- Ты явился вовремя, юноша, - сказал он, - я как раз думал о тебе; мне
много о чем надо тебя расспросить.
- А я, дядюшка, думал, что вы, напротив, многое хотите сообщить мне.
- Да, верно, хотел бы, если бы знал, кто ты такой; но если не считать
нашу кровную связь, ты ведь для меня чужой, и что бы ни говорил твой отец,
ослепленный, быть может, своей любовью, я не знаю, насколько серьезный ты
человек. Отвечай же: что ты думаешь о том положении, в каком очутился?
- Для того чтобы мне не приходилось отвечать на ваши вопросы другими
вопросами, вам следовало бы, любезный дядя, задавать их более точно. Когда
я узнаю, каково мое положение, я смогу сказать вам, что о нем думаю.
- Значит, - продолжал капуцин, внимательно и несколько строго
всматриваясь в Микеле, - ты ничего не знаешь о тех тайнах, которые тебя
касаются, даже не предчувствуешь их? И ни о чем не догадываешься? Тебе
никогда не поверяли никаких секретов?
- Я знаю, что когда-то, в то время, как я только родился, отец был
замешан в политическом заговоре. Но в том возрасте я, естественно, не мог
знать, справедливо его обвиняли или нет. А отец никогда не заговаривал со
мной об этом.
- Что же, он недостаточно доверял тебе, или ты сам был равнодушен к
его судьбе?
- Несколько раз я пытался расспрашивать его, но он всегда отвечал мне
уклончиво. Однако я не заключил из этого, подобно вам, дядя, что он не
доверяет мне; мне это кажется просто невозможным; но я всегда считал, что
если в самом деле он участвовал в заговоре, то, вероятно, был связан
клятвой, как это принято во всех тайных обществах. Я полагал поэтому, что
проявил бы неуважение к нему, если бы продолжал расспросы.
- Славно сказано; но не скрывается ли под этими словами глубокое
равнодушие к судьбам родной страны и эгоистическое пренебрежение к
священной борьбе за свободу?
На этот раз Микеле был несколько смущен столь прямо поставленным
вопросом.
- Ну, - продолжал фра Анджело, - отвечай смело, не бойся, я жду от
тебя одной только правды.
- Хорошо, я отвечу вам, дядя, - сказал Микеле, стойко выдерживая
холодный взгляд монаха, невольно огорчивший его, ибо ему хотелось
понравиться этому человеку, чье лицо, голос и манеры внушали уважение и
симпатию, - я скажу вам, что думаю, раз вы желаете это знать, скажу вам,
кто я, хотя и рискую потерять ваше расположение. Пусть борьба за свободу
станет для Италии и Сицилии подлинной борьбой за освобождение людей
порабощенных - и вы увидите: я ринусь в бой не только с восторгом, но с
яростью. Но увы! До сих пор я всегда видел, как простые люди жертвовали
собой лишь для того, чтобы из одного рабства попасть в другое, видел, как
богатые и знатные использовали их в своих целях во имя той или иной идеи.
Вот почему, хотя я не остаюсь равнодушным при виде бедствий и угнетения
своих сограждан, я никогда не хотел участвовать в заговорах под главенством
аристократов и ради их интересов, как бы охотно они ни привлекали нас к
своему делу.
- О люди, люди! Так, значит, "каждый за себя" - таков всегда будет ваш
девиз! - воскликнул капуцин и вскочил, словно не в силах был сдержать
возмущение; но тут же, засмеявшись каким-то странным и горьким смехом, он
снова сел и произнес, с иронией глядя на Микеле:
- Синьор князь, eccellenza*, вы, я вижу, изволите смеяться над нами!
______________
* Ваше сиятельство (итал.).


    XXI



    ФРА АНДЖЕЛО



Странная выходка капуцина больно задела и озадачила Микеле, однако,
желая сохранить независимость и прямоту своих суждений, он выказал
спокойствие, которого на самом деле не чувствовал.
- Почему называете вы меня князем и сиятельством, милый дядя? -
произнес он, пытаясь улыбнуться. - Разве я говорил сейчас как аристократ?
