В тот вечер Михаил сказал Максиму небрежно, совсем мимоходом:
   - А знаешь, Макся, ты зря согласился пойти на дамбу. Первая линия все же у нас, в нашей бригаде. Настоящая мужская работа. И смекалка нужна. А у вас что: в снежки играть с девчатами? Куплеты петь с ехидой Женькой?
   Максим виновато пожал плечами.
   - Я бы, конечно... Да уж куда поставили! Николаю Григорьевичу виднее. А Ребезова...
   Он не сказал, что - Ребезова. Он сам не знал этого. Но и согласиться безропотно с презрительными словами Михаила о Женьке он тоже не мог. Максим не понял - и чего ради Михаил вообще затеял такой разговор?
   До него тогда еще не дошла молва об интересной выдумке друга.
   В тот вечер Михаил сам первый потянул Максима на танцы. Зевая особенно широко, он сказал:
   - Давай, Макся, сходим разок. Чего же все дома и дома сидеть?
   Ему думалось: там, на вечеринке, только и будет разговора что о нем, о его удивительной смекалке.
   А разговора такого почему-то не было. Просто танцевали, играли в "ремешки". Будто каждый день на рейде такие прекрасные идеи рождаются! Это Михаила обидело. Чего-чего, а поговорить-то бы следовало. Отметить общественным вниманием. Не худо бы, между прочим, даже и портрет его на доску Почета поместить...
   Ущемленное самолюбие долго мучило Михаила. Но весь этот день, закончившийся для Максима горькими неприятностями, Михаил проработал уже в отличном настроении. Еще бы: над Громотухой замкнулись "ворота"! Как там ни считай, а все же его, Михаиловой, выдумки "ворота"!
   Правда, они были пока совершенно сквозные, похожие на оконные переплеты, в которые еще не вставлены стекла. Построены из круглых бревен, обтесанных лишь там, где требовалось поставить крепления. Но по верху ворот рабочие теперь уже перебегали с одного берега Громотухи на другой. И это было свидетельством явной победы над нею.
   Теперь следовало вырубать лед. А потом сверху, сквозь узкие щели в двойных рамах "ворот" и сквозь прорубь, торчком и вплотную друг к другу опускать на гранитное дно Громотухи тонкие бревна - сваи. У Михаила мелькнуло сравнение: все равно, что в обойму набирать патроны.
   Рубить лед было трудно. Вода хотя и не выбрасывалась вверх тугими фонтанами, как в первый раз, когда делались пробные лунки (теперь накипевшая толща наледи не позволяла ей этого), но все же, едва лишь узкое острие пешни пробивало во льду сквозное отверстие, в нем сразу вскипали бурливые ключи.
   Минута - и вся прорубь до самых краев наполнялась водой, дымящейся и словно дышащей. Вверх - вниз, вверх - вниз... Пешню приходилось совать в прорубь наугад, вслепую, обдавая себя при каждом ударе целыми каскадами холодных брызг, сразу превращавшихся на одежде в ледяные горошины.
   Но Михаилу это нравилось. Это была не просто работа, а борьба. Хитрая и ловкая борьба с Громотухой. Здесь происходило что-то похожее на фехтование: суметь мгновенно уклониться от опасного выпада противника и тут же ответно нанести ему шпагой быстрый и точный удар.
   Михаил наслаждался.
   Зябли ноги в высоких резиновых сапогах, хотя он и навертел по нескольку портянок. Ломило от холода пальцы рук, потому что скользкий черен пешни все время приходилось сжимать очень крепко, а брезентовые рукавицы с шерстяными варежками внутри насквозь промокли. Словно стальной кольчугой облепило ледяными шариками и грудь и плечи. С шапки тоже свисали короткие сосульки. Ничего! Пустяки!
   Лицо у Михаила горело, жарко было спине, мускулы так и играли.
   Держись, Громотуха!
