Страница:
Но почему, когда плакала Женя, он был совершенно спокоен? Больше того, ему даже хотелось сбросить с плеч ее руки, когда она, не владея собой, прижалась к его груди. По существу, он поступил с Женей точно так, как поступила с ним Ольга, он тоже выжег в ее сознании любовь.
А куда денешь Владимира Дубко с его "любовью"? Была она все-таки или не была, эта любовь?
Женя сказала: "Если тебе станет очень трудно..." И добавила: "Я ведь о ранении и о сердце твоем больше тебя знаю..." Нет, не знает она ничего о его ранении, потому что она знает об этом только то, что известно по медицинским справочникам и по записям в истории болезни. А настоящая рана у него другая, и о ней, кроме него, никому ничего не известно.
Да, ему трудно сейчас, очень трудно. Но что из этого следует? Слова Жени по смыслу своему прозвучали так: "Позови, и я приду тебе на помощь". Но она ведь имела в виду не помощь медицинской сестры. И он нуждается не в такой помощи. А в чем же? Во всяком случае, не в женских заботах. Если сейчас ему трудно, очень трудно, он с этим обязан справиться только сам.
А все же он написал Жене письмо. Много раз перечитывал, начинал заново и, не закончив, комкал, отбрасывал в сторону. Он не знал, о чем он может или о чем он должен ей написать; называть ее Женечкой или Евгенией Никоновной, давая понять ей, что не ждет ответа или что именно ради ее ответа и написано это письмо?
Прощаясь с ней в госпитале, он поблагодарил ее за все, за все. Но он тогда не представлял, сколь дорогой - не по цене - подарок сделала ему Женя. Вот о чем он должен ей написать! Да, да, ни о чем другом, только об этом. И еще, что очень бережет подаренную книжку и хочет, чтобы она послужила ему как можно дольше.
Впрочем, для чего рассказывать Жене все это? И опять его перо в раздумье повисало над листом бумаги...
Бесчисленные черновые наброски настолько перепутались в памяти, что теперь, вспомнив о нем, Андрей не мог уверенно ответить себе, а какие же именно слова сохранились напоследок, когда он вкладывал письмо в конверт и торопливо, словно боясь, что опять примется его перечеркивать, заклеил, надписал адрес и опустил в почтовый ящик. Осталось в сознании твердо только одно: на такое письмо ответ прийти может. Должен прийти.
Все тем же мерным, спокойным шагом вступив на окраек города, Андрей сделал большой крюк, чтобы заглянуть на почту. Неведомая властная сила тянула его туда. Он не смог сдержать улыбки, когда в окошке "До востребования" дежурная операционистка подала ему сразу два письма. Однако улыбка тут же сбежала с лица Андрея, уступив место горькой складке разочарования. На одном письме, его собственном, посланном Жене, была прикреплена казенная наклейка с почтовым штемпелем: "Адресат выбыл". А другое письмо оказалось от Владимира Дубко откуда-то из Курской области. Вот именно самое долгожданное!
Андрей подошел к мусорной урне, задержался коротким взглядом на испачканной желтым клеем бумажке "Адресат выбыл", на мелкие части разорвал письмо и бросил в темную глубину железной чаши. Тугой конверт скрипнул под пальцами Андрея, когда он четвертовал его, и ему показалось, что это вскрикнула Женя. А может быть, просто в тот миг перед его глазами мелькнули выписанные им самим на конверте слова: "Евгении Никоновне Рыбаковой". Так или иначе, а Жени, Женечки, Евгении Никоновны теперь больше нет. И пусть уже только совесть решает, в чем перед ней был он не прав.
Что ж, и письмо Владимира Дубко, не читая, можно спустить в ту же урну. В нем наверняка живописно расцвечен какой-нибудь соленый анекдот. А сегодня, именно в эту минуту читать такое противно, он словно бы присутствует на похоронах Жени. Но все же Дубко его товарищ по госпиталю, как меж собой они говорили, по крови. И Андрей сунул его письмо в карман. Потом прочитает когда-нибудь.
С таким тягостным настроением Андрей ходил несколько дней. Являлся к себе в общежитие, когда все уже спали, и поднимался утром, уходил чуть свет. Ему не хотелось ни с кем разговаривать. А себя мысленно спрашивал: "Ну и что же, что "адресат выбыл"? Какое это для тебя имеет значение?" Почти вслух отвечал: "Решительно никакого". А в глубине души некий голос тихо подсказывал: "Ты в чем-то ошибся, Андрей".
Он брался за перо и бездумно чертил на бумаге пихтовые лапки, длинные плети толокнянки, усеянные ягодами, камышовые заросли с притаившимися среди них полураскрытыми кувшинками. Все безжизненное, неподвижное. И в совсем уже беспорядочном нагромождении каких-то непонятных линий вдруг обнаружил профиль Женечки. Как бы с вызовом самому себе, ему захотелось теперь нарисовать ее лицо.
Нет, ничего не получилось. Память странно сохранила только ее глаза. И когда он их выписал с той тщательностью, с какой вообще делал свои рисунки, он испугался. Это были именно ее глаза. Но неподвижные, мертвые. Андрей перевернул лист бумаги изображением вниз.
- Довольно! - громко сказал он. - Пойду сегодня в гости к Седельниковым слушать новые пластинки, слушать Ирину-соловья!
И вспомнил о письме Дубко. Вот теперь кстати почитать его веселую болтовню. Андрей распечатал конверт.
"Здравствуй, друже Андрей! - так начиналось письмо. - Конечно, я свинья, что не откликнулся сразу еще из госпиталя, ну а потом было некогда, устраивались на новом месте. То да се. Я-то себе сразу хорошую работу нашел, а подруга жизни моей, известная тебе Женька, пока только в ночных дежурствах, вдобавок при нервотиках. Ты понимаешь, ночь-то нам с ней совсем для другого дела нужна. Женька у меня бабенка..."
И дальше шли такие слова, с такой развязной откровенностью, что Андрей брезгливо швырнул на землю письмо и стал топтать его ногами.
Засмеялся. Чужим, холодным, злым смехом. Оказывается, в жизни все вот как просто. А он терзал себя сомнениями: правду ли тогда, в госпитале, рассказывал Дубко? Он сотни раз спрашивал свой внутренний голос - голос совести, что означали слезы Жени, ее тревожный поцелуй и дорогой подарок. А это, оказывается, ровным счетом ничего. Или означало, что "она бабенка...", как всегда о ней трепался Дубко.
А сам на ней женился. И она пожелала стать его женой. Зная ли, как и теперь отзывается о ней Дубко?
Так или иначе, прекрасная получилась парочка. Как говорят в народе, совет им да любовь!