- Именно. Вот я и говорю: каждый за себя! - ответил фра Анджело, снова
становясь серьезным и грустным. - Если таков дух века, которым ты проникся
в Риме, если такова новая философия, которой питаются молодые люди по ту
сторону пролива, значит, наши несчастья еще не кончены и мы долго еще
сможем молча перебирать свои четки. Увы, увы, вот как обстоят дела! Дети
нашего народа не хотят поднимать смуту, опасаясь, как бы им вместе с собой
не освободить и бывших своих хозяев; а аристократы тоже не смеют двинуться,
боясь, как бы их бывшие рабы не уничтожили их! Что ж, в добрый час! А тем
временем чужеземная тирания богатеет за наш счет и смеется над нами, своей
добычей; наши матери и сестры побираются или вынуждены продавать себя, наши
братья и друзья умирают в нищете или на виселице. Чудесное зрелище, и я
удивлен, Микеланджело, как это вы из Рима, где у вас перед глазами были
только великолепие папского престола и шедевры искусства, явились сюда
лицезреть эту бедную Сицилию с ее нищим народом, разоренным дворянством и
ленивыми, отупевшими монахами! Почему бы вам не совершить увеселительную
прогулку в Неаполь? Вы там нашли бы синьоров более богатых, правительство
более щедрое, и все это за счет тех самых налогов, что заставляют нас
умирать от голода. Народ там весьма равнодушный, он очень мало беспокоится
о судьбе своих соседей: "Какое нам дело до Сицилии? Она - наша добыча, и ее
жители вовсе нам не братья". Вот что говорят в Неаполе. Поезжайте в
Палермо - там вам скажут, что Катанию нечего жалеть, что она прекрасно
может прожить за счет своих шелковичных червей. Ступайте в Мессину - и вам
заявят, что Палермо - это вовсе не Сицилия, и нечего слушать его мерзкие
советы и набираться его мерзкого духа. Отправляйтесь во Францию - там
ежедневно печатают в газетах, что богомольные и трусливые народы вроде
нашего вполне заслужили свою участь. Поезжайте в Ирландию - там вам скажут,
что ирландцы не желают иметь дела с французскими еретиками. Ступайте куда
хотите - и всюду вы окажетесь на одной высоте с идеями вашего времени, ибо
всюду вам скажут то, что вы только что заявили: "Каждый за себя!"
Слова, тон и выражение лица фра Анджело глубоко потрясли Микеле, и у
него хватило честности тут же признаться себе в этом. В нем заговорила его
артистическая жилка, и то, что, высказанное кем-либо другим, он счел бы
софизмами и декламацией, в устах этого монаха показалось ему простым и
величественным.
- Отец мой, - произнес он с наивной непосредственностью, - может быть,
вы и правы, что так отчитали меня, не знаю. Я мог бы привести немало
доводов в защиту своего скептицизма, но все они улетучиваются из моей
памяти по мере того, как я слушаю вас. Я не думаю, чтобы я был так уж плох
и заслуживал такого презрения, как считаете вы. Но, когда я слушаю вас, мне
скорее хочется исправиться, чем защищаться. Продолжайте же, дядя.
- Да, да, понимаю, - гордо промолвил фра Анджело, - вы художник и
изучаете меня, вот и все. Подобные речи кажутся вам неожиданными в устах
монаха, и вы уже мечтаете о картине, которую напишете: Иоанн Креститель,
проповедующий... в пустыне?
- Не смейтесь надо мной, умоляю вас, дядя, не стоит: я и так знаю, что
вы проницательнее и умнее меня. Вы стали меня расспрашивать, я
чистосердечно открыл вам свои мысли. Я ненавижу насилие, в каком бы обличье
оно ни выступало, в обличье прошлого или настоящего. Я не хотел бы служить
орудием чужих страстей и жертвовать своей будущностью художника ради того,
чтобы вернуть почести и богатство нескольким знатным семействам,
неблагодарным по своей природе и у которых деспотизм - в крови. Я считаю,
что в такой стране, как наша, революция ни к чему другому не привела бы. Я
готов взять в руки ружье ради того, чтобы защитить жизнь отца или честь
сестры. Но если речь идет о том, чтобы вступить в некое тайное общество,
участники которого должны действовать вслепую, не видя ни руки,
направляющей их, ни цели, к которой они идут, то я этого не сделаю! (Разве
что вы сумеете красноречиво доказать мне, что это мой долг.) Не сделаю,
милый дядя, хотя бы вы прокляли меня за то или высмеяли бы меня, что еще
хуже.
- А откуда вы взяли, будто я собираюсь вовлечь вас в какое-то
общество? - спросил, пожимая плечами, фра Анджело. - Я удивляюсь вашей
подозрительности и тому, что первое чувство, пробудившееся в вас по
отношению к брату вашего отца, - это страх, что он обманет вас. Я хотел
поближе познакомиться с вами, юноша, и весьма опечален тем, что узнал о
вас.
