Дашей, - смешная, наивная надежда! Там меньше гнилого валежника, но
   зато громоздятся завалы крупных обомшелых камней. А неискушенный в
   тайге человек, идя по косогору, непременно станет обходить их
   снизу, тем самым все больше опускаясь к ручью, змеящемуся посреди
   широкого зыбучего болота, затянутого ряской и жестким круглым
   хвощом.
   Ну что же, сделать или нет первый шаг в эту глухую черную
   ночь? Опять "или - или". Согласиться с холодным, остерегающим
   рассудком или поддаться интуиции, внутреннему зову, влекущему вниз,
   к Зептукею? Последний раз думай, Андрей.
   1
   Выбора не было. Собственно, он уже состоялся. По определению и настоянию врачей. Вести спокойный, размеренный образ жизни, регулярно посещать поликлинику, как можно больше бывать на воздухе. Альтернатива этому... Врачи деликатно разводили руками.
   И шестнадцать лет после "первого звонка" - микроинфаркта - Андрей подчинялся их диктату.
   Вел размеренный образ жизни. То есть денно и нощно работал в своей мастерской, страницу за страницей в ряду с другими художниками создавая удивительный атлас "Фауна и флора СССР". Выполнял наряду с этим многочисленные заказы Детского издательства по иллюстрированию и оформлению книг. И бесконечно обращался - по давнему еще определению Юрия Алексеевича к "квадратуре круга", картине, написанной маслом, в которой - единственно в которой! - он желанного решения никак найти не мог. Ему удалась даже своя "Герника". Нет, не в единственном полотне, подобном бессмертному творению Пабло Пикассо, как виделось Андрею поначалу, а в больших динамических сериях военных рисунков: "За нами Москва", "Впереди только вперед", "Люди с красным крестом", "По выжженной земле", "Весна. 1945". Все эти серии рисунков, развивающие основную мысль выставки, так и оставшейся в Светлогорске, - с запретом самому себе вывезти ее в Москву, - составили весомый каталог и были с единодушным восторгом встречены прессой. Он сделался обладателем многих дипломов и Почетных грамот. А главное, добрых отзывов бывших фронтовиков. И это был прекрасный, размеренный образ его жизни. Жизни, наполненной высоким смыслом.
   Хотя нечасто, посещал Андрей и поликлинику. Он чувствовал себя всякий раз отвратительно, когда участковый врач сам без вызова появлялся в его квартире справиться о здоровье. Это как бы отдавало со стороны Андрея некоторым чванством.
   На воздухе же, помимо коротких вечерних прогулок, а днем выходов в гастроном или в столовую, он бывал регулярно. Однако не совсем так, как это представлялось медикам, полагавшим, что на летнюю пору, месяца на три, "свободный художник" Путинцев уезжает куда-то в дачное Подмосковье. Андрей же забирался в далекую сибирскую тайгу. Один. Без спутников. С каждым новым походом все больше углубляясь в ее труднодоступные места.
   Это стало его страстью. Душевной потребностью и привычкой. Он уже не мог жить без таких зачастую рискованных походов. Он и сам не знал, с чего началась его привязанность к таежным скитаниям. Еще по рассказам отца, тайга виделась ему враждебной стихией. Брату Мирону, наоборот, она сразу полюбилась. А обернулась все же гибелью. Хотя тайга ли в том была виновата? Ирина тоже погибла в тайге. Случись воздушная катастрофа над чистым, открытым полем, возможно, пилот и сумел бы посадить горящий самолет. Только и здесь чем же тайга виновата?