Вот именно это и есть та любовь, о которой песни поются, и книги пишутся, и одно поколение другому передает красивые лживые сказки. Он-то думал: Ольга выжгла любовь, в которую он тогда еще верил. А жечь было нечего. И даже это "нечего" теперь дожгла Евгения Никоновна. Не Рыбакова уже, а Дубко.
Андрей плотно смежил веки. Это лучше, когда не видишь фальшивой красоты мира.
Но жить ведь все-таки надо. Люди живут, работают радостно, создают новое, уходят в мечтах к прекрасному будущему, и в этом есть какой-то великий смысл. Он разгадал, что такое любовь, а жизнь им ведь еще не разгадана. Не торопись, Андрей.
Огромным напряжением воли он открыл глаза, ощутив, что веки словно бы налились свинцом. Свинцовым стало и все лицо. Насильно заставил себя засмеяться. Но смех теперь не получился, губы у него даже не дрогнули.
И протестующе возникшая мысль, что, может быть, Женя с отчаяния, как в воду бросаются от несчастной любви, отвергнутая им же, Андреем, вышла замуж за Владимира Дубко, - эта мысль только скользнула в измученном мозгу и не оставила никакого следа.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
...Ночи, казалось, не было конца. И все время из черной
глубины неба сыпались теплые капли дождя. Да, да, в низинах густой
туман на рассвете теперь неизбежен. Он может лежать очень долго,
пока солнце своими горячими лучами его не поднимет вверх. А Дашу
надо искать только в низине, у кромки зыбучего болота, посредине
которого змеится ручей, не нанесенный ни на какие карты. Его
местное название - Зептукей.
Есть проверенный жестокой действительностью психологический
закон: неопытные люди, заблудившиеся в тайге в горах, кружа по
лесу, будут обязательно спускаться по склону все вниз и вниз, а
после утверждать - шли только по горизонтальной прямой. Следуя
этому закону, за ночь Даша может оказаться уже на болоте, где
образуется самый непроглядный туман. Широколап утверждает: для нее
таежные законы не писаны, она, затаившись как мышонок, будет сидеть
до утра, под любым выворотнем надежно укрытая от непогоды.
Если бы так, если бы так...
Сомнений нет, Герману Петровичу характер Даши лучше известен.
Пять лет стучит она для него на машинке. И в институте. И на дом
берет работу, ту, которая совсем личная. Научно-творческая. Для
публикации. Не просто перепечатывает. Герман Петрович посмеивается:
еще расставляет запятые. Вернее, расставляет как попало запятые
Гера, а Даша между ними вписывает умные и точные слова. Даша
превосходный научный стилист. Может быть, как раз поэтому она и
особенно привлекательна для Геры. В качестве третьей по счету жены.
Первые две и запятые расставлять не умели.
А Даша жизнью зажата в тиски. Десятый год на ее заботах
парализованная мать. Понять невозможно, как Даша выкручивается. Из
своей невысокой зарплаты отдает большую часть женщинам, соседкам,
приглядывающим за матерью днем. Выравнивает свой бюджет ночной
работой на машинке. И замуж поэтому не вышла. Кому нужна невеста с
таким "приданым"! А Гера, если действительно женится на ней, в дом
к себе больную, недвижимую старуху не возьмет. Найдет какой-нибудь
ход. И это будет для нее тягчайшей драмой, духовной казнью. А Даша
сейчас так доверчива!
Все отпуска она проводит только дома, у постели матери. Это
первый случай, когда она решилась оставить ее на попечение соседок
на целые три недели, чтобы самой побыть на свежем воздухе таежном.
Кто подал ей эту соблазнительную мысль? Только ли Зенцовы? И кто
повинен в том, что Даша потерялась?
Андрей Арсентьевич откинул брезентовый полог палатки.
Выскочил, вслушался. Ему почудился шорох где-то в дальних кустах.
Вот и еще хрустнула ветка. И снова. Теперь левее, как бы отдаляясь.
Ведь это же шаги в безмерной усталости бредущего человека! От
напряжения зазвенело в ушах. Он негромко окликнул:
"Даша?"
И в ответ донеслось:
"Да-а, Андрей Арсентьевич!"
Она так всегда отзывалась по телефону. Немножко нараспев
выговаривая "Да-а" каким-то очень радостным, чистым голосом, словно
умытым родничковой водой. И всякий раз тогда ему хотелось, не
начиная разговора, заново повторить свой звонок, чтобы услышать
только именно это светлое, вопросительно-утвердительное "Да-а...".
Ветка хрустнула опять.
"Дашенька! - полным голосом вскрикнул он. - Даша!"
И вломился в еловую чащу. Колючую, жесткую, сразу цепко
схватившую его за рукава и хлестнувшую в лицо мокрым холодом.
Даша?
Но тут же слева от него в землю туго ударили легкие копытца,
должно быть, косуля, и широким махом - невидимая - она поскакала
вниз по косогору.
Руки безвольно повисли, цепкие елочки их отпустили, перестали
держать. Звон в ушах прекратился. Мираж, всколыхнувший радостную
надежду, исчез. Ночь, тоскливая, темная ночь продолжалась. Давила
сердце наступившая мертвая тишина, в которой даже стука падающих
капель дождя не было слышно.
Только беззвучный голос из неведомой дали звал и молил с верой
в него одного: "Да-а, Андрей Арсентьевич... Да-а..."
1
Ночи, казалось, не было конца. Бессмысленно валяться в постели, если все равно уже не уснуть и если все решено. Не зажигая огня, чтобы не разбудить своих товарищей по комнате в студенческом общежитии, Андрей встал, на ощупь втолкнул в чемодан разную мелочь, оставшуюся неуложенной с вечера, оделся и вышел на улицу. Октябрьский низовой ветер гнал по земле сухую пыль, скоробленные тополевые листья.
До поезда два с лишком часа. Можно не торопиться. Надо только еще раз мысленно проверить, все ли, что следовало сделать, сделано. Кажется, все. Единственно: не попрощался с Седельниковым. К нему теперь для свободного разговора в любую минуту не зайдешь. И не потому, что он "повысился", стал секретарем обкома партии, а потому, что действительно по горло занят горящими делами. Но Алексей на это не обидится. Он обидится на другое: почему все-таки пренебрег его мнением, поступил ему вопреки. Но ведь Седельников и сам не любит "или", а здесь выбора не было.
Военком, несколько раз перечитав повторное заключение медицинской комиссии, спросил:
"Не понимаю. Чего вы еще требуете от меня?" Он едва держался на ногах от усталости.
Андрей его перехватил при выходе из кабинета, заставил вернуться к столу.
"Товарищ военком, я прошу, настаиваю: пошлите меня на фронт добровольцем. Не знаю, зачем была нужна первая и теперь повторная комиссия? Добровольно - это же значит не по обязанности и потому..."
