ребенком на руках и тремя другими, цеплявшимися за ее рваную юбку. Слезы
навернулись ему на глаза, и он сразу сунул обе руки в карманы своей куртки:
со вчерашнего дня он стал носить одежду простонародья и решил носить ее
долго, всегда, если придется. Но карманы оказались пусты, и он вспомнил,
что у него еще ничего нет.
- Простите меня, милая, - сказал он, - я подам вам завтра. Будьте
завтра здесь, я приду.
Нищенка подумала, что он смеется над ней, и с грустью сказала,
величественно, как свойственно южанам, кутаясь в свои лохмотья:
- Нельзя смеяться над бедняками, мальчик, это приносит несчастье.
"Да, да! - говорил себе Микеле, отходя от нее. - Я верю, чувствую сам!
Со мной зтого никогда не случится!"
Чуть дальше он наткнулся на прачек, которые преспокойно развешивали
biancheria* над самыми головами прохожих, на веревке, протянутой поперек
улицы. Микеле нагнулся, чего не сделал бы накануне, - раньше он только
нетерпеливо сдвинул бы в сторону мешавшее ему препятствие. Две хорошенькие
девушки, которые старались натянуть веревку потуже, благодарно улыбнулись
ему. Но когда Микеле миновал первый занавес и нагнулся, чтобы пройти под
вторым, он услышал, как прачка гневно, словно старая сивилла, выговаривала
своим помощницам:
______________
* Здесь: белье (итал.).

- Не заглядывайся на него, Нинетта! Не верти головой, Розалина! Это
молодой Микеланджело Лаворатори, он корчит из себя великого художника и
никогда не будет стоить своего папаши. Плохи детки, что отказываются от
ремесла родителей!
"Мне совершенно необходимо было обзавестись ремеслом князя, -
улыбнувшись, подумал Микеле, - а то ремесло художника навлекает на меня
одни попреки".
Он вошел в дом, и в первый раз, при всем своем жалком неустройстве,
дом его показался ему живописным и уютным.
"Настоящее жилье средневекового художника, - говорил он себе, - я
прожил здесь всего несколько дней, но они останутся в моей жизнн чистым и
сладким воспоминанием". Он, пожалуй, даже немножко сожалел о нем, об этом
скромном семейном гнезде, и испытанное накануне смутное желание иметь более
поэтическое и более красивое жилище показалось теперь нелепым и
безрассудным: поистине нам свойственно преувеличивать цену жизненных благ,
когда их у нас нет.
"Я отлично мог бы прожить здесь годы так же счастливо, как проживу их
во дворце, - думал он, - пусть бы только совесть моя была чиста, как была
тогда, когда Пьетранджело сказал мне: "Вы человек мужественный!" Пусть
портреты всех Кастро-Реале и Пальмароза твердят, что довольны мной, - они
не доставят мне той радости, какую доставили слова моего отца -
ремесленника".
Он вошел князем в этот дом, откуда несколько часов тому назад выходил
рабочим, и с чувством уважения переступил его порог. Затем он кинулся к
отцу, думая найти его еще в постели. Но Пьетранджело был в комнате Милы,
которая не спала всю ночь, так как беспокоилась, видя, что брат не
возвращается. Старик догадывался, что Микеле задержала у себя княжна, но он
не знал, как ему заставить Милу поверить в правдоподобность такого
предположения. Микеле бросился к ним в объятия и заплакал сладостными
слезами. Пьетранджело понял, что произошло и почему молодой князь
Кастро-Реале с такой нежностью говорит ему "отец" и не позволяет называть
себя иначе, как "сыном".
Но Мила очень удивилась, когда Микеле, вместо того чтобы, как обычно,
по-семейному расцеловать ее, несколько раз подряд поцеловал ей руку и
назвал милой сестричкой.