   Хотелось понять ее. Хотелось поговорить с ней как с живым существом: она ведь живая! И перенести этот разговор на полотно. Разговор, оказавшийся той самой "квадратурой круга", решить которую он так пока и не смог за долгие годы. Получались статичные пейзажи, покорявшие взгляд своей красотой, а живого дыхания в них не чувствовалось. Того дыхания, которое в сказочном народном творчестве позволяло одухотворять горы и реки, кряжистые деревья и нежные луговые цветы, ветер и по небу бегущие светлые облака. Надо было слушать и слушать тайгу. Всегда разную, переменчивую, и схватить оком художника не какое-то отдельное в ней мгновение, заставив его под кистью своей остановиться, - "Мгновенье, ты прекрасно!" - схватить само движение. Как это иногда отлично удавалось сделать со стрекозами, воробьями и прочими земными обитателями. Движение, как ты прекрасно тоже! Но тайга Андрею никак не открывала эту свою тайну.
   Зато она открыла другую тайну - очарование странствований по ней. Да, они были нелегкими, особенно для больного сердца. Уставали и ноги. Временами досаждал страшный таежный гнус. Но разве можно было с чем-то сравнить благородную усталость на привале, когда рядом с тобою пылает маленький костер, а в вершинах молодых кедров безбоязненно резвятся, прыгают белочки? Можно ли где-нибудь еще увидеть такой далекий и чистый горизонт, как взобравшись на горный перевал, с которого видно во все стороны света? И где еще найдется такой первозданный цветущий покров земли, сухая ли это сосновая грива или зыбучее болото - значения не имеет, - как в сибирской тайге?
   И еще одна властная сила тянула Андрея на трудные таежные тропы, делаясь с каждым годом неодолимей. Кроме работы, только в тайге не чувствовал он душевной усталости от общения с людьми. Они его мало интересовали. Поговорили, расстались - и все. У них свои заботы, у него свои. Заботы далеко не схожие. Они идут в свои жилища, к семьям, к домашним радостями ссорам, он возвращается в пустую комнату, где даже собственный голос теряется.
   Андрей посещал собрания художников, был избран даже в состав ревизионной комиссии союза, не уклонялся от поручений, которые ему давались. Но выступать с трибуны он не рвался, он это знал, и это понимали товарищи оратор он был не из лучших, робел перед любой аудиторией. Так и считалось: Путинцев для мольберта, а не для трибун.
   Ему частенько представлялось, что он оказался на маленьком, поросшем светлым черемушником островке, окруженном плещущими в берег пенными злыми волнами, которые смывают постепенно одну цветущую черемуху за другой. Пришло известие о смерти Мирона. Потом умер отец. Растворилась в далеком от него мире Женя. Сгорела в воздушной катастрофе Ирина. Скончалась мать, так и не пожелавшая расстаться с милым сердцу ее Чаусинском. Вместе с Юрием Алексеевичем похоронили они Полину Игнатьевну. Ненадолго пережил ее и сам Юрий Алексеевич. Не осталось совсем вокруг него той свежей зелени, создававшей прежде некоторую защиту от ударов стихии, и волны теперь точили камень у самых его ног.
   Новых знакомств он не искал. Нет, знакомства, конечно, завязывались, островок в действительности был не так уж мал, но к этому островку новые люди лишь как бы подплывали на лодке, а рядом с Андреем на землю не ступали. Лицо его становилось все более угрюмым, безулыбчивым. А разговаривал он с людьми всегда вежливо, деликатно, всеми мерами стараясь им делать добро. И он ничуть не обиделся, услышав однажды в Детском издательстве брошенные ему вслед слова: "Свинцовый монумент". Их выговорила молоденькая, кокетливая корректорша. По своему возрасту она имела право сказать эти слова. Только не так бы громко. Андрей среди художников давно уже слыл "монументом", мастером с известным именем, а "свинцовый" с портретной точностью характеризовал угрюмость его лица. Против чего же восставать?
   Андрей был прописан в квартире Юрия Алексеевича, но после его кончины отказался от каких-либо прав на нее, хотя иных претендентов и не существовало. Из Хабаровска приехал старший сын, директор большого завода, чтобы распорядиться оставшимся от отца имуществом. Картины сдал в Министерство культуры, книги по вопросам искусства оставил Андрею, а себе не взял почти ничего, кроме семейных реликвий. "Все должно находиться там и у того, где и кому оно принесет больше пользы", - сказал он.
