Один раз она неосторожно ухватилась за молодую сосенку, но сосенка хрупнула, как стеклянная, Феня потеряла равновесие и покатилась, едва не свалившись в глубокую расселину между скал. Она не испугалась, полежала немного, равнодушно поглядывая в черный провал, и снова поползла вверх. Хотелось спать.
   Хуже всего было то, что теперь у нее очень сильно начали зябнуть ноги. А встать во весь рост и попрыгать, нагнать горячего тока крови в самые кончики пальцев было негде. Все время приходилось следить: как бы не свалиться куда-нибудь в яму.
   И в памяти вдруг возникали далекие картины...
   ...Вот здесь по осени бывает очень много малины. В жаркий день важно гудят шмели. По валежинам носятся, набив щеки диким горошком, полосатые бурундуки. Дятлы тяжелыми носами из гнилушек выколачивают себе жуков. Если нет ветра - стеклянный перезвон ручья снизу долетает и сюда, но в густой зелени сам ручей не виден. Сейчас, кроме мороза и голода, нет ничего. Все серое. Даже солнце серое. На месте малинника, над сугробами, сухие метелки кипрея.
   ...Отец сейчас, наверно, объясняет матери, кто такой был Софокл, и хвалится: "А ты знаешь, Синочка, у нашей Афины определенно есть что-то такое... тяготение к музам. Она в общем..." Мать радуется: вот какая у них способная дочь! Сама она любит читать только "истинную правду", Горького например. Про Софокла она тоже будет слушать, но с тихой улыбкой, дескать, что же, из песни слова не выкинешь. Она всегда тихо и застенчиво улыбается, когда слушает о чем-либо ей малопонятном или ненужном. Улыбается из уважения к тому, кто говорит. Они, наверно, сейчас обедают и думают, что Феня еще вчера пришла на рейд, тоже обедает или переписывает контрольную работу о древних греках.
   ..."Эти", конечно, проснулись давно, острят и издеваются всячески над ночной гостьей, дурой девкой, и жрут похлебку из копалухи. С хлебом! Топится чугунная печь. Топится печь...
   ...А варежки совершенно не греют! Куда бы, куда в тепло спрятать руки? Осталось ли где тепло на всем белом свете?
   Перед Феней вздыбился гранитный утес. Ох, наконец-то! Последний. В нем трещина, как раз такая, чтобы только втиснуться человеку. По ней летом поднимаются "врасклинку", упираются в одну стенку руками и ногами, в другую - спиной. Так и всползают наверх. А наверху... Чуть-чуть подняться еще по откосу до перевала, и потом - до самого моста по лесу все вниз и вниз, не круто, идти легко, ноги сами бегут! Ей сразу стало веселее.
   Тут можно и поразмяться, поплясать, есть крохотный "пятачок". Но только что же это такое - тайгу совсем затягивает серый туман, уже вовсе неразличимы деревья на противоположном склоне Каменной пади, и даже елочки у ручья скорее можно только угадать, чем увидеть. Скорее, скорее! Феня попрыгала немного, помолотила кулаками камень утеса, тепла не почувствовала, а только боль - и втиснулась в щель.
   Летом она здесь взбиралась в четырнадцать коротких шажков. Но теперь ее движения связывал полушубок, а залубеневшие валенки соскальзывали с камня. Чтобы потуже "расклиниться" в щели, нужно было сильнее упираться руками, но от этого сразу леденели пальцы. Феня пугалась, что их осушит и насквозь прохватит мороз, тогда уже не ототрешь, чуточку ослабляла нажим и срывалась вниз, падала на мягкую подстилку из снега. Обойти бы этот утес? Можно. Но для этого надо спуститься почти до половины горы и потом пробиваться по другому распадку сквозь злую чащу из боярышника, которая сплелась там, как колючая проволока.
   Нет, нет, только тут! Каких-то четырнадцать мелких шажков по отвесной стенке - и не подняться?! А ну-ка... А ну еще... И еще... Еще раз... Шесть, семь, восемь... Свалилась опять!.. Ничего... Семь, восемь, девять... Снова сорвались валенки... Фу ты, как сердце колотится! Пальцы, не пальцы, а грабли... Эх, были бы теплые руки!..