- Что с тобой, Микеле? - спросила она. - И откуда такое почтительное
обращение со мной? Ты говоришь, что ничего особенного не произошло и что
этой ночью ты никакой опасности не подвергался, а здороваешься с нами,
словно едва избегнул смерти или несешь нам целый рай в ладошке. Ну, что с
тобой! Раз ты здесь, мы счастливей всех святых в небе, право! Мне
мерещились всякие страхи, пока я ждала тебя. Часа за два до рассвета я
разбудила бедного Маньяни и послала искать тебя - он и сейчас бегает
где-то. Он, наверное, дошел до самого Бель-Пассо - посмотреть, не у дяди ли
ты.
- Добрый, милый Маньяни! - воскликнул Микеле. - Ну, я пойду к нему
навстречу, чтобы его успокоить и увидеться с ним поскорее. Но сперва я
хотел позавтракать с вами обоими за нашим маленьким семейным столом. Дай
нам рису - ты, Мила, так вкусно его готовишь - и арбуз, который умеют
выбрать только твои ручки.
- Гляди-ка, как он бывает мил, когда не чудит! - смеялась девушка,
поглядывая на брата. - Когда он не в духе, все нехорошо - рис переварен,
арбуз перезрел. Сегодня все будет превкусно, даже раньше, чем он попробует.
- А я теперь всегда буду таким, сестричка! - отвечал Микеле. - Никогда
не буду ворчать, не стану задавать тебе нескромных вопросов, и, надеюсь, не
будет у тебя на свете друга лучше меня.
Оставшись наедине с Пьетранджело, Микеле опустился на колени.
- Благословите меня, - сказал он, - и простите, что я был не всегда
достоин вас. Теперь я буду всегда помнить об этом и если хоть на миг
заколеблюсь на пути долга, обещайте побранить и отчитать меня построже, чем
это бывало до сих пор.
- Князь, - начал Пьетранджело, - пожалуй, я был бы построже, будь я
вашим отцом, но...
- О отец мой! - воскликнул Микеле. - Никогда не обращайтесь ко мне так
и никогда не говорите, что я вам не сын. Разумеется, быть сыном княжны
Агаты - блаженство, но зачем же примешивать горечь к моему счастью и
приучать меня к мысли, что я уже не сын вам? И если вы станете обходиться
со мной как с князем - я не хочу быть князем: лучше мне быть рабочим!
- Ну ладно, пусть будет так! - сказал Пьетранджело, прижимая его к
своей груди. - Оставайся моим сыном, как было раньше, мне так больше
нравится. Тем более что у меня все равно сохранилась бы прежняя привычка,
даже если бы это оскорбляло тебя. Теперь послушай-ка: я наперед знаю, что
ты собираешься мне сказать. Ты захочешь меня обогатить. Так наперед тебе
скажу: не приставай ты ко мне с этим, прошу тебя. Я хочу остаться таким,
как сейчас. Мне хорошо. С деньгами приходят заботы, я деньги беречь не
умею. Княжна что угодно сделает для твоей сестры, но сомневаюсь, чтобы
малютке захотелось сменить свое положение. Если не ошибаюсь, она любит
Антонио Маньяни, нашего соседа, и не собирается выходить ни за кого
другого. Маньяни не захочет ничего принять от тебя - я знаю наверное: это
человек вроде меня, он любит свое ремесло, и ему будет стыдно принимать
чью-то помощь, когда он сам зарабатывает достаточно. Не сердись, мой
мальчик. Вчера я принял от тебя приданое для сестры: это был еще не дар
князя, это было твое жалованье мастерового, жертва, принесенная братом от
доброты. Я был горд такой жертвой, да и твоя сестра, когда узнает, не
устыдится ее. Я не хотел пока говорить ей. Она никогда не приняла бы этого
золота: ведь она привыкла смотреть на твое будущее как на нечто священное,
а девочка упряма, сам знаешь!
А я, Микеле... Ты ведь меня тоже знаешь. Если я стану богачом, мне
будет стыдно работать. Подумали бы, что это из жадности, что мне охота
прибавить еще немножко к моему имуществу. Работать, когда в этом нет нужды,
я бы тоже не мог: я рабочая скотинка, работаю по привычке. Всякий день стал
бы для меня воскресеньем; сейчас мне полезно потешиться немножко за столом
в святой день отдыха, а бездельничать всю неделю подряд мне будет вредно.
