Ступи ногой неосторожно - и свалишься! Либо направо, в тихо кружащуюся перед запрудой воду, уйдешь в холодную глубину с головой, а там в шлюз... Либо налево, грохнешься с высоты об лед, и понесет, поволочет тебя бурливая, могучая струя, покуда не захлебнешься, - кто знает...
   - А, Мишку сам черт не возьмет, - прошептал Михаил, неведомо кому лукаво подмигивая.
   Он перебрался через речку благополучно - и стал карабкаться в гору, испытывая сожаление - почему он не вернулся назад и не повторил свой переход еще два-три раза. Поиграть хоть немного и хоть с малой опасностью! Этого просила душа. Заставляла теплая ночь, пахнущая все острее весной.
   Хватаясь за тонкие, покрытые липкой смолкой сучья молодых сосенок, Михаил поднялся на ровную скалистую площадку. Здесь?.. Да, здесь Федосья стояла всякий раз, пока с широких саней сгружались бревна для запруды, и смотрела вниз. Сам он видеть ее не хотел, но все же видел.
   Видит и сейчас. Вот она стоит на обычном своем месте за березкой, стоит как раз на его пути, если взбираться все выше. Михаил пошел прямо, невольно вытянув руку, как делают, чтобы неосторожно не ударить, не толкнуть человека. Но ладонь свободно проплыла мимо ствола березки, и Михаил, стыдясь самого себя, быстро отдернул руку и завел за спину.
   Поднявшись на самый верх крутого склона, он снова остановился перевести дух. Громотуха бурлила внизу все громче и громче.
   "Тают в тайге последние снега, - озабоченно подумал Михаил, - гонят воду. Говорят, очень нехорошо, если Читаут вскроется на высоком урезе. Хотя и толст и крепок намороженный в запани лед, а ведь может его большой водой тогда приподнять и погнать поверх острова. И чего упрямится Читаут? Чего ждет, не вскрывается?"
   И Михаил понял. Нет, не глухари в эту теплую ночь повели его из поселка сюда, за Громотуху. Повела внутренняя тревога. Как же! Работали ползимы. И красиво, радостно и трудно, до десятого пота, работали. Душу всю в дело вкладывали. Шли как ни прикидывай, а определенно - на крупный риск. Вся их работа может прахом за полчаса разлететься. Давнет Читаут не так, как рассчитывали, и поплывет лесок замороженный вместе со льдом черт те знает куда, в туманное море...
   Как еще охранить его от беды, чем, кроме того, что уже сделано?
   Целую неделю вот здесь, по эту сторону Громотухи, дежурят посменно дневные и ночные посты. Следят за каждым дыханием Читаута. Вздрогнет, начнет ломаться - в небо ракету! В поселке на берегу тоже дежурят. Обрезок рельсы подвешен. Бей тревогу! Все мужики, как в пожарной команде, по расчету расписаны. У кого доски, у кого топоры или веревки. Так приказал Цагеридзе, хотя и сам он и все понимают: ни доски, ни веревки во время ледохода уже ничем не помогут. Но ведь нельзя же и дрыхнуть беспечно! Проснутся - ан нет на реке ни льда, ни лесу...
   Однажды Михаил уже дежурил здесь. Тогда была холодная, ветреная ночь, и Читаут лежал, как окаменевший. Сегодня он ворчит, глухо плещется. Ему, Михаилу, снова дежурить лишь послезавтра в ночь. Но разве в эту, такую ночь можно усидеть дома?
   Сегодня дежурит Максим. Заснуть на посту, конечно, он не заснет, но все же... Все же Макся какой-то такой, что над ним старший нужен. Будет пеньком сидеть у костра. А в эту тревожную ночь надо чаще отходить от огня в темноту, чутко вслушиваться, вглядываться в лежащую под низом реку. Чувствовать себя пограничником. Подведет Макся!
   Михаил думал об этом сейчас не с презрением, не с унижающим небрежением к Максиму, как настроил себя сразу же после размолвки. Он думал так, как бывало на Ингуте, и еще раньше, всегда. Думал хотя и с превосходством старшего, но и с заботой старшего. Надо посмотреть: что там делает Макся?