   Вода в проруби казалась совершенно черной, в ней медленно кружились угловатые зеленые льдинки, все время постепенно всплывающие наверх. Зеленой виделась и окружающая прорубь мокрая кашица из снега. Рабочие с горы скатывали бревна, поднимали метельные вихри, долетавшие и сюда. Посмотреть на небо, серое, мутное, - стоишь словно в глубоченном колодце. От чего-нибудь вздрогни земля, и сразу рухнут на тебя эти неимоверно высокие белые лавины, сторожко нацелившиеся со всех четырех сторон.
   А хорошо! Красиво! Михаил прежде никогда еще не видел такой красоты. Почему? Да, может быть, потому, что для этого нужна и вот такая, немного томящая усталость в руках и чувство ловкой, удачно выполненной тобою работы.
   Виктор Мурашев с Леонтием Цуриковым, взобравшись на "ворота", заводили в щель между рамами первую сваю. Она тупым концом глухо ткнулась в землю, стала торчком. Чешуйки облетевшей коры реденько припорошили снег.
   За первой сваей быстро последовала вторая. И третья. Четвертая... На глазах у Михаила вырастал плотный, высокий забор.
   Сваи шли, опускались, становились в ряд на сухом берегу, там, где росла огромная сосна, принявшая на себя роль главной опоры.
   И по мере того как бревна подступали все ближе, ближе к проруби, выстраиваясь могучей шеренгой, стали сощуриваться глаза у Михаила. Нервно сглатывая слюну, он ждал, когда очередная свая упадет концом уже в воду. В воду - значит, туда, где поработала его рука, рука Михаила Куренчанина, нанося удары самой, именно самой, Громотухе!
   Она не была большой рекой. Вернее, была совсем малюсенькой речкой.
   Но Михаил сейчас возводил ее в ранг самых великих! Самых могучих... Только тогда и могла быть полной радость борьбы с нею, радость победы. Что на большой реке делают тысячи, здесь делают десятки людей.
   Удар пешней на Громотухе стоит удара тяжелого копра на Ангаре, а торчком спущенная здесь в воду свая - все равно что кубометр бетона, уложенный в тело плотины на Братской ГЭС.
   Нет, нет, Громотуха - гигант! Рубашкой-то все же, как говорила Булатова, эту реку не перегородить...
   "Фф-ух!" - всплеснулся битый ледок в проруби. Тонкая пленка воды накатилась на резиновые сапоги Михаила. Он подбежал к только что опущенной свае, похлопал рукой по ее шершавой коре, закричал радостно: "Крепко стоит!" Как будто оттого, что это - первое - бревно опустилось концом в воду, хотя, может быть, всего и на тридцатисантиметровую глубину, оно могло стать иначе, чем другие его предшественники.
   Откуда-то сразу появился Шишкин. Спрыгнули сверху Цуриков с Мурашевым. Подошли еще мужики. Потом комочком по косогору скатилась и Феня в толстых ватных штанах навыпуск - чтобы не засыпался снег за голенища. Всем было интересно поглядеть, как станет в Громотухе первая свая.
   - Ну, чего, чего? - уговаривал Шишкин. - Все-то зачем сбежались? А ну, по своим местам! Когда полностью поставим запруду, вот тогда и будем ее рассматривать.
   Но все знали, и сам Шишкин тоже знал: так вот собираться, глядеть на самое интересное люди, хоть ты что, а будут! И не только - закончив полностью работу. Человеку обязательно нужно видеть свой труд в живом движении.
   Кому захочется посмотреть хорошего бегуна только на финише? Даже услышав заранее, что прошел он дистанцию с превосходнейшим результатом! Интересно посмотреть, как он бежит.
   И возле первой сваи, оттиснувшей пусть только на несколько сантиметров, но уже саму Громотуху, возле сваи, заставившей по-иному взбурлить воды реки, - нельзя было не постоять, не поговорить.
   Как следует. Многозначительно.
   С того часа, как Цагеридзе подписал приказ о постройке запруды на Громотухе, приказ, по которому вся полнота ответственности за дерзость замысла падала лишь на него, - именно с того часа ее взялись разделять наравне с начальником все рабочие рейда. Не юридически, не давая подписок об этом, не вынося резолюций, просто - делами. Люди поверили: таким способом лес можно спасти! Можно - если всем, только всем, поработать как следует, на совесть, от чистой души. Поработать, зная, что упущенные сроки могут все их усилия обратить в ничто. Поработать, зная, что даже сделанное добротно и в срок может вдруг загубить неодолимая стихия. Но это ведь река, сплавное дело! А волков бояться - в лес не ходить.