   После того как Феня свалилась в десятый или двенадцатый раз, ее внезапно бросило в жар, но не в такой, каким пышет человек от избытка сил и энергии, а в тот жар, когда его охватывает смертельная усталость. Все равно как огарок свечи - прежде чем погаснуть совсем, он дает последнюю вспышку самого высокого яркого пламени. Феня это не сознавала, ей просто стало тепло, согрелись наконец даже самые кончики пальцев, а на шее под платком она ощутила испарину. И хотя почему-то сильно задрожали колени, а губы горько обметало летучей сухостью, этой вспышки тепла, этого взметнувшегося огонька бодрости ей хватило как раз, чтобы выбраться наверх и, не останавливаясь ни на минуту, выбрести на самый гребень перевала.
   А тут ноги вдруг отнялись, подкосились, и Феня почувствовала, что она против воли садится в снег, что ей даже хочется лечь и закрыть глаза, хотя бы на самую-самую малость...
   "Федосья на тонких ножках", - вяло подумала она, подчиняясь неодолимому искушению. - Опаздываю на собрание... Баженова будет сердиться... А "эти" жрут похлебку из копалухи... Папа, почему у греков Софокл..."
   Она приткнулась к тонкой березке, и жесткие, крепкие комья снега посыпались ей на плечи вместе с промороженными хрупкими сучочками.
   Фене показалось, что это хлынул крупный ливень.
   Так вот отчего стало тепло! Надвинулся циклон... грозовая туча...
   Смотри-ка, сразу по-летнему зашумела листва на березках... Ох! Как больно ужалила в щеку оса!..
   Но куда бы укрыться ей от дождя? Ведь так все равно не уснешь, промочит насквозь. А у нее - тетрадь!..
   Тетрадь... Софокл... Профсоюзные марки... Нужно бы встать, перейти, где погуще деревья...
   Вон тоже кто-то ходит, ищет кого-то, кричит под горой: "Федосья!"
   А ведь Федосья - это она?..
   4
   Скучно и однообразно верещали полозья саней.
   Обочь дороги, узкой, в один след, похожей на глубокую канаву, прокопанную среди сугробов снега, стояли раскидистые вековые сосны. Их вершины вплотную смыкались над дорогой. Деревья расступались только изредка и тогда в просветах, далекие и холодные, видны были частые зимние звезды.
   В одном месте небо словно чуть-чуть желтилось - это готовилась подняться луна.
   Дорога становилась все хуже и хуже. Усталая, густо заиндевевшая лошадь оступалась, проваливаясь в скользкий, сыпучий снег. Павлик, кучер, мальчишка лет пятнадцати, в огромной шарообразной шапке, сшитой из неведомо какого меха, озорно покрикивал на лошадь, стегал ее хворостиной, дергал за вожжи, но без пользы: иначе, как шагом, здесь ехать все равно было нельзя.
   А мороз крепчал, набирал лютую силу. Колючий, сухой, он перехватывал дыхание, склеивал ресницы, заставлял прятать лицо. Плохо спасала даже новая собачья доха. Зарывшись, насколько было можно, в солому, набросанную на дно просторной кошевы, Цагеридзе пытался задремать. Он потерял счет времени. Казалось, что этому темному лесу, забитому сугробами сыпучего снега, никогда не будет конца, хотя Цагеридзе и знал, что от посадочной площадки для самолета у села Покукуя весь путь до Читаутского рейда имеет мереных только лишь двадцать три километра.
   Цагеридзе с завистью наблюдал, как Павлик, озябнув, выскакивал из кошевы и, припрыгивая и притопывая, шел следом. Согревшись, Павлик падал на солому, охал, ухал, заливисто свистел. А Цагеридзе пробежаться, как это делал Павлик, не мог. Вместо левой ноги от колена у него был протез, новый, непривычный, и ковылять на костылях по рыхлому снегу Цагеридзе не решался.