   Он издали увидел золотую звездочку костра, от которой во всех направлениях тянулись мерцающие радужные паутинки. Здесь лес был чистый, редкий, весь в глыбах мягкого моха, проросшего багульником и брусничником. Михаил повернул на огонек, и звездочка костра, постепенно увеличиваясь, теперь, казалось, перебегала между деревьями.
   "Возьму и напугаю Максю, - добродушно подумал Михаил. - Тихонько подберусь и крикну: "Руки вверх!"
   И он пошел, как можно осторожнее ставя ноги, чтобы не выдать себя преждевременно каким-нибудь шорохом, треском. Так он оказался уже не очень далеко от костра, хорошо различал отдельные, весело взлетающие вверх языки желтого пламени, но Максима все еще не видел.
   "Пригрелся, лег! Ну, Макся, и подскочишь же ты сейчас у меня!"
   Михаил сделал еще два шага. Упругий лиственничный сучок звонко лопнул у него под ногой. И тут он услышал сдержанно-тихий голос Максима, его слова, долетевшие откуда-то сбоку, из темноты:
   - Идет, что ли, кто? Тебе не послышалось?
   И после - молчание. Тишина. Михаил замер, остановился.
   - Нет никого. Однако почудилось, - снова заговорил Максим. - Это сыростью сучки на земле распирает, вот они и трещат. Жень, а Жень, тебе не зябко? Пойдем к огню!
   - Не хочу. Сдалека глядеть на костер лучше. А валежина теплая, сухая. Сядь теснее, - нетерпеливо и требовательно сказала Ребезова.
   "Увела-таки, как бычка на веревочке увела его, что хочет с ним, то и делает, - уже ядовито-насмешливая промелькнула мысль у Михаила. - Эх, жаль, нет ружья с собой, полоснуть у них над головами дуплетом. Вот бы взвились!"
   - Жень, а Жень, ну до чего ж я тебя люблю, - дрожащим голосом в темноте бормотал Максим. - А ты?
   - Десять раз говорила.
   - Еще скажи. Сто раз скажи... Говори все время!..
   Ребезова прошептала что-то совсем почти неслышное. Потом вздохнула, и они поцеловались. Михаилу стало неловко, горячая кровь ударила в лицо, потяжелели пальцы рук. Он теперь уже не помышлял, как напугать Максима. Теперь это было бы низко, постыдно и оскорбительно. Он думал, как ему отойти назад незаметно. Думал и все же не мог сделать шага, оторвать ног от земли.
   А Максим все тем же вздрагивающим голосом говорил:
   - Жень, я написал маме: домой теперь я не приеду. Останусь здесь. Насовсем.
   - Я не просила тебя.
   - Все одно! Понял сам...
   И они снова поцеловались, захлебываясь тихим смехом.
   У Михаила ноги словно вросли в мох, не подчинялись ему. Он не хотел подслушивать, но он слышал все.
   - Жень, погляди, небо какое черное! А над костром еще чернее. Ты не знаешь, куда свет от огня уходит? Горит, горит костер, а свету в нем все одинаково.
   - В книге читала я...
   - Не надо, как в книге... Там про другой свет... Жень! А ты красивая какая! Повернись лицом, Жень! На небе их нет, а в глазах у тебя звездочки отражаются. Откуда они? С неба к тебе перешли? Или свои, изнутри светятся? Ты не знаешь, почему у тебя волосы хлебной корочкой пахнут? Жень? Ты - хлеб мой!
   - Не сгрызи, - сказала Женька устало.
   И они поцеловались.
   - Ты как белочка! Гибкая, Жень! Зубы у тебя, совсем как у белочки, острые. Дай еще заглянуть в глаза? Днем я боюсь. И платок откинь, совсем откинь. Помнишь, зимой, тогда?.. Волосы у тебя, как волна весенняя - теплые, легкие. Пальцы мои будто лодочки по ним плывут. Не потопи их... Не потопи... Жень! Ну скажи чего-нибудь? Голос твой хочу послушать. Спой! Ну? Спой!..