Скука меня одолела бы, а потом и тоска. Я, быть может, попытался бы
избавиться от нее, пустился бы во все тяжкие, как люди, что не умеют читать
и не могут отвлечь себя какими-нибудь сочиненными историями. Им все-таки
следует питать свой ум, когда отдыхает тело; вот они его и питают вином.
Когда я иду на свадьбу, в первый день мне весело, на второй я скучаю, а на
третий - я болен. Нет, нет, мне нужны мой передник, лесенка, горшок с клеем
и мои песни, чтобы время не тянулось слишком долго. Если ты меня
стыдишься...
Впрочем, нет, не стану договаривать, это уж была бы обида для тебя, -
ты никогда меня не постыдишься. Так вот, позволь мне жить на свой лад, а
когда я совсем состарюсь и стану слишком слаб для работы, ты меня возьмешь
к себе, будешь заботиться обо мне - на это я согласен, обещаю тебе!
Надеюсь, ничего лучшего я не могу сделать для тебя?
- Ваши желания для меня священны, - ответил Микеле, - и я отлично
понимаю, что деньгами мне с вами расквитаться нельзя. Слишком легко было бы
иметь возможность в один миг и без всякого труда сбросить с плеч, что я
задолжал за целую жизнь. Ах, если бы я мог удвоить течение жизни вашей и
своей кровью возместить вам силы, истраченные на то, чтобы воспитать и
обучить меня!
- И не надейся расплатиться со мной иначе, как дружбой, - отвечал
старый мастер. - Молодости не вернешь, и я не желаю ничего, что шло бы
наперекор божеским законам. Если я работал на тебя, то делал это с радостью
и никогда не хотел иной награды, кроме твоего счастья, которым ты, надеюсь,
воспользуешься на моих глазах. Княжне известны мои убеждения на этот счет.
Если бы она заплатила за твое воспитание и обучение, она отняла бы у меня
право на законную гордость. У меня ведь тоже есть свое честолюбие, и я буду
гордиться, когда станут говорить: "Какой хороший сицилиец и хороший князь
этот Кастро-Реале! А ведь воспитал-то его этот старый дурак Пьетранджело!"
Ну, давай-ка мне руку, и поставим точку. Иначе, признаюсь, мне было бы
обидно. Похоже, что кардинал умирает. Мне хочется вместе с тобой прочесть
за него молитву - она ему очень пригодится. Он был дурной человек, и та
женщина, у которой мы с братом вырвали тебя из рук, по-моему, несла тебя
вовсе не в приют, - у нее был такой вид, словно она собирается забросить
тебя в море. Помолимся же за него от чистого сердца! Ничего, Микеле, это
ведь недолго!
И Пьетранджело обнажил голову и с глубокой искренностью проговорил
твердым голосом:
- Отпусти, господи, наши прегрешения и отпусти грехи душе кардинала
Джеронимо, как мы сами отпускаем ему. Во имя отца, и сына, и святого духа.
Аминь. Микеле, ты не сказал аминь.
- Да будет так, и говорю это от всего сердца, - отозвался Микеле,
растроганный тем, как евангельски просто прощал Пьетранджело своего
гонителя.
Ибо монсиньор Джеронимо был когда-то очень жесток к бедному
ремесленнику. У него были одни подозрения, а он его преследовал, бросил в
тюрьму, разорил, в конце концов принудил бежать из родного края, и это было
самым тяжким из всего, перенесенного Пьетранджело. Но в смертный час
кардинала добряк не припомнил ничего, что касалось его самого.