   Взамен большой квартиры Юрия Алексеевича городские власти предложили Андрею комнату в коммунальной квартире и творческую мастерскую, бывший склад в торговом помещении какого-то многоэтажного дома. Он не стал возражать. В мастерской было тепло и сухо, достаточно места и для дивана - прилечь, когда прихватит сердце, - и, главное, для обширного, постоянно переписываемого заново полотна "квадратуры круга". Грубо оштукатуренные кирпичные стены не смущали Андрея, он не успел избаловаться комфортом у Юрия Алексеевича. А длительные выходы в таежные дебри переносили его почти в фантастический мир, столь прекрасной была щедрая сибирская природа.
   Он ни у кого не обучался чтению хитрых тайн глухомани, искусству уверенного хождения по неизвестным тропам и мастерству понимания местных примет, предсказаний перемены погоды, - все это вошло в его сознание интуитивно. За шестнадцать лет сосредоточенных наблюдений над жизнью тайги не так уж и мудрено - хотя и мудрено! - было всему этому научиться.
   Перед выходом по новому маршруту Андрей внимательно исследовал все доступные ему материалы: книги, карты, рассказы бывалых людей. У него накопилось и множество собственных интересных записей, карандашных схем своих передвижений. Он последовательно забирался все глубже и глубже в неведомые дали тайги, но главным исходным пунктом для него, "печкой, от которой он начинал танцевать", оставалась горная долина, бассейн реки Ерманчет. Там где-то похоронен Мирон, именно там, возможно, таился из легенды или правдивого рассказа отца и "свинцовый человечек". Этого "человечка" необязательно было искать, если торжественно отреклись от него все геологи. Он оставался лишь мерилом священной веры в честность отца. А могилу Мирона Андрей поклялся себе найти. Потому что это было и зовом сердца - брата никак не мог он забыть, - и отчетливой целью его скитаний по тайге.
   В заплечный мешок Андрей брал из продовольствия лишь крайне необходимое. Завершали его снаряжение двустволка с должным припасом пороха и дроби, небольшая сетенка и лески с крючками для ловли рыбы, топорик за опояской и острый длинный охотничий нож. Все остальное: крышу над головой и пищу - ему должна была дать сама кормилица-тайга. Пластины свежесодранной еловой коры ему заменяли палатку, маленькие горные речки изобиловали вкусными хариусами, ленками; в средине лета тайга, казалось, изнемогала от избытка грибов и ягод - черники, голубицы, малины, смородины, а под осень поспевали кедровые шишки. Утку, чирка или боровую дичь - глухаря, тетерева, рябчика - тоже нетрудно было добыть. На сохатых, изюбрей и косуль у Андрея не поднималась рука: убивать этих таежных красавцев ради одной-двух похлебок!
   Он не изнурял себя длинными переходами, все лето принадлежало ему. Докуда можно было подъехать на телеге или верхом на коне, нанятом у местных жителей, он подъезжал; где речка позволяла сплыть на салике из трех-четырех бревен, он срубал сухостойник, делал салик и плыл на нем. А самое высшее наслаждение он получал от неторопливого, вдумчивого передвижения пешком.
   Так, в этих таежных походах, дарящих ему многие и многие часы истинного счастья, он шестнадцать лет подряд прилежно выполнял предписания врачей, по существу же грубо эти предписания попирая. И каждый раз в оправдание он вспоминал тоже популярную медицинскую установку: не прислушиваться к болезни, тренировать и развивать в себе волю к ее преодолению.