   - Дурачишка ты, дурачишка, - отозвалась Женька. И Михаил удивился, какой мягкий, воркующий голос стал у нее. - Ты все говоришь, говоришь, а я ведь ничего не слушаю. В сон кидает меня. Дай плечо... Пусть ветерком ночным понесет меня, как сухой листок... Закружит...
   Она выговорила что-то еще такое, чего Михаил не расслышал. А потом запела. Тихонечко. В лесу зазвенела словно бы тонкая, невидимая струна:
   Любовь, любовь...
   Гляжу в окно,
   Жду у другого берега
   Любовь сама стучит давно,
   Пришла - беды наделала...
   Пропела, помолчала и засмеялась:
   - Не вышло сразу. Какой - "беды"? И не гладко поется.
   - Нет, гладко, - с непоколебимым убеждением проговорил Максим. - А "беда" - хорошо. Знаешь, беда - это когда душу всю взворошило, когда бьется она беспокойная, как мотылек у огня...
   - Мотыльки сгорают...
   - Ну не мотыльки... Когда бьется сама живая душа в человеке. И болит и радуется... Жень! Если бы ты меня так не мучила, я бы тебя так и не полюбил...
   - Дурачишка!.. И всегда буду мучить. - Женька зажурчала довольным смешком. - Всегда буду мучить, чтобы всегда ты меня и любил. Золотой ты мой!
   Михаил наконец нашел в себе силу. Пятясь, ступил один раз, другой и вломился в густой куст ольховника, едва сохранив равновесие.
   - Эй, кто там? - услышал он встревоженный голос Максима. - Все-таки ходит кто-то...
   - Зверь, наверно, какой-нибудь, - равнодушно сказала Женька. - Сиди, сиди, Максенька...
   Соблюдая теперь крайнюю осторожность, Михаил двинулся дальше, в черную глубину леса, пьяно пахнущего весной.
   Капельки воды, обрываясь с ветвей деревьев, падали ему на лицо.
   Звездочка костра становилась все меньше, меньше и постепенно совсем затерялась между деревьями.
   Тогда Михаил повернул снова к реке, описывая большую дугу. Он вышел на берег Читаута далеко от того места, где остались Максим и Ребезова. Отыскал сухую валежину, сел. Повсюду под горой позванивали мелкие ручейки. По косогору скатывались камешки. А Читаут молчал торжественно, настороженно молчал.
   Михаил сидел, заломив шапку на затылок.
   Нет, пожалуй, в эту ночь река все же не вскроется. Если она додюжит до утра, прикажет не прикажет начальник - надо будет пройти вдоль всей дамбы, посмотреть, не раскололо ли где ее вчерашними взрывами. Рвали лед с "речной" стороны, дробили его, мельчили, чтобы он вроде рессоры, буфера при первой подвижке сработал. Не должна была, никак не должна была дамба дать трещины. Но - кто его знает...
   Еще он думал, что Женька Ребезова увела, насовсем увела Максима за собой и что теперь, даже если он, Михаил, придет и скажет: "Макся, давай все к черту! Пусть будет у нас с тобой как было!" - так, как было, все равно не будет уже никогда. Той давней мужской их дружбе, которую, может быть, первый подрубил и сам Михаил, той дружбе пришел конец. А искать новую дружбу с ним теперь Максим первым не станет. Нет нужды у него - главное место занято Ребезовой.
   И думал еще Михаил. Откуда взялись у Максима такие необыкновенные, красивые слова, над которыми прежде они оба, читая книги, всегда хохотали и говорили: "Любовь должна быть суровой, скупой!" А эти красивые слова, сказанные в ночной тишине, только лишь для себя, для "нее" и для теплого ветерка, изредка пробегающего по вершинам деревьев, вдруг оказались хватающими за самое сердце.
   Он и еще думал. А Федосья - любовь? Его, Михаила, любовь? Ей сказал бы он такие слова, какие Максим сейчас говорил Женьке Ребезовой?
