На всем этом холодном, распахнутом пространстве добрую половину зимы, от утренней зари и до вечерней, трудились люди. Каждый вершок здесь был истоптан их ногами. И что, если зря? Что, если, начиная с этой, откроется теперь и еще целая цепь неудач, горьких просчетов, о которых всегда с таким злорадством любит поговорить Василий Петрович? Что, если этот "рыск" со спасением замороженного леса действительно не больше как пустая фантазия, которой он, Цагеридзе, сумел заразить всех? Сумел заразить только своей личной глубокой убежденностью, своим темпераментом.
   Он никогда не чувствовал себя настолько растерянным. Он сам не знал, почему вдруг, и так сильно, его оглушили слова Герасимова.
   Прошла всего, быть может, одна лишь минута, а Цагеридзе она показалась часом, полным глубокого смятения. "Лед проломился, сел. Он может проломиться и по всей Громотухе, от самой запруды до устья", - только одна эта мысль и стучалась тревожно у него в голове. Он даже сперва не понял - как это? поразился, услышав рядом с собой другие слова, совершенно простые и спокойные:
   - А ну, пошли, ребята! Все, хором. Надвигаем снегу в проломы. Притрамбуем - сойдет за милую душу. Только чур держать себя осторожненько, не обрушить бы лед и дальше.
   Это сказал Косованов. Оглянулся на Цагеридзе, как бы спрашивая его согласия, и начал спускаться с гребня запруды.
   За ним горошком запрыгали Максим, Михаил, Перевалов, Болотников, Загорецкая, Женька Ребезова, еще многие, и Цагеридзе вдруг обдало жаром. Ему стало неловко, стыдно своего, хотя и минутного, замешательства.
   - Правильно! - закричал он, радуясь, что, может быть, никто, кроме Косованова, и не заметил его безобразной растерянности.
   Михаил подбежал к пролому первым.
   Здесь лед был не особенно толстым, "теплая" вода Громотухи все время подтачивала его снизу. Теперь он растрескался, раскололся на довольно-таки обширной площади, местами упал на самое дно обсохшего русла реки, а местами вздыбился, став торчком, и образовавшиеся "окна" были настолько большими, что в них ползком свободно мог пролезть человек.
   - Ух, мама моя! - удивился Михаил. - Да сюда теперь нужно свалить целую гору!
   Держась за левый бок, подошел Косованов. Вслед за ним Герасимов. Полукругом стали рабочие.
   - Здорово ухнуло, - переглянувшись с Герасимовым, сказал Косованов. Гору не гору свалить, а поработать придется.
   Только в другом бы месте еще не обрушилось. А вообще нам повезло - лед упал вовремя. Куда хуже, если бы он провалился, когда воду пустили. Начали, мужики! Быстренько! Надо засветло накатить первую воду. Поглядеть, как пойдет она. Не прососалась бы все же где-нибудь.
   Неподалеку лежали еще неубранные конные гребки, треугольники, которыми вывозили до этого снег с реки. Были и широкие, легкие деревянные лопаты.
   Теперь снег приходилось стаскивать обратно, на реку.
   - Шей да пори, - с наигранной веселостью сказал Болотников, подбирая себе гребок поменьше. - Интересно! Нам за это зарплата идет, а с кого-нибудь взыщется?
   - Знаешь, а я так с тебя и взыскал бы! - озлился Максим, оказавшийся рядом с Болотниковым. - Последним работал здесь ты с Ребезовой. Лед, поди, и тогда уже начинал садиться. Взять бы тебе да и предупредить Кузьму Петровича! Ты виноват. Это ты!
   Он сердился на Болотникова не только поэтому. Он сердился на него за Женьку Ребезову.
   Максим совсем исстрадался. Феня казалась ему в тысячу раз лучше Женьки, и он изо всех сил стремился быть постоянно при ней. Но Фене этого, видимо, совсем не хотелось. Она явно избегала его. Разговаривала сухо, неохотно. И тогда Максим опять начинал думать о Ребезовой. Но тут преградой стоял Павел Болотников. Женька тянула Максима к себе какой-то совершенно неведомой силой. Тайной силой тянула, а явной, без конца издеваясь над ним, отталкивала. Ну, как тут быть?
