Самым примечательным был Дашин голос. И Андрей не раз ловил себя на мысли: ах, если бы можно было его нарисовать! Снимая телефонную трубку и слыша ее удивленно-радостное и вопросительно-утвердительное: "Да-а, Андрей Арсентьевич, да..." - он уже видел Дашу. Как она, тряхнув головой, откидывает волосы и словно бы не телефонную трубку прижимает к щеке, а голову склоняет к трубке. Видел ее губы, полные, слегка шевелящиеся и тогда, когда она сама не говорит, а только слушает своего собеседника. Она порою придыхает, опускаясь на низких тонах в беззвучие. Но тут же голос обретает прежнюю силу и чистоту, и потерянные было слоги удивительным образом становятся на свое место, не разрушая цельности ее речи.
   Каждый раз, уходя из лаборатории Широколапа, Андрей Арсентьевич уносил с собой и ее голос. Он звучал потом долго-долго, не мешая ему ходить по улицам, читать книги, сидеть над своими рисунками. Более того, он помогал ему, подсказывал лучшие художественные решения. Он не заменял точных и властных требований Ирины, он просто тонким лучиком света бежал перед его собственной мыслью.
   Однажды Андрей Арсентьевич впрямую попытался спросить Дашу, какого она мнения о прихваченном им с собой эскизе оформления одной детской книги. Даша отшатнулась испуганно: "Андрей Арсентьевич, я не знаю. Мне все ваши работы очень нравятся..."
   Это не было лестью. И не было вежливым притворством. Даша обладала достаточно высоким вкусом, чтобы отличить удачу любого художника от его неудачи. В работах, выполненных Андреем, она искренне и никогда не видела неудач. Суровая критика Ирины Андрею Арсентьевичу очень помогала. Добрый голос Даши тоже очень ему помогал. То, что он мог с нею легко разговаривать, особенно по телефону, было уже хорошо. Потом свободнее двигалась рука.
   И вот Даша впервые ходила по его мастерской. Она разглядывала картины, этюды, готовые рисунки и карандашные наброски. Андрей Арсентьевич, в свою очередь, издалека разглядывал Дашу, с расстояния уточняя мысленный ее портрет, во многом не совпадавший с ее фотографическим изображением, если бы оно было сделано. И внутренне торжествовал: ему, художнику, подвластно то, что недоступно никакому фотографу. А ему, Андрею Путинцеву, сейчас видимо то, что осталось бы невидимым для любого другого художника.
   Даша бережно перебирала упругие листы ватмана, приготовленные для сдачи редколлегии атласа "Фауны и флоры СССР". На них были изображены колонки, ласочки, горностаи, сибирские белки - краснохвостки, чернохвостки, летяги. Все это было в увеличенном размере перерисовано с какого-то пожелтевшего от времени альбома, добытого ею у своих сослуживцев. Этот альбом, раскрытый, лежал тут же, рядом. И Даша не могла оторвать взгляда от рисунков, иногда чуть скашивая глаза на альбом.
   - Андрей Арсентьевич, - наконец проговорила она, - вы простите меня. Там, в этом альбоме, все зверушки выписаны таким же тонким пером, как и ваше. Но там это рисунки, а у вас они ну совершенно живые. Я вижу, как они шевелят усиками, горностай дергает хвостиком, а ласочка ползет на животе. Неужели, когда их напечатают, ваших зверушек, они тоже умрут, станут только картинками? Это же страшно.
   - Не знаю, Дашенька, не знаю, - сказал Андрей, несколько озадаченный ее вопросом. - Машины типографские, конечно, даже самые лучшие, в какой-то степени убивают перо и краски художника, но вы в самом деле видите, что мои зверушки сейчас живые?
   - А вы? Разве вы не видите этого?
   Андрей задумался.
   - Для меня это все представляется как-то иначе, - проговорил он. Когда для художника - для меня - заходит речь о живых существах, исчезают понятия "живое" и "неживое". Есть законченная работа и незаконченная. Если белка шевелит усиками, значит, этот мой рисунок закончен. И только. Белочка сидит и грызет кедровую шишку, стало быть, она живая и должна шевелить усиками.