   И с тем же отчаянием, с каким бежал по холодному, жесткому, засыпанному метелями следу Фени к Каменной пади в ночь, когда хотел к чертям бросить Читаутский рейд и махнуть с него куда попало, с тем отчаянием, с каким тогда топтался у березки в ночной тайге и кричал звездам, скалам, далекой глухой пустоте: "Федосья! Федосья-а-а!.." - он и опять закричал. Но закричал молча, закусив зубами рукав ватной стеганки.
   Он знал, что Феня не уведет его так, как Ребезова увела за собой Максима. И знал, что ему тоже никогда не выговорить тех слов Федосье, какие в эту ночь говорил Максим Женьке Ребезовой.
   2
   Михаил поднялся и медленно побрел в глубину леса.
   В лесу царила прежняя глухая чернота. Михаил то и дело натыкался на мелкий валежник, забирался в чащи лиственничного подроста, и цепкие, шишковатые сучья дергали его за рукава. Дымок далекого пала здесь ощущался явственнее, сильнее. Должно быть, горела сухая трава на лугах у "Семи братьев".
   Земля как будто наклонилась, потянула, заставила Михаила идти быстрее. Он понял - начинается отлогий спуск к ручью, неподалеку от которого, как рассказывали, токуют глухари.
   Он шел из дому, казалось ему, на глухариный ток. Едва оставив поселок у себя за спиной, он сразу же забыл об этом. Больше того, он даже не хотел идти на ток.
   Не хотел - и все-таки пришел!
   Где-то вдали тонко защелкала сухая ветка, точно бы медленно ломаясь под чьей-то тяжестью. Щелкнула мертво три-четыре раза и вдруг наполнилась, налилась необоримой жизненной силой, ветка превратилась в птицу.
   "Тэк, тэк, тэк, тентэр-рек, чиричжи, чиричжи!" - тихо и оттого особенно обжигающе своей внутренней страстностью катились в вершинах деревьев далекие трели.
   Михаил слушал эту прерывистую, жаркую песню любви впервые, слушал растроганный и удивленный, и ему делалось страшно: как можно убивать глухаря на току, убивать именно в тот момент, когда он поет свою нежную песню!
   Он стоял удовлетворенный тем, что никакая опасность глухарю не грозит. Будь даже двустволка при нем, Михаил теперь с отвращением снял бы ее и бросил.
   Он помнил наставления опытных охотников. Скрадывать глухаря надо под песню. Прыгнул три раза - и замри. Жди, когда снова он начнет рассыпать свои негромкие трели. И Михаилу захотелось проделать все это. Захотелось подобраться к птице вплотную, разглядеть ее, живую, беспечную. И уйти, не спугнув, как ушел он недавно от радостного смеха Максима и песен Женьки Ребезовой.
   Михаил внимательно вслушался. Тонкая глухариная трель доносилась издалека, скорее всего с той стороны ручья. Там рос веселый, чистый сосняк. А глухари любят, токуя, видеть цветенье зари, встречать самые первые лучи солнца. До ручья еще далеко, и, значит, можно идти пока не таясь.
   Но чем ниже спускался Михаил к ручью, невидимому в ночи, тем слабее и реже он улавливал песню глухаря. Несколько раз ему даже казалось, что птица перелетела - поет где-то сбоку. А может быть, это другой глухарь? Или сам он впотьмах слепо кружится на одном месте?
   Путь Михаилу преградила толстая валежина, зависшая над землей так, что и поднырнуть под нее было нельзя и перелезть трудно - мешали рогато выставившиеся вперед сухие сучья. А слева, там, где высоко дыбились вывернутые вместе с землей корни дерева, и справа, где широко ветвилась его крона, стояла невообразимо густая чаща. И лучше уж было вскарабкаться на валежину, чем продираться сквозь колючки, надоевшие Михаилу до чертиков.
   Он положил на шершавую кору сосны, будто коню на спину, ладони, чуть-чуть присел и хотел посильнее оттолкнуться правой ногой, чтобы взять препятствие с первого раза, присел - и замер, сам не зная почему. Ему вдруг почудилось, что по ту сторону валежины, у корней, кто-то есть и ждет недобро и молчаливо, когда он, Михаил, спрыгнет на землю.