   И потому любая удача в работе становилась большой общей радостью, а всяческие препятствия и помехи - личной бедой каждого.
   Михаила начало прохватывать холодом. Он провел рукой по ватной стеганке, к ледяной горошек, стуча, посыпался на землю. Еще сильнее заныли ступни ног. Надо скорее опять за работу, размяться. Он нацелил свою пешню в прорубь.
   - Эй, стой, Куренчанин! - сказал ему Цуриков. - Ты чего же зря долбишь? Лес-то, гляди, весь у нас вышел. Потому и мы с Виктором пошабашили. Воду откроешь, а за ночь при таком морозе майна твоя наполовину в сплошной лед обратится.
   - Как так: вышел весь лес? - удивился Михаил. И замер с пешней, приподнятой, как пика. - Почему не привезли? Семен Ильич!
   Шишкин только развел руками:
   - Ну, нету больше леса. Действительно. Весь, что был завезен, в дело вложили. А ты, Леонтий, тоже парня зря не пугай, майна за ночь насквозь никак не промерзнет. Тем более - вечер. И завтра успеется. Ладно. Кончай, мужики.
   - Значит, и эту, готовую, даже нечем заполнить?! - побалтывая концом пешни в проруби, почти закричал Михаил. Ему вдруг стало жаль своего труда: половина пропадет впустую. - Семен Ильич! Почему же леса в достатке не подвезли?
   - А это не меня - Афину спроси. Она из бригады Ивана Романыча. На их совести лесом нас обеспечивать. Домой, ребята!
   И Шишкин зашагал к тропе, подобно лестнице ступенчато пробитой в снегу на выходе из котлована.
   За ним потянулась сразу и вся бригада.
   - Афина Паллада, ни склада, ни лада, - вслед прорабу, презрительно смакуя слова, проговорил Михаил. - Эх, Феня, Федосья, бегает по полю, а пора бы к некрополю...
   - Рифмуете? Ужалить хочется? Некрополь - город мертвых, кладбище. Вы это знаете? Или просто по невежеству своему такую рифму подобрали? - услышал Михаил у себя за спиной голос Фени.
   Михаил быстро повернулся. Как это могло получиться? Он был твердо убежден, что Загорецкая пошла домой в числе самых первых. Он ясно видел, как девушка медвежонком, в своих толстых ватных штанах, карабкалась, припадая на руки, по крутой снежной тропинке.
   Рядом с ними сейчас не было никого.
   Михаил великолепно понимал, как переводится слово "некрополь", но, произнося вслух свои, неожиданно сложившиеся в уме прибаутки, он не хотел уколоть именно Феню. Под Афиной, Федосьей, в этот раз он подразумевал вовсе другое, что-то такое вообще беспомощное, "на тонких ножках", может быть, даже бригадира Ивана Романыча Доровских. Словом, черт его знает, что он подразумевал, теперь и самому не разобраться.
   Железно стиснув челюсти, Михаил уставился тяжелым взглядом в прорубь, где мелкие льдинки уже скреплялись прозрачной, словно стеклянной пленкой.
   - Рифму подобрал я такую по невежеству своему, - с нарочитой, видимой медлительностью выговаривая каждое слово, наконец сказал Михаил.
   Это походило на извинения. Но по принципу: "Ладно, возьми, черт с тобой!" И Феня немедленно ответила Михаилу:
   - А может, сорвалось от прямой души? Это ведь все же лучше.
   И если бы сейчас Михаил переменил тон или подхватил просто, без ерничества, Фенины слова, они, наверно, побрели бы с Громотухи рядом, не торопясь догонять ушедших вперед, побрели бы, дружно беседуя, так, как давно уже хотелось Михаилу. Но он захохотал горласто и презрительно:
   - Нет, нет! Я только по невежеству!