   Он многого достиг по части самовнушения. Избавился от бессонных ночей. Приучил свои мускулы расслабляться по окончании трудной работы, блаженно ощущая тогда, как его тело становится легким-легким и усталость полностью исчезает. Он упорно и успешно вел борьбу и с болью, где бы она ни возникала, быстро укрощал ее мысленным приказом. Только сердечная боль подчинялась ему неохотно. Заставляла останавливаться. Садиться. И терпеливо пережидать, когда она отступит. Особенно если под язык положить таблетку нитроглицерина.
   Ему не раз предлагали поехать в санаторий. Андрей отговаривался тем, что он и так много времени находится на свежем воздухе, а если к этому прибавить еще и курортное лечение, то он и совсем обленится. И все-таки на семнадцатый год после "первого звонка" он не смог противостоять требованиям врачей. Что-то в электрокардиограмме Андрея стало вызывать у них беспокойство.
   "Мы же вас не в больницу укладываем, - говорили они. - Санаторий тоже главным образом пребывание на свежем воздухе, но только под постоянным медицинским контролем. Нам просто крайне необходимо знать, как повседневно будет вести себя ваше сердечко в заданном ему режиме".
   И Андрей очутился в хорошем кардиологическом санатории в средней полосе России на берегу большого светлого озера.
   2
   Вокруг озера была устроена пешеходная дорожка, терренкур, усыпанная чуть похрустывающим белым кварцевым песком. Кое-где она несколько отдалялась от берега, по-видимому, лишь для того, чтобы опуститься в неглубокий овражек, а потом взобраться на горку. Вдоль дорожки строго, как часовые, стояли тонкие столбики с указателями по маршрутам, какое больным пройдено расстояние и каков в этом месте угол спуска или подъема. Маршрут номер один, самый длинный - замкнутое кольцо, - предполагал трехчасовую прогулку. Андрею по этой же дорожке был разрешен лишь маршрут номер четыре - часть кольца. Возле столбика, на котором парадно сияла покрашенная белилами табличка, растолковывающая, сколько сотен метров до нее от главного корпуса и сколько минут идти до этого столбика, Андрей должен был повернуть и двинуться в обратном направлении. Туда и обратно ровно полчаса. Впрочем, не возбранялось прошагать и до следующей отметки, однако с тем непременным условием, что там больной должен присесть на скамью, вынесенную к самому урезу воды и окруженную кустами желтой акации, отдохнуть не менее часа.
   Андрея это забавляло. Такие бы "терренкуры" ему выпадали в тайге! И в первый же выход он сделал "кольцовочку" вокруг озера, затратив на это всего два часа и двадцать минут. Сердце ощутимо постукивало, но на горных перевалах оно стучало куда чаще и резче.
   Приятно ступалось по мелкому кварцевому песочку, от озера тянуло слабым запахом тины, застоявшейся в прибрежных камышах, а само озеро, чистое, словно большое круглое зеркало, переливалось под солнцем бесчисленными огоньками. В плотных зарослях цветущей акации, аккуратно подстриженной поверху, мельтешили какие-то маленькие крылатые существа. Налетал неожиданный порыв ветра и выгонял их из своего убежища, уносил вдаль. Где-то поскрипывали уключины весел - лодочные прогулки тоже входили в комплекс лечебных процедур - и доносились веселые женские голоса. Клонило в дремоту.
   И уже на третий или четвертый день, делая вокруг озера свою крамольную "кольцовочку" вместо предписанного маршрута номер четыре, Андрей с изумлением отметил, что потратил на ходьбу два часа двадцать восемь минут, хотя никак не стремился замедлить шаги. Что же, лень или усталость, что ли, начали его одолевать? То, чего он боялся больше всего в жизни. А когда к исходу второй недели длительность "кольцовочки" увеличилась и еще на четыре минуты, Андрей дал себе слово, что в санатории больше он не ездок. Неважно, какие там выводы делают врачи, он знает: тех сил, какие ему нужны, он здесь не наберется. Не отдых ему нужен, а нагрузка. Не отступление от достигнутого, а движение вперед. И все меньше он стал считаться с тем, что назначали ему врачи.