"Простите, товарищ Путинцев, - перебил военком. - Во-первых, добровольно - это по обязанности. По обязанности человека перед собственной совестью, не позволяющей ему отсиживаться в тылу. Во-вторых, мы посылаем добровольцев - подчеркиваю! - на фронт. А не на смерть. Для вас вполне возможную еще в пути. Комиссия это вторично подтвердила".
"Я вас просил не комиссовать меня!"
"Дела наши на всех фронтах, товарищ Путинцев, пока что складываются очень тяжело. Вы это знаете. И я знаю. Но это не означает..."
"Это означает, что я должен поехать. Даже без воинских документов, если вы их мне не дадите. Поеду со своим белым билетом".
Военком тяжело переминался с ноги на ногу. Под глазами у него обозначились резкие черные круги. На впалых щеках, иссеченных глубокими морщинами, проклевывались седые волоски. С утра, должно быть, из-за спешки он не успел побриться.
"С поезда снимать я вас не стану, Путинцев. Однако и никаких документов не выдам. Вы не мальчишка и можете действовать как найдете нужным, - устало сказал военком. - Тем более, что такое война, вы уже испытали на Карельском перешейке. И я очень ценю, - он поправился, - Родина ценит ваш искренний патриотический порыв. Но разве в тылу - поскольку в строй зачислить нельзя вам что-то мешает исполнить свой гражданский долг так, как этого требуют обстоятельства военного времени?"
"Учить детишек рисовать морковки? Ведь я только учитель рисования".
"Знаю, - сказал военком, - и знаю, что вы хороший художник. Звонил мне товарищ Седельников. А детишек учить рисованию нужно даже и в военное время. Может быть, не только морковки, еще и танки, самолеты, все, что дети самостоятельно рисуют сейчас, думая об отцах, которые бьются насмерть с фашистами. Так что ваша работа тоже для фронта. Поставьте себя на место отца, которому в окопе передают письмо сына со вложенными в него рисунками. Какую силу это придает бойцу! Разве подсказ учителя здесь будет лишним? Разве ту ярость благородную, которой сейчас наполнен весь наш народ, не сумеете в рисунке передать ученикам? Так, чтобы это - пусть каракулями! отразилось в их детском видении грозного поля битвы, куда они в поддержку отцам шлют свои танки и самолеты. Если хотите, так и морковку! И давайте прекратим наш спор, Путинцев. Время позднее, а мне нужно подготовиться к докладу на бюро обкома".
Примерно то же говорил и Седельников. Еще раньше, чем Андрей стал добиваться зачисления добровольцем через военкомат. Только Седельников был категоричнее. Напоминал, что ведь совсем недавно и неспроста укладывали Андрея врачи в больницу, где поднимался вновь вопрос об операции и вновь было признано, что в данный момент ее делать нельзя.
Ну что же, больница больницей, случилось действительно так, что Андрей сам "спустил курок с предохранителя", превысил свою власть над "клеточками" тела. Но эту власть себе он вернул. Он в этом уверен.
Возможно, военком и Седельников правы, считая, что и учитель рисования - особенно белобилетник - по-своему тоже боец. Но - зачем хитрить? - никак не передней линии фронта. И потому для него, Андрея Путинцева, нет выбора. Вернее, сделан уже. В тылу он оставаться не может. Этого совесть ему не позволит, военком правильно угадал. Да и с винтовкой он не боец. Но если его способности рисовать полезны здесь, почему они будут менее полезны на фронте?
Седельников, убеждая его, говорил:
"Подумай, Андрей, есть твердые правила и есть столь же закономерные исключения из правил. Нельзя считать, что исключения - какой-то низший, постыдный, что ли, разряд этих правил, из которых сделаны исключения. И вот тебе правило: учитель должен иметь педагогическое образование; исключение: Андрей Путинцев, отлично владеющий мастерством художника и умеющий передать это искусство своим ученикам. Правило: получившие опасное ранение в сердце погибают; исключение: тот же Андрей Путинцев. Правило: все способные носить оружие должны сражаться; исключение: те, кто еще более, чем в сражении, необходимы для работы в тылу. И ты, Андрей, ко всем этим правилам попадаешь в разряд законных, обоснованных исключений. С тем важным добавлением, что ведь оружие носить ты не способен. И потому не терзай себя сомнениями. Иди к себе в школу, работай спокойно. "Спокойно" - так говорят врачи. А уж как выйдет на деле, не знаю".
Он тогда возразил Седельникову:
"Правила, исключения - это все игра словами, Алексей. Кстати, если даже так, то правило: все неспособные носить оружие остаются работать в тылу. А исключение: Андрей Путинцев, который не может себе это позволить".
Седельников взорвался:
"Я играю словами? Ну нет! Это я под тебя подделывался, художники мир видят в образах. Не вышли "образы", черт с ними! Тогда вот тебе мое мнение в обыкновенных словах. Большую или маленькую..."
"Никаких "или", - вставил Андрей.
"...здесь ты маленькую пользу общему делу приносишь. Так может случиться, что ты, не доехав даже до фронта, сразу в госпитале чужое место займешь, которое раненому бойцу вот как необходимо..."
"Может, и умру еще по дороге", - снова вставил Андрей.
"Вполне допускаю и это, - еще более горячась, сказал Седельников, если тебе так хочется задирать меня. Только как я в твоих глазах выгляжу? Поздоровее тебя, а сижу вот в обкомовском кабинете и еще других уговариваю: оставайтесь в тылу, вместе в хорошей компании веселее".
"Так грубо я не думал, Алексей, но вообще-то вместе с тобой мне там было бы, конечно, веселее. Мы хорошо понимаем друг друга, а это дорого".
"Ни черта ты меня не понимаешь! - с досадой сказал Седельников и как-то безнадежно бросил руки на стол. - Иначе бы ты не пришел ко мне со своим разговором, а если бы и пришел, давно бы со мной согласился. Иначе бы ты сам сообразил, что я еще раньше твоего подал заявление. Но мне отказали. И разъяснили почему. Велели здесь работать "пока". И я подчинился, тоже "пока". А ты и этого слова слышать не хочешь. Где же тут понимание?"
Андрей помолчал, упрямо глядя в пол. Тихо проговорил:
"И все-таки тебя я понял: ты по-человечески жалеешь меня. И ты меня понял, что я это знаю. Давай искать выход".
"Он известен. Единственный. И я тебе очень ясно его изложил".
"Ну, значит, буду действовать и без выхода. Но когда тебе товарищи помогают..."