   Прошло, наверно, не меньше минуты. Михаил не шевелился. Он убеждал себя в том, что прислушивается к песне глухаря, проверяет - есть ли надобность перелезать через валежину. Может быть, следует идти совсем в другую сторону? Он убеждал себя в этом и знал, что это неправда, - глухарь токует прямо впереди. А ему просто по-детски страшно.
   В лесу не было полной тишины. Постукивала по влажной земле медленная капель. Шелестели распираемые вешними соками ветви деревьев. Возились в жухлой, прошлогодней листве таежные мыши. И тихо-тихо, все еще очень далекий, пощелкивал глухарь: "Тэк, тэк, тэк, тентэр-рек..."
   А темень вроде бы стала чуточку редеть. Ну? Долго еще надо раздумывать?
   Михаил подмигнул сам себе и вскочил на валежину, больно ударившись коленом о сухой сучок.
   Стиснув зубы, он прошипел злое ругательство. И тут же снизу, слева, действительно словно бы из-под вывороченных корней, ему отозвалось чье-то такое же тихое и злое шипенье, закончившееся густым, хриплым вздохом. Мурашки пробежали по щекам Михаила, тяжелый ком подкатился к горлу.
   Среди корней выворотня, переплетенных с густой чащей ольховника и молодого листвяка, блеснул тусклый зеленоватый огонек и тотчас пегас. Зверь! Михаил невольно потянулся рукой к плечу, словно бы там у него висела двустволка. Что делать?
   Ему припомнились истории, прочитанные в книгах, охотничьи рассказы парней из общежития о необычных, опасных встречах в лесу с медведями, рассказы о повадках диких зверей - все это острой молнией промелькнуло как-то в самом лишь главном, существенном, без мелких подробностей, и неожиданно с железной решимостью откристаллизовалось в одном лишь слове: "Вперед".
   Он мог бы еще спрыгнуть обратно или, как подсказывал слепой страх, даже не спрыгнуть, а сползти потихоньку в надежде, что зверь не погонится; мог бы остаться, замерев на валежине, и ждать, что будет дальше. А тогда уж действовать, как прикажет разум и как позволит противная, мелкая дрожь в ногах.
   Но Михаил, стиснув зубы, медленно двинулся по валежине к комлю, туда, где блеснул и погас зеленоватый огонек.
   Живя с Максимом на Ингуте, Михаил только и мечтал о том, чтобы набрести на медвежью берлогу, выманить оттуда зверя и в упор срезать его метким жаканом. Вот медведь перед ним. Но нет ружья, заряженного жаканом...
   У последнего толстого сучка Михаил спустился на землю. Теперь пути назад ему больше не было. Валежина высокой стеной стала у него за плечами.
   От медведя Михаила отделяли только сук, возле которого он спустился, приземистая, мелкая чаща и узловатые, длинные, вплетенные обильно в эту чащу корни выворотня. За ними, не больше как в шести или семи шагах от Михаила, находился зверь. В редеющей мгле ночи Михаил различал его очертания. Медведь стоял, приподнявшись на дыбы и положив передние лапы на ближний к нему корень. Временами он встряхивал головой, словно отбиваясь от надоедливых комаров, и тогда урчал протяжно и зло.
   "Ляг на землю, притворись мертвым", - стучался в памяти чей-то совет.
   Но Михаил, быстро смахнув ладонью горячий пот со лба, шагнул еще вперед. Шагнул - и, словно бы нарочито дразня медведя, положил правую руку на сухой сук.
   Зачем это сделал Михаил? Он не сумел бы ответить, будь даже у него для ответа время. Рисоваться своей храбростью здесь было не перед кем. Ночь, глушь таежная, кругом мертво. И страх, тяжелый страх давил его все время так, что подгибались колени. Но он знал лишь одно: ни побежать от медведя, ни упасть перед ним, чем бы это ему ни грозило, он не может. Не может - и все!
