом беспокойстве, когда Нунциата объявила,
что кто-то ожидает ее в молельне. Она кинулась туда и чуть не лишилась
чувств, увидев рясу монаха, - она решила, что один из братьев из Бель-Пассо
принес ей скорбную весть. Но как удачно ни переоделся Микеле, материнского
глаза не обманешь, и, разразившись слезами, она заключила сына в объятия.
Микеле скрыл от нее, через какие опасности прошел, - он знал, что ей
придется догадаться о них довольно скоро, когда весть об освобождении
Пиччинино распространится в их краях. Он сказал ей только, что ездил
разыскивать брата и нашел его в одном отдаленном потайном месте, где тот
умирал без всякой помощи; что он приведет его к ней, и пусть она
позаботится о Пиччинино, пока он не подготовит ему другое убежище.
Раненого без помех доставили глубокой ночью. Однако он не мог так
горделиво взбежать по лавовой лестнице, как в прошлый раз. Его силы таяли
на глазах. Фра Анджело был вынужден до самого верха нести его на руках. Он
едва узнал Агату и несколько дней находился между жизнью и смертью.
Мила, которой сказали, что Маньяни по поручению Микеле отправился в
Палермо, сначала успокоилась. Но проходили дни, Маньяни не возвращался, и
его семья стала удивляться и тревожиться, Микеле объявил, будто получил от
него письмо - он-де уехал в Рим, все ради Микеле. Позже он уверял их, будто
по одному важному тайному делу, связанному с семьей Пальмароза, Маньяни
пришлось отправиться в Милан, в Венецию, в Вену. Да мало ли куда! И его
заставляли путешествовать годы, а ради успокоения и утешения родных им
читали (ведь те сами не умели читать) отрывки из будто бы написанных им
писем и часто передавали деньги, которые он будто бы присылал для них.
Семья Маньяни богатела и дивилась удачам бедного Антонио. Они
печалились, но жили надеждами. Его старая мать умерла, скорбя, что не может
обнять его на прощание, но поручила Микеле передать сыну свое
благословение.
Милу обмануть было труднее, но княгиня, стараясь избавить ее от
большего горя, подсказала ей другую печаль, которую легче было снести.
Сперва она намекала, а потом и объявила напрямик, что Маньяни, разрываясь
между былой страстью и новой любовью и не надеясь сделать Милу счастливой,
уехал, чтобы подождать, пока не излечится от прошлого полностью, и лишь
тогда намерен вернуться.
Миле такой поступок показался благородным и честным; однако ей было
обидно, что ей не удалось заставить его забыть эту упорную страсть. Она
постаралась сама излечиться от любви, раз ей не могли поручиться за такое
же излечение ее милого, и ее великая гордость пришла ей на помощь. Каждый
день затянувшегося отсутствия Маньяни прибавлял ей силы и стойкости.
Рассказав об его переезде в Рим, ей намекнули, что Маньяни не превозмог
старой привязанности и отрекается от новой. Мила не стала плакать, без
всякой горечи помолилась о счастье неблагодарного, и понемногу к ней стала
возвращаться былая ясность души.
Микеле, разумеется, подчас очень страдал, слушая, как обвиняют
отсутствующего, память которого с его стороны заслуживала всякого
поклонения, но жертвовал всем ради спокойствия своей милой названой сестры.
Тайком он отправился с Фра Анджело к могиле друга. Крестьянин, который
похоронил его, отвел их на кладбище соседнего монастыря. Добрые монахи,
патриоты, какими они обычно бывают в Сицилии, перенесли его туда ночью, и
на камне, положенном вместо памятника среди белых роз и цветущего
ракитника, начертали по-латыни такие слова:
"Здесь покоится неизвестный мученик".
Выздоровление Пиччинино шло медленней, чем ожидалось. Рана зажила
довольно быстро, но нервная горячка достаточно тяжелого характера задержала
его на три месяца в будуаре Агаты, который служил ему спальней и охранялся
крайне ревностно.
В этом недоверчивом и цельном молодом человеке начал совершаться
нравственный переворот. Заботливый уход Микеле и княгини, деликатность, с
которой они старались утешить его, вся та ласка и доброта, которых он
лишился со смертью матери и не надеялся уже встретить у кого-либо, - все
это постепенно смягчало сухость и гордость, словно броней облекавшие его.
Он всегда испытывал горячую потребность быть любимым, хотя не был
способен привязываться с такой же силой и упорством, с каким он умел
ненавидеть. Сперва его как бы оскорбляло и унижало то, что он оказывался
вынужден быть благодарным. Но в конце концов чудо в сердце Агаты свершило
чудо в сердце Микеле, и, в свою очередь, оно завершилось чудом в Кармело.
Агата, внешне столь сдержанная и столь пылкая в своих переживаниях,
обладала таким щедрым сердцем, что начинала любить, кого жалела. Суровые
речи Пиччинино иной раз ужасали ее, но сострадание взяло верх, когда она
поняла, как несчастен был он из-за своего нарочитого ожесточения. Во время
своей болезни, мучаясь физически и нравственно, Пиччинино, который раньше
выставлял напоказ свою проницательность в отношении человеческих чувств,
теперь с горечью, поражавшей Агату, оплакивал эту свою печальную
способность.
Однажды вечером, говоря о нем с Микеле, который признался, что не
ощущает никакой симпатии к брату, она сказала:
- По чувству долга ты ухаживаешь за ним, и подвергаясь себя опасности
ради него, и оказываешь ему всяческую заботу и внимание. Ну, что ж! Надо
любить свой долг, а этот брат - твой долг, и очень страшный долг. Но долг
стал бы легче, если бы ты мог полюбить его. Попытайся, Микеле, быть может,
его каменное сердце переменится тоже, ведь у него есть способность
проникновения. Быть может, он чувствует, что ты не любишь его, и потому
холоден сам. При первом твоем искреннем и ласковом порыве, даже если ты не
обнаружишь его, он его угадает и, быть может, полюбит тебя в свою очередь.
Я сама попробую подать тебе пример. Я буду изо всех сил убеждать себя, что
он мой сын, правда, совсем не похожий на тебя, Микеле, но что его
недостатки не мешают мне любить его.
Агата сдержала слово, и Микеле старался ей подражать. Ощущая искреннее
участие к своим нравственным мукам в этих чистых и самоотверженных усилиях
облегчить ему физические страдания, Пиччинино мало-помалу смягчался. И
настал день, когда он впервые поднес руку Агаты к своим губам и сказал ей:
- Вы добры ко мне, как мать! Ах, если бы мне быть вашим сыном! Я любил
бы Микеле, потому что одна утроба носила нас. Настоящими братьями