Страница:
Именно честолюбивое желание вытащить крупную рыбину и увело тогда Германа Петровича под шиверу, где, образуя небольшую таинственно-темную заводь, из остропенных гребешков волны становились плоскими и ленивыми.
Даша сторонилась глубин, закидывала свою удочку там, где в хрустально чистой воде далеко от берега были видны и галечное дно, и сами хариусы, медленно пошевеливающие радужно-пятнистыми плавниками. Завидев плывущую поверху мушку, они степенно поднимались к ней, резким ударом хвоста топили, а потом заглатывали, вернее, слегка лишь пробовали "на вкус" и либо выплевывали обратно, либо, наколовшись на острие крючка, бросались в сторону, леска натягивалась, и в этот едва уловимый момент нужно было успеть сделать короткую подсечку. Иначе, если сразу потянуть сильным взмахом удилища, рыба срывалась, а леска со свистом взвивалась вверх и запутывалась в прибрежных кустах.
Андрею Арсентьевичу в таких случаях не раз приходилось спешить Даше на помощь. Никак у нее не ладилось дело с искусством короткой подсечки. И все-таки Дашей пяток некрупных хариусков уже нанизан был на кукан, улов Андрея Арсентьевича превысил десяток, а Герман Петрович, стоя над заводью, упрямо забрасывал свою блесну только на середину речки и пока что безрезультатно.
...Он и Даша на расстоянии шагов пятидесяти друг от друга медленно переходили с места на место, вниз по течению Огды. День ласковый, солнечный переваливал на вторую половину, и хариус в эту пору держался быстрин. Приходилось очень часто помахивать удилищем, потому что мушку моментально увлекало бурливыми струями. Клев стал хуже. И берег оказался очень неудобным, исчезли широкие галечные отмели, надо было прижиматься к невысокому обрыву, наверху густо поросшему тальником, черемухой и бояркой. И еще цветущим белоголовником, густой медвяный запах которого стлался над Огдой.
Река сделала поворот, и Герман Петрович со своим спиннингом скрылся из виду. Дашу тоже на какое-то время заслонили кусты. Вдруг она тонко, отчаянно вскрикнула. И замолкла. Оступаясь в воду, сбивая с обрыва комья земли, Андрей Арсентьевич бросился к ней. Ветви черемухи цеплялись за его рубашку. Он продрался сквозь них. Даша стояла неподвижно, прижавшись спиной к дернистому выступу берега, а ее лицо совсем побелело.
"Дашенька, что с вами?"
Даша не ответила, только чуть шевельнула губами. Но он понял. При резком взмахе удилища леска зацепилась за какую-то гибкую ветку черемухи, изменила направление полета и зазубренный крючок с силой вонзился Даше в затылок. Малейшее движение причиняло ей мучительную боль. А ветер раскачивал кусты и дергал леску. И Даша не могла дотянуться до нее рукой, мешала какая-то коряжина, через которую леска оказалась переброшенной словно бы через блок.
Он выхватил охотничий нож, висевший у пояса, отсек леску. Теперь нужно было вытащить крючок. Кусты мотались на ветру, бегали суматошные тени, мешая разглядеть стальное жало. Даша стояла бледная и виновато, превозмогая себя, улыбалась. Она понимала, что все это выглядит очень нелепо, но пронзительная ломящая боль, похожая на ту, когда нечаянно иголка воткнется под ноготь, тут же гасила улыбку.
"Андрей Арсентьевич..." - Даша не знала, что ему сказать, о чем просить. Пусть он сам решает, он все умеет.
Он взобрался на дернистый выступ берега, нагнулся и подхватил Дашу под мышки, ощутив в руках необычную, какую-то "легкую" тяжесть женского тела и горячий ток крови, бросившийся ему в лицо. С белоголовника посыпались, точно бы первый снежок, круглые мелкие лепестки, когда он, притоптав мягкие стебли, стал усаживать Дашу на полянку. Теперь хорошо было видно, что крючок вошел под кожу очень глубоко, вплоть до своего изгиба, и вокруг него уже образовался синий подтек.
"Дашенька, золотая моя, потерпите..."
Он не вдумывался в то, какие слова говорит. Он томился нежностью к ней и знал, что медленными, осторожными движениями зазубренную бородку крючка все равно не высвободишь и только будешь причинять лишние страдания. Надо или быстро рвануть, выдернуть крючок сразу, или ножом разрезать над ним кожу. А нож не столь уж бритвенно острый...
"Андрей Арсентьевич, только скорее, скорее... Мне очень нехорошо..."
Пустячок - такая боль. Он в годы войны и сам испытал и видел боли чудовищные. И сейчас, когда временами прихватывает сердце, в глазах меркнет свет. Но эта маленькая боль особенная. И никто другой, только он один, должен освободить от нее Дашу. Он легкими прикосновениями пальцев наклонил ей голову, откинул в сторону мягкие русые волосы - Даша вздрагивала - и решительно потянул крючок... Струйка крови брызнула ему на руку. Даша слабо вскрикнула и обмякла.
Он сел с нею рядом, обнял за плечи, иначе Даша повалилась бы, припал губами к ранке - крючок был грязный, прорыбленный - и стал отсасывать кровь так, как обычно поступал в похожих случаях, оказывая помощь самому себе. Он делал это до тех пор, пока солоноватый привкус во рту у него не стал исчезать.
"Вам очень больно?" - спросил, с заботой разглядывая припухший синеватый узелок и думая, что надо будет потом все-таки залить его пихтовой живицей.
"Нет, нет, теперь прошло... Чуть-чуть болит... - сказала Даша торопливо. - Я так испугалась! Вы, пожалуйста, простите меня".
"Дашенька..." - сказал он.