   Так они ехали еще очень долго, и мороз становился все злее и злее, лес - гуще, а сугробы снега - выше.
   Но вот дорога повернула круто вправо и пошла под уклон. Потянуло особенно острым холодом. Еще немного - и впереди забелела широкая открытая полоса.
   - Читаут! - выкрикнул Павлик. Он бросил вожжи, захлопал, застучал отвердевшими на морозе кожаными рукавицами и засвистел особенно озорно и весело.
   - Сколько осталось? - вяло спросил Цагеридзе, и оттого, что он заговорил, сразу колючая дрожь проползла у него по спине. Ах, как хорошо бы теперь выпить стакан горячего чая! А еще лучше - виноградного вина. Такого, какое умеют делать, наверно, только в Сачхере.
   - До рейда сколько? - отозвался Павлик. - От устья Ингута пятнадцать километров считают. Ну, отсюда километров девять, однако, не больше. - И добавил: - Ежели по воде, летом. А сейчас, по торосам крутиться, всех двенадцать выйдет. Эвон чего нынче нагородило!
   Над рекой стлался густой серый туман. Вдоль берега топились ключевые наледи. Конь захрапел, когда под копытами у него захлюпала вода. Приседая на задние ноги, он трусливо перемахнул через дымящийся разлив наледи. Дорога теперь вилась между торосами, хотя и завеянными снегом, но все же дико острыми и угловатыми. Местами льдины сдвигались сплошным высоким валом. Тогда дорога вздыбливалась, всползала прямо и круто на гребень вала и так же круто падала вниз в глубокий ледяной желоб. Кошеву все время швыряло с боку на бок. Чтобы не выпасть, Цагеридзе глубже зарылся в солому, привалился плотнее к оплетенному бечевой задку.
   Под полозьями заливисто журчал снег, звенели разбитые подковами коня мелкие льдинки, возле щеки шелестела душистая ржаная солома. И Цагеридзе бросило в сторожкую дрему.
   Павлик завел песню, сложенную, должно быть, кем-то из местных жителей:
   Стучат топоры, пилы поют,
   В глубоком распадке бежит Читаут,
   Падают сосны, вершины шумят.
   - Эх, хорошо! - лесорубы говорят.
   Жгутся морозы, вьется пурга.
   Разве напугают лесорубов снега?..
   Цагеридзе хотел сказать Павлику, что песня ему нравится, только вот неладно - "жгутся морозы", да с размером стихотворным что-то не в порядке. Но чтобы Павлик услышал, нужно было откинуть воротник дохи и выставить лицо на мороз. Сделать это у Цагеридзе не хватило решимости, он подумал: скажу потом. И стал подыскивать, подбирать взамен более удачную строчку. Напрашивались все какие-то длинные, многосложные слова и ломали размер. Цагеридзе стало смешно: не так-то просто, оказывается, сочинять стихи. Заметить изъян в чужих - легче. Ну, да не может быть, чтобы не нашлось точное и по смыслу и по размеру слово! Найдется. Обязательно найдется. Только поискать хорошенько. "Жгутся морозы... жгутся морозы..." Может быть, так: "Жгут лицо морозы"?.. Нет, опять лишний слог...
   А Павлик поет и поет. Вообще держит себя чересчур независимо, даже чуточку дерзко. Ни о чем не расспрашивает, от разговора уклоняется, будто везет в кошеве не начальство, а куль с овсом.
   Вот, кажется, и еще проскочило какое-то неправильное слово у него в песне. Не сразу только сообразишь, в чем именно неправильность. А есть она. Но в чем же, в чем? Непонятно. И вообще не разберешься: катятся сейчас сани вперед или назад? И что это шебаршит: снег под полозьями или ветер начинается?
   Жгутся морозы, вьется пурга...
   Удивительный день сегодня - резких контрастов и превращений. Утром Цагеридзе нежился в мягкой, теплой постели, теперь корчится от лютого холода в соломе на дне кошевы. Начал он день обычной, неторопливой прогулкой по светлым городским улицам к двухэтажному зданию треста, кончает - в тайге, среди торосов, дымящихся наледей под темной стеной леса, чуть озаренного восходящей луной.