   Он не сумел перебороть себя, не смог остановить, сдержать глупейший смех, даже отлично понимая, - нехорошо, очень нехорошо получается.
   У него страшно мерзли ноги, но после этих слов своих он все же не решился сразу повернуться и пойти. Такую беспримерную грубость и такую крайнюю глупость он пока еще не мог себе позволить. Ему в далекой, смутной надежде казалось, что как-то потихонечку, помимо его усилий, но все сейчас обойдется - гроза пролетит стороной. Он ждал: девушка засветится добродушной улыбкой.
   Михаил стоял как раз на дороге у Фени, и ей теперь приходилось ждать, когда он освободит путь, двинется первым. Тропиночка узкая. Иначе - лезть в глубокий, рыхлый снег. Или перепрыгнуть через довольно-таки широкую прорубь.
   И Михаил, в замешательстве переступая с ноги на ногу, поглядывал, словно перед ним торчал столб, поверх головы девушки на крутые снежные откосы.
   В котловане теперь они оставались совершенно одни. Здесь было как-то по-особенному глухо и тихо. Надвигались серые сумерки. Со стороны Читаута доносился едва различимый, сверлящий Женькин голосок - частушечка: "Я без чаю не скучаю..." Михаил кривил губы: Максим, как челнок, все время качается то к Ребезовой, то к Федосье. А Федосью эту совсем не поймешь.
   И все-таки уходить отсюда не хочется...
   - Вы удивительный человек, - вдруг сказала Феня, - вы все время ломаетесь. А зачем?
   - Ло-ма-юсь... - рубя это слово на отдельные слоги, насмешливо проговорил Михаил. - Я ломаюсь, а она не ломается!
   - Коза. Бэ-ээ! Вот так вы всегда разговариваете. - И Феня властно махнула рукой. - А ну-ка, пропустите меня!
   Михаила передернуло. Такого поворота в разговоре он никак не ожидал. "Коза" под корень уничтожала всю его мужскую гордость и силу. Коз пасут, привязывая на веревочку... "Бэ-э-э!.." Эта колючка с обмороженным носом дразнится, будто ему всего десять или двенадцать лет...
   - Дороги здесь никому не закрыты, - зло сказал он, не двигаясь с места. - Никому. Ни людям, ни козам.
   Феня покачала головой, туго замотанной в шерстяной платок. Не снимая варежек, подула в кулаки, постукала ими друг о друга.
   - Мама моя! Вот характер. Нет, это уже не коза.
   - Осел? - еще злее спросил Михаил. И ноздри у него раздулись.
   - Похоже, - подтвердила Феня. - Такие руки у человека! Смотришь: работают - словно рисуют. Вы хоть сами-то это знаете? Это же может не всякий. Это как песню петь. Работать так каждому - светлая радость. А в вас никогда, наверно, даже капельки радости нет.
   Она словно бы стучалась в закрытую дверь, зная, что хозяина дома нет и все равно дверь ей никто не откроет.
   Михаил стоял и смотрел на нее сверху, высокий, выше Фени больше чем на голову. Взять такую одной рукой за воротник, а другой - у пояса и, как кулек, потрясти, бросить вон туда, на мягкий снежок. Пусть носом в сугробе читает свои лекции!
   Сама-то знает ли она, что такое красота труда? И радость?
   Какая может быть для человека радость труда, если у него всей силы, как у котенка! Михаил снова, еще внимательнее, вгляделся в фигурку Фени, казавшуюся особенно смешной в толстых ватных штанах.
   - Зато вы очень кра-сиво работаете. Радостно! Только лесу вот почему-то не привезли...
   Феня молча отступила назад. Тут, где сейчас топтались они, в мокрой ледяной кашице отпечатались ее следы - маленьких, подшитых валенок, "Федосья на тонких ножках". А подальше везде лед уже схватился светлой, скользкой корочкой. Феня оглянулась, чуть-чуть отошла еще, потом разбежалась и прыгнула.
   Михаил не успел помешать. Звонко всплеснулась в проруби вода, маленькая волна подкатилась к его ногам.