"В этом я тебе не помогу. "Пока" не помогу. А ты помоги мне, и немедленно. - Он посмотрел на часы. - Жду. Придет женская делегация. Близится праздник Октябрьской революции. Работницы ряда наших предприятий, заводов по зову сердец своих подготовили небольшие посылки на фронт. Кто что сумел. Понимаешь? Идея женщин: каждый боец нам - то есть им, этим женщинам, - родной человек, и без прямых адресов каждая женщина совершенно неведомому ей бойцу как родному с нежностью шлет подарочек, сделанный собственными руками. Подработали женщины сообща и текст письма, очень душевного, чтобы вложить в посылки. Заказали в типографии тысяч пять экземпляров, а там засомневались: не очень грамотно написано, хотя и коллективно над ними трудились. Буквенные, дескать, ошибки... Да вот оно. У меня. - Седельников подтолкнул к Андрею лист бумаги. - Прочитал я. И страх прошел. Как хорошо, что не напечатали! Да не потому... Грамоты там достаточно. И насчет душевности я уже говорил. Руки женской нету! Вот чего. Подлинной. Собственной руки, - он схватил карандаш, - той самой теплой руки, которой милым людям нежные письма пишут. Будут стоять холодные типографские знаки. И как же это соединится: рукоделья разные каждому бойцу, а письмо всем одинаковое? Приедет делегация, объясню им: уж если сумела женщина-мастерица сделать своими руками и с любовью хороший подарок, пусть своей же рукой и не показывая никому, что ей сердце присоветует, письмо напишет. Оно обязательно получится тоже хорошее. Даже лучше любого подарка. Верно я говорю?"
"Верно", - подтвердил Андрей.
"А к тебе просьба такая, нет, не просьба - задание обкома партии: нарисуй своим пером волшебным три-четыре, десять, словом, сколько захочешь и сколько получится видов нашего города, окрестных мест, так, чтобы жило и Сибирью дышало. А главное - Родиной. Вот уж это мы отпечатаем типографски, есть у меня в загашнике подходящая бумага, и тоже вложим в посылки. Глядите, как прекрасно выглядят наши места, которые вы, дорогие бойцы, поклон вам земной, грудью своей защищаете. Это бы можно и фотографам поручить. Только нет, Андрей, им того не сделать, что сумеешь сделать ты. На фотографиях жизни, движения не будет. Сколько тебе надо сроку? Хватит три дня? Больше дать не могу. Стоп, слышу голоса - пришла делегация..."
Назначенного времени хватило. Когда надо, времени всегда хватает. Рисунки получились жизненные, полные света, движения. В цинкографии похвалили за тонкий, отчетливый штрих. Седельников рисунки не видел, был в командировке, но до отъезда предупредил директора типографии: "Путинцеву доверяю, как принесет - сразу в дело".
Седельников вернулся два дня назад. Но Кира - он перетащил ее с собой в обком - умоляюще проговорила: "Алексей Павлович строго наказал пропускать к нему только тех, кто по его вызову. И докладывать ни о ком другом не велел. Очень - ну невероятно как! - после командировки он занят. Доложить все-таки?"
"Нет, спасибо, Кира. Просто при возможности скажите Алексею Павловичу, что я заходил к нему, и привет мой передайте".
"А вы куда-нибудь уезжаете? Он знает, куда и надолго ли?"
"Он все знает, Кира".
Но в тот час и сам Андрей еще не знал, куда именно. Действительно, было бы чистым ребячеством со своим "белым билетом" в одиночку пробиваться к фронту. В военкомате отказали. Седельников тоже предупредил: "В этом я тебе не помогу". А кто же тогда поможет?
И вдруг ему припомнилось, как он стоял в приемной комдива Зыбина, ожидая его решения, а штабные командиры - участники гражданской войны между собою говорили о сложившейся обстановке на Карельском перешейке и сетовали на то, что их дивизии придется стоять на месте да читать лишь газетные сообщения о ходе боев. Именно их разговор тогда и подтолкнул Андрея сделать устное заявление комдиву о желании пойти на фронт добровольцем. Именно тогда с особым значением отозвались в его сердце отцовские слова о велениях совести, которые могут человеку лечь и легкой пушинкой и бревном лиственничным на плечи. Его совесть требовала сказать комдиву то, что он сказал. Он в тот час не прикидывал расчетливо, что его будет ожидать впереди. Он знал твердо единственное: это зов совести. А она не обманет. И сразу становилось легко.
Что для него изменилось с тех пор? Решительно ничего. Оказался "белый билет" в кармане? Так это ведь просто бумага. Ну пусть и не просто. И пуля в груди тоже не просто. Но Родина сейчас в большей опасности, чем в дни боев на Карельском перешейке, и совесть ему все время напоминает об этом. Доводы военкома и Седельникова убедительны. А совесть на эти доводы не откликается, она к ним глуха. Когда же по радио чуть не изо дня в день с болью передают сообщения от Советского Информбюро: "...направлении наши войска после тяжелых боев оставили город..." - трудно думать о чем-либо другом, кроме этих тяжелых боев, в которых ты, словно бы уклоняясь от них, почему-то сам не участвуешь.
И надо слушать свой внутренний голос.
И если мало надежды в одиночку, без чьей-либо поддержки с этим самым "белым билетом" попасть на передовые линии, надо ехать на восток. К Зыбину. Он по-прежнему командует той же дивизией. Он не мог забыть "тараканов". Он не откажет в приеме бывшему бойцу его дивизии. Этот жесткий, "каменный" комдив все поймет. И поможет. Однажды он уже помогал.
Поезд на восток проходит в половине седьмого утра. Торопиться нет надобности. Время в запасе есть. Но все-таки Андрей прибавил шагу.
2
До Читы Андрей добрался без особых трудностей. Ему в этом способствовали, как бы сочетаясь в единое целое, орденская книжка и "белый" военный билет. А документы в пути проверялись каждый день по нескольку раз. И все один и тот же вопрос: "По какому делу и в какую организацию едете?" Андрей отвечал без запинки: "В свою дивизию, где начинал службу". Тотчас же возникал другой вопрос: "А направление военкомата?" Вот тут и обретал свою особую силу "белый" билет. И орденская книжка. Разговор с контролерами продолжался, но с их стороны становился мягче, сочувственнее.
Всю дорогу Андрей обдумывал способы, как попасть на прием к Зыбину. Не шутка же: время военное! Попросить содействия в Читинском горкоме комсомола? В военкомате? И сразу же отбрасывал эту мысль. Начнутся долгие расспросы. И что и как он сможет объяснить? При чем тут именно Зыбин? Скажут: "Хочешь вступить в армию добровольцем - комиссуйся! А это можно было сделать и в Светлогорске. Какая нужда погнала непременно в Читу? Он, что ли, родственник тебе - комдив-то Зыбин?" И если бы даже да - это самый неубедительный довод. Возникнет холодное недоверие, предубежденность, а тогда и Зыбин окажется в Чите куда более от тебя далеким, чем виделся он из Светлогорска.