   Без пяти одиннадцать утра в тресте он был рядовым сотрудником отдела сплава, инженером, которому Читаутский рейд представлялся лишь высокой колонкой цифр в общей сводной ведомости. Ровно в одиннадцать Цагеридзе стал начальником этого рейда. А сейчас уже исполняет свои прямые обязанности, как начальник, едет на лошади, принадлежащей Читаутскому рейду, и Павлик первый, встретивший его подчиненный. На маленьком таратористом патрульном самолете лесной авиации двести восемьдесят километров по прямой от Красноярска до Покукуя Цагеридзе пролетел за три часа, три часа просидел в Покукуе, ожидая подводу, и теперь едет тоже, наверно, три часа, а впереди еще целых двенадцать километров!
   А в общем, все это увлекательно и весело. Если бы только вот так, зверски, не прожигал мороз. В Красноярске он не был так заметен. Пилот, когда приземлились они в Покукуе, сказал: "Черт, ну не думал я, что так быстро опустится этакий холодище - не полетел бы сегодня. Хотя тут, на Читауте, это часто случается: с утра благодать, каких-нибудь тридцать градусов, а к вечеру уже все пятьдесят". Благодать - тридцать градусов... Бр-ррр! Неужели сейчас только всего лишь пятьдесят, а не больше? Как это у Павлика не смерзаются губы?
   Жгутся морозы, вьется пурга...
   Цагеридзе переборол оцепенение.
   - Павлик, это ты сам сочинил?
   - Не!..
   - А кто же?
   - Да... Ребезова с Фенькой. Их не разделить.
   - Кто это: Ребезова?
   - Рабочая просто.
   - А Фенька кто такая?
   - Так... Илимщица одна. У нее отец тоже чудак.
   - Почему "тоже"? И почему чудак?
   - Ну, дык! Звали его в Покукуй, начальником почты. Не пошел. Сидит один в тайге, на метеопункте погоду записывает.
   - Это тоже необходимо.
   - Дык в Покукуе-то все-таки люди! Много людей. Село - не тайга. И должность начальника почты. Зарплата больше. А он свое: "Нет, я жизнь посвятил одному..."
   - Понятно. Ну, а Фенька чем же чудачка?
   - Чем? Да я бы на ее месте...
   Павлик спрыгнул в снег и побежал, припрыгивая и размашисто хлопая себя по бедрам кожаными залубеневшими рукавицами. Все это вместе взятое, по-видимому, означало, что его взгляды на жизнь в корне расходятся с Фенькиными, а доказывать несостоятельность Фенькиных взглядов - просто ниже его достоинства. Даже слов не стоит тратить на это. Тем более тоже для какого-то чудака: на костылях едет в тайгу работать! Да здесь ноги-то больше, чем голова, нужны. Вот и лежит все время в соломе, как куль с овсом...
   Кошева по-прежнему ныряла в ухабах среди торосов, итак же скучно верещал под полозьями снег. Цагеридзе вовсе сжался в комок, ему казалось, что живого во всем его теле уже ничего не осталось. Разве, может быть, только сердце и самую чуточку - мозг. Он попробовал заставить себя сосчитать до десяти тысяч - по его соображениям этого как раз хватило бы до самого рейда, - но на четвертой тысяче сбился и стал шепотком повторять: "Жгутся морозы, вьется пурга..." Для этого не требовалось никакого усилия мысли.
   Наконец дорога пошла глаже, вероятно, выбралась с реки снова в бор и соединилась теперь с накатанной, лесовозной - Цагеридзе понял это по изменившемуся шороху полозьев. Лошадь, кажется, за все время впервые затрусила какой-то дергающейся рысцой. Потом опять побрела вялым шагом. И опять побежала, звучно пощелкивая подковами. А Павлик заухал, засвистел. Приедут ли они когда-нибудь на этот самый рейд!