   - Федосья!.. Ат, дура!..
   Девушка все же за что-то зацепилась руками. Она лежала животом на льду, болтала ногами в воде, силясь выбраться поскорее. Михаил перемахнул на другую сторону проруби, ухватил Феню за воротник, выдернул из воды, поставил на ноги.
   - Эх!.. Ну... эх! - бормотал он. - Поскользнулась...
   - Тебе вот этого только и нужно всегда: поиздеваться, - судорожно всхлипнула Феня. И пошла, волоча за собой мокрые полосы. - Подлый!
   - Да я же... А, черт!.. Стой! Погоди! - заорал он. - Возьми сухую!
   Он торопливо сорвал с себя ватную стеганку, чувствуя, как сразу спину колюче охватило морозным воздухом. Догнал девушку на выходе из снежного котлована, где узкая тропинка с выбитыми в ней лестничными ступенями круто поднималась вверх. Опередить Феню, стать ей на пути было совсем невозможно.
   - Слушай!.. Ну, слушай!.. Надень...
   - Уйди! Не надо мне твоего! - гневно крикнула Феня через плечо. И заплакала тонко, по-детски: - У меня ноги насквозь мокры-и...
   - Ну, сапоги... Возьми... Отдам сапоги, - говорил Михаил, карабкаясь по тропе вслед за Феней и не зная, что ему делать со своей ватной стеганкой. Да постой же... Стой!
   Сел, потянул с ноги сапог, исходя яростью и в то же время сознавая, как сильно он виноват. Еще потянул. Остановился. Уходит все дальше? Не побежишь потом за ней по снегу босой...
   - Федосья!.. Кому говорят?.. Ты остановишься?..
   Не отзываясь ни словом, Феня быстро поднималась по крутой тропинке. Михаил толкнул ногу обратно в сапог. Вскочил. Портянка сбилась, резала пятку, мешала идти. Он снова присел, переобулся, натянул стеганку, показавшуюся ему теперь железной - жесткой и узкой.
   Девушка ушла далеко, брела по дороге уже под обрывом Читаутского берега. На дальнем горбатом мысу, как след недавно закатившегося солнца, алела узкая, медленно тающая полоска.
   По всей протоке, неуклюже, будто лежащие белые слоны, бугрились пересыпанные метелями торосы.
   Маленькой звездочкой в чьем-то доме на рейде вспыхнул первый огонек.
   - Эх, черт! Эх, черт! - туго выдавливал на ходу Михаил, уже не пытаясь догонять Феню.
   И даже сам не знал, к кому или к чему относились эти его слова.
   4
   С утра до вечера Цагеридзе пропадал на реке, переходя по нескольку раз с Громотухи на Читаут, к снежной дамбе и обратно. В контору он заглядывал на час, не больше, в самом конце рабочего дня, когда накопятся документы, нуждающиеся в подписи начальника рейда.
   Забирая себе в папку подписанные чеки и платежные ведомости, Василий Петрович подмигивал: "Такси. Шофер улицу ищет, а счетчик работает. Платить пассажиру". И не трудно было понять, кого он подразумевает под пассажиром.
   В другой раз, ожидая, пока Цагеридзе просмотрит бумаги, Василий Петрович, как всегда путано, рассказал ему историю о каком-то начальнике, на которого госконтроль сделал денежный начет около пятнадцати тысяч рублей. "Вот и считай, - закончил он, - сколько, бывает, для своего кармана каждая буквочка на второй резолюции стоит: "оп-ла-ти-ть!" Цагеридзе засмеялся: "Я вам, кажется, написал довольно-таки длинную резолюцию. Выходит, мне каждая "буквочка" будет стоить дешевле". И Василий Петрович, хлопнув себя по ляжкам, тоже захохотал: "Люблю ловкое слово, начальник! Но, имей, подсчеты не забываю".