   Не бунтуя против их предписаний, понимая, что переспорить врачей невозможно, он попросту главным консультантом сделал самого себя. И ему казалось малосущественным, что, снимая чуть не ежедневно электрокардиограммы и сравнивая их, прослушивая на утренних обходах тоны его сердца, врачи имеют перед собой не совсем того Путинцева, который записан у них в истории его болезни.
   Соседом по палате у Андрея оказался заведующий лабораторией одного научно-исследовательского института. Молодой, быстрый на слово и дело. Утром при первом всхлипе баяна, вызывавшего на зарядку, он так и взлетал с кровати. Натягивал синее спортивное трико с двойными белыми лампасами и, припрыгивая, выскакивал за дверь. На бегу делал ручкой:
   - Догоняйте, Андрей Арсентьевич!
   Всеми мерами он старался подчеркнуть свое физическое превосходство над каким-то не очень гибким на гимнастических снарядах, угрюмым художником, дичащимся веселого общества.
   Он, когда медсестра привела Андрея в палату, и представился весьма энергично:
   - Герман Петрович Широколап. - И скользнул небрежным взглядом сверху вниз по фигуре Андрея. - Поскольку вы этак лет на "надцать" старше меня, называйте Герой. Работаю - нет! - заведую одной лабораторией НИИ охраны природы.
   Андрей назвал себя. И немного стеснительно добавил, что он художник. С незнакомыми людьми он всегда стеснялся говорить о своей профессии.
   - А-а, - несколько разочарованно протянул Гера. - По вашему виду я подумал: академик... Или изобретатель. Вы с сердцем или без сердца сюда пожаловали?
   - То есть? - не понял Андрей.
   - Это я сам такую шутку придумал. "С сердцем" - значит с больным сердцем, лечиться, а "без сердца" - просто отдохнуть, поднабраться сил. Я, например, без сердца.
   - Да, теперь я вижу, - сказал Андрей. - Шутка превосходная. Извините, не смеюсь только потому, что вообще редко смеюсь.
   - Мама таким родила? - спросил Гера. И крутнулся на одной ноге.
   - Нет, это потому, что я "с сердцем". Каким же образом, если "без сердца", вы сюда путевку приобрели? И зачем? Ведь отдыхать вам среди "бессердечников" было бы куда интереснее.
   - Ну-у, Андрей Арсентьевич. - Гера вытянул губы. - Во-первых, путевку я не приобретал, а выдали мне ее бесплатно; во-вторых, бессердечники - их тут полным-полно - создают исключительно жизнерадостный фон для таких, как вы. Понимаете? Мы необходимая часть пейзажа, климата. А следовательно, входим в состав главнейших лечебных факторов курорта. Вот так, Андрей Арсентьевич. Ночью у вас часто бывают приступы? - И пояснил: - Это я к тому: повезло или не повезло мне на соседа по палате. Чур, не сердиться: я опять шучу.
   - Вам очень повезло, - сказал Андрей. - И мне повезло. Такого великолепного шутника встречать мне еще не приходилось.
   - А знаете, Андрей Арсентьевич, я вас насквозь, как на рентгене, вижу. - Гера слегка прищурился. - Вы сейчас думаете: "Какой дурак этот Широколап, как может он заведовать лабораторией в НИИ?" Рассею сразу ваши сомнения. Во-первых, если бы вы оказались академиком, никаких глупостей я бы себе не позволил, художник же - творческая душа! - ему типаж нужен. Во-вторых, у своего начальства я на хорошем счету, моя лаборатория в числе передовых, чему свидетельством и выданная мне как поощрение бесплатная путевка. Опять луч рентгена: а вы сочли меня за ловкача. Вот так, Андрей Арсентьевич, сознайтесь. В столовой - не откажетесь? - будем тоже сидеть вместе. Как раз есть свободное место за моим столиком. А практически пока только вдвоем, потому что другие двое - супруги Зенцовы - постельные. Но, между прочим, тоже бессердечники.