   - Почему? А если она притаилась и задумалась?
   - Тогда у нее в глазках должен быть другой блеск. Или по-другому изогнута шейка. Но не может живая белочка выглядеть набитым чучелом.
   - А почему на старом рисунке, в альбоме, она набитое чучело? И вот эта летяга у вас. Не подумаешь, что она и вправду может летать.
   - На чужом рисунке не знаю, Дашенька. А эта летяга вот почему. - Он взял угольный карандаш и жирно из угла в угол перечеркнул свой рисунок.
   Даша отчаянно вскрикнула.
   - Что я наделала, Андрей Арсентьевич! Зачем я это сказала? Такой прекрасный рисунок, столько работы, и вы...
   - Только та работа чего-нибудь стоит, когда эта работа закончена. Спасибо, что вы заметили.
   - Нет, нет, я не должна была говорить! Какое я на это имею право? Мне так показалось, а вы уже сразу...
   - Не сразу. У меня было время для оценки. И больше, чем у летяги, для того, чтобы ей слететь с этого дерева. А вас я прошу говорить все, что вы думаете. Зачем же я пригласил вас в свою мастерскую?
   Андрей Арсентьевич понимал, что Даша очень расстроена, волнуется. Как успокоить ее? Он подвел девушку к натянутому на подрамник большому полотну, стоящему у стены и прикрытому бязевым покрывалом. Сдернул его.
   - Не тревожьтесь, эта вещь была уже много раз перечеркнута и заново переписана, - сказал он. - Что с ней будет дальше, не знаю. Но при вас я ее не трону. Скажите, как бы вы назвали ее?
   Даша долго разглядывала картину. Потом сказала умоляюще:
   - Андрей Арсентьевич...
   - Говорите, Дашенька, говорите! Смелее.
   - Н-ну, я назвала бы... "Падает лист". Нет, это неправильно... Такая большая картина. А листик березовый всего один... Нет... Не могу. Все так прекрасно! А вы сами как ее назвали?
   - Для других никак не назвал. Потому что она не закончена. А для себя, помните, я вам рассказывал...
   - Эта? Эта... еще не закончена? - В глазах Даши отразилось искреннее недоумение. И вдруг новая мысль еще больше привела ее в смятение: - Вы же говори ли мне... о "квадратуре круга". И не рассказывали о ее содержании. А здесь... Какая же здесь "квадратура круга"? Даже иносказательно.
   - Только в нерешенности задачи. И, боюсь, в ее действительной неразрешимости. - Андрей Арсентьевич поднял с пола покрывало и вновь набросил на картину. - Вот вы назвали ее "Падает лист". А заходил ко мне на днях товарищ мой фронтовой, генерал, человек, в искусстве весьма понимающий, он сказал: "После бури". Потом подумал немного и поправил себя: "Перед бурей". И принялся нахваливать мою работу. Я его спрашиваю: "Послушай, Альфред Кристапович, как можно говорить добрые слова о картине, в которой даже не поймешь, что происходит?" А Яниш мне отвечает: "Почему "не поймешь"? Падает одинокий березовый лист (это и ваши слова, Дашенька), а вся тайга замерла в неподвижности. Так бывает и перед бурей, и после бури. Вот и выбирай сам, что тебе больше нравится". Я ему снова: "Но какая-то определенная разница в природе есть: "перед" или "после"? И тогда все же что там, на полотне?" Яниш: "Когда я смотрю на тебя, Андрей, меня мало интересует: ты еще ее позавтракал или уже позавтракал? Я вижу: художник работает. И это для меня главное. На твоей картине работает березовый лист. А состояние тайги... это меня не касается". Спрашиваю: "Значит, тайга на картине вообще не нужна?" Он: "Нет, почему же! Нужна. Без нее и этот лист падать не будет". Я: "А причина? Отчего же он падает? Зеленый, свеженький. Это не осень..." Яниш: "Стоп! Ты мне очень помог, Андрей. Спасибо. Зеленый, крепкий лист, конечно, перед бурей не мог оторваться! Значит, картина "После бури". Теперь я спрашиваю вас, Дашенька, вы с этим согласны?