   От трудного хождения по неровным и скользко текучим снежным тропинкам, а порой и совсем без тропинок, у Цагеридзе стала сильнее болеть нога. Баженова говорила ему с упреком: "Николай Григорьевич, ну зачем вам самому обязательно каждый день бывать на реке? Бригадиры опытные. Как им сказано, так и сделают". Цагеридзе шутливо грозил ей пальцем: "Как это понимать, Мария? Бригадиры опытные, им место на реке. Начальник неопытный, место ему в конторе, возле бумаг. Вас правильно понимаю? Но я не согласен! Мне тоже хочется стать опытным". Баженова не отступала: "Так вы бы тогда хоть на лошади ездили! Поберегите ногу. А Павлик совсем измучился от безделья".
   В этом Цагеридзе с Баженовой согласился. Но разъезжал по реке все же с чувством внутренней неловкости: такими - на лошади среди пеших рабочих - ему представлялись подрядчики дореволюционной поры.
   На этот раз Цагеридзе несколько припоздал, задержался возле ремонтной мастерской - обдумывал вместе с механиком, как быстрее поправить на тракторе поломанный гребок. Ведь угораздило же парня сослепу наехать на неподрубленный торос! Добрый Косованов и тот сказал: "Такие штуки законно за личный счет виновных ремонтировать нужно". Тракторист не заспорил, только вполголоса выругался. И Цагеридзе почувствовал: именно вот за эту поломку наказывать, бить парня по карману нельзя.
   К конторе Павлик подвез Цагеридзе, когда там уже не было никого, кроме непременного Василия Петровича. Бухгалтер сидел в кабинете начальника, за его столом. Он дожидался - подписать документы.
   Войдя в кабинет, Цагеридзе поморщился. Было накурено так густо, что он сразу поперхнулся. После свежего, морозного воздуха особенно противным казался кислый, режущий запах табака. Бухгалтер читал какие-то бумаги. Цагеридзе с неприязнью отметил: из его, начальника, папки с надписью "Для доклада".
   Эту папку со свежей почтой ему прямо в руки всегда отдавала Лида. Девушке было приятно "докладывать" начальнику по каждой бумажке. Тогда она чувствовала себя настоящим секретарем.
   Докладывала она неоправданно долго, подробно, стоя у Цагеридзе за спиной и держа перед ним в вытянутой руке очередную бумагу. Цагеридзе чувствовал себя как-то связанно: он смотрел на документ и невольно видел очень близко тонкую, белую, с голубыми жилками руку Лиды, а на волосах у себя ощущал ее неровное, теплое дыхание.
   Окончив свой рабочий день и полагая, должно быть, что начальник задержится еще надолго, в этот раз Лида ушла, оставив свою папку на столе Цагеридзе, любопытный же бухгалтер, "второе лицо", бесцеремонно завладел ею. Так подумалось Цагеридзе, как только он вошел в кабинет. И хотя это очень ему не понравилось, он в первый момент не подал виду, а с напускным безразличием спросил:
   - Что нового в моей почте, Василий Петрович?
   Бухгалтер медленно поднял голову, оторвался от чтения и, вглядываясь в тонкие струйки морозного пара, поднимающиеся от дохи Цагеридзе, сказал:
   - Крестец беда как сверлит. На худую погоду. Займется большая пурга работам гроб! А что в твоей почте - не знаю. Не видел. Не читал. Читал казенную почту. Разное в ней. Заявления. Письма. Радиограммы.
   Цагеридзе бросил доху на диван, потер зазябшие руки, приложил ладони к горячей печи. Он ожидал, что бухгалтер встанет и освободит ему место за столом.
   Но Василий Петрович не спешил это сделать.
   - Я имел в виду именно казенную почту, - сдержанно проговорил Цагеридзе, особенно надавив на слово "казенную". - Не хватало еще, чтобы вы читали и мою личную почту!
   - По конвертам, пишут многие. Все с Кавказа.
   - Не жалуюсь, - Цагеридзе недовольно передернул плечами. - Есть у меня в Грузии и друзья и родственники.
   - Дальные! Ближних, говорил ты, вроде нет?
   - Да, близких родственников у меня нет. Это для вас имеет особое значение?