- Что же вы узнали обо мне? - теряя терпение, воскликнул Микеле. - Ну,
предъявляйте мне обвинения по всем правилам, чтобы я знал наконец, в чем
моя вина.
- Вся ваша вина в том, что вы не тот, кем вам следовало быть, -
ответил фра Анджело, - и нам это очень прискорбно.
- Опять не понимаю.
- Вы и не можете понять того, о чем я сейчас думаю. Иначе вы не
высказались бы так передо мной.
- Но объяснитесь же, во имя всего святого, - сказал Микеле, не в силах
долее выносить дядюшкины нападки. - Мы словно деремся на дуэли в темноте. Я
не могу парировать ваши выпады, а защищаясь, видимо, наношу вам удары. В
чем вы меня обвиняете или чего от меня требуете? Я человек своего времени и
своего круга, разве я виноват в этом? Я впервые попал в эту страну, которая
вся во власти прошлого. Я не атеист, но и не святоша. Я не верю ни в
превосходство избранных наций, ни в роковую отсталость моего народа. Я не
чувствую себя прирожденным слугой старых аристократов, старых предрассудков
и старых обычаев моей родины. Я ставлю себя на один уровень с самыми
гордыми и почитаемыми лицами, чтобы судить их, ибо хочу знать, преклоняться
ли мне перед истинными заслугами или остерегаться ложного авторитета. Вот и
все, дядя, клянусь вам. Теперь вы знаете, кто я. Я восхищаюсь всем, что
прекрасно, величественно и искренно перед лицом бога. Сердце мое способно
на привязанность, а разум благоговейно чтит добродетель. Да, я люблю
искусство, я мечтаю о славе, но я хочу искусства серьезного, а славы -
незапятнанной. Я не поступлюсь ради нее ни одной из своих обязанностей, но
никаких ложных обязанностей не наложу на себя и не поддамся ложным доводам.
Неужто из-за этого я достоин презрения? И неужто ради чести считаться
настоящим сицилийцем я должен стать монахом в вашем монастыре или
разбойником в ваших горах?
Порыв живого, непосредственного чувства, которому невольно поддался
Микеле, пришелся капуцину по нраву. Он слушал юношу с интересом, и черты
лица его постепенно смягчались. Но последние слова подействовали на него
словно электрический ток. Он подскочил на скамье и, схватив Микеле за руку
с той же геркулесовской силой, какую уже доказал ему утром, воскликнул:
- Это еще что за намек, вы кого это имеете в виду? - Но, увидев, как
изумлен Микеле этой новой выходкой, он рассмеялся.
- Ну что ж! - продолжал он. - Если ты все знаешь, если твой отец все
тебе рассказал, мне что за дело! Другие же знают эту тайну, а мне и горя
нет. Ах, дитя мое, вы, сами того не подозревая, сказали нечто очень важное,
выразили то, что можно было бы назвать зерном истины. Только не все
способны питаться подобной истиной, есть истины и более удобные и более
приятные, вполне удовлетворяющие большинство. Но для тех, что жаждут
оправдать свои чувства и поступки законами абсолютной логики, для них то,
что вам кажется парадоксом, в наших краях считается самым обыкновенным. Вы
глядите на меня с удивлением? Да, повторяю, вы, сами того не зная, проявили
большую проницательность, когда заявили, что ради чести быть истинным
сицилийцем надо стать либо монахом в моем монастыре, либо разбойником в
наших горах. Я предпочел бы, чтобы вы стали тем или другим, а не
художником-космополитом, как вы мечтаете. Выслушайте же теперь одну историю
и постарайтесь понять ее.
Жил-был в Сицилии один горемыка, одаренный, однако, живым воображением
и некоторой долей мужества. Он не в силах был переносить бедствия,
постигшие его родину, и в одно прекрасное утро взял ружье и ушел в горы,
решив, что либо его убьют, либо он уничтожит поодиночке столько врагов,
сколько сумеет, в ожидании того дня, когда сможет обрушиться на них вместе
с партизанами, к которым хотел присоединиться. Их было много, все -
отборные молодцы. Во главе стоял знатный дворянин, последний отпрыск одной
из самых знаменитых местных семей, князь Чезаре Кастро-Реале. Запомните
хорошенько это имя: если вы до сих пор не слышали его, наступит время,
когда оно станет для вас очень важным.