   - Девушки, девушки! - закричал Максим, впрягаясь в треугольник. - Эй, кто-нибудь, пособите!
   - Батюшки, лошадь кричит! - сверлящим своим голоском немедленно отозвалась Женька. - Нет, не лошадь - парень. А чего помогать парню, если он сильный?
   Но кто-то из девчат все же вместе с Максимом поволок к пролому наполненный снегом треугольник. Снег был близко, под рукой, лежал высоким, крутым валом. Совсем еще недавно его отбрасывали к откосам берега. Теперь возвращали обратно. Не имело смысла посылать кого-нибудь в поселок за лошадьми или за трактором - времени потерялось бы больше.
   В дело пошли гребки, треугольники, лопаты. Они двигались, мелькали в сплошном, непрерывном хороводе. И щедрая снежная струя так и лилась к пролому. В него забрались Герасимов с Михаилом.
   - Стоп! Сюда никого больше не нужно, - сказал Герасимов. - Не обломить бы нам лед, который пока еще держится.
   Он перегонял снег в "окна", прихлопывал его широкой деревянной лопатой, где можно притаптывал и ногами, а Михаил, вооруженный такой же, как у Герасимова, лопатой, стоял в проломе у самой кромки и красиво перебрасывал ему снег.
   Можно было подумать, что человек занимается художественной гимнастикой, настолько точно и размеренно двигались у Михаила руки, так удивительно легко и ловко поворачивался он всем корпусом как раз в тот момент, когда нагруженная лопата только что отрывалась от земли. Будто увязанные шпагатом пакеты, гулко хлопали, падая в яму, глыбы слегка отмякшего снега.
   Михаил работал, полусогнув спину, но не опуская головы, все время скаля зубы в улыбке, рисуясь тем, что вот именно он оказался осью, вокруг которой сейчас вертится все, но больше еще улыбаясь себе самому, своей силе, здоровью, кипению крови, требованию разгоревшихся мускулов: давай, давай, давай!
   С крутого откоса берега обрушивались вниз все новые и новые лавины. Девчата повизгивали, когда их осыпало сверкающей, холодной, льдистой пылью. Рабочие постарше, мужчины, женщины, набрасывали снег в открытые треугольники, а молодежь их волочила по быстро накатавшемуся, гладкому ледяному полю. И было трудно понять, управляет ли, командует ли кто-нибудь здесь. Галдели, весело перекликались все. Но никто по-настоящему не вслушивался в слова своих соседей. И если бы даже сам начальник рейда, - а Цагеридзе пробовал делать это, - если бы сам начальник рейда отдавал какие-то распоряжения, на них все равно никто не обратил бы внимания.
   Все и сами видели, понимали: во льду образовалась яма, ее нужно засыпать, выровнять, бережно затрамбовать. И пока это не будет сделано, надо обрушивать и обрушивать сверху белые лавины, нагружать треугольники, подтаскивать их к пролому и бросать, бросать туда снег.
   Какие и зачем для этого нужны приказания?
   Михаилу нравилось захватывать себе такую работу, которую выполнять будет только он один, ни с кем не деля.
   Максиму, наоборот, приятнее было слышать рядом с собой еще чье-то дыхание и в особенности в наиболее трудную, напряженную минуту вдруг почувствовать, как к силе рук твоих прибавилась сила товарища. Любил он и сам, подметив, что трудно стало соседу, прийти на помощь. А лучше всего работать сразу вдвоем, делать все в четыре руки.
   Сейчас Максим пробовал пристраиваться и к Перевалову, и к Виктору Мурашеву, но какая-то круговоротная сутолока их немедленно разъединяла врезался между ними третий, и снова он искал себе напарника, чтобы вместе тащить тяжелый треугольник со снегом.