   - Андрей Арсентьевич, я обязательно должна ответить?
   - Прошу... Только прошу.
   Даша тихо переступила с ноги на ногу, точно школьник перед учителем.
   - Андрей Арсентьевич, с рассуждениями вашего товарища я согласна, наконец сказала она. - А с самой картиной... Нет, не могу... Я видела ее очень мало.
   - Разглядывайте сколько захочется.
   Андрей Арсентьевич вновь сдернул покрывало с картины и ушел в дальний угол мастерской к рабочему столу. Чтобы не смущать Дашу, он принялся просматривать газеты, лежавшие с утра непрочитанными. Развернул одну, другую, и взгляд его упал на скромную рубрику на последней странице "Известий": "Президиум Верховного Совета СССР назначил т.Седельникова Алексея Павловича Чрезвычайным и Полномочным послом..."
   Рука Андрея Арсентьевича упала. Он даже не дочитал, в какую именно страну - куда-то в Африку - назначен Алексей послом Советского Союза. Вот так, с далекого Севера и сразу в жаркие тропики. Теперь с ним не встретишься, не поговоришь. Сколько раз в год ни приводили бы его деловые обстоятельства с нового места работы в Москву, он всегда находил часок-другой повидаться со старым другом. Приглашал погостить у него: тоже хорошая область, как и Светлогорская, хорошие люди, и дела, в общем, идут хорошо. Алексей такой же быстрый, неугомонный, решительный. А все же что-то в нем надломилось после гибели Ирины, избегает говорить о ней, щека начинает подергиваться. И вторую жену свою в разговорах редко называет Зиной, чаще Зинаидой Варфоломеевной. Очень уважительно называет и никогда с той простотой, как, бывало, рассказывал об Ирине. Поздравить бы его с почетным назначением. Только на какой адрес лучше послать телеграмму...
   Даша стояла перед Андреем Арсентьевичем опять как ученица перед строгим учителем. И он видел: ей страшно выговорить то, что она должна сказать. Не надо вынуждать человека, Андрей Арсентьевич молча наклонил голову. Взял кисть Дашиной руки в свою руку - какие у нее тонкие, маленькие пальцы, похлопал сверху ладошкой.
   - Да, - сказал он, - Дашенька, да. Это "белка-летяга". Ваши слова: "Не подумаешь, что она и вправду может летать".
   Она выдернула руку, спросила встревоженно:
   - И вы эту свою "квадратуру круга", свою жестокую муку, опять начнете решать заново? Зная, что решить ее невозможно?
   - Но вам ведь картина понравилась?
   - Понравилась. Очень! - И на губах Даши промелькнула недоверчивая улыбка. - Вы ее не будете трогать?
   - Я ее буду трогать, - твердо сказал Андрей Арсентьевич. - Еще много раз стану заново переписывать. Но кроме вас, пока я над нею работаю, больше ее никто не увидит. Нет, нет, - поспешил он добавить, заметив отчаяние на лице Даши, - в этих моих словах нет никакой символики, всю тяжесть решения возлагающей на вас. Работать и дальше над этой картиной просто потребность моей души. Я не могу оставить ее незаконченной, а она не закончена, вы и сами в этом убедились. Значит, я должен продолжать работу. Закончить ее невозможно...
   - Оставьте так! - вскрикнула Даша. - Андрей Арсентьевич, умоляю, оставьте так. Она прекрасна!
   - ...закончить ее невозможно, потому что это квадратура круга. А еще в восемнадцатом веке Парижская академия вынесла постановление: не рассматривать никаких проектов вечного двигателя и решения задач о квадратуре круга, трисекции угла и удвоении куба. Отсюда любое мое решение "квадратуры круга" никем не должно быть принято. Зачем же я буду показывать - опять ваши слова - эту мою "жестокую муку", что называется, "Парижской академии"? Тем более зная, что в решении задачи скрыт ложный ход. Но Яниш, как всегда, упрям. А вы, Дашенька, спасибо вам, пересмотрели свое отношение...