   Так, в неподвижности, они простояли несколько минут. Вдалеке все так же пел свою песню глухарь, теперь ему отзывался еще и второй - левее и глубже в лес; однообразно стучала капель, и возились в сухой траве мыши. Медведь дышал редко, шумно. Разглядывал Михаила круглыми, немигающими глазами, в которых, перемежаясь, вспыхивали тусклые зеленые огоньки. Потом он медленно приподнял лапу, занес ее высоко и с размаху ударил по корню. Рявкнул коротко. Корень хрустнул и надломился. Посыпалась галька, налипшая на него.
   Михаил невольно отшатнулся, сделал полшага назад, не снимая, однако, руки с сучка. И настолько, насколько отступил Михаил, медведь подался вперед.
   После этого они снова стояли, разглядывая друг друга. Становилось все светлее, и Михаил теперь мог различать даже оттенки цвета шерсти на голове медведя - от темно-рыжего с проседью до густо-черного. Пугали глаза жестокие, ненавидящие. Лапы казались чугунными.
   К Михаилу постепенно вернулась способность размышлять логично и действенно. И хотя он по-прежнему знал, что больше не сдвинется с этого места ни на вершок и не снимет руки своей с сучка, думал теперь все время: как же ему уйти от медведя?
   Он вытянул левую руку и положил ее рядом с правой. Грудью подался вперед. Медведь заревел, заворочал головой и, как почудилось Михаилу, плюнул в него. Михаил переступил ногами, сделал навстречу малюсеньких два шага. И снова зверь отозвался на это злым ревом.
   Михаил насильно усмехнулся сухими, колючими губами, сглотнул полынную горечь, обжигавшую рот.
   "Ну, а дальше, брат, что станем делать?" - спросил он мысленно не то себя, не то медведя.
   И повел глазами по сторонам. Вообще-то капкан. Не захотел убежать сразу, сам влез сюда, теперь, если и захочешь, не убежишь. Сколько еще времени можно выстоять вот так? И сколько надо?..
   Где-то за спиной у него, падая с высоты, тонко стучала по валежине редкая капель. Михаил не отсчитывал удары, но каждый из них нес в себе огромное время и почему-то острой, все нарастающей болью отзывался в темени.
   Этих капель упало, должно быть, бесчисленное множество. Голова разболелась невыносимо.
   Потом уже и капли перестали стучать по валежине - обсохла ветка или уши заглохли у Михаила? - потом и боль в голове, достигнув, наверно, своего предела, стала стихать, и схлынула полынная горечь во рту - Михаил все стоял истуканом. Стоял и еще долго. И еще... Стоял спокойно, неподвижно...
   Медведь тоже стоял. И вдруг, пыля вокруг себя и шумно всхрапывая, затряс, зашатал остаток надломленного корня. Сбросил было - и опять положил на него лапы. Только теперь не сверху, а зажав корень в обхват. Тяжело навалился боком, вывернув к Михаилу морду с оскаленной пастью. Утробно поворчал, поворчал и затих.
   У Михаила чувство страха прошло совсем. И оттого ли, что страх теперь не давил его больше, и оттого ли, что рассвет наступал все стремительнее, а когда светло, в мире становится веселее, Михаилу захотелось выкинуть какую-нибудь совершенно необыкновенную, отчаянную штуку. Он верил: раньше медведь не задрал его, а уж теперь-то и тем более не тронет!
   - Слушай, - еще слегка срывающимся, тупым голосом сказал он зверю, слушай, ты оставайся, а я не могу, мне надоело, я пойду.
   Медленно скрестил на груди одеревеневшие руки и, не поворачиваясь к медведю спиной, бочком, тихо пошел в сторону от него.
   Медведь отозвался сдержанным, густым ревом. Упал на все четыре лапы, снова встал на дыбы, взревел уже во всю глотку и снова упал. Потом повернулся несколько раз, топчась на одном месте, и тоже пошел боком-боком, закосолапил, давя молодую чащу. Пошел за Михаилом, но не совсем по следу, а понемногу отставая и все сбиваясь в сторону. Иногда останавливался, ревел коротко, с придыханием, бил когтистой лапой по земле.
   "А-а-э-и-их!" - отдавалось в гулком лесу. И мелкие пташки срывались с ветвей, беспокойно перелетали на другие деревья.