   Так Максим оказался снова рядом с Павлом Болотниковым. Они не были в открытой ссоре, но все же с тех пор, как Ребезова стала ходить только с Павлом, и после того, когда так обидно разыграла Максима в столовке, послав ему манную кашу, а Болотников об этом раззвонил по всему поселку, Максим уже не мог с ним разговаривать просто, как с другом. Теперь, совершенно случайно, в один и тот же момент они оба ухватились за наполненный снегом треугольник.
   - Ты со мной не берись, - бросил Максиму Болотников. - Вдруг опять беда какая. Скажешь после: "Работали вместе. С обоих и взыскивать". По-твоему, где Павел Болотников, там обязательно и беда.
   - Ну, это ты зря запомнил, - сказал Максим примирительно. Его одолевало благодушное настроение. - Работал ты тогда не один. Не надо все на себя поворачивать.
   - Значит, тогда от кого же беда? - захохотал Болотников. - От Женьки? Ну, эту беду, Петухов, ты при себе держи. Эта беда за тобой так и останется. Не уйдешь от нее. - Он рванул треугольник, поволок за собой. - Эй, Петухов, чего же ты зазевался?
   Дотащив до места свой воз, они тут же расстались. Болотников взялся закуривать, а Максим погнал пустой треугольник по скользкому льду обратно. Толкал, поддавал его ногой и, нисколько уже не сердясь на Павла, с каким-то даже сладко щекочущим в горле удовольствием повторял про себя: "Эта беда за тобой так и останется. Не уйдешь от нее". Да-а. Эх, осталась бы!..
   Но из толпы девчат, сверху, с откоса, вся в мерцающей льдистыми блесками белой пыли, словно сказочная Снегурочка, Феня закричала ему:
   - Максим! Выручайте! Запарились вовсе.
   И у Максима ласковая щекотка от горла опустилась к сердцу.
   Феня стояла впереди всех, по пояс утонув в снежном сугробе, весело размахивала руками, какая-то особенно светлая, румяная, привлекательная. Ну что там Женька Ребезова! Максим помедлил было минутку, соображая, как ему быть, но тут же решился - посигналил ответно: "Иду!" И стал карабкаться в гору.
   Михаил лопату за лопатой бросал снег под ноги Герасимову, ни разу не остановившись и не разогнув спины. Он задал сам себе урок: до конца! Никто его не гнал, не торопил, над ним не нависало никакой опасности. Но Михаил выдумал ее сам. Он действовал так, будто случилась страшная авария, прорвало гигантскую плотину, и если он не успеет засыпать, заполнить снегом эту вот бездонную яму - хлынет вода, и тогда все погибло!
   Так было интересно думать и так интересно было работать. Тем более на виду у множества людей. "Аврал! Аврал!" - подсказывал мозг. "Нет! Нет!" выстукивало сердце, требуя передышки. Но Михаил только кривил губы, уже не улыбаясь, не испытывая одной лишь сладкой радости в мускулах рук, а ощущая в них все больше и больше тяжесть и боль, - кривил губы вопреки всему и повторял: "Дудки! Мишку, брат, и сам черт не возьмет!"
   Ему нужно было обязательно выйти победителем из затяжной борьбы упрямого духа со слабеющей силой. Эти руки и это сердце, которые все настойчивее просили хотя бы маленького отдыха, Михаил уже словно и не считал своими. Они для него были сейчас только строптивыми подчиненными, нарушителями дисциплины.
   - Миша, посиди малость, - предлагал Герасимов. Присаживался сам и вытирал пот со лба.
   - Держи, Кузьма Петрович! - отвечал ему Михаил, подбрасывая к самым ногам Герасимова нарочно глыбы снега побольше.
   Он видел, как постепенно яма все же наполняется, как исчезли, закрылись все "окна" и ровная плотная гладь все больше сливается с окружающим ее, непровалившимся льдом Громотухи. И он видел, как течет ему под лопату беспрерывная снежная струя, подталкиваемая с берега широкими гребками. Он видел еще, как Феня, стоя на крутом косогоре, почему-то неотрывно наблюдает только за ним. И это все вместе взятое гнало, заставляло его с прежней неумолимой и совершенно точной размеренностью делать и делать, доводить до конца самим себе предписанное дело.