   - Значение имеет. Кажному. А тебе поболее, может, чем мне. С бабами как? Здесь, сам вижу, - никак. А по почеркам на конвертах трудно понять. Вроде бы тоже все от мужчин.
   - Допустим.
   Василий Петрович задумчиво выдул длинную струю голубого дыма.
   - Зря! И неправильно. Делиться надо. Заботами, тревогами. С бабами легче. Жалостью, лаской всякую боль сымают. Хотя бы письмами. А уж тебе-то во всяком разе от баб иметь бы можно.
   - Не понял.
   - Красивый. В силе мужской. Почему не написать? Ей. С которой ежели что было. Получать обратно ответы. Хорошо. По-человечьи. Не обязательно - драмы. Вспомнить приятность встречи. Хотя бы и случай. С душой, с теплом. А что? Нет пакостнее только одного - полюбил, а фамилии не знаю.
   - Война и госпиталь не очень подходящие места для любви, - раздражаясь, сказал Цагеридзе. - Понимаете? А другого времени у меня еще не было. Николай Цагеридзе не искатель "случаев", о которых вы говорите. Он полюбит женщину только тогда, когда будет знать фамилию! Не спрашиваю, как делали вы.
   - А чего не спросить? - Василий Петрович грудью навалился на стол, поставил подбородок на кулаки. - Спрашивай! Не откажусь. Случаи были. За дерьмо бы себя считал, не за мужика. Были. Но без подлости. Без драмы. Кто с подлостью - тех давить, сукиных сынов! Глядишь: рожа моя сейчас распухшая. А по молодости была ничего. Вполне подходящая. Любили. Красивые любили. Всех помню. Как в светлом сиянии. Найдет на душу мрак, чем отгоню? Припомню: было. Стоило жить. - Теплым светом зажглись глаза бухгалтера, подобралась в улыбке тяжелая нижняя губа. - И сейчас этим жить стоит! Не на час остается. Навсегда. Думаешь: таюся? Двадцать третий год со своей законной живу. Знает все. О каждой. При ней шабаш, не было. Не надо. Не свинья. Но тем - первым и сейчас поклоняюсь. За счастье, за радость. Живым. И которых даже на свете нет. Память твердо храню. А как? Жениться вздумал, прежде чем от невесты слово "да" - ей все на совесть. Про всех. Иначе тоже как? В этом самый малый обман душу уже разрушает. Ждешь полной любви - отдавай тоже полную. В этом проба: начистоту. Все сам расскажи. Только тогда спрашивай ответа. Как по-другому?
   Вначале Цагеридзе хотелось оборвать его, сказать, что это вовсе не предмет для разговора в конторе, что он устал, озяб, хочет как можно скорее подписать документы и пойти домой, но вдруг почувствовал - нет, резко оборвать Василия Петровича не может. Была в коротких, обрубленных фразах бухгалтера какая-то искренняя и светлая, человечная сила, опровергать которую он, Цагеридзе, не может, не имеет права, не нанося обидного, несправедливого удара старику, при всей своей грубоватости все-таки с глубокой уважительностью отзывающемуся о любви. И тем более не имеет на это права, что, торопясь вначале перевести весь разговор в служебный, деловой, он сам сказал, по существу, заведомую неправду.
   - Вступать с вами в спор я не готов, - проговорил Цагеридзе. - Я зашел сюда, чтобы подписать документы. Что должен я подписать?
   Василий Петрович тягуче откинулся на спинку стула, вынул изо рта недокуренную папиросу, с сожалением посмотрел на нее, расплющил об угол стола и отшвырнул к порогу.
   - Документы - что. Обыкновенные. Чек на зарплату, безлюдный фонд. Жироприказы на перечисленье налогов. Половина всего нормальная, а половина в копилку. В счет второй резолюции. Акт есть еще. Списание тонких тросов. Негодных. Утвердить счет уставного фонда. Тросы те, что на запруду пошли. Черт те что ими Шишкин там к соснам привязывал. Не все на твою вторую резолюцию вешать.
   - А ничего, вешайте, - с холодком в голосе заявил Цагеридзе. - Не хочу никак уступок. Ни своей совести, ни вашей.