В лесу и в горах князь велел называть себя "Destatore"*, Дестаторе, и
под этим прозвищем его знали, любили и боялись целых десять лет, не
подозревая, что он тот самый молодой аристократ, который незадолго перед
тем безрассудно растратил в Палермо все свое состояние и вел самую веселую
жизнь, окруженный друзьями и любовницами.
______________
* Пробуждающий (итал.).

Прежде чем говорить о бедном горемыке, который из любви к родине и
ненависти к ее угнетателям стал разбойником, надо рассказать вам о
благородном дворянине, который по той же причине стал во главе этих
разбойников. Это поможет вам лучше узнать свою страну и своих
соотечественников. Дестаторе было тридцать лет, он был красив собой,
образован, хорошо воспитан, смел и великодушен. Настоящий герой; но его
преследовало и притесняло неаполитанское правительство, особенно
ненавидевшее его из-за влияния, которое он имел на простой народ. Он решил
положить конец той жизни, какую вел, прокутить остатки своего состояния,
которое с каждым днем таяло из-за налогов, обогащавших врага, словом,
заглушить свою душевную боль и либо убить себя, либо довести до отупения,
предавшись разгулу.
Однако ему удалось только разориться. Его крепкое здоровье выдержало
все излишества, которым он предавался, распутство не заглушило его душевную
боль, и когда он увидел, что вино не усыпляет, а только возбуждает его,
поднимая в нем столь глубокую ненависть, что ему оставалось либо тут же
заколоться собственной шпагой, либо, по его выражению, "попробовать
неаполитанского мясца", тогда он исчез и стал разбойником. Решили, что он
утонул; наследство его не доставило ни больших хлопот его племянникам, ни
больших выгод судейским крючкотворам.
И тогда он стал тигром, грозным львом, наводившим ужас на всю округу,
и кровавыми делами своими стал мстить за родину. Тот горемыка, о котором я
упомянул в начале этой истории, страстно привязался к нему и служил ему
беззаветно. Он не боялся оказаться "во власти прошлого", когда склонял
колени перед тем, кто почитал себя выше него, но перед богом был равен и
подобен ему; он не думал о том, что дерется, рискуя жизнью, ради "хозяина",
"неблагодарного по своей природе" и у которого "деспотизм в крови", не
думал о том, что, уничтожив чужеземную тиранию, он снова подпадет под иго
"старых предрассудков", "старых злоупотреблений", аристократов и монахов.
Нет, все эти сомнения были слишком сложны для его простого и прямого ума.
Просить милостыню в те времена он считал бы низостью; работать?.. Да он
только это и делал всю жизнь, да еще с жаром, ибо любил работу и не боялся
труда. Но я не знаю, успели ли вы заметить, что в Сицилии не каждый, кто
хочет, находит работу? На земле, самой плодородной и щедрой в мире,
непомерные налоги разорили торговлю, земледелие, все промыслы и все
искусства. Человек, о котором я говорю, готов был на самую неблагодарную и
тяжелую работу в соляных копях и рудниках, в самых недрах этой разоренной и
запустелой земли. Но работы не было нигде, все предприятия одно за другим
закрывались, и ему пришлось бы либо просить на хлеб у своих земляков, таких
же нищих, как он, либо воровать. Он предпочел брать открыто.
В банде Дестаторе знали, с кого брать, и брали справедливо. Убивали и
грабили только врагов Сицилии и изменников. А с людьми смелыми или
несчастными заключали союз. Мы надеялись создать отряд, достаточно сильный,
чтобы захватить какой-нибудь из наших трех главных городов: Палермо,
Катанию или Мессину.
Но Палермо готово было оказать нам доверие только в том случае, если
бы во главе банды стоял аристократ, Дестаторе же считался авантюристом
низкого происхождения, и потому его отвергли. А скажи он свое настоящее
имя, было бы еще хуже, ибо распущенность его получила позорную известность
по всей стране, и винить в этом он мог только себя.
В Мессине от наших предложений отказались под тем предлогом, что
неаполитанское правительство многое сделало для процветания мессинской
торговли, и если все как следует взвесить, то лучше мир любой ценой, а
вместе с ним расцвет промыслов и надежда на обогащение, чем война за
свободу, вместе с ее беспорядками и анархией.