И вдруг глаза их встретились...
И неведомо как встретились губы...
Он в это не верил. Он с юношеских лет, с давней метельной ночи заставил себя в это не верить. Хотя неосознанно всегда этого все-таки ждал. Поцелуй Ольги был насмешкой, игрой. Поцелуй Жени - отчаянием безнадежности, порывом страсти. Поцелуй Галины - с горчинкой навсегда потерянного счастья. А это были поцелуи любви... Любви и только любви, чистой, ничем не замутненной.
Они опомнились, вернулись в привычный мир, когда расслышали далекий басовитый окрик Широколапа: "Эге-ге! Да-рия! Где ты? Сюда скоре-я-а! Лен-ка поймал..."
Но невозможно было сразу упасть с облаков на землю. Теплый ветер ласкал им лица. Примятые соцветия белоголовника пьянили своим сладким запахом. В глубоком, опрокинутом над ними небе реяли какие-то быстрые птички. Дашина щека лежала на его ладони. Доверчиво, но не бесстыдно оставалась обнаженной грудь в распахнутой кофточке. Не открывая глаз, Даша едва уловимо улыбалась, схоже с тем карандашным наброском, что возник у него тогда, в мастерской...
Он погладил пальцем маленький шрам на левой Дашиной брови. Он мог это сделать. Он теперь имел на это право. Прикоснулся к нему губами.
"Вот такой будет у тебя еще и на затылке", - проговорил ласково.
"Желанный мой..." - тихо-тихо сказала Даша.
И вновь потянулась к нему.
Но голос Широколапа: "Эге-ге, Да-ри-я!" - приближался. Надо было ему отвечать...
...Потом все вместе весело чистили рыбу. Ленка, большого, килограмма на два, Герман Петрович не доверил никому. Ведь он сказал: поймает. И поймал! Вот только как получше бы его приготовить?
"Дария, полей мне на руки".
Серафима Степановна со значением подмигивала Даше: "Вот это мужчина! С ним в жизни не пропадешь".
И между тем прикидывала: какими кулинарными возможностями она располагает? Ну, хариусы, конечно, уха. А вот из ленка можно бы десятки восхитительных блюд приготовить, включая сдобный, протомленный в оливковом или кукурузном масле пирог. Но для этого, помимо различных специй, надо иметь еще и духовку. А костер? Идея!.. Решили обернуть ленка крупными листьями зонтичника-борщевника и запечь в золе.
Ужин прошел на подъеме. Николай Евгеньевич даже сказал: "Друзья дорогие, а следует ли нам вообще к этому самому Зептукею перебираться? Почему бы не остаться еще на недельку на Огде? Прекрасная речка, прекрасные окрестности. Зачем нам счет километрам набирать?" - "Согласна с тобой, Николаша, - сказала Серафима Степановна, - но все-таки по тайге километры это тоже нелишнее. Вот она какая, тайга эта, разная. Будет что рассказать. Андрей Арсентьевич утверждает, что Зептукей тоже имеет свои прелести". "Утверждаю... Боже мой, там утиное царство, а малина какая!" - "При всем при том завтра за нами сюда прилетит вертолет, - сказал директивно Герман Петрович. - Он перебросит нас к Зептукею. Мы поживем там тоже сколько нам вздумается, потом небольшой перевал и спуск к Ерманчету. А по Ерманчету плыть на плоту - и с остановками - одно удовольствие. И вклад в науку, добавил он. - Впрочем, что скажет наш "эксперт"?" - "Согласен и я". Андрею Арсентьевичу не хотелось спорить.
Ему теперь было все равно куда, только бы Даша находилась поблизости, только бы можно было видеть ее лицо, слышать ее голос, ощущать на своей щеке ее теплое дыхание.
"А почему молчит "энциклопедия"?" - спросил Герман Петрович. "Мне хорошо. Мне очень хорошо, - сказала Даша. - А все счастливые молчат". - "И на какую же букву в энциклопедии отмечено счастье?" - полюбопытствовала Серафима Степановна, вообще-то занятая какими-то другими мыслями. "От А до Я. И наоборот", - многозначительно ответила Даша.
Но ее никто не понял, кроме него...
...Они и не стремились снова и побыстрее где-то встретиться наедине. Достаточно было коротких взглядов издали, достаточно было нескольких слов, сказанных открыто, при всех, но имеющих для обоих совершенно особое значение. Тот солнечный день продолжался, и тот теплый ветер все обвевал их лица. И, лежа ночью в сонном забытьи на подстилке из пихтовых лапок, он ощущал себя блаженствующим в примятом белоголовнике. И Даша была рядом с ним. Он гладил ее волосы, трогал маленький шрамик на левой брови.
Откуда у нее этот шрамик? Он знал, что теперь Дашин портрет, живой, как никакой другой, им будет написан. Эта радостно-удивленная улыбка Даши и этот маленький шрамик на левой брови, на милом, милом лице. И знал еще твердо, что никогда и никакого сватовства Широколапа к Даше не было. И не будет. Даша - жена Широколапа! Эту нелепую мысль ему подсказывала ревность. Давняя, с тех самых пор, когда он впервые увидел Дашу. И кажущееся покорное подчинение Даши Герману Петровичу - это тоже плод раненного ревностью воображения. Как он не мог понять этого раньше! Даша приходила в замешательство не от навязчивости Широколапа, а от смятенного чувства ожидания, когда же он, Андрей Путинцев, ей скажет: "Люблю".
...Утром начались сборы. Вертолет прибыл со значительным опозданием, и Герман Петрович сделал выговор пилоту. Дескать, до наступления темноты теперь они на Зептукее не успеют разбить палатки. Пилот сердито огрызнулся:
"Скажите спасибо, что хоть так прилетел. В сорок шестом квадрате тайга горит, вся наша авиация там работает. Я вас закину и сам сразу туда".