   Михаил понял, что победил, не сдался на милость рук своих и сердца, только тогда, когда Герасимов толкнул его под бок: "Ну, выбирайся, Миша!" Михаил медленно разогнулся и распрямил плечи, чувствуя, как неохотно ему подчиняются мускулы в непривычных уже для них движениях. Постоял, облизывая сохнущие губы, и отшвырнул лопату прочь.
   - Шабаш! - гордо сказал. - Ха-ха!
   Михаил ждал, что люди сразу бросятся к нему, начнут расспрашивать, устал ли он, не хочет ли присесть, а может быть, и закурить, начнут удивляться, как смог он этакую груду снега перевалить один и, главное, без передышки. Он ждал этого не то что вовсе уж осознанно и расчетливо, но все-таки внутренне вполне готовый к этому.
   Но никто к Михаилу не бросился, никто не прокричал ему торжественных приветствий. Он слышал совершенно обычные слова, хотя и возбужденные, радостные, но обращенные совсем не к нему одному: "Здорово!", "Сдюжит любую воду теперь", "Ну и шуганули же мы снегу в этот пролом!".
   Лично для него предназначалось только обидное: "Что же лопату свою так, без жалости, вы откинули?"
   Эти слова произнесла Феня. Михаил не ответил. Даже не повернулся к ней.
   Не потому, что вообще не хотел с ней разговаривать, - потому, что об этом не хотел разговаривать.
   Туго переступая одеревеневшими ногами, он побрел вслед за всеми к запруде, на гребне которой давно уже стоял Семен Ильич Шишкин и только и ждал знака Цагеридзе, чтобы приподнять шлюзовый заслон.
   Победителем Михаил себя уже не считал.
   Вода плеснулась на лед не очень шумно. Она выливалась через узкую щель под слабым напором. Громотухинское море еще не накопило всей своей силы. Запруда была всплошную увешана зубчатыми длинными сосулями. Они придавали всему сооружению фантастический вид. От них даже вокруг делалось как-то холоднее. Плеснувшаяся на лед первая вода сразу разрушила это впечатление. Дымясь белым паром, быстрые тонкие струйки поползли от запруды в разные стороны, мгновенно слизывая попадающиеся на пути снежные островки.
   - Ура-а! - крикнул Максим.
   Но почему-то никто не поддержал его, даже сам Цагеридзе. Все молчаливой толпой двинулись за растекающейся по льду водой.
   Шли медленно, внимательно вглядываясь, нет ли еще где не замеченных раньше трещин, обвалов. Нет! Установленной для нее дорогой вода спокойно продвигалась все дальше. И все выше поднимался белый пар над узким ущельем. Не задержавшись надолго над только что засыпанной снегом огромной ямой, вода вступила, наконец, и на читаутский лед.
   Теперь-то было можно!
   - Ура-а! - закричал Цагеридзе, понимая, что одна, очень большая победа все же одержана.
   И его поддержали все. Кричали, махали шапками, шутя, друг друга в бока подсаживали кулаками. А Цагеридзе вертелся направо-налево, шумел больше других, командовал:
   - Открыть шлюз пошире!
   Но прежде чем кто-либо успел двинуться с места, чтобы выполнить приказ начальника, и Косованов и Герасимов одновременно вскрикнули: "Стой!"
   - Пусть так идет вода, - сказал Кузьма Петрович. - Спешить пока не нужно.
   - Нет. Я думаю, надо закрыть совсем, - сказал Косованов. - Закрыть не меньше как на час или на два. Сперва должна промерзнуть эта вода. Она же теплая! Подержи ее долго - растопит снег.
   Цагеридзе схватился за голову.