   И вдруг, но еще не вскоре, неумолчное верещанье полозьев, ставшее таким привычным для слуха, оборвалось. Неужели доехали? Цагеридзе приподнялся. Куда девалась серая морозная муть? Над лесом круглилась желтая луна, чеканя повсюду резкие угловатые тени. Вправо и влево тянулась улица с домами, поставленными вдоль нее как попало. Лошадь, совершенно белая от инея, приткнувшись мордой к невысокой штакетной ограде, тихо переступала задними ногами. В глубине двора виднелось большое, новое строение. С крыши кривыми языками свисали тяжелые снежные сугробы. Сквозь льдистые наплывы матово светились окна. В других домах поселка было глухо и темно. Где-то далеко стучал движок. Подвывая, залаяла собака. Брехнула несколько раз и замолчала.
   - Это что? - спросил Цагеридзе, с трудом шевеля губами.
   - Как что? Рейд! Контора. И красный уголок тут же, - с оттенком нарочитой небрежности ответил Павлик. - А чего - в другое место вас везти, что ли? Бухгалтер Василий Петрович не сказал мне, куда. Говорите тогда отвезу.
   - Нет, хватит с меня и этого, - сказал Цагеридзе и дрожащими от озноба руками стал выдергивать из кошевы костыли. - Все! Конец. А ты езжай себе, куда надо. Только чемодан помоги занести.
   Он проковылял по узкой хрустящей тропинке к конторе, путаясь в длинной дохе, взобрался на крыльцо и долго шарил в темных сенях по стене, отыскивая вход. Кто-то, услышав шорох, толкнул ему навстречу дверь. Цагеридзе вошел в блаженное, пахнущее кисловатым табачным дымом тепло. Глаголем загнувшийся коридор привел его к большой комнате.
   Это был, по-видимому, красный уголок, в котором шло общее собрание. Народу - битком, все скамейки заняты. Даже вдоль стен из грубо обтесанных бревен стояли люди. Похоже, собрание уже кончалось. За столом президиума молодая черноволосая женщина со спущенным на плечи вязаным платком зачитывала проект резолюции. Никто не обратил на Цагеридзе внимания. Женщина опустила листок бумаги на стол, слегка прихлопнула его ладонью, спросила: "Кто - за?" Дружно взметнулись руки. "Против?" Нет никого. Женщина улыбнулась: "Принято единогласно". Цагеридзе заметил, что у нее редкие, но очень красивые зубы, с каким-то влажным блеском, и улыбка гаснет очень медленно.
   Он прислонил костыли к стене и, как был в дохе, слегка пошатываясь на непривычном протезе, протискался к столу. Все головы повернулись к нему.
   - Извиняюсь, - сказал он, - кажется, я вам помешал. Но я - новый начальник рейда. Меня зовут Цагеридзе. Николай Цагеридзе.
   - Ах, вот как! - ответила женщина, и ласковым, влажным блеском теперь наполнились ее глаза. - А я Баженова, Мария. Председатель месткома. Очень хорошо, что вы наконец приехали. А мы тут сегодня профсоюзные дела решали. Насчет дисциплины и прочего.
   - Но почему же так поздно? - спросил Цагеридзе. - Наверно, вот-вот наступит утро.
   Все дружно расхохотались. Баженова, тоже смеясь и словно бы насильно заставляя Цагеридзе обратить внимание на ее красивые зубы, заглянула ему прямо в лицо.
   - Утро? - она простодушно потеребила меховой рукав дохи Цагеридзе, потом коротким движением оттолкнулась. - Да что вы! Двенадцати еще нет. Это вам так в дороге показалось. Но по домам, конечно, и нам пора. Ужасно собрание затянулось. А люди за день-то вроде вас намерзлись, намаялись. Вы что-нибудь скажете?
   Цагеридзе обвел глазами зал. Две электрические лампочки, и те над столом президиума, давали мало света, горели слабым красноватым накалом. Дальние углы зала терялись в полутьме. Но и при таком освещении Цагеридзе разобрал, что большинство присутствующих - молодежь, а в задних рядах сидят главным образом женщины. И еще он понял: люди сидят сейчас и разгадывают загадку - интересно, что за новый начальник?