Так как Мила опять стала беспокоиться о Маньяни, который все не
возвращался, Микеле отправился ему навстречу. Все колокола в городе
вызванивали последний час прелата; во всех церквах читали за него молитвы,
и бедный угнетенный им народ, подвергавшийся грабежу и казням при малейшей
попытке бунта, теперь на ступенях папертей набожно преклонял колени, моля
бога отпустить кардиналу его грехи. Все, несомненно, при первом ударе
колокола втайне возрадовались и должны были возрадоваться еще больше,
услышав последний. Но ужасы преисподней действуют так сильно на живое
воображение этих людей и мысль о вечном наказании так пугает их, что
вражда, которую они испытывали к кардиналу при его жизни, исчезала перед
угрозой, что слышалась им всем в звоне колоколов.
Микеле не стал дожидаться, пока заключительный удар колокола
возвестит, что смерть уже закогтила свою добычу, и, предполагая, что мать
ранее этой решительной минуты не покинет смертного одра дяди, направился к
холмам Маль-Пассо. Он хотел обнять Маньяни и фра Анджело еще раз до того,
как они явятся приветствовать в его лице князя Кастро-Реале. Он больше
всего боялся, как бы Маньяни, несправедливо опасаясь высокомерия нового
князя, не вооружился бы против него гордостью и даже холодностью. Микеле
заранее намеревался просить его о прежней дружбе, хотел вынудить у него
торжественное обещание сохранить ее и, после того, как в присутствии фра
Анджело их братская связь будет упрочена, ему первому сообщить о своем
новом положении.
Потом Микеле задумался о Пиччинино. Не так уж далеко, рассуждал он, от
Бель-Пассо до Николози, чтобы ему не дойти до брата, прежде чем тот
предпримет что-либо против княгини Кастро-Реале или ее сына. Он не мог
позволить себе спокойно, ничего не предпринимая, дожидаться мстительных
действий Пиччинино, которые могли настигнуть его мать раньше, чем его
самого. И пусть при встрече в Николози злоба незаконного сына разгорится
еще сильней, чем при расставании в покоях княгини, Микеле считал своим
долгом сына и мужчины принять на себя одного первые ее последствия.
По пути Микеле увидел, как встающее солнце заливает природу своим
блеском, и в нем проснулся живописец. Чувство глубокой грусти вдруг
нахлынуло на него: его будущее как художника показалось ему конченным и,
проходя мимо решетки виллы Пальмароза, глядя на ту нишу со статуей мадонны,
откуда он впервые завидел купола Катании, он ощутил, как сжалось его
сердце. Словно не две недели, а двадцать лет протекли между жизнью, только
что закончившейся такой развязкой, и мятежной юностью, полной поэзии,
опасений и надежд. Его вдруг испугала его будущая обеспеченность, и он со
страхом спрашивал себя, найдется ли место таланту художника в душе богача и
князя. А честолюбие, гнев, страх и пыл работы, препятствия, которые надо
преодолевать, успехи, которые надо защищать, все эти могущественные и
необходимые побуждения, - что станется с ними? Место врагов, которые его
подгоняют, займут льстецы, которые развратят его суждение и испортят вкус,
а нищета, заставляющая бросаться на трудности и держащая вас в постоянной
лихорадке, заменится пресыщением от всех тех преимуществ, за которыми
искусство обычно гонится не меньше, чем за славой.
Он тяжело вздохнул, но тут же ободрился, решив, что постарается быть
достойным друзей, которые будут говорить ему правду, и что, стремясь к
благородной цели - к славе, - он теперь легче, чем прежде, решится
пренебречь выгодами профессии и грубыми суждениями толпы.
Размышляя обо всем этом, подошел он к монастырю. Колокола обители
перекликались с колоколами города, и в чистом утреннем воздухе их
заунывные, мрачные звуки смешивались с пением птиц и дыханием ветерка.