   - Я ничего не пересматривала, - в ужасе сказала Даша. И раскинула руки: - Я стану вот так и от вас буду защищать вашу картину.
   - Даже при том обстоятельстве, что тайга на ней, как белка, задумалась, не шевелит усиками, а в глазах у нее - у живой! - живого блеска нет?
   - Мне все равно, есть этот блеск или нет. Там все живое!
   Андрей Арсентьевич покачал головой.
   - Нет, Дашенька, живой там только падающий лист. Один-единственный. И вы это видели. И вам стало страшно, что нет в картине гармонии движения...
   - Есть оно, это движение!
   - Вокруг земли не может двигаться солнце и весь небосвод. Это доказали Галилей и Коперник.
   - Ну вот и не должна двигаться ваша тайга! И пусть один листок только и падает.
   - Это иллюзия движения. Движения падающего листа. Он не мог начать своего падения, когда у меня весь лес написан так, как написан. А рука художника, моя рука, давно уже умеет - как, я не знаю, - умеет заставлять нарисованных черных тараканов бегать по бумаге.
   - Каких тараканов? - растерянно спросила Даша.
   - Когда-нибудь при случае расскажу. - Андрей Арсентьевич рассмеялся. Это было очень давно и к делу не относится. Хотя и относится. Но вам ведь стало страшно, когда вы поняли, что на моей картине солнце и все звездное небо вращаются вокруг Земли?
   - Мне стало страшно, да, Андрей Арсентьевич, да! Но я испугалась, что вы начнете картину исправлять. А исправлять ее не надо. Сама Земля ведь и тогда была прекрасна, когда, по убеждению древних, она покоилась на трех китах. Немножечко сказки, немножечко необыкновенного и неправильного - в искусстве это ведь лучше, чем таблица умножения.
   - Хорошие слова. И мне легко. Значит, вы поняли, почему я сказал, что, кроме вас, никто картину эту больше не увидит.
   - Не поняла, - ошеломленная, ответила Даша.
   - Мне нужно, чтобы кто-то иногда защищал меня от меня...
   И остановил себя. Как он не подумал, что его слова ведь можно истолковать и так, что он обращается к Даше с просьбой стать для него... Кем? Советчиком? Другом? Помощницей? Он не посмел продолжить эту мысль. Но почему же он хочет выделить Дашу наособицу? Разве Яниш при всем его упрямстве плохой для него советчик? А Яниш великолепный знаток искусства. Разве товарищи по профессии, другие художники, обратись он к ним, меньше помогут ему, чем это сумеет сделать Даша, в "защите от себя самого"?
   Пока он в первый раз не появился в лаборатории Широколапа и Даша, увидевшая его в первый раз, не сказала уверенно: "Да. Андрей Арсентьевич, да..." - разве до этого она, ему совершенно неведомая, имела какое-то значение в его жизни и для его работы? И если она сейчас уйдет из его мастерской и вообще уйдет, что-нибудь от этого изменится? Он перестанет работать так, как работал? Ирина приучила его быть к себе беспощадным. А теперь он ищет от самого себя чьей-то защиты. Устал? Может быть, и устал...
   - Андрей Арсентьевич, - услышал он сквозь суматошность своих мыслей озабоченный голос Даши и понял, что она по-прежнему во власти иной тревоги, - почему вы не хотите оставить все так, как есть? Зачем вам нужна какая-то всеохватная гармония движения? Тогда ведь этот одинокий лист не будет выделяться. А от него сейчас я взгляда своего оторвать не могу. Как раз потому, что он один. И движется, падает. Андрей Арсентьевич, я, наверно, наивная, но скажите мне - я как-то, балуясь, ладонью прикрыла глаза Джоконды, и, знаете, она тогда не смеется. Улыбка на губах и глаза у нее ох какие глаза! - чужие, разные. Это два человека. А руку уберешь - Мона Лиза одна. С той улыбкой, которую, наверно, вот как и вы в своей картине лес и листок один, - долго искал Леонардо да Винчи.