В Катании нам ответили, что ничего не могут предпринять без союза с
Мессиной и ничего не желают делать в союзе с Палермо. Одним словом, нам
решительно отказали во всякой помощи; а потом, год за годом кормя нас
обещаниями, нам в конце концов заявили, что разбойничье ремесло вышло из
моды и отстаивать его попросту неприлично, когда можно продать себя
правительству и разбогатеть, находясь у него на службе.
Правда, при этом забывали прибавить, что для того, чтобы снова занять
свое место в обществе, князю Кастро-Реале пришлось бы стать врагом своего
народа и вступить в какую-либо военную или гражданскую должность, то есть
усмирять бунтовщиков с помощью пушек или преследовать, выдавать и посылать
на виселицу бывших товарищей.
Дестаторе понял, что миссия его окончена, что отныне жить за счет
своего мушкетона - значит нападать на своих же земляков, и глубокая грусть
овладела им... Блуждая по самым диким ущельям в глубине острова, и в своих
дерзких вылазках иной раз даже подходя к городским воротам, он некоторое
время существовал за счет иностранных путешественников, имевших
неосторожность посетить нашу страну. Но подобное занятие было недостойно
его, ибо иностранцы эти в большинстве случаев были неповинны в наших
несчастьях и настолько не способны защищаться, что и обирать-то их было
просто стыдно. Храбрецам, последовавшим за своим вожаком, скоро опротивело
столь жалкое ремесло, и каждый день кто-нибудь из них дезертировал. Правда,
эти совестливые лица, покинув нас, делались еще хуже: одни, всеми
отвергнутые, опустились и обнищали, другие вынуждены были спеться с
правительством, которое видело в них хороших солдат и сделало из них
жандармов и шпионов.
С Дестаторе остались, таким образом, только настоящие разбойники,
убивавшие и обиравшие без разбора всех, кто попадался им на пути. Лишь один
человек среди них еще сохранил честность и не хотел становиться грабителем
с большой дороги. Это был тот горемыка, чью историю я тебе рассказываю. Но
покинуть несчастного своего предводителя он тоже не хотел, ибо любил его, и
сердце его разрывалось при мысли, что тот останется один с негодяями,
которые в одно прекрасное утро, когда некого будет грабить, не задумываясь
зарежут его или вовлекут в какое-либо выгодное для них одних преступление.
Дестаторе ценил привязанность своего бедного друга. Он назначил его своим
лейтенантом - чин смехотворный в отряде, состоявшем из небольшой кучки
отверженных. Порой он еще позволял ему говорить себе правду в глаза и
прислушивался к его советам, но чаще всего с досадой прогонял прочь, ибо
день ото дня становился все раздражительней, и суровые добродетели,
обретенные им в пору душевного подъема и мужества, уступали место порокам
прежней его жизни; эти мрачные призраки, дети отчаяния, возвращались, чтобы
вновь овладеть его угнетенной душой.
Пьянство и разврат опять захватили его, как в пору праздности и
уныния. Он пал даже ниже, чем прежде, и вот однажды - этот проклятый день
никогда не изгладится из моей памяти - он совершил страшное преступление,
гнусное, отвратительное... Случись это при мне, я убил бы его на месте...
Но последний друг Дестаторе узнал обо всем только назавтра и в тот же день
покинул его, сурово отчитав за гнусный поступок.
И тогда наш горемыка, которому некого было больше любить и который
ничем не мог больше помочь своей страдающей родине, спросил себя, что же
ему делать? И сердце его, все еще пылкое и молодое, обратилось к религии;
он понял, что хороший монах, проникнутый духом Евангелия, может еще творить
добро - проповедовать добродетель великим мира сего, учить невежд и
помогать обездоленным; и он облачился в рясу капуцинов, постригся в монахи
и укрылся в этом монастыре. Он принял нищенство, предписанное его ордену
как искупление за грехи, и вскоре понял, что просить лучше, чем грабить,
ибо просящий обращается к богатым ради бедных, и притом без насилия и без
хитрости. Правда, в одном отношении этот способ хуже - он не такой верный и
не такой скорый, как грабеж. Но если обдумать все хорошенько, так выходит,
что в дни моей молодости тот, кто хотел делать как можно больше добра,
должен был стать разбойником, а тому, кто в наши дни хочет лишь совершить
как можно меньше зла, приходится стать монахом, - ты сам это сказал.
Вот и вся история, понял ли ты ее?
- Прекрасно понял, дядя; она очень интересна, но для меня главный ее
герой - это вовсе не князь Кастро-Реале, а монах, который сейчас со мной
разговаривает.