   - Почему я всегда забываю, что вода зимой "теплая"! Дорогой Косованов, дорогой Кузьма Петрович, я бы мог наделать беды. Понимаю! Нужно попеременно открывать, закрывать, открывать, закрывать... Намораживать, накатывать лед тонкими листочками.
   Начинало смеркаться. Мглистые облака все плотнее затягивали небо, слабыми порывами налетал низовой ветер. Как же быть с Громотухой? Запереть ее до утра? Много времени пропадет зря. Оставить открытым шлюз тоже нельзя. Косованов правильно говорит.
   Цагеридзе подергал шапку с уха на ухо. Распорядился:
   - Установить дежурство на всю ночь! Меняться через два часа.
   Пообещал заплатить сверхурочные. Спросил, кто хотел бы остаться добровольцем, не уходя домой, отдежурить первую смену.
   Вызвались многие. Пришлось, начиная с Перевалова, установить твердую очередь до утра: Максим Петухов, Павел Болотников и Мурашев. Каждому открыть шлюз один раз и закрыть один раз.
   Михаил промолчал. Он чувствовал во всем теле невероятную усталость. Думал, только бы скорее лечь да выспаться! Неплохо бы, пожалуй, еще в баню сходить, попариться.
   Да еще и такая мысль долбила его тонким клювом. Хоть всю ночь напролет просиди он у запруды один - не заметят. Сашку Перевалова, Федосью на тонких ножках, Женьку-ехиду, Павла Болотникова, Максима - любого заметят! А Михаил Куренчанин хоть пополам разорвись.
   Он трудно сглотнул горькую слюну и выпрямился, как прикрученный веревками к столбу.
   12
   Максим поужинал дома, даже часочка полтора вздремнул в тепле и вышел, точно рассчитав время.
   Он захватил фонарь. Ночь темная, безлунная, собьешься с тропы, и кто его знает, как еще там поведет себя Громотуха, - будешь шлепать впотьмах по воде.
   Ветер наскакивал такими же, как вечером, стремительными, короткими порывами, шурша в застывших вершинах сосен, прокатывался над головой. А потом наступало странное и удивительное беззвучие, уши словно бы закладывало ватой.
   К запруде можно было пройти верхней дорогой и там спуститься по убийственной крутизне. А можно было воспользоваться отличной тропой, которую за много дней работы на льду люди пробили вдоль Громотухи и затем под обрывистым берегом самого Читаута. Второй путь был значительно длиннее. Но Максим избрал его. Удобнее, безопаснее. А время у него именно на этот путь и было рассчитано.
   Помахивая фонарем, он от общежития шел к Читауту и думал, какой все-таки злопамятный Мишка.
   Сколько раз после их размолвки на льду Максим предлагал ему помириться! Но Михаил только покачивал головой: "Макся, мириться нам нечего. Ссорой, что было, я не считаю. И ты не считай. А просто было у нас с тобой давно договорено: если между нами Федосья какая-нибудь встанет, войдет - дружбе конец. Так? Федосья вошла. И все. Живем, работаем, разговариваем. И достаточно. Чего еще?" Максим доказывал: никакой Федосьи между ними нет; если он, Максим, заступился за Феню, так только за человека; он мог бы заступиться и за Сашку Перевалова, и за Виктора Мурашева, и даже за Павла Болотникова. Михаил кривил губы: "Макся, а я не маленький, я все понимаю. Федосья эта самая мне совсем не нужна. Дело не в Загорецкой. Дело в том, что не мне, а тебе, Макся, тебе нужен кто-то. Не я. Ну и ищи! А коли так, дружбы прежней у нас не будет".
   И твердо держался своих слов, больше не слушая никаких доводов.
   Обидно. И жаль. Тяжело, трудно все же без Мишки! Трудно без той простоты, что была между ними раньше.