"А для нас на Зептукее этот пожар не опасен?" - спросила Серафима Степановна.
Пилот смерил ее презрительным взглядом.
"Свой огонь в тайгу не запустите, - сказал он. - А от этого пожара не сгорите. Погасим".
Но когда вертолет взмыл вверх, все увидели к востоку от Огды, километрах в сорока, громадные рыжие клубы дыма. Пилот жестами показал, как некий бездельник чиркал там спички, закуривая, и швырял их куда попало. Погрозил Герману Петровичу пальцем: "Смотри, ты в этой группе начальник".
"Андрей Арсентьевич, ну что за красота? В жизни я не видела ничего прекраснее, - проговорила Даша, приблизив свои губы прямо к его уху. Почему я такая счастливая?"
Даша оказалась с ним рядом.
Он благодарно стиснул ей руку, снова удивляясь, какая она маленькая, эта рука, эти мягкие, тонкие пальцы.
А под вертолетом проплывала зеленая-зеленая тайга, вся в морщинах извилистых падей и распадков, в нагромождении скальных перевалов и мерцающих под солнцем ручьев. Только поодаль сурово синел почти прямой широкой линией Ерманчет. И за ним, совсем далеко, еще один очаг лесного пожара.
"И вот жгут такую красоту, Дашенька, - с болью ответил он ей. - Почему люди этого не понимают? Ведь это все равно что убить человека".
Даша понимающе кивнула. Спросила:
"А что это за речка? Какая красивая долина!"
"А это уже Зептукей. Он красив, но и опасен. Потому что эта чистая зеленая долина - обман, зыбучее болото. К самому Зептукею подойти может только человек, знающий там каждую кочку. - И стал показывать пальцем на островерхую сопку. - Вот где-нибудь там мы и сядем. Видите, дальше, сверху и донизу, гряда камней, скалистых утесов? За этой стеной я ни разу еще не бывал. Для меня тяжело. Потом, возможно, схожу когда-нибудь. А вот по этому крутому склону к Зептукею такие малинники, такие малинники! Слов не найду. Только там такая сладкая ягода... Единственная по вкусу малина во всей Ерманчетской тайге".
Вертолет боком-боком пошел на посадку, выбирая хотя бы маленькую полянку среди кедров и елей.
Ах, зачем он тогда сказал Даше похвальные слова об этой вкусной малине!
И почему он не успел сказать: "Как я люблю вас, Дашенька! Будьте моей женой"?
11
Теперь Андрей Арсентьевич стоял у каменной стены и оглядывал ее неприступные скальные твердыни, вблизи которых высились хаотические нагромождения из сорвавшихся сверху огромных, уже обомшелых глыб, между которыми лежали стволы деревьев, торчали трухлявые пни со следами топора, а каждую свободную от камней пядь земли затопляли сосновый молодняк и крупнолистый ольховник.
Невозможно было даже и предположить, чтобы Даша каким-то образом могла оказаться здесь и тем более обойти по болоту эту каменную преграду. И все-таки Андрей Арсентьевич снова и снова несколько раз прокричал ее имя. Выстрелил вверх. Еле слышно донесся с вершины сопки, пожалуй, чуть ли не с обратного ее склона, такой же одиночный выстрел.
Он чувствовал сильную усталость в ногах, подташнивало от голода и нехорошей болью щемило сердце. Сказывалась тревога бессонной ночи.
Андрей Арсентьевич соображал: если он пойдет теперь по кромке болота в обратную сторону по своему же следу, он не выиграет ни во времени - Зептукей здесь дает большую дугу, - ни в обзоре. Пожалуй, правильнее будет подняться вдоль стены хотя бы шагов на двести-триста и тогда, вновь спускаясь к Зептукею, к тому месту, откуда он начал свой путь направо, срезать значительный угол. А главное, осмотреть и еще какую-то часть наиболее глухой тайги.
Он гнал от себя мысль о диком звере. Сколько раз он ни бродил в одиночку по Ерманчетской тайге, никогда с медведями не встречался. Неужели... Неужели все-таки Даша... Нет, нет, в эту пору года вреда человеку медведь не причинит. Не может причинить.
Преодолеть по камням и бурелому назначенные самому себе триста шагов было нелегко. Но Андрей Арсентьевич ни разу не приостановился, пока в уме не произнес: "Триста два".
А сердце тяжело стучало, и ноги не шли. Он присел на древнюю-древнюю валежину, обросшую зеленоватой плесенью и голубым лишайником со вкрапленными красными точечками, достал из-за пазухи пачку печенья и принялся вяло жевать, думая, а чем бы запить. Томила жажда.
"Ладно, на пути найду какой-нибудь ручеек".
Когда-то очень-очень давно и сюда судьба людей заносила. Следы топора. Вот прокаленная огнем до бурого цвета земля. Много дней горели здесь чьи-то костры. А сейчас на месте кострища поднялся сочный и высокий кипрей, и по его красно-фиолетовым, доверчиво открытым солнцу цветкам прилежно ползают дикие пчелы.
Вспомнились слова Ольги: "Знаю, на выжженной земле зеленая трава не скоро вырастает". Да, не скоро. И вообще зазеленеет ли она уже для Ольги? А вот здесь выросла все-таки. Только не та, что была до пожара.
Из пепла, по древним сказаниям, возникла прекрасная бессмертная птица Феникс. Из пепла той первой любви возникла и Даша. Но где же, где ты, где? Даша, милая...