   - Дашенька, в том-то и беда, что на моей картине все наоборот. Чтобы добиться в ней единства, мне надо прикрывать рукой все, кроме падающего листа. А что тогда останется?
   - Но вы же сами сказали, Андрей Арсентьевич, что ваша "квадратура круга", как и геометрическая квадратура круга, никогда не будет разрешима. Так зачем же тогда ее решать?
   - Чтобы искать чудо. Если хотите, улыбку Джоконды. Она под кистью великого Леонардо возникла сама. Это не было позой Моны Лизы. А в искусстве оказалось чудом.
   - У вас тоже белки шевелят усиками.
   - А летяга не хочет летать. И березовый лист падает без причины.
   Даша вздохнула.
   - Никогда я не думала, что художником быть так тяжело. Мне казалось, если талант, у него сразу все хорошо получается. И жизнеописаниям художников, особенно в романах, не очень верила. Считала, что там драматизм искусственно, для интереса, нагнетается. Я пойду, Андрей Арсентьевич? Мне как-то даже жутко становится, что я в такую тайну вашу забралась. Извините, пожалуйста.
   - Это не тайна, Дашенька, это работа. И считайте, что я вам отдал ключ от своей мастерской.
   Проводил ее до двери, спросил, не очень ли она утомилась от долгого и, наверно, скучного разговора. Пообещал, что в другой раз станет показывать рисунки, не вызывающие никаких сомнений и споров, и с внутренним удовлетворением услышал Дашин ответ, что сегодняшний спор для нее был окном совсем в другой мир и что она этот день - в мастерской художника - долго не забудет.
   Андрей Арсентьевич вернулся, сел к столу, взялся читать газеты. Смотрел на крупные заголовки, а смысла их не улавливал. Он видел Дашино лицо. Ее то недоверчивую к самой себе, то радостно-счастливую улыбку. И всегда совпадавшую с ее взглядом. Скорей, скорей лист бумаги, карандаш... Смахнул газеты на пол. И не оторвался от работы, не разогнул спины, пока в десятом, пятнадцатом, пятидесятом варианте - он не считал, конечно, - не появилась Дашина улыбка. Такой, какая она есть и какой ему хотелось ее видеть. Улыбка только. А весь портрет завершить полностью сил у него уже не хватило.
   Разминая плечи, Андрей Арсентьевич встал. И лишь теперь заметил, что вместе с газетами сбросил на пол и тоненькую, почти квадратную бандероль. На ней был обозначен обратный адрес: Светлогорск, от Н.Г.Алихановой. Кто такая?
   Разорвал оберточную бумагу бандероли. Сборничек стихов некой Надежды Алихановой, изданный в Светлогорске. Оформлена книжка старательно и все-таки провинциально. Обязательная кедровая ветка над контурами далеких гор. И золотом внизу тиснение - "Течет река времени". Нечто грустное. И философическое. Вернее, претенциозное?
   Он приподнял твердую корочку переплета. На белом форзаце очень мелким, четким почерком было сделано авторское посвящение:
   Андрею Арсентьевичу Путинцеву
   Надежда, как Татьяна,
   письма не слала к Вам.
   Поэт ведь знает сам:
   стихи не без изъяна.
   И все ж перо бежит
   (не будьте слишком строги!),
   рука моя дрожит,
   слагая эти строки,
   пусть в смехе или плаче,
   я не могу иначе.
   Не побоясь молвы,
   я спрашиваю прямо:
   счастливы ль Вы?
   А я? Теперь...
   Седая Дама.
   Подпись: Н.Алиханова. И постскриптум: "Мне очень тяжело. Простите. Но почему-то я вспомнила Вас".
   Андрей Арсентьевич тоже вспомнил: "ярмарка невест" у Седельниковых, Надя, Надежда Григорьевна, врач, будущий доктор медицинских наук, "исследователь" его электрокардиограмм и рентгеновских снимков... Только почему Алиханова? Тогда у Нади фамилия, кажется, была другая.