    XLVII



    СТЕРВЯТНИК



Маньяни было известно все, потому что Агата, если не разгадав, то все
же подозревая его любовь и желая исцелить его, рассказала ему свою жизнь,
свое опозоренное и печальное прошлое, свое трудное настоящее, посвященное
только материнскому чувству. Выказав ему такое доверие и дружбу, она, во
всяком случае, помогла ему залечить тайную рану, от которой страдала его
плебейская гордость. Она деликатно дала ему понять, что препятствием между
ними является не различие их положения и образа мыслей, но возраст и
непоправимая судьба. Наконец, обращаясь с ним как с братом, она равняла его
с собой, и если ей не удалось вылечить его раз и навсегда, ей удалось, во
всяком случае, смягчить горечь страдания. Затем она искусно ввела в
разговор имя Милы, и, поняв, что княгиня желает их союза, Маньяни счел
долгом повиноваться ее желанию.
Он должен был постараться выполнить его, этот долг, и он сам прекрасно
чувствовал, что Агата подсказывает ему самый легкий, чтобы не сказать -
самый приятный способ искупить свою вину за прежнее безумство. Он вовсе не
разделял беспокойства Милы по поводу отсутствия Микеле и вышел с
единственной целью угодить ей и совсем не собираясь разыскивать ее брата.
Он пошел к фра Анджело, чтобы расспросить его о чувствах девушки и просить
его совета и поддержки.
Когда он пришел в монастырь, братья монахи читали отходную кардиналу,
и Маньяни, вынужденный ждать, чтобы фра Анджело вышел к нему, остался в
саду, где дорожки были выложены фаянсовыми плитками, а клумбы окружены
кусками лавы. Зловещие песнопения наводили тоску, и он не мог отделаться от
мрачного предчувствия, говоря себе, что шел сюда с надеждой на помолвку, и
угодил к похоронной службе.
Он уже накануне, прощаясь с Пьетранджело на обратном пути из дворца
Ла-Серра, выспрашивал старого мастера о чувствах его дочери. Обрадованный
таким началом переговоров, Пьетранджело простодушно ответил, что, кажется,
дочь любит его. Но так как тот все не осмеливался поверить в свое счастье,
Пьетранджело посоветовал ему обратиться к своему брату-капуцину, которого,
хоть сам и был старше, привык считать главой семьи.
Маньяни был очень взволнован и совсем не ощущал уверенности в себе.
Однако ж тайный голос говорил ему, что Мила его любит. Он вспоминал ее
робкие взгляды, внезапный румянец, скрытые слезы, минутную смертельную
бледность, самые ее слова, в которых притворное равнодушие, быть может,
было подсказано гордостью. Он надеялся. Он нетерпеливо дожидался, пока
дочитают молитвы, и когда фра Анджело вышел к нему, попросил уделить ему
полчаса, чтобы дать совет и прежде всего без околичностей сказать всю
правду.
- Вот это дело сложное, - ответил ему добрый монах, - я всегда дружил
с твоей семьей, сын мой, и очень уважаю тебя. Не ручаешься ли ты, что
знаешь и любишь меня достаточно, чтобы мне поверить, если мой совет не
сойдется с твоими тайными желаниями? Ведь с нами, монахами, советуются
часто, а слушаются нас редко. Каждый приходит рассказать о своих замыслах,
страстях, даже о делах, так как считается, что люди, отказавшиеся от
собственных интересов в жизни, разбираются в ней лучше других. Это ошибка.
Чаще всего мы в своих советах бываем либо слишком снисходительны, либо
слишком суровы, и невозможно ни следовать нашим советам, ни выполнять их. Я
сам терпеть не могу советов.
- Ну, если вы считаете, - сказал Маньяни, - что я не способен с
пользой выслушать ваши наставления, так не можете ли вы пообещать ответить
без всяких колебаний и обиняков на вопрос, который я вам задам?
- Колебаться мне не свойственно, друг! Но говоря без обиняков, можно
причинить боль тем, кого любишь. А разве ты хочешь, чтобы я был жесток с
тобой? Ты подвергаешь мою дружбу трудному испытанию.
- Вы меня пугаете заранее, отец Анджело. Мне кажется, вы уже угадали
вопрос, который я хочу задать.