Как все это было волшебно, сказочно! Солоноватая ранка на ее затылке и солоноватый от непросохших слез поцелуй. Теплое дыхание на щеке. Медвяный аромат белоголовника. И торопливые, бессвязные слова, слепые нетерпеливые руки. И нет уже совсем ничего, кроме биения Дашиного сердца, такого близкого, отдающегося и в твоей груди. Минута стала как вечность, а вечность - минутой. Время исчезло...
А было ли оно вообще, это время? Как все чудовищно и нелепо! Так бывает лишь в сказке. В жестокой, злой сказке. Но и в жестокой сказке все потом кончается хорошо. Дашенька, где же ты?..
Андрей Арсентьевич безотчетно провел рукой вдоль гнилой колодины и ощутил, что пальцы у него вошли как бы в глубокую чашу, наполненную дождевой водой.
Он брезгливо оттянул кисть руки, запачканную в серой слизи. Встал. И вдруг понял, что обопревшие кромки не природной, а топором вырубленной чаши имеют явные очертания маленького человечка. Что это, что? Отцов "свинцовый человечек"? Или какое-то наваждение, игра злого духа, возмещение за отнятую им любовь? Галлюцинации после бессонной ночи? Он торопливо пригоршнями выплескал воду, ладонью стер слизь, образовавшуюся на дне, чтобы узнать, была ли эта чаша в свое время прижжена расплавленным металлом. Кажется, да...
Оглянулся. Какие здесь еще сохранились приметы той роковой поисковой группы, если это все не примерещилось? И с ужасом подумал: чего ты ищешь сейчас - легенду, миф или живого человека, который тебе дороже всего на свете?
Он бросился прочь от этого искусительного места. Под ногами у него сквозь мох хрупнула какая-то проржавевшая железина: то ли нож, то ли дужка от ведра? Может быть, и сам "свинцовый человечек"?
Скорее, скорее к Зептукею. Неизвестно, что может значить каждый твой запоздалый шаг для Даши. А сюда ты теперь всегда сумеешь прийти. Вот и солнце поднялось уже на высоту кедра, а Даша к палаткам все еще не вернулась. По-прежнему в лесу тукают только одиночные выстрелы. Нет, не просидела она, спасаясь от дождя, ночь под елочкой, как беспечно утверждал Герман Петрович.
Последние клочья тумана уползали вниз. Вышедший из своих берегов Зептукей казался широкой могучей рекой. Несметные стаи уток, чирков носились над открытой чистой долиной, потеряв привычные для них, излюбленные маленькие озерца, которые теперь среди болота все слились воедино.
Словно спелая рожь под ветром, а сейчас в мертвой тишине качались и шуршали высокие заросли хвоща и ситника, увенчанного черными продолговатыми шишками.
При солнечном свете все здесь выглядит радостным, красивым. Спокойным. А если человека в смятении все-таки привела сюда ночь? И до разлива...
Андрей Арсентьевич пошел теперь влево. Определив себе: вон до того мыса. Там в Зептукей впадает маленький ручей с очень крутым противоположным берегом, и вряд ли в любом случае Даша могла перебрести через него.
В этом краю ему чаще стали попадаться следы, ведущие в болото. Он пристально вглядывался в них и каждый раз убеждался: это косули проходили здесь к Зептукею. Они любят пить лишь чистейшую соду. Следов человеческих нет.
А ноги слушались его все хуже. И сердце все тяжелее сдавливала тупая боль. Он пошарил в кармане брезентовой куртки и вспомнил: патрончик с нитроглицерином у него остался в изголовье постели. Уходя впотьмах из палатки, он его не заметил, а "жена не проверила" - возник в памяти рассказ Серафимы Степановны о трагической ошибке доктора Надежды Григорьевны.
Ничего, воля ему заменит нитроглицерин. Так и не раз уже с ним бывало. Только надо почаще останавливаться. Он себя знает лучше, чем любой доктор. Надежда Григорьевна, "теперь Седая Дама", не простила себе собственной забывчивости. Как же может он себе простить еще более тяжкую ошибку: не обратить внимания, когда и куда отдалилась от выбранной стоянки Даша?
Так он добрался и до ручья, отметив свой приход одиночным выстрелом. Ответного сигнала не последовало. В тихом сухом воздухе звуки словно бы вянут. Андрей Арсентьевич опустился на камни и пригоршнями стал черпать светлую ледяную воду, пить маленькими глотками.
Ручей, легко и как-то празднично журча и позванивая, перекатывался по камням. Он беспрестанно находился в движении, и движение искристых струй в каждый отдельный момент в нем было разным. Андрей Арсентьевич не мог отвести от него взгляда - взгляда художника. Ему представилось, как в этот веселый бег воды медленно опускается одинокий березовый лист и, покачиваясь на мелкой зыби, несется куда-то в неведомые дали. А солнце провожает его тоже как бы движущимся попутным лучом. Только невысокие елочки на крутом берегу стоят недрогнувшими. Вот она, его "квадратура круга"! Вот соединение движения и неподвижности, при котором в картине господствует плывущий березовый лист. В движении находится вся природа. И не надо искать причины она в вечно струящемся по камням ручье.
Ах, скорее, скорее бы снова к мольберту! Замазать, загрунтовать начисто полотно с ненужными величавыми соснами. Впрочем, пусть они останутся там, вдали, позади невысоких елочек, в утреннем тумане...
Он опомнился. О чем он думает? Почему сидит над этим ручьем, пожалуй, уже целых пять или десять минут? Ты убежал от "свинцового человечка", уходи скорее и от "квадратуры круга".
- Да-ша! Да-аша! - закричал он.
И голос едва пробился сквозь плотный ельник.
Но где же, где искать ее? Ясно одно: здесь, внизу, у Зептукея, она не была. Это легче, но это и страшнее, ближе к палаткам где же и почему могла она потеряться?
Теперь уже холодный рассудок, как он этому ни противился, навязывал Андрею Арсентьевичу обливающую ужасом мысль: зверь. И ничто другое. А если зверь, то где? Вероятнее всего, только в малиннике, сквозь который он, непонятно почему так торопясь к Зептукею, пробежал ночью. Правда, он и там беспрестанно звал Дашу, но если ее... Андрей Арсентьевич отгонял от себя страшные слова.
Он припоминал, где прошел ночью. Это был, вероятно, лишь самый окраек малинника, который огромным полукольцом охватывал весь склон сопки, обращенный к Зептукею. Даша могла уклониться значительно вправо, в сторону каменной стены. И необязательно спускаясь все ниже и ниже, как ему уверенно думалось.
Сейчас, судя по одиночным выстрелам Широколапа, Герман Петрович с Зенцовыми делают расширяющиеся круги вокруг палаток. Это поиск, рассчитанный уже на сплошное прочесывание тайги, без надежды, что потерявшийся человек откликнется на голос. Д-да...
Раздумывать больше нечего, надо быстрее исправлять свою оплошность и присоединяться к Широколапу с Зенцовыми.
Но как же тяжело подниматься в гору! Сбросить бы, сбросить давящую боль в груди! Андрей Арсентьевич вышвырнул из-за пазухи банку консервов, подумал и вонзил в ближнюю сосну топор, на него повесил моток бечевы и свою брезентовую куртку. Теперь при нем оставались только двустволка и наполовину опустевший патронташ. Рубашка не стягивала плечи, и дышать ему стало легче.
Он спросил себя: "Ты много сделал ошибок в жизни. Но какая из них была самой тяжкой? Только эта".
И припомнилось, что такой же вопрос он задал себе в присутствии Яниша незадолго до отъезда в Ерманчетскую тайгу. Они тогда стояли возле картины, которую Альфред Кристапович упорно называл "После бури" и которую Андрей Арсентьевич тогда уже начинал покрывать слоем грунтовки. Яниш сказал: "Любопытно, как ты сам на это ответишь, а я бы назвал вот эту - уничтожение прекрасной картины - самой тяжкой твоей ошибкой. Если не считать, конечно, еще большей ошибкой твое личное, ну, что ли, мужское одиночество. Жду твой ответ". Он ответил Янишу: "Много ищу, а нахожу мало. Что после меня останется? Я ничего не успел сказать как художник. В этом самая тяжкая моя ошибка". И Яниш отрицательно покачал головой: "Мы все не успеваем сделать то, что нам хотелось бы. Или говорим, попусту сотрясая воздух. А твоя военная "Герника", а рисунки для академического атласа, а твои сто сорок книг, в которых миллионы и миллионы ребят с такой любовью разглядывают картинки и через них становятся открывателями мира, доброго и прекрасного, разве это пустяк? Ты любишь движение. Так вот, твои картинки - это пружина, которая для тебя, может быть, и незаметно, а приводит в движение лучшие чувства во многих людях. Андрей, Андрей, ты для себя жестоко сузил собственную жизнь, но для других ты ее все же раздвинул. Да! Да! Ты мало нашел? Не знаю. Но если, по-твоему, мало - продолжай поиски. Для человечества. Только ты и сам ведь тоже человечество. Вижу ярость в твоих глазах. Сбавим категорию: просто ты человек. А человеку, как известно, не чуждо ничто человеческое. Например, личное счастье. Поищи и его". С Янишем трудно спорить. Он всегда бывает прав. Но он не способен с тобою как бы поменяться местами и попробовать прожить всю твою жизнь так, как ты ее прожил. С ошибками. Простыми, обыкновенными. И непоправимыми. На его крестном пути не было Ольги. И не было вдруг открывшей свет Ирины. И с его надзвездного пути вот так странно и необъяснимо не исчезала Даша...
Андрей Арсентьевич поднялся на треть склона, вломился сызнова в какой-то старый бурелом. Как тяжело перелезать через трухлявые, обугленные, полузависшие валежины! Еще трудней подныривать под них, обдирая лицо и шею о мелкий прутняк.
Теперь надо взять наискось, к началу малинника, а потом, забирая все выше, взад и вперед пройтись по нему.
Стукнул не очень далекий выстрел. Ага, Широколап с Зенцовыми тоже, только сверху, приближаются сюда же. Это очень правильно.
Не глядя под ноги, он сделал несколько крупных шагов и вдруг почувствовал, что его неудержимо потянуло вниз. Он ухватился за какую-то случайную вершину ольховника и, чтобы остановить скольжение, резким броском опрокинулся навзничь. Что это? Старая, по кромкам обросшая травой глубокая отвесная яма, в которые, бывало, таежные охотники ловили сохатых. Бог весть сколько их тут накопано, таких ям...
Даша сторонилась глубин, закидывала свою удочку там, где в хрустально чистой воде далеко от берега были видны и галечное дно, и сами хариусы, медленно пошевеливающие радужно-пятнистыми плавниками. Завидев плывущую поверху мушку, они степенно поднимались к ней, резким ударом хвоста топили, а потом заглатывали, вернее, слегка лишь пробовали "на вкус" и либо выплевывали обратно, либо, наколовшись на острие крючка, бросались в сторону, леска натягивалась, и в этот едва уловимый момент нужно было успеть сделать короткую подсечку. Иначе, если сразу потянуть сильным взмахом удилища, рыба срывалась, а леска со свистом взвивалась вверх и запутывалась в прибрежных кустах.
Андрею Арсентьевичу в таких случаях не раз приходилось спешить Даше на помощь. Никак у нее не ладилось дело с искусством короткой подсечки. И все-таки Дашей пяток некрупных хариусков уже нанизан был на кукан, улов Андрея Арсентьевича превысил десяток, а Герман Петрович, стоя над заводью, упрямо забрасывал свою блесну только на середину речки и пока что безрезультатно.
...Он и Даша на расстоянии шагов пятидесяти друг от друга медленно переходили с места на место, вниз по течению Огды. День ласковый, солнечный переваливал на вторую половину, и хариус в эту пору держался быстрин. Приходилось очень часто помахивать удилищем, потому что мушку моментально увлекало бурливыми струями. Клев стал хуже. И берег оказался очень неудобным, исчезли широкие галечные отмели, надо было прижиматься к невысокому обрыву, наверху густо поросшему тальником, черемухой и бояркой. И еще цветущим белоголовником, густой медвяный запах которого стлался над Огдой.
Река сделала поворот, и Герман Петрович со своим спиннингом скрылся из виду. Дашу тоже на какое-то время заслонили кусты. Вдруг она тонко, отчаянно вскрикнула. И замолкла. Оступаясь в воду, сбивая с обрыва комья земли, Андрей Арсентьевич бросился к ней. Ветви черемухи цеплялись за его рубашку. Он продрался сквозь них. Даша стояла неподвижно, прижавшись спиной к дернистому выступу берега, а ее лицо совсем побелело.
"Дашенька, что с вами?"
Даша не ответила, только чуть шевельнула губами. Но он понял. При резком взмахе удилища леска зацепилась за какую-то гибкую ветку черемухи, изменила направление полета и зазубренный крючок с силой вонзился Даше в затылок. Малейшее движение причиняло ей мучительную боль. А ветер раскачивал кусты и дергал леску. И Даша не могла дотянуться до нее рукой, мешала какая-то коряжина, через которую леска оказалась переброшенной словно бы через блок.
Он выхватил охотничий нож, висевший у пояса, отсек леску. Теперь нужно было вытащить крючок. Кусты мотались на ветру, бегали суматошные тени, мешая разглядеть стальное жало. Даша стояла бледная и виновато, превозмогая себя, улыбалась. Она понимала, что все это выглядит очень нелепо, но пронзительная ломящая боль, похожая на ту, когда нечаянно иголка воткнется под ноготь, тут же гасила улыбку.
"Андрей Арсентьевич..." - Даша не знала, что ему сказать, о чем просить. Пусть он сам решает, он все умеет.
Он взобрался на дернистый выступ берега, нагнулся и подхватил Дашу под мышки, ощутив в руках необычную, какую-то "легкую" тяжесть женского тела и горячий ток крови, бросившийся ему в лицо. С белоголовника посыпались, точно бы первый снежок, круглые мелкие лепестки, когда он, притоптав мягкие стебли, стал усаживать Дашу на полянку. Теперь хорошо было видно, что крючок вошел под кожу очень глубоко, вплоть до своего изгиба, и вокруг него уже образовался синий подтек.
"Дашенька, золотая моя, потерпите..."
Он не вдумывался в то, какие слова говорит. Он томился нежностью к ней и знал, что медленными, осторожными движениями зазубренную бородку крючка все равно не высвободишь и только будешь причинять лишние страдания. Надо или быстро рвануть, выдернуть крючок сразу, или ножом разрезать над ним кожу. А нож не столь уж бритвенно острый...
"Андрей Арсентьевич, только скорее, скорее... Мне очень нехорошо..."
Пустячок - такая боль. Он в годы войны и сам испытал и видел боли чудовищные. И сейчас, когда временами прихватывает сердце, в глазах меркнет свет. Но эта маленькая боль особенная. И никто другой, только он один, должен освободить от нее Дашу. Он легкими прикосновениями пальцев наклонил ей голову, откинул в сторону мягкие русые волосы - Даша вздрагивала - и решительно потянул крючок... Струйка крови брызнула ему на руку. Даша слабо вскрикнула и обмякла.
Он сел с нею рядом, обнял за плечи, иначе Даша повалилась бы, припал губами к ранке - крючок был грязный, прорыбленный - и стал отсасывать кровь так, как обычно поступал в похожих случаях, оказывая помощь самому себе. Он делал это до тех пор, пока солоноватый привкус во рту у него не стал исчезать.
"Вам очень больно?" - спросил, с заботой разглядывая припухший синеватый узелок и думая, что надо будет потом все-таки залить его пихтовой живицей.
"Нет, нет, теперь прошло... Чуть-чуть болит... - сказала Даша торопливо. - Я так испугалась! Вы, пожалуйста, простите меня".
"Дашенька..." - сказал он.
И вдруг глаза их встретились...
И неведомо как встретились губы...
Он в это не верил. Он с юношеских лет, с давней метельной ночи заставил себя в это не верить. Хотя неосознанно всегда этого все-таки ждал. Поцелуй Ольги был насмешкой, игрой. Поцелуй Жени - отчаянием безнадежности, порывом страсти. Поцелуй Галины - с горчинкой навсегда потерянного счастья. А это были поцелуи любви... Любви и только любви, чистой, ничем не замутненной.
Они опомнились, вернулись в привычный мир, когда расслышали далекий басовитый окрик Широколапа: "Эге-ге! Да-рия! Где ты? Сюда скоре-я-а! Лен-ка поймал..."
Но невозможно было сразу упасть с облаков на землю. Теплый ветер ласкал им лица. Примятые соцветия белоголовника пьянили своим сладким запахом. В глубоком, опрокинутом над ними небе реяли какие-то быстрые птички. Дашина щека лежала на его ладони. Доверчиво, но не бесстыдно оставалась обнаженной грудь в распахнутой кофточке. Не открывая глаз, Даша едва уловимо улыбалась, схоже с тем карандашным наброском, что возник у него тогда, в мастерской...
Он погладил пальцем маленький шрам на левой Дашиной брови. Он мог это сделать. Он теперь имел на это право. Прикоснулся к нему губами.
"Вот такой будет у тебя еще и на затылке", - проговорил ласково.
"Желанный мой..." - тихо-тихо сказала Даша.
И вновь потянулась к нему.
Но голос Широколапа: "Эге-ге, Да-ри-я!" - приближался. Надо было ему отвечать...
...Потом все вместе весело чистили рыбу. Ленка, большого, килограмма на два, Герман Петрович не доверил никому. Ведь он сказал: поймает. И поймал! Вот только как получше бы его приготовить?
"Дария, полей мне на руки".
Серафима Степановна со значением подмигивала Даше: "Вот это мужчина! С ним в жизни не пропадешь".
И между тем прикидывала: какими кулинарными возможностями она располагает? Ну, хариусы, конечно, уха. А вот из ленка можно бы десятки восхитительных блюд приготовить, включая сдобный, протомленный в оливковом или кукурузном масле пирог. Но для этого, помимо различных специй, надо иметь еще и духовку. А костер? Идея!.. Решили обернуть ленка крупными листьями зонтичника-борщевника и запечь в золе.
Ужин прошел на подъеме. Николай Евгеньевич даже сказал: "Друзья дорогие, а следует ли нам вообще к этому самому Зептукею перебираться? Почему бы не остаться еще на недельку на Огде? Прекрасная речка, прекрасные окрестности. Зачем нам счет километрам набирать?" - "Согласна с тобой, Николаша, - сказала Серафима Степановна, - но все-таки по тайге километры это тоже нелишнее. Вот она какая, тайга эта, разная. Будет что рассказать. Андрей Арсентьевич утверждает, что Зептукей тоже имеет свои прелести". "Утверждаю... Боже мой, там утиное царство, а малина какая!" - "При всем при том завтра за нами сюда прилетит вертолет, - сказал директивно Герман Петрович. - Он перебросит нас к Зептукею. Мы поживем там тоже сколько нам вздумается, потом небольшой перевал и спуск к Ерманчету. А по Ерманчету плыть на плоту - и с остановками - одно удовольствие. И вклад в науку, добавил он. - Впрочем, что скажет наш "эксперт"?" - "Согласен и я". Андрею Арсентьевичу не хотелось спорить.
Ему теперь было все равно куда, только бы Даша находилась поблизости, только бы можно было видеть ее лицо, слышать ее голос, ощущать на своей щеке ее теплое дыхание.
"А почему молчит "энциклопедия"?" - спросил Герман Петрович. "Мне хорошо. Мне очень хорошо, - сказала Даша. - А все счастливые молчат". - "И на какую же букву в энциклопедии отмечено счастье?" - полюбопытствовала Серафима Степановна, вообще-то занятая какими-то другими мыслями. "От А до Я. И наоборот", - многозначительно ответила Даша.
Но ее никто не понял, кроме него...
...Они и не стремились снова и побыстрее где-то встретиться наедине. Достаточно было коротких взглядов издали, достаточно было нескольких слов, сказанных открыто, при всех, но имеющих для обоих совершенно особое значение. Тот солнечный день продолжался, и тот теплый ветер все обвевал их лица. И, лежа ночью в сонном забытьи на подстилке из пихтовых лапок, он ощущал себя блаженствующим в примятом белоголовнике. И Даша была рядом с ним. Он гладил ее волосы, трогал маленький шрамик на левой брови.
Откуда у нее этот шрамик? Он знал, что теперь Дашин портрет, живой, как никакой другой, им будет написан. Эта радостно-удивленная улыбка Даши и этот маленький шрамик на левой брови, на милом, милом лице. И знал еще твердо, что никогда и никакого сватовства Широколапа к Даше не было. И не будет. Даша - жена Широколапа! Эту нелепую мысль ему подсказывала ревность. Давняя, с тех самых пор, когда он впервые увидел Дашу. И кажущееся покорное подчинение Даши Герману Петровичу - это тоже плод раненного ревностью воображения. Как он не мог понять этого раньше! Даша приходила в замешательство не от навязчивости Широколапа, а от смятенного чувства ожидания, когда же он, Андрей Путинцев, ей скажет: "Люблю".
...Утром начались сборы. Вертолет прибыл со значительным опозданием, и Герман Петрович сделал выговор пилоту. Дескать, до наступления темноты теперь они на Зептукее не успеют разбить палатки. Пилот сердито огрызнулся:
"Скажите спасибо, что хоть так прилетел. В сорок шестом квадрате тайга горит, вся наша авиация там работает. Я вас закину и сам сразу туда".
"А для нас на Зептукее этот пожар не опасен?" - спросила Серафима Степановна.
Пилот смерил ее презрительным взглядом.
"Свой огонь в тайгу не запустите, - сказал он. - А от этого пожара не сгорите. Погасим".
Но когда вертолет взмыл вверх, все увидели к востоку от Огды, километрах в сорока, громадные рыжие клубы дыма. Пилот жестами показал, как некий бездельник чиркал там спички, закуривая, и швырял их куда попало. Погрозил Герману Петровичу пальцем: "Смотри, ты в этой группе начальник".
"Андрей Арсентьевич, ну что за красота? В жизни я не видела ничего прекраснее, - проговорила Даша, приблизив свои губы прямо к его уху. Почему я такая счастливая?"
Даша оказалась с ним рядом.
Он благодарно стиснул ей руку, снова удивляясь, какая она маленькая, эта рука, эти мягкие, тонкие пальцы.
А под вертолетом проплывала зеленая-зеленая тайга, вся в морщинах извилистых падей и распадков, в нагромождении скальных перевалов и мерцающих под солнцем ручьев. Только поодаль сурово синел почти прямой широкой линией Ерманчет. И за ним, совсем далеко, еще один очаг лесного пожара.
"И вот жгут такую красоту, Дашенька, - с болью ответил он ей. - Почему люди этого не понимают? Ведь это все равно что убить человека".
Даша понимающе кивнула. Спросила:
"А что это за речка? Какая красивая долина!"
"А это уже Зептукей. Он красив, но и опасен. Потому что эта чистая зеленая долина - обман, зыбучее болото. К самому Зептукею подойти может только человек, знающий там каждую кочку. - И стал показывать пальцем на островерхую сопку. - Вот где-нибудь там мы и сядем. Видите, дальше, сверху и донизу, гряда камней, скалистых утесов? За этой стеной я ни разу еще не бывал. Для меня тяжело. Потом, возможно, схожу когда-нибудь. А вот по этому крутому склону к Зептукею такие малинники, такие малинники! Слов не найду. Только там такая сладкая ягода... Единственная по вкусу малина во всей Ерманчетской тайге".
Вертолет боком-боком пошел на посадку, выбирая хотя бы маленькую полянку среди кедров и елей.
Ах, зачем он тогда сказал Даше похвальные слова об этой вкусной малине!
И почему он не успел сказать: "Как я люблю вас, Дашенька! Будьте моей женой"?
11
Теперь Андрей Арсентьевич стоял у каменной стены и оглядывал ее неприступные скальные твердыни, вблизи которых высились хаотические нагромождения из сорвавшихся сверху огромных, уже обомшелых глыб, между которыми лежали стволы деревьев, торчали трухлявые пни со следами топора, а каждую свободную от камней пядь земли затопляли сосновый молодняк и крупнолистый ольховник.
Невозможно было даже и предположить, чтобы Даша каким-то образом могла оказаться здесь и тем более обойти по болоту эту каменную преграду. И все-таки Андрей Арсентьевич снова и снова несколько раз прокричал ее имя. Выстрелил вверх. Еле слышно донесся с вершины сопки, пожалуй, чуть ли не с обратного ее склона, такой же одиночный выстрел.
Он чувствовал сильную усталость в ногах, подташнивало от голода и нехорошей болью щемило сердце. Сказывалась тревога бессонной ночи.
Андрей Арсентьевич соображал: если он пойдет теперь по кромке болота в обратную сторону по своему же следу, он не выиграет ни во времени - Зептукей здесь дает большую дугу, - ни в обзоре. Пожалуй, правильнее будет подняться вдоль стены хотя бы шагов на двести-триста и тогда, вновь спускаясь к Зептукею, к тому месту, откуда он начал свой путь направо, срезать значительный угол. А главное, осмотреть и еще какую-то часть наиболее глухой тайги.
Он гнал от себя мысль о диком звере. Сколько раз он ни бродил в одиночку по Ерманчетской тайге, никогда с медведями не встречался. Неужели... Неужели все-таки Даша... Нет, нет, в эту пору года вреда человеку медведь не причинит. Не может причинить.
Преодолеть по камням и бурелому назначенные самому себе триста шагов было нелегко. Но Андрей Арсентьевич ни разу не приостановился, пока в уме не произнес: "Триста два".
А сердце тяжело стучало, и ноги не шли. Он присел на древнюю-древнюю валежину, обросшую зеленоватой плесенью и голубым лишайником со вкрапленными красными точечками, достал из-за пазухи пачку печенья и принялся вяло жевать, думая, а чем бы запить. Томила жажда.
"Ладно, на пути найду какой-нибудь ручеек".
Когда-то очень-очень давно и сюда судьба людей заносила. Следы топора. Вот прокаленная огнем до бурого цвета земля. Много дней горели здесь чьи-то костры. А сейчас на месте кострища поднялся сочный и высокий кипрей, и по его красно-фиолетовым, доверчиво открытым солнцу цветкам прилежно ползают дикие пчелы.
Вспомнились слова Ольги: "Знаю, на выжженной земле зеленая трава не скоро вырастает". Да, не скоро. И вообще зазеленеет ли она уже для Ольги? А вот здесь выросла все-таки. Только не та, что была до пожара.
Из пепла, по древним сказаниям, возникла прекрасная бессмертная птица Феникс. Из пепла той первой любви возникла и Даша. Но где же, где ты, где? Даша, милая...
Как все это было волшебно, сказочно! Солоноватая ранка на ее затылке и солоноватый от непросохших слез поцелуй. Теплое дыхание на щеке. Медвяный аромат белоголовника. И торопливые, бессвязные слова, слепые нетерпеливые руки. И нет уже совсем ничего, кроме биения Дашиного сердца, такого близкого, отдающегося и в твоей груди. Минута стала как вечность, а вечность - минутой. Время исчезло...
А было ли оно вообще, это время? Как все чудовищно и нелепо! Так бывает лишь в сказке. В жестокой, злой сказке. Но и в жестокой сказке все потом кончается хорошо. Дашенька, где же ты?..
Андрей Арсентьевич безотчетно провел рукой вдоль гнилой колодины и ощутил, что пальцы у него вошли как бы в глубокую чашу, наполненную дождевой водой.
Он брезгливо оттянул кисть руки, запачканную в серой слизи. Встал. И вдруг понял, что обопревшие кромки не природной, а топором вырубленной чаши имеют явные очертания маленького человечка. Что это, что? Отцов "свинцовый человечек"? Или какое-то наваждение, игра злого духа, возмещение за отнятую им любовь? Галлюцинации после бессонной ночи