    XXII



    ПЕРВЫЕ ШАГИ В ГОРАХ



Несколько мгновений фра Анджело и его племянник хранили молчание.
Капуцин погрузился в горькие и славные воспоминания о прошедших днях.
Микеле с удовольствием смотрел на него, не удивляясь более воинственному
виду и атлетической силе, скрытым под монашеской рясой; он, как художник,
любовался своеобразной поэтичностью этой натуры, безраздельно преданной
одной идее. Если и было что-то чудовищное и в то же время забавное в том,
как этот монах восхвалял свое разбойничье прошлое, все еще с сожалением
вспоминая о нем, то поистине прекрасным было то, как бывший бандит сумел
сохранить свое личное достоинство, скомпрометированное в глазах общества
столь удивительными приключениями. С кинжалом или с распятием в руке,
убивая изменников в лесу или прося милостыню для бедных у дворцовых ворот,
он был все тот же: гордый, прямой, непоколебимый в своих понятиях, готовый
добиваться добра самыми энергичными средствами, ненавидящий низкие поступки
и способный собственноручно карать за них; он ничего не понимал в вопросах
личной выгоды, которые управляют миром, и не постигал, почему не все и не
всегда стремятся свершить невозможное, а предпочитают с холодной и
осторожной расчетливостью идти на уступки.
- Отчего же ты восхищаешься только второстепенным лицом в истории,
которую я рассказал тебе? - спросил он племянника, очнувшись наконец от
раздумья. - Значит, преданность и любовь к родине имеют какой-то смысл, ибо
у этого человека не было иного побуждения и в теперешнее время он показался
бы, пожалуй, глупцом и даже немного помешанным?
- Да, дядя, настоящая преданность и забвение всего личного во имя
идеи - это вещь великая, и если бы я знал вас в те годы и был бы уже
взрослым мужчиной, я, возможно, пошел бы за вами в горы. Быть может, я не
привязался бы так, как вы, к князю Кастро-Реале, но, полагаю, питал бы те
же иллюзии и ту же любовь к своей родине.
- Это правда, юноша? - спросил фра Анджело, вперяя в Микеле
проницательный взгляд.
- Правда, дядя, - ответил тот, гордо поднимая голову и выдерживая этот
взгляд со спокойной уверенностью.
- Так что же, бедный мой мальчик, - продолжал, вздохнув, фра
Анджело, - значит, сейчас уже поздно пытаться что-либо сделать? Значит,
прошли времена, когда люди верили в победное шествие истины, и новый мир -
из глубины своей кельи, как и прежде из глубины разбойничьей пещеры, я ведь
его как следует и не разглядел - решил покорно дать себя раздавить?
- Надеюсь, дядя, что нет. Если бы я думал, что это так, у меня,
пожалуй, не осталось бы ни крови в жилах, ни огня в воображении, ни любви в
сердце, и я не мог бы уже быть художником. Но увы, надо сознаться, что наша
страна уже не та, какой была в пору ваших приключений, и если она и сделала
шаг вперед, развиваясь умственно, зато сердечный пыл ее заметно охладел.
- И вы называете это прогрессом! - воскликнул капуцин с горечью.
- Нет, разумеется, - ответил Микеле, - но те, что родились в нынешнюю
эпоху и вынуждены жить в ней, могут ли они дышать иным воздухом, чем тот,
которым дышали с детства, и иметь иные понятия, чем те, которые им внушили?
Разве не следует согласиться с очевидностью и склониться под иго
действительности? Разве вы сами, уважаемый дядя, когда, после бурной жизни
свободного искателя приключений, перешли к исполнению непреклонных
монастырских правил, разве вы не признали тогда, что мир совсем не таков,
каким вы его себе представляли, и что уже ничего больше нельзя добиться с
помощью силы?
- Увы, это верно! - ответил монах. - Я провел в горах десять лет и не
видел, какие за это время произошли перемены в нравах просвещенных людей.
Когда Дестаторе послал меня вместе с другими в города, чтобы попытаться
установить связь с аристократами, которых он знал прежде как добрых
патриотов, а также с богатыми и образованными горожанами, которых он помнил
пылкими либералами, мне волей-неволей пришлось убедиться, что они уже не
те, что они и детей своих воспитали совсем в других понятиях и не желают
больше рисковать состоянием и жизнью, пускаясь в опасные приключения, где
только вера и энтузиазм могут совершать чудеса.
Да, да, мир за это время сильно подвинулся... назад, по моему