- Все-таки говори, а то, быть может, я и ошибаюсь.
- И вы ответите?
- Отвечу.
- Ну, хорошо! - дрогнувшим голосом сказал Маньяни. - Правильно ли я
поступлю, если попрошу у вашего брата руки вашей племянницы Милы?
- Вот как раз то, чего я и ждал. Брат уже говорил со мной об этом. Он
думает, что его дочь тебя любит. Ему кажется, что это так.
- Боже мой, если бы это было правдой! - сказал Маньяни, молитвенно
складывая руки.
Но лицо фра Анджело было строго и печально.
- Вы считаете, что я недостоин стать ее мужем, - сказал скромный
Маньяни. - Ах, отец мой, это верно! Но если бы вы знали, как твердо решил я
сделаться достойным ее!
- Друг, - отвечал монах, - лучшим днем в жизни Пьетранджело, и в моей
также, будет день, когда ты станешь мужем Милы, если оба вы любите друг
друга горячо и искренно. Ведь мы, монахи, знаем твердо - надо от всей души
любить супругу, которой ты отдаешь себя, семья ли то или религия. И вот, я
верю, ты любишь Милу, потому что добиваешься ее, но я вовсе не знаю, любит
ли тебя Мила и не ошибается ли тут мой брат.
- Увы! - вздохнул Маньяни, - я тоже не знаю.
- Не знаешь? - чуть нахмурясь, спросил фра Анджело. - Значит, она тебе
ничего никогда не говорила?
- Никогда!
- И все-таки оказывала тебе какие-нибудь невинные милости? Случалось
ли ей оставаться с тобой наедине?
- Лишь по необходимости или встретясь случайно.
- И никогда не назначала тебе свидания?
- Никогда!
- А вчера? Вчера на закате она не гуляла с тобой в этой стороне?
- Вчера, в этой стороне? - бледнея, переспросил Маньяни. - Нет, отец
мой.
- Клянешься спасением своей души?
- И спасением души и моей честью!
- Тогда, Маньяни, незачем тебе думать о Миле. Мила любит кого-то, но
не тебя. И, что еще хуже, ни отец, ни я не можем дознаться кого. Дал бы
бог, чтобы такой самоотверженной, такой работящей и - до вчерашнего дня -
такой скромной девушке полюбился человек вроде тебя! Вы бы составили
хорошую семью, и ваш союз был бы примером для других. Но Мила еще девочка,
дитя, и опасаюсь, склонна ко всяким фантазиям. Теперь будем следить за ней
более тщательно: я предупрежу отца, а ты, как человек мужественный, будешь
молчать и забудешь ее.
- Как? - вскричал Маньяни. - Мила - верх откровенности, мужества и
невинности, а за ней уже есть грех, в котором ей надо упрекать себя? Боже
мой! Так, значит, на свете нет ни чистоты, ни правды?
- Я этого не говорю, - возразил монах. - Надеюсь, Мила покамест чиста,
но если ее не удержать, она на пути к погибели. Вчера на закате она шла
здесь - одна, разряженная. Она старалась избежать встречи со мной,
отказалась от всяких объяснений, пыталась лгать. Я молился за нее всю ночь
и не заснул ни на минуту!
- Я никому не выдам тайны Милы и перестану думать о ней, - сказал
убитый Маньяни.
Однако он продолжал думать обо всем этом. Сильный и меланхоличный, он
был чужд хвастливой самоуверенности и никогда не брал препятствия с
наскоку, а останавливался перед ними, не умея ни преодолеть, ни обойти их.
В это мгновение появился Микеле. Хоть он и был в прежней рабочей
одежде, но с вечера в нем как будто произошла некая волшебная перемена. Лоб
и глаза словно стали больше, ноздри глубже вдыхали воздух, грудь словно
расширилась, дыша вольней. Лицо его сияло гордостью, силой и спокойствием
свободного человека.