   Цагеридзе повел плечами, закинул руки назад, и доха свалилась на пол, к ногам.
   - Что мне сказать? Что тут скажешь? Я замерз, - негромко начал он. - Я грузин, и хотя как будто бы уже привык к сибирским морозам, но все равно я очень замерз. Одна нога у меня настоящая, другая - деревянная, но которая именно из них сейчас деревянная и которая живая, я никак не могу понять. Баженова говорит: "Хорошо, что вы приехали". Конечно, это очень хорошо. Для моего здоровья, во всяком случае. Что было бы со мной, если бы я все еще ехал по этому страшному морозу? (В дальнем углу зала зажурчал приглушенный девичий смешок.) - Какой я окажусь начальник, я не знаю. Дело в том, что сейчас мне двадцать девять лет, а когда было семнадцать, я добровольцем ушел на фронт. И не закончил десятилетнюю школу. Но войну я тоже не закончил под самым Берлином вражеский танк расплющил мне ногу. Ее четыре раза отрезали по кусочку все выше, и я боялся, что так постепенно дойдут до самой шеи. Из-за этой ноги на правах инвалида я пролежал в госпитале семь с половиной лет, и на меня израсходовали два ведра пенициллина. Но зато я закончил десятилетку и даже лесотехнический институт. Заочником, конечно. Почему именно лесотехнический? Без ноги? Ну, не могу же я вам все сразу рассказывать!
   Опять прожурчал тихий смешок. Цагеридзе переждал, пока он затихнет.
   - Скажу только: лечился я в Красноярске. Как видите: вылечился. И я полюбил Сибирь. Хорошие люди сибиряки. Хорошие друзья. Я мог бы теперь вернуться на родину, поехать в Сачхере, в Грузию, кушать виноград. Но я подумал; надо быть не где южнее, а где нужнее. Особенно человеку, который окончил сибирский лесотехнический институт. Обязан дипломом инженера только Сибири. А потом, если хотите, по-откровенному, Николай Цагеридзе был в своей округе лучший бегун. Хромому не очень приятно снова там показываться, где тебя видели ловким, быстрым. Пережить надо. Привыкнуть постепенно. Я не поехал в Грузию, я прилетел в Покукуй, и совершенно усталая лошадка привезла меня на Читаутский рейд. Здесь тоже кому-то нужно работать. И здесь работать труднее, чем в солнечной Грузии. Мне будет очень трудно работать: я инженер молодой, без всякого опыта; и я очень горячий, а потому очень боюсь мороза. На войне я научился довольно прилично разрушать немецкие укрепления, взрывать мосты, портить врагу дороги отступления, бегства, а вот как теперь нам спасти свой лес, свое народное богатство, я еще и сам не знаю. Я прошу вас мне помогать советами. - Он остановился, поглядывая в дальний угол. Но там царила тишина. И Цагеридзе заговорил снова: - По отчетам, здесь, в запани, осталось зимовать двадцать восемь тысяч кубометров прекрасного леса. К этому прибавьте еще наплавные сооружения. Словом, во льду оказался целый миллион. И даже больше. Моя бабушка всю жизнь искала клад, копала лопатой землю под старыми стенами. Ей очень хотелось иметь миллион. Бабушка в земле клад не нашла, она не знала, что клады встречаются и во льду. Такой ледяной клад достался ее внуку, Николаю Цагеридзе. Мне очень хочется получить этот замерзший миллион. И я думаю, вместе с вами мы его получим. Вот что я хотел сказать. Больше я говорить не хочу. Хочу работать. И еще я хочу стакан водки и теплую постель. Мне надо наконец согреться. Все. Вопросы будут?
   В дальнем углу женщины теперь снова шептались, сдержанно пересмеивались. Мужчины впереди сидели чинно и одобрительно поглядывали на Цагеридзе.
   Наконец там, в дальнем углу, кто-то не выдержал:
   - Водки нет: Лопатин, старый начальник, всю выпил. Надо было с собой бочонок привезти.
   - Жениться скоро будете?