   - Почему же тогда они постельные?
   - От избытка жизнерадостности. Катались вечером по озеру, как раз посреди озера лодка перевернулась, а пловцы они неважные, от перевернутой лодки не решились оторваться. Вот и мокли до полуночи, пока их не выручили. А теперь температурят.
   - Да как же это, до полуночи! На лодочной станции сторож есть...
   - Художник! - с сожалением сказал Гера, разумея Андрея. - И, по-видимому, непьющий. А сторож не художник. И пьющий. Ну, что вы сейчас намерены делать? И вообще в свободное время? В теннис играете?
   - Нет.
   Гера безнадежно махнул рукой.
   - Да вам, пожалуй, и не разрешат. Порекомендуют кольца на колышки набрасывать. Для развития мускулатуры. Или... рисовать будете?
   - Возможно. Я люблю уединение, тишину.
   - Ко-нечно. Если у вас пороху хватит дойти, по ту сторону озера есть чудесные местечки. И шишкинские и левитановские. Словом, вид на озеро и обратно. На случай дождя, спрятаться, небольшие беседки. Правда, ветром их насквозь продувает. Хотите, провожу?
   - Спасибо, найду и сам. Люблю делать открытия.
   - Пожалуйста. Я побежал на корты. За обедом встретимся. Диетсестру я предупрежу, чтобы вас за наш стол посадила.
   Попрыгал на коврике, делая разминку, и умчался.
   Гера и за обедом без конца балагурил, перекликался с обедающими за соседними столами, и, хотя он объяснил Андрею, что в санатории находится всего восьмой день, было видно, что здесь он, что называется, свой человек. Андрею это не нравилось, от слов Геры отдавало рисовкой, бахвальством. Но вдруг его тон речи круто менялся, он принимался разговаривать очень серьезно об очень серьезных вещах, и тогда Андрей виновато думал, что нельзя о человеке судить по первому взгляду.
   Однако и "по второму взгляду" после продолжительного с ним общения Гера, Герман Петрович, не стал более понятен Андрею. Иногда он казался ему, что называется, рубахой-парнем, простодушным и открытым, разве что чересчур несдержанным на язык, иногда же человеком себе на уме, ловко играющим под простачка.
   Слушать беспредметную вечернюю болтовню Геры в постели, когда погашен свет, Андрею было скучно и неинтересно. Единственно из деликатности только он изредка произносил короткие слова вроде "Вот как?", "Да?", "Любопытно", назначение которых было дать понять Гере, что он не спит. Но бывало и так, что Герины категорические приказы "закройте окно", "подайте мне книгу", "никаких, поехали кататься на лодке" прямо-таки болезненно обжигали.
   Гера любил много рассказывать о себе, но какими-то маленькими сценками из жизни, которые, если бы сложить вместе, отнюдь не давали связного представления ни о его работе, ни о его семье, ни о нем самом. Случалось, что рассказанное им противоречило одно другому, но устранять эти противоречия Андрей не считал нужным. Закончится срок пребывания в санатории, и пути их навсегда разойдутся.
   Но Гера, видимо, думал иначе. Похоже было, что, завязав с кем-либо знакомство, он не желал его прерывать, как бы укладывал впрок, в некий запасник. А вдруг когда-нибудь пригодится? Он в первый же день выведал у Андрея адрес, записал и номер телефона. И потом от времени до времени, должно быть прикидывая, чем все-таки сможет в житейской практике пригодиться ему угрюмый художник, задавал Андрею анкетные вопросы. Однако ж недовольно хмыкал, если получал столь же анкетный ответ. А вдаваться в подробности Андрею никак не хотелось.