А куда денешь Владимира Дубко с его "любовью"? Была она все-таки или не была, эта любовь?
Женя сказала: "Если тебе станет очень трудно..." И добавила: "Я ведь о ранении и о сердце твоем больше тебя знаю..." Нет, не знает она ничего о его ранении, потому что она знает об этом только то, что известно по медицинским справочникам и по записям в истории болезни. А настоящая рана у него другая, и о ней, кроме него, никому ничего не известно.
Да, ему трудно сейчас, очень трудно. Но что из этого следует? Слова Жени по смыслу своему прозвучали так: "Позови, и я приду тебе на помощь". Но она ведь имела в виду не помощь медицинской сестры. И он нуждается не в такой помощи. А в чем же? Во всяком случае, не в женских заботах. Если сейчас ему трудно, очень трудно, он с этим обязан справиться только сам.
А все же он написал Жене письмо. Много раз перечитывал, начинал заново и, не закончив, комкал, отбрасывал в сторону. Он не знал, о чем он может или о чем он должен ей написать; называть ее Женечкой или Евгенией Никоновной, давая понять ей, что не ждет ответа или что именно ради ее ответа и написано это письмо?
Прощаясь с ней в госпитале, он поблагодарил ее за все, за все. Но он тогда не представлял, сколь дорогой - не по цене - подарок сделала ему Женя. Вот о чем он должен ей написать! Да, да, ни о чем другом, только об этом. И еще, что очень бережет подаренную книжку и хочет, чтобы она послужила ему как можно дольше.
Впрочем, для чего рассказывать Жене все это? И опять его перо в раздумье повисало над листом бумаги...
Бесчисленные черновые наброски настолько перепутались в памяти, что теперь, вспомнив о нем, Андрей не мог уверенно ответить себе, а какие же именно слова сохранились напоследок, когда он вкладывал письмо в конверт и торопливо, словно боясь, что опять примется его перечеркивать, заклеил, надписал адрес и опустил в почтовый ящик. Осталось в сознании твердо только одно: на такое письмо ответ прийти может. Должен прийти.
Все тем же мерным, спокойным шагом вступив на окраек города, Андрей сделал большой крюк, чтобы заглянуть на почту. Неведомая властная сила тянула его туда. Он не смог сдержать улыбки, когда в окошке "До востребования" дежурная операционистка подала ему сразу два письма. Однако улыбка тут же сбежала с лица Андрея, уступив место горькой складке разочарования. На одном письме, его собственном, посланном Жене, была прикреплена казенная наклейка с почтовым штемпелем: "Адресат выбыл". А другое письмо оказалось от Владимира Дубко откуда-то из Курской области. Вот именно самое долгожданное!
Андрей подошел к мусорной урне, задержался коротким взглядом на испачканной желтым клеем бумажке "Адресат выбыл", на мелкие части разорвал письмо и бросил в темную глубину железной чаши. Тугой конверт скрипнул под пальцами Андрея, когда он четвертовал его, и ему показалось, что это вскрикнула Женя. А может быть, просто в тот миг перед его глазами мелькнули выписанные им самим на конверте слова: "Евгении Никоновне Рыбаковой". Так или иначе, а Жени, Женечки, Евгении Никоновны теперь больше нет. И пусть уже только совесть решает, в чем перед ней был он не прав.
Что ж, и письмо Владимира Дубко, не читая, можно спустить в ту же урну. В нем наверняка живописно расцвечен какой-нибудь соленый анекдот. А сегодня, именно в эту минуту читать такое противно, он словно бы присутствует на похоронах Жени. Но все же Дубко его товарищ по госпиталю, как меж собой они говорили, по крови. И Андрей сунул его письмо в карман. Потом прочитает когда-нибудь.
С таким тягостным настроением Андрей ходил несколько дней. Являлся к себе в общежитие, когда все уже спали, и поднимался утром, уходил чуть свет. Ему не хотелось ни с кем разговаривать. А себя мысленно спрашивал: "Ну и что же, что "адресат выбыл"? Какое это для тебя имеет значение?" Почти вслух отвечал: "Решительно никакого". А в глубине души некий голос тихо подсказывал: "Ты в чем-то ошибся, Андрей".
Он брался за перо и бездумно чертил на бумаге пихтовые лапки, длинные плети толокнянки, усеянные ягодами, камышовые заросли с притаившимися среди них полураскрытыми кувшинками. Все безжизненное, неподвижное. И в совсем уже беспорядочном нагромождении каких-то непонятных линий вдруг обнаружил профиль Женечки. Как бы с вызовом самому себе, ему захотелось теперь нарисовать ее лицо.
Нет, ничего не получилось. Память странно сохранила только ее глаза. И когда он их выписал с той тщательностью, с какой вообще делал свои рисунки, он испугался. Это были именно ее глаза. Но неподвижные, мертвые. Андрей перевернул лист бумаги изображением вниз.
- Довольно! - громко сказал он. - Пойду сегодня в гости к Седельниковым слушать новые пластинки, слушать Ирину-соловья!
И вспомнил о письме Дубко. Вот теперь кстати почитать его веселую болтовню. Андрей распечатал конверт.
"Здравствуй, друже Андрей! - так начиналось письмо. - Конечно, я свинья, что не откликнулся сразу еще из госпиталя, ну а потом было некогда, устраивались на новом месте. То да се. Я-то себе сразу хорошую работу нашел, а подруга жизни моей, известная тебе Женька, пока только в ночных дежурствах, вдобавок при нервотиках. Ты понимаешь, ночь-то нам с ней совсем для другого дела нужна. Женька у меня бабенка..."
И дальше шли такие слова, с такой развязной откровенностью, что Андрей брезгливо швырнул на землю письмо и стал топтать его ногами.
Засмеялся. Чужим, холодным, злым смехом. Оказывается, в жизни все вот как просто. А он терзал себя сомнениями: правду ли тогда, в госпитале, рассказывал Дубко? Он сотни раз спрашивал свой внутренний голос - голос совести, что означали слезы Жени, ее тревожный поцелуй и дорогой подарок. А это, оказывается, ровным счетом ничего. Или означало, что "она бабенка...", как всегда о ней трепался Дубко.
А сам на ней женился. И она пожелала стать его женой. Зная ли, как и теперь отзывается о ней Дубко?
Так или иначе, прекрасная получилась парочка. Как говорят в народе, совет им да любовь!
Вот именно это и есть та любовь, о которой песни поются, и книги пишутся, и одно поколение другому передает красивые лживые сказки. Он-то думал: Ольга выжгла любовь, в которую он тогда еще верил. А жечь было нечего. И даже это "нечего" теперь дожгла Евгения Никоновна. Не Рыбакова уже, а Дубко.
Андрей плотно смежил веки. Это лучше, когда не видишь фальшивой красоты мира.
Но жить ведь все-таки надо. Люди живут, работают радостно, создают новое, уходят в мечтах к прекрасному будущему, и в этом есть какой-то великий смысл. Он разгадал, что такое любовь, а жизнь им ведь еще не разгадана. Не торопись, Андрей.
Огромным напряжением воли он открыл глаза, ощутив, что веки словно бы налились свинцом. Свинцовым стало и все лицо. Насильно заставил себя засмеяться. Но смех теперь не получился, губы у него даже не дрогнули.
И протестующе возникшая мысль, что, может быть, Женя с отчаяния, как в воду бросаются от несчастной любви, отвергнутая им же, Андреем, вышла замуж за Владимира Дубко, - эта мысль только скользнула в измученном мозгу и не оставила никакого следа.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
...Ночи, казалось, не было конца. И все время из черной
глубины неба сыпались теплые капли дождя. Да, да, в низинах густой
туман на рассвете теперь неизбежен. Он может лежать очень долго,
пока солнце своими горячими лучами его не поднимет вверх. А Дашу
надо искать только в низине, у кромки зыбучего болота, посредине
которого змеится ручей, не нанесенный ни на какие карты. Его
местное название - Зептукей.
Есть проверенный жестокой действительностью психологический
закон: неопытные люди, заблудившиеся в тайге в горах, кружа по
лесу, будут обязательно спускаться по склону все вниз и вниз, а
после утверждать - шли только по горизонтальной прямой. Следуя
этому закону, за ночь Даша может оказаться уже на болоте, где
образуется самый непроглядный туман. Широколап утверждает: для нее
таежные законы не писаны, она, затаившись как мышонок, будет сидеть
до утра, под любым выворотнем надежно укрытая от непогоды.
Если бы так, если бы так...
Сомнений нет, Герману Петровичу характер Даши лучше известен.
Пять лет стучит она для него на машинке. И в институте. И на дом
берет работу, ту, которая совсем личная. Научно-творческая. Для
публикации. Не просто перепечатывает. Герман Петрович посмеивается:
еще расставляет запятые. Вернее, расставляет как попало запятые
Гера, а Даша между ними вписывает умные и точные слова. Даша
превосходный научный стилист. Может быть, как раз поэтому она и
особенно привлекательна для Геры. В качестве третьей по счету жены.
Первые две и запятые расставлять не умели.
А Даша жизнью зажата в тиски. Десятый год на ее заботах
парализованная мать. Понять невозможно, как Даша выкручивается. Из
своей невысокой зарплаты отдает большую часть женщинам, соседкам,
приглядывающим за матерью днем. Выравнивает свой бюджет ночной
работой на машинке. И замуж поэтому не вышла. Кому нужна невеста с
таким "приданым"! А Гера, если действительно женится на ней, в дом
к себе больную, недвижимую старуху не возьмет. Найдет какой-нибудь
ход. И это будет для нее тягчайшей драмой, духовной казнью. А Даша
сейчас так доверчива!
Все отпуска она проводит только дома, у постели матери. Это
первый случай, когда она решилась оставить ее на попечение соседок
на целые три недели, чтобы самой побыть на свежем воздухе таежном.
Кто подал ей эту соблазнительную мысль? Только ли Зенцовы? И кто
повинен в том, что Даша потерялась?
Андрей Арсентьевич откинул брезентовый полог палатки.
Выскочил, вслушался. Ему почудился шорох где-то в дальних кустах.
Вот и еще хрустнула ветка. И снова. Теперь левее, как бы отдаляясь.
Ведь это же шаги в безмерной усталости бредущего человека! От
напряжения зазвенело в ушах. Он негромко окликнул:
"Даша?"
И в ответ донеслось:
"Да-а, Андрей Арсентьевич!"
Она так всегда отзывалась по телефону. Немножко нараспев
выговаривая "Да-а" каким-то очень радостным, чистым голосом, словно
умытым родничковой водой. И всякий раз тогда ему хотелось, не
начиная разговора, заново повторить свой звонок, чтобы услышать
только именно это светлое, вопросительно-утвердительное "Да-а...".
Ветка хрустнула опять.
"Дашенька! - полным голосом вскрикнул он. - Даша!"
И вломился в еловую чащу. Колючую, жесткую, сразу цепко
схватившую его за рукава и хлестнувшую в лицо мокрым холодом.
Даша?
Но тут же слева от него в землю туго ударили легкие копытца,
должно быть, косуля, и широким махом - невидимая - она поскакала
вниз по косогору.
Руки безвольно повисли, цепкие елочки их отпустили, перестали
держать. Звон в ушах прекратился. Мираж, всколыхнувший радостную
надежду, исчез. Ночь, тоскливая, темная ночь продолжалась. Давила
сердце наступившая мертвая тишина, в которой даже стука падающих
капель дождя не было слышно.
Только беззвучный голос из неведомой дали звал и молил с верой
в него одного: "Да-а, Андрей Арсентьевич... Да-а..."
1
Ночи, казалось, не было конца. Бессмысленно валяться в постели, если все равно уже не уснуть и если все решено. Не зажигая огня, чтобы не разбудить своих товарищей по комнате в студенческом общежитии, Андрей встал, на ощупь втолкнул в чемодан разную мелочь, оставшуюся неуложенной с вечера, оделся и вышел на улицу. Октябрьский низовой ветер гнал по земле сухую пыль, скоробленные тополевые листья.
До поезда два с лишком часа. Можно не торопиться. Надо только еще раз мысленно проверить, все ли, что следовало сделать, сделано. Кажется, все. Единственно: не попрощался с Седельниковым. К нему теперь для свободного разговора в любую минуту не зайдешь. И не потому, что он "повысился", стал секретарем обкома партии, а потому, что действительно по горло занят горящими делами. Но Алексей на это не обидится. Он обидится на другое: почему все-таки пренебрег его мнением, поступил ему вопреки. Но ведь Седельников и сам не любит "или", а здесь выбора не было.
Военком, несколько раз перечитав повторное заключение медицинской комиссии, спросил:
"Не понимаю. Чего вы еще требуете от меня?" Он едва держался на ногах от усталости.
Андрей его перехватил при выходе из кабинета, заставил вернуться к столу.
"Товарищ военком, я прошу, настаиваю: пошлите меня на фронт добровольцем. Не знаю, зачем была нужна первая и теперь повторная комиссия? Добровольно - это же значит не по обязанности и потому..."
"Простите, товарищ Путинцев, - перебил военком. - Во-первых, добровольно - это по обязанности. По обязанности человека перед собственной совестью, не позволяющей ему отсиживаться в тылу. Во-вторых, мы посылаем добровольцев - подчеркиваю! - на фронт. А не на смерть. Для вас вполне возможную еще в пути. Комиссия это вторично подтвердила".
"Я вас просил не комиссовать меня!"
"Дела наши на всех фронтах, товарищ Путинцев, пока что складываются очень тяжело. Вы это знаете. И я знаю. Но это не означает..."
"Это означает, что я должен поехать. Даже без воинских документов, если вы их мне не дадите. Поеду со своим белым билетом".
Военком тяжело переминался с ноги на ногу. Под глазами у него обозначились резкие черные круги. На впалых щеках, иссеченных глубокими морщинами, проклевывались седые волоски. С утра, должно быть, из-за спешки он не успел побриться.
"С поезда снимать я вас не стану, Путинцев. Однако и никаких документов не выдам. Вы не мальчишка и можете действовать как найдете нужным, - устало сказал военком. - Тем более, что такое война, вы уже испытали на Карельском перешейке. И я очень ценю, - он поправился, - Родина ценит ваш искренний патриотический порыв. Но разве в тылу - поскольку в строй зачислить нельзя вам что-то мешает исполнить свой гражданский долг так, как этого требуют обстоятельства военного времени?"
"Учить детишек рисовать морковки? Ведь я только учитель рисования".
"Знаю, - сказал военком, - и знаю, что вы хороший художник. Звонил мне товарищ Седельников. А детишек учить рисованию нужно даже и в военное время. Может быть, не только морковки, еще и танки, самолеты, все, что дети самостоятельно рисуют сейчас, думая об отцах, которые бьются насмерть с фашистами. Так что ваша работа тоже для фронта. Поставьте себя на место отца, которому в окопе передают письмо сына со вложенными в него рисунками. Какую силу это придает бойцу! Разве подсказ учителя здесь будет лишним? Разве ту ярость благородную, которой сейчас наполнен весь наш народ, не сумеете в рисунке передать ученикам? Так, чтобы это - пусть каракулями! отразилось в их детском видении грозного поля битвы, куда они в поддержку отцам шлют свои танки и самолеты. Если хотите, так и морковку! И давайте прекратим наш спор, Путинцев. Время позднее, а мне нужно подготовиться к докладу на бюро обкома".
Примерно то же говорил и Седельников. Еще раньше, чем Андрей стал добиваться зачисления добровольцем через военкомат. Только Седельников был категоричнее. Напоминал, что ведь совсем недавно и неспроста укладывали Андрея врачи в больницу, где поднимался вновь вопрос об операции и вновь было признано, что в данный момент ее делать нельзя.
Ну что же, больница больницей, случилось действительно так, что Андрей сам "спустил курок с предохранителя", превысил свою власть над "клеточками" тела. Но эту власть себе он вернул. Он в этом уверен.
Возможно, военком и Седельников правы, считая, что и учитель рисования - особенно белобилетник - по-своему тоже боец. Но - зачем хитрить? - никак не передней линии фронта. И потому для него, Андрея Путинцева, нет выбора. Вернее, сделан уже. В тылу он оставаться не может. Этого совесть ему не позволит, военком правильно угадал. Да и с винтовкой он не боец. Но если его способности рисовать полезны здесь, почему они будут менее полезны на фронте?
Седельников, убеждая его, говорил:
"Подумай, Андрей, есть твердые правила и есть столь же закономерные исключения из правил. Нельзя считать, что исключения - какой-то низший, постыдный, что ли, разряд этих правил, из которых сделаны исключения. И вот тебе правило: учитель должен иметь педагогическое образование; исключение: Андрей Путинцев, отлично владеющий мастерством художника и умеющий передать это искусство своим ученикам. Правило: получившие опасное ранение в сердце погибают; исключение: тот же Андрей Путинцев. Правило: все способные носить оружие должны сражаться; исключение: те, кто еще более, чем в сражении, необходимы для работы в тылу. И ты, Андрей, ко всем этим правилам попадаешь в разряд законных, обоснованных исключений. С тем важным добавлением, что ведь оружие носить ты не способен. И потому не терзай себя сомнениями. Иди к себе в школу, работай спокойно. "Спокойно" - так говорят врачи. А уж как выйдет на деле, не знаю".
Он тогда возразил Седельникову:
"Правила, исключения - это все игра словами, Алексей. Кстати, если даже так, то правило: все неспособные носить оружие остаются работать в тылу. А исключение: Андрей Путинцев, который не может себе это позволить".
Седельников взорвался:
"Я играю словами? Ну нет! Это я под тебя подделывался, художники мир видят в образах. Не вышли "образы", черт с ними! Тогда вот тебе мое мнение в обыкновенных словах. Большую или маленькую..."
"Никаких "или", - вставил Андрей.
"...здесь ты маленькую пользу общему делу приносишь. Так может случиться, что ты, не доехав даже до фронта, сразу в госпитале чужое место займешь, которое раненому бойцу вот как необходимо..."
"Может, и умру еще по дороге", - снова вставил Андрей.
"Вполне допускаю и это, - еще более горячась, сказал Седельников, если тебе так хочется задирать меня. Только как я в твоих глазах выгляжу? Поздоровее тебя, а сижу вот в обкомовском кабинете и еще других уговариваю: оставайтесь в тылу, вместе в хорошей компании веселее".
"Так грубо я не думал, Алексей, но вообще-то вместе с тобой мне там было бы, конечно, веселее. Мы хорошо понимаем друг друга, а это дорого".
"Ни черта ты меня не понимаешь! - с досадой сказал Седельников и как-то безнадежно бросил руки на стол. - Иначе бы ты не пришел ко мне со своим разговором, а если бы и пришел, давно бы со мной согласился. Иначе бы ты сам сообразил, что я еще раньше твоего подал заявление. Но мне отказали. И разъяснили почему. Велели здесь работать "пока". И я подчинился, тоже "пока". А ты и этого слова слышать не хочешь. Где же тут понимание?"
Андрей помолчал, упрямо глядя в пол. Тихо проговорил:
"И все-таки тебя я понял: ты по-человечески жалеешь меня. И ты меня понял, что я это знаю. Давай искать выход".
"Он известен. Единственный. И я тебе очень ясно его изложил".
"Ну, значит, буду действовать и без выхода. Но когда тебе товарищи помогают..."
"В этом я тебе не помогу. "Пока" не помогу. А ты помоги мне, и немедленно. - Он посмотрел на часы. - Жду. Придет женская делегация. Близится праздник Октябрьской революции. Работницы ряда наших предприятий, заводов по зову сердец своих подготовили небольшие посылки на фронт. Кто что сумел. Понимаешь? Идея женщин: каждый боец нам - то есть им, этим женщинам, - родной человек, и без прямых адресов каждая женщина совершенно неведомому ей бойцу как родному с нежностью шлет подарочек, сделанный собственными руками. Подработали женщины сообща и текст письма, очень душевного, чтобы вложить в посылки. Заказали в типографии тысяч пять экземпляров, а там засомневались: не очень грамотно написано, хотя и коллективно над ними трудились. Буквенные, дескать, ошибки... Да вот оно. У меня. - Седельников подтолкнул к Андрею лист бумаги. - Прочитал я. И страх прошел. Как хорошо, что не напечатали! Да не потому... Грамоты там достаточно. И насчет душевности я уже говорил. Руки женской нету! Вот чего. Подлинной. Собственной руки, - он схватил карандаш, - той самой теплой руки, которой милым людям нежные письма пишут. Будут стоять холодные типографские знаки. И как же это соединится: рукоделья разные каждому бойцу, а письмо всем одинаковое? Приедет делегация, объясню им: уж если сумела женщина-мастерица сделать своими руками и с любовью хороший подарок, пусть своей же рукой и не показывая никому, что ей сердце присоветует, письмо напишет. Оно обязательно получится тоже хорошее. Даже лучше любого подарка. Верно я говорю?"
"Верно", - подтвердил Андрей.
"А к тебе просьба такая, нет, не просьба - задание обкома партии: нарисуй своим пером волшебным три-четыре, десять, словом, сколько захочешь и сколько получится видов нашего города, окрестных мест, так, чтобы жило и Сибирью дышало. А главное - Родиной. Вот уж это мы отпечатаем типографски, есть у меня в загашнике подходящая бумага, и тоже вложим в посылки. Глядите, как прекрасно выглядят наши места, которые вы, дорогие бойцы, поклон вам земной, грудью своей защищаете. Это бы можно и фотографам поручить. Только нет, Андрей, им того не сделать, что сумеешь сделать ты. На фотографиях жизни, движения не будет. Сколько тебе надо сроку? Хватит три дня? Больше дать не могу. Стоп, слышу голоса - пришла делегация..."
Назначенного времени хватило. Когда надо, времени всегда хватает. Рисунки получились жизненные, полные света, движения. В цинкографии похвалили за тонкий, отчетливый штрих. Седельников рисунки не видел, был в командировке, но до отъезда предупредил директора типографии: "Путинцеву доверяю, как принесет - сразу в дело".
Седельников вернулся два дня назад. Но Кира - он перетащил ее с собой в обком - умоляюще проговорила: "Алексей Павлович строго наказал пропускать к нему только тех, кто по его вызову. И докладывать ни о ком другом не велел. Очень - ну невероятно как! - после командировки он занят. Доложить все-таки?"
"Нет, спасибо, Кира. Просто при возможности скажите Алексею Павловичу, что я заходил к нему, и привет мой передайте".
"А вы куда-нибудь уезжаете? Он знает, куда и надолго ли?"
"Он все знает, Кира".
Но в тот час и сам Андрей еще не знал, куда именно. Действительно, было бы чистым ребячеством со своим "белым билетом" в одиночку пробиваться к фронту. В военкомате отказали. Седельников тоже предупредил: "В этом я тебе не помогу". А кто же тогда поможет?
И вдруг ему припомнилось, как он стоял в приемной комдива Зыбина, ожидая его решения, а штабные командиры - участники гражданской войны между собою говорили о сложившейся обстановке на Карельском перешейке и сетовали на то, что их дивизии придется стоять на месте да читать лишь газетные сообщения о ходе боев. Именно их разговор тогда и подтолкнул Андрея сделать устное заявление комдиву о желании пойти на фронт добровольцем. Именно тогда с особым значением отозвались в его сердце отцовские слова о велениях совести, которые могут человеку лечь и легкой пушинкой и бревном лиственничным на плечи. Его совесть требовала сказать комдиву то, что он сказал. Он в тот час не прикидывал расчетливо, что его будет ожидать впереди. Он знал твердо единственное: это зов совести. А она не обманет. И сразу становилось легко.
Что для него изменилось с тех пор? Решительно ничего. Оказался "белый билет" в кармане? Так это ведь просто бумага. Ну пусть и не просто. И пуля в груди тоже не просто. Но Родина сейчас в большей опасности, чем в дни боев на Карельском перешейке, и совесть ему все время напоминает об этом. Доводы военкома и Седельникова убедительны. А совесть на эти доводы не откликается, она к ним глуха. Когда же по радио чуть не изо дня в день с болью передают сообщения от Советского Информбюро: "...направлении наши войска после тяжелых боев оставили город..." - трудно думать о чем-либо другом, кроме этих тяжелых боев, в которых ты, словно бы уклоняясь от них, почему-то сам не участвуешь.
И надо слушать свой внутренний голос.
И если мало надежды в одиночку, без чьей-либо поддержки с этим самым "белым билетом" попасть на передовые линии, надо ехать на восток. К Зыбину. Он по-прежнему командует той же дивизией. Он не мог забыть "тараканов". Он не откажет в приеме бывшему бойцу его дивизии. Этот жесткий, "каменный" комдив все поймет. И поможет. Однажды он уже помогал.
Поезд на восток проходит в половине седьмого утра. Торопиться нет надобности. Время в запасе есть. Но все-таки Андрей прибавил шагу.
2
До Читы Андрей добрался без особых трудностей. Ему в этом способствовали, как бы сочетаясь в единое целое, орденская книжка и "белый" военный билет. А документы в пути проверялись каждый день по нескольку раз. И все один и тот же вопрос: "По какому делу и в какую организацию едете?" Андрей отвечал без запинки: "В свою дивизию, где начинал службу". Тотчас же возникал другой вопрос: "А направление военкомата?" Вот тут и обретал свою особую силу "белый" билет. И орденская книжка. Разговор с контролерами продолжался, но с их стороны становился мягче, сочувственнее.
Всю дорогу Андрей обдумывал способы, как попасть на прием к Зыбину. Не шутка же: время военное! Попросить содействия в Читинском горкоме комсомола? В военкомате? И сразу же отбрасывал эту мысль. Начнутся долгие расспросы. И что и как он сможет объяснить? При чем тут именно Зыбин? Скажут: "Хочешь вступить в армию добровольцем - комиссуйся! А это можно было сделать и в Светлогорске. Какая нужда погнала непременно в Читу? Он, что ли, родственник тебе - комдив-то Зыбин?" И если бы даже да - это самый неубедительный довод. Возникнет холодное недоверие, предубежденность, а тогда и Зыбин окажется в Чите куда более от тебя далеким, чем виделся он из Светлогорска.