   Восток уже начал желтеть, занимаясь над бором широкоохватной зарей, когда медведь бурым пятном мелькнул несколько раз в косогоре, взбираясь на перевал от ручья, и исчез за деревьями.
   Тогда только полностью покинула Михаила тягучая скованность движений. Словно бы мягче, теплее сделались мускулы лица. А в уши потоком хлынуло бесконечное разнообразие утренних лесных голосов, как будто прежде их все забивал медведь одним своим ревом. Ему теперь и самому вдруг захотелось запеть. Размахнуться песней во всю таежную ширь...
   А голоса не было.
   Подумалось вдруг: а что, если все это могла видеть Федосья? Сидела бы где-нибудь в безопасном месте и - наблюдала. Интересно...
   Михаил усмехнулся, присел на обросший лишайником дряблый пенек, погладил ноющие колени.
   - Ну что, брат Мишка? - спросил он себя вполголоса, в радостном удивлении оглядывая серые, влажные тучи над бором, на востоке уже из-под низу позолоченные зарей. - Что, брат, жив? А ведь вообще-то мог бы ты остаться и там, под валежиной. "Остались от козлика рожки да ножки". Медведи, говорят, по весне очень злые. Голодные...
   Он теперь уже хохотал во всю глотку, нервически подергивая плечами. Говорил громко, задиристо, будто спорил с кем-то вторым, перед ним стоящим.
   - А-а? Ты бы, знаю я, побежал! Ха-ха-ха!.. Пятки у тебя так и чесались... Ну и что - может, вдогонку не бросился бы? Ха-ха-ха!.. А если бы бросился?.. Нет, брат! Дерет - пусть не со спины дерет! Пусть он лапой своей сперва глаза мне закроет!.. Ха-ха-ха!.. Ты бы, знаю я, лег, протянулся. Мертвыми даже голодный медведь брезгает... А я живой! Не желаю, чтобы мной брезгали... Живой!.. Ха-ха-ха!.. Хочешь - бери живого! Бери!.. Если возьмешь... Ха-ха-ха!..
   Пошатываясь, как пьяный, Михаил поднялся, пошел вверх по косогору.
   - Послушал, брат Мишка, глухарей! Погулял по лесу весело! Хорошо ночь провел! - бормотал он, хватая и надламывая на ходу макушки молодых лиственничек. - Эх, брат Мишка, вот она, тайга так тайга! Поживем, Мишка!
   Он рванул с головы шапку, ударил ею об землю. Постоял с закрытыми глазами. Потом медленно повел рукой, словно кого-то отодвигая, отталкивая.
   - Ну и все, - проговорил он редко и негромко. - Ну и шабаш. На этом и конец делу. Пошли домой, Мишка!
   3
   Цагеридзе в эту ночь тоже не спалось.
   Павел Мефодьевич Загорецкий, который уже больше недели гостил на рейде и целыми часами бродил по береговой кромке льда, постукивая в него палочкой, заявил:
   - Итак, Николай Григорьевич, по моим предположениям, Читаут должен вскрыться завтра во второй половине дня. Сопоставление показаний приборов с аналогичными записями прошлых лет приводит меня к такой мысли. На всякий случай имейте в виду эти мои соображения.
   У Цагеридзе словно бы что-то застучало в горле, но он спросил с нарочитой беззаботностью:
   - Это очень категорически предсказывают ваши тонкие приборы? А не может вскрыться река уже сегодня ночью?
   Они разговаривали на берегу Читаута. Дул теплый верховой ветер. Загорецкий стоял, подставив ветру иссеченное морщинами лицо.
   - Нет, не думаю, Николай Григорьевич, чтобы ледоход начался сегодня ночью, - проговорил он, наклоняя голову к плечу. - По моим наблюдениям, Читаут - река, как бы вам сказать, с открытой душой. Она не любит таиться. Она великий свой акт свершает всегда при дневном свете. А что касается моих приборов, они ничего не предсказывают. Предсказываю я. И если хотите, в значительной степени по интуиции. Термометры же и барометры для меня отмечают только, при каких атмосферных обстоятельствах началось очередное вскрытие реки.