   Повышенный интерес Гера проявлял к заработкам отдельных мастеров искусства, артистов, композиторов, скульпторов, живописцев. Когда Андрей пожимал плечами: не знаю, дескать, - Гера многозначительно подмигивал: "А мне вот известно, что..." И следовал затем целый фейерверк глупейших небылиц.
   - Ну а вот вы, например, сколько бы взяли с меня написать мой портрет? - спросил как-то Гера сквозь жужжание электрической бритвы, которую он пускал в ход дважды в день, перед завтраком и перед ужином. - И сколько времени на работу затратили бы?
   - Портретов людей не пишу, - ответил Андрей. - Увлекаюсь главным образом птицами и насекомыми. А они за свои портреты ничего мне не платят.
   Гера отвел было бритву в сторону, хотел срезать Андрея куда более острым словом, чем это сделал Андрей, но передумал и предпочел лишь добродушно-покровительственно рассмеяться. В самом деле, костюмчик у художника потертый, рубашек у него в чемодане тоже, вероятно, не больше трех, а полуботинки...
   - Сочувствую вам, - сказал Гера.
   - И я вам сочувствую, Герман Петрович, - сказал Андрей.
   Он заметил снисходительный взгляд Геры, которым тот уставился на его обувь.
   Конечно, следовало бы специально купить новые летние туфли и еще кое-что, но... не купил. Голова занята была иными заботами. В Детском издательстве попросили срочно переделать рисованный форзац на другой формат. А деньги на покупку, конечно же, были. О деньгах он вообще не думал. Хватало на все, что необходимо. Случались и лишние. Сперва он вносил их в сберегательную кассу на свой личный счет, а потом внезапно опалила сердце статья, прочитанная в "Комсомольской правде", о жестоком истреблении американской бомбардировочной авиацией мирных жителей Вьетнама - Андрей все лишние деньги стал полностью передавать в Фонд мира. И если порою брал себе и еще какую-то дополнительную работу сверх той, что выполнял для Детского издательства и для академического атласа, так делал это, исключительно поддавшись чьей-то настойчивой просьбе или увлекшись возможностью оригинального авторского решения.
   А Герману Петровичу Андрей сказал правду. Портреты были не его жанром. Вернее, он написал их всего лишь четыре, те, которые сам признавал, - очень давний акварельный портрет Ольги и начертанный угольным карандашом - Ирины. Да еще маслом, по памяти, Зыбина и Юрия Алексеевича. Он даже слово "написал" трудно соединял с портретом. Только эти четыре были живыми, а все другие, впрочем, могли быть и написаны.
   Ему не раз в таких раздумьях приходил на память широко известный роман Оскара Уайльда, в котором сам Дориан Грей оставался неизменно прекрасным, а его развратная душа жила на полотне, созданном кистью художника, и медленно убивала дивное произведение искусства.
   Иногда Андрей у себя в мастерской опасливо развязывал тесемки двух отдельно хранящихся папок - кощунственно было бы держать оба эти портрета в одной! - и вглядывался в лица, в глаза Ольги, Ирины... Нет, в противовес портрету Дориана Грея они ничуть не менялись, обе дышали и светились живой красотой, только одна ложной, другая истинной. Не потому ли дышали и светились, что обе остались жить теперь только в рисунке?
   Тогда он подходил к портретам Зыбина и Юрия Алексеевича, они стояли в мастерской в самом почетном углу и всегда были прикрыты шелковыми занавесями. Ни тот ни другой с фотографиями не были схожи. То есть схожи лишь в самых броских, характерных чертах, а живое, казалось, осязаемо выступающее из полотна в них было то, что "каменный" Зыбин, вперив гневный и непреклонный взгляд куда-то вдаль, весь внутренне был исполнен глубокого горя, соединенного с заботливостью и теплотой; Юрий же Алексеевич, помешивая в стакане ложечкой чай - такой домашний, крепкий чай! - как бы размышлял о чем-то весьма значительном, известном и доступном только ему, однако ж с готовностью все это щедро отдать другому.