- Ах, твой сон уже сбылся, Микеле! - воскликнул Маньяни, бросаясь в
раскрытые объятия молодого князя. - Это был прекрасный сон, а пробуждение
еще прекрасней! А меня мучил кошмар, и хотя твое счастье развеяло его, но я
все еще чувствую себя измученным, усталым и разбитым.
Фра Анджело благословил обоих и обратился к князю:
- Я рад видеть, что в час, когда ты пришел к величию и власти, ты
прижимаешь к сердцу человека из народа твоей страны, Микеле де
Кастро-Реале, Микеланджело Лаворатори, любя в тебе своего князя, я всегда
буду любить тебя и как своего племянника. А вы и теперь скажете,
eccellenza, что людям моего сословия глупо служить людям вашего и любить
их?
- Не напоминайте мне о моих заблуждениях, почтенный дядюшка, - ответил
Микеле. - Сегодня я уже не знаю, к какому сословию принадлежу, знаю только,
что я мужчина и сицилиец, вот и все.
- Тогда да здравствует Сицилия! - воскликнул капуцин, взмахом руки
указывая на Этну.
- Да здравствует Сицилия! - отвечал Микеле, тем же жестом приветствуя
Катанию.
Маньяни был растроган и дружелюбен. Он искренно радовался счастью
Микеле, но сам был очень удручен препятствием, возникшим между ним и Милой,
и в то же время боялся подпасть под власть своей первой любви. Все же
"мать" - это больше, чем "женщина", и когда Агата предстала ему в этом
новом свете, обожание, которое Маньяни испытывал к ней, стало спокойней и
глубже, чем это было до сих пор. Он понимал, что если в душе его сохранится
хоть капля прежнего безумия, ему придется краснеть в присутствии Микеле. И
он решил стереть все его следы в своем сердце и радовался возможности
утверждать, что свою молодость посвятил по обету одной из прекраснейших
небесных святых, и будет беречь ее образ и память в своей душе как некое
райское благоухание.
Маньяни выздоровел - но какое грустное выздоровление! В двадцать пять
лет отречься от всякой мечты о любви! Он до конца покорился судьбе, но с
этой минуты жизнь стала для него только тяжким и суровым долгом.
Умерли мечты и мучения, что заставляли его любить этот долг. И не было
на свете человека более одинокого, до такой степени потерявшего вкус ко
всему земному, чем Маньяни в день своего избавления.
Он расстался с Микеле и фра Анджело, которые хотели немедля идти в
Николози, и остаток дня провел, одиноко бродя по берегу моря, у базальтовых
скал Ячи-Реале.
Решив идти к Пиччинино, молодой князь и монах сразу же пустились в
путь. Когда они проходили мимо зловещего креста Дестаторе, колокола Катании
сменили мелодию, и до них донеслись унылые звуки, возвещавшие о чьей-то
смерти. Фра Анджело на ходу перекрестился, Микеле подумал о своем отце,
убитом, быть может, по приказу нечестивого прелата, и ускорил шаги, чтобы
преклонить колени на могиле Кастро-Реале.
Он еще не чувствовал в себе достаточно мужества, чтобы вблизи
рассмотреть этот роковой крест, у которого испытал такие тягостные
ощущения, еще даже не зная, какие кровные узы связывают его с разбойником
Этны. Но большой стервятник, взлетевший внезапно от самого подножия креста,
заставил его невольно обратить туда глаза. На миг ему показалось, что он
становится жертвой галлюцинации. На том месте, откуда взлетел стервятник, в
луже крови лежал труп.
Оледенев от ужаса, Микеле с монахом подошли ближе к кресту и увидели,
что это тело аббата Нинфо, изуродованное двумя пистолетными выстрелами,
сделанными в упор. Убийство было обдумано заранее или совершено с редким
хладнокровием, так как убийца нашел время и не пожалел труда сделать мелом
на черной лаве, служившей кресту пьедесталом, следующую, не оставлявшую
никаких сомнений, надпись мелким, изящным почерком:

"Здесь восемнадцать лет назад, день в день, нашли тело знаменитого