   Баженова сердито стукнула косточками согнутых пальцев по столу, повертела головой.
   - Ой, Ребезова, ну и язык у тебя! - Наклонилась к Цагеридзе: - Вы не сердитесь.
   - Ничего, я отвечу, - спокойно сказал Цагеридзе, - я мужчина: не это слыхал и сам говорил, бывало. Конечно, очень жаль, что прежний начальник всю водку выпил, мне ведь нужно совсем немного, только отогреться - один стакан. Зачем же везти целый бочонок? Я ведь не собираюсь каждый день промерзать до такой степени. И еще. Хорошо ли так говорить теперь о Лопатине? Насчет женитьбы. На Ребезовой жениться не буду. А вообще женюсь обязательно...
   Ему не дали закончить, парни и мужики повскакивали с мест, захлопали в ладоши:
   - Правильно!..
   - Вот это дает жизни!..
   Ребезова из угла закричала:
   - А я бы и сама не пошла!..
   - Тогда мне вовсе бояться нечего, - поставил точку Цагеридзе.
   Грянул общий смех. Одобрительно переговариваясь между собой, люди начали расходиться. Девчата шли и все оглядывались, прыскали себе в кулаки.
   Баженова, собирая свои бумаги, задержалась. У нее в глазах тоже прыгали влажные огоньки. Цагеридзе поднял с пола доху, бросил на спинку стула, сам уселся на другой, пустой, стул.
   - Вы уже устроились с жильем, товарищ Цагеридзе? - спросила Баженова, ловкими движениями пальцев завязывая на папке тесемки двойным бантиком.
   - Устроился? - повторил Цагеридзе. - Да. Кажется, я пока устроился. Вот здесь. По теории, в поселке должен быть комендант. По той же теории, он отводит вновь приехавшим людям жилье. Мне никто ничего не отвел. Значит, или нет коменданта, или нет жилья. Неважно. Утром я разберусь.
   - Да, тут у нас действительно было пока междуцарствие, - виновато сказала Баженова. - Получается, что вас даже, как начальника, и не встретили. Ну, лошадь за вами послали, потому что автомашины в Покукуй по снегу никак не проходят. А вот почему на собрание не пришел ни комендант, ни Василий Петрович... Все-таки это время он у нас был вроде за старшего, - и вдруг оживилась. - А может, он думает, что вы заедете прямо к нему на квартиру? Там и ждет. С комендантом.
   - А-а! Другое дело. И, как говорится, прямо с ключами от моей квартиры?
   - Ну, что вы! Где же... хотя... не знаю... Нет! Разве только успели кого-нибудь из семейных переселить, - она все время как-то колебалась. Переселить... Так все равно вроде бы совершенно некуда, с жильем-то у нас пока шибко тесно. Поселок, по плану, еще не отстроился. Ну, да вы, понятно, себе найдете. Лопатин, прежний-то наш начальник, своей квартиры совсем не имел, не стремился иметь, жил у одиноких женщин. В разных местах жил. Вот и ходят про него такие разговоры. Были, понятно, и факты. Поэтому и Женька Ребезова сказала... - Баженова наконец собрала все со стола, надвинула платок на голову, зажала его концы подбородком и стала натягивать на плечи стеганое пальто. - Если бы не это, я вас хоть к себе пока пригласила бы, что ли. Ночь же. А идти ко мне ближе, чем к Василию Петровичу. Тот в самом дальнем конце поселка живет. Как же вы на костылях? Но, как хотите, я могу вас отвести и туда.
   Цагеридзе пожал плечами:
   - Не понимаю: к себе вы приглашаете или не приглашаете?
   - Почему же? Пригласила бы...
   - Ага! Сообразил. Боитесь, про вас тоже пойдут разговоры.
   - Ну, мне-то что! - с какой-то отчаянностью усмехнулась Баженова, и на этот раз Цагеридзе особенно близко увидел ее редкие, очень красивые зубы. Мне это не страшно. Я ведь не одинокая. Не только одну ночь, хоть и больше живите. Про вас говорить станут.