   Потом Максим думал так. Загорецкая действительно очень хорошая девушка. Веселая, умная, смелая, но совсем не задиристая. Не то что Женька! Она любому даст отпор, а сама никого напрасно не обидит. Феня учится, хочет стать педагогом, сочиняет хорошие частушки, может выучиться даже такие стихи писать, которые станут в журналах печатать. Она не любит каждый вечер толочься на танцах в красном уголке и ошалело гоняться с ремнем за ребятами. Посмотрит кино, послушает интересный концерт по радио, пройдется под гармонь по улице с подругами, попоет, а больше все дома, за книгами. Готовит сейчас беседу о красоте труда.
   Хорошо дома! Эх, будь он, Максим, не в общежитии, где скучных шесть парней, а так же вот, как Фенечка, в доме, и только с нею вдвоем...
   Какая-то неясная тень промелькнула на пути между соснами. Максим приближался уже к спуску на реку. Он поднял фонарь повыше, и желтый луч осветил со спины медленно, вразвалочку идущую впереди него Женьку Ребезову.
   Максим невольно попятился, пытаясь полой полушубка прикрыть фонарь.
   - Так вот... - прошептал он, не зная, что ему делать.
   Куда, зачем идет Женька?
   Спуск на реку здесь один. Стороной, незаметно, ее нигде не обойдешь, не обгонишь. Да и она, конечно, давно уже видит его. Фонарь вон как полыхает, словно автомобильная фара. Вернуться скорее к поселку и уйти на Громотуху верхней дорогой? Поймет же она! Поймет, что парень от нее побежал. И обязательно сложит об этом какую-нибудь ядовитую частушечку. Догнать Женьку? Этого Максим тоже почему-то боялся.
   Он все время хотел именно такой встречи - только вдвоем, под соснами, в темноте. Но не сегодня бы, не сейчас, когда он совсем не готов с ней разговаривать.
   А от сосенок, с тропы, между тем тихо-тихо:
   Ночь темна, ночь темна,
   Ничего не видно.
   Я одна, совсем одна,
   Как это обидно!
   Ну, вот! Запела уже... Все!
   Максим почувствовал, как сразу тесным и жарким стал у него полушубок. Он не знал, что будет делать, но знал, что обратно теперь все равно не повернет.
   - Кто это там вроде бы с фонарем? - Голос Женьки просто теплым маслом льется в уши. - Посветить можете? Тут где-то ямка была.
   - Жень, это я... - сказал Максим, задыхаясь, и повел лучом фонаря в ее сторону.
   Ребезова стояла лицом к нему, сбив платок на затылок, улыбалась и не то пританцовывала, озоруя, не то по необходимости разминала зябнущие ноги.
   - Ах, Макся! - протянула она. - Вот никак я не ожидала. Кого это вы здесь с фонарем ищете?
   И пошла навстречу ему, все так же пританцовывая.
   - Сашку Перевалова на Громотухе сменять иду.
   На шутку ответить шуткой Максим не сумел, ничего не придумалось. Да ведь и знает же, знает Женька, куда он идет! Когда договаривались, кому сегодня ночью второму дежурить у запруды, она стояла тут же и все слышала.
   - У-у...
   - Жень, а вы здесь как?
   - А я здесь так, - беспечно отозвалась Ребезова. - Гуляю, делать нечего. Дома скучно сидеть. А воздух, воздух какой хороший! Ветерок! Подумала: может, на Громотухе и мне подежурить? У костра. Вдвоем. Хорошо-о! Вот и пошла.
   - Павел Болотников только в два часа ночи заступит.
   Морозный воздух стал сразу каким-то колючим и едким, от него першило в горле. Максим едва выговорил свои злые слова. Он понял: ревнует. Глупо ревнует. А как удержаться?
   - В два часа? - переспросила Женька. И вплотную приблизилась к Максиму. - Вот досада, не знала я. А если хочется с кем другим посидеть? Вдруг, дыша теплом ему в самое лицо, шепнула: - Да погаси ты свет! Дурак!
   И вырвала у Максима фонарь, кинула в сторону прочь. Фонарь упал набок, погрузился в снег глубоко и только через какой-то оставшийся незакрытым уголок стекла бросал вверх, на макушку ближней сосны свой тонкий лучик.