   На обороте титульного листа в издательской аннотации он прочел: "Это третий сборник стихов светлогорской поэтессы, удачно сочетающей свое творчество с основной работой: она профессор медицинского института и главный врач..."
   И тогда прорезался в памяти драматический рассказ Серафимы Степановны Зенцовой, которая после санатория поддерживала переписку с Ольгой. Зенцовы, как это бывало частенько, оказались у Широколапа одновременно с Андреем.
   Он тогда не очень вслушивался в этот рассказ, а Серафима Степановна говорила о некой женщине, хорошем докторе, вышедшей замуж за вылеченного ею превосходного человека, в долгой и трудной борьбе прямо-таки отнятого у смерти. А счастье их короткое подстерег случай. Пошли вдвоем весной на прогулку за реку. Цветы, птички поют, светлая радость во всей природе разлита. Вернулась же черной ночью одна. У мужа внезапный сердечный приступ, а патрончик с нитроглицерином остался дома в другом пиджаке. Жена не проверила, жена-доктор... Каково-то ей было там, на цветущей поляне, закрывать мужу глаза?
   Конечно, это Надежда Григорьевна.
   Что написать ей в ответ? Счастлив ли?
   Андрей Арсентьевич обвел взглядом свою мастерскую, кипы связанных папок, отдельные листы бумаги с рисунками, разбросанные где попало, полку с выстроенными в ряд ста сорока двумя проиллюстрированными книгами, "квадратуру круга" с лежащим на полу возле нее бязевым покрывалом.
   Рука его нечаянно коснулась Дашиного лица. Он не отвел ее, но побоялся пальцами дотронуться до губ, таких живых, нежных, кощунственно погасить светлую недоверчиво-радостную улыбку.
   Что ответить Надежде Григорьевне? Далекой и давней "Татьяне", тогда не приславшей к нему письма...
   9
   Приглашение Зенцовых провести у них вечерок Андрей Арсентьевич принял с большой неохотой. Все, что не относилось прямо или хотя бы косвенно к его работе, он считал потерянным временем.
   Он посещал все художественные выставки, ходил в театры и особенно часто в кино, даже на посредственные фильмы. И какие-то крупицы знаний или эстетического наслаждения от таких посещений у него все-таки оставались. Но сидение за обильным праздничным столом и пустые, беспорядочные разговоры, кроме чувства уныния, не приносили ничего. Андрей Арсентьевич иногда себя спрашивал: а чем пустая кинокартина лучше пустого застольного разговора?
   Пробовал разобраться в этом. И получалось: в разговоре так или иначе и самому надо участвовать, банально отвечать на банальные вопросы, жевать и жевать что-то, хотя бы и очень вкусное, когда есть уже совершенно не хочется, в кино же и на плохом фильме мозг, словно сито-решето, не пропустит ненужного для художника, а что-то хорошее в нем непременно отыщет. Нельзя бесконечно напрягать только воображение, создавая все новые и новые образы. Художнику необходима натура. Которая, впрочем, тоже не идеальна в своей целостности. Вот фильм на время и становится такой натурой.
   Не хотелось Андрею Арсентьевичу идти к Зенцовым еще и потому, что накануне в вечерней газете было опубликовано сообщение о том, что ему присвоено почетное звание народного художника республики. Значит, добрая половина всех разговоров будет складываться, конечно, вокруг его персоны. Вдобавок между рюмочками вина, которого он и в рот не берет. Зачем все это ему нужно?
   Не хотелось ему встречаться в домашней обстановке и с Германом Петровичем, также приглашенным Зенцовыми. На работе он говорлив неимоверно, что же будет, когда он подвыпьет? А к этому есть основания: Герман Петрович в состоянии душевной неустроенности. Прошла всего лишь неделя, как он развелся с женой. Второй по счету. Зенцовы одобрили его поступок, больше того, считали, что решиться на это надо было давно.
   Андрей Арсентьевич ответил бы на приглашение твердым отказом, но Серафима Степановна вскользь упомянула о Даше, которая тоже придет - есть идея одна интересная у Германа Петровича, - и Андрей Арсентьевич согласился. Вдруг ему представилось, как подвыпивший Широколап начнет приставать к Даше со своей "интересной идеей" - какой? - говорить дерзости, и некому будет ее защитить, потому что Зенцовы считают Германа Петровича просто веселым, обаятельным человеком, которому вполне дозволено игриво подшучивать над своим "великим визирем" с намеком, что и развелся-то, дескать, он вовсе не зря.
   Вот это последнее обстоятельство, пожалуй, и сыграло главную роль в решении Андрея Арсентьевича. Его точила подспудная мысль: неужели... Он отгонял ее от себя - какое мне дело? - и все-таки думал. Нет, это так нелепо: Даша - жена Германа Петровича. Третья жена...
   Стол у Зенцовых был накрыт отменно. Серафима Степановна, привычная к приему иностранных гостей, умела хозяйничать.
   Разговор начался, конечно, с факта присвоения Андрею Арсентьевичу почетного звания. Серафима Степановна, разливая в высокие с золотым ободком фужеры какое-то извлеченное из полированного серванта марочное вино, вдохновенно заявила:
   - За нашего дорогого! Есть лишь одна несправедливость: почему так поздно? Андрей Арсентьевич, как могли вы, оформив сто тридцать семь книг, столь долго оставаться незамеченным?
   - Сима, все книги Андрея Арсентьевича замечены, и многие награждены дипломами, Почетными грамотами, - мягко поправил жену Николай Евгеньевич. И главное, замечены теми, кому адресованы, маленькими читателями. Ты ведь сама сколько раз говорила, в каком восторге дети от рисунков Андрея Арсентьевича. А это награда немалая. За ваше здоровье, за ваши успехи, мой дорогой!
   - Признаться, - сказал Герман Петрович, - при первом знакомстве с Андреем Арсентьевичем я посчитал его, говоря мягко, за маляра-мазилу. Теперь - ого! - какая знаменитость...
   - Не надо, Герман Петрович, - остановил его Андрей Арсентьевич.
   - Но почему же! - воскликнул Герман Петрович. - Знаменитость так знаменитость. Письма от детей и родителей к вам теперь мешками пойдут. Давайте вот и все мы, - он обвел круг рукой, - коллективное письмо сочиним. В газету. С этаким придыханием. Дария, готовь проект!
   Даша смутилась, взглянула на него умоляюще: зачем хороший разговор превращать в балагурство, вдобавок и обидное по тону? Но Германа Петровича тотчас поддержала Серафима Степановна. Придавая значение не его словам, а самой мысли, она радостно захлопала в ладоши.
   Андрей Арсентьевич встал.
   - Прошу, я прошу всех, - сказал он, почему-то глядя только на Дашу и улавливая на ее лице к себе сочувствие, - не писать никаких писем, если это говорится серьезно.
   - На высшем пределе! - стукнул кулаком по столу Герман Петрович.
   - Почему не писать? - уныло спросила Серафима Степановна. - Мы это сделать хотим от доброго сердца. Помочь еще больше распространиться популярности вашей.
   - Верю, - сказал Андрей Арсентьевич. - Но слушать это мне тяжело. Мне помогать ни в чем не надо, тем более в создании популярности. В своей мастерской я работаю всегда без помощников. А что вышло из мастерской, мне уже не принадлежит.
   - Народу? - немного ёрничая, спросил Герман Петрович. - Истории?
   - Народу, - сухо, с вызовом подтвердил Андрей Арсентьевич. - И хорошо, если бы еще и истории.
   Николай Евгеньевич побарабанил пальцами по столу.
   - Не будем разжигать страсти, - миролюбиво проговорил он. - Хотя замечу, я полностью на стороне Андрея Арсентьевича, исходя из его характера и преклоняясь перед его скромностью. Никаких писем, разумеется, писать не будем. Просто: за ваш талант, Андрей Арсентьевич!