   - Жень... - растерянно и радостно выговорил Максим. - Жень...
   - Другой поцеловал бы, - с досадой сказала Ребезова. - Возьми, дурак, хоть под руку. Тропа-то узкая.
   Она просунула Максиму под мышку свою словно бы ужом вьющуюся руку, прижалась к нему, повела, посмеиваясь журчащим смешком. Повела совсем так, как когда-то впервые уводила она его к этим же соснам.
   У Максима постукивали зубы. Было и страшно и хорошо. Хотелось, очень хотелось поцеловать Женьку, только бы она снова прислонилась к нему, приблизила лицо и повторила свои слова. На "дурака" Максим не обижался. "Дурак" у Ребезовой прозвучало, как "милый". А обращение круто и сразу на "ты" возвращало Максима к тому счастливому вечеру, когда он держал у себя в руках теплый Женькин платок с кисленьким запахом ржаной хлебной корочки.
   - Так, а фонарь-то, фонарь? Он казенный. Взять надо, - захлебываясь от сладкого волнения, проговорил Максим. И тут же обозлился на себя: ничего лучше не пришло в голову!
   - Ах, казенный? - уже со всегдашней своей ехидцей сказала Женька. - Ну, как же, тогда обязательно поднять нужно. Деньги высчитать могут. В пятикратном размере.
   - Да нет, темно будет, - торопливо поправился Максим.
   - И темно, - сразу же согласилась Женька. - Вдруг еще в темноте неловкий кто-нибудь с тропинки оступится? - И в самое ухо Максиму: - Не то вдруг поцелуемся... Глу-пай!..
   А! Гори он или гасни, фонарь! Свой или казенный! Жди, Сашка Перевалов, смены себе или не жди!
   Небо, черное, глухое, тесно припало к земле... Ветер, жаркий, бьет прямо в лицо...
   - Жень... Ну, правда же? Это правда? Ты...
   Максим не помнил ничего, не помнил, как вырвал свою руку из-под локтя Ребезовой, как повернулся к ней, схватил ее жадно, крепко и как тут же очутился в снегу на спине, отброшенный резким толчком.
   Ребезова смеялась, журчала ручейком, помогала ему подняться.
   - Говорила ведь: тропиночка узкая. Надо было теснее идти... Вон как ножками взбрыкнул, бедненький! Не ушибся? - Снова подхватила его под руку. Максенька, а фонарь? Он же казенный! - И опять совсем близко и жарко: - Ну, да брось ты его! В потемках лучше...
   Если бы Женька теперь повела его обратно, в поселок, Максим все равно бы пошел. Он пошел бы куда угодно, хоть на Ингут, хоть в Покукуй, хоть пешком до самого Красноярска - только бы рядом с Женькой, только бы слышать этот жаркий ее шепоток.
   Целоваться больше ему не хотелось. Было стыдно. Не того, что оказался на спине в снегу, а того, что поступил он грубо. Так ли любят, если любят?
   А Женька, тесно-тесно припадая к Максиму плечом, повела его вперед, к спуску на реку, к тропе, протоптанной на Громотуху.
   Они шаг за шагом словно бы растворились, исчезли в глухой черноте, куда-то унеслись на легких крыльях порывисто-веселого ветерка, а тонкий желтый луч фонаря еще долго высвечивал макушку сочувственно кивающей высокой сосны и заставлял ее переливаться огнистыми, праздничными блестками.
   13
   Приемная была очень маленькая, узкая, вся залепленная плакатами, призывающими людей сохранять свое здоровье, бороться с мухами, по утрам обтираться холодной водой, делать детям предохранительные прививки против оспы и дифтерита.
   От этих ли плакатов или от самих стен, а может быть, от белых халатов и шапочек сотрудников и сотрудниц, беспрестанно снующих в кабинет и из кабинета врача, пахло валерьянкой, мятой, эфиром. А от пола веяло сырым холодом. Его только что вымыла пожилая санитарка, попросив ожидающих приема "маленько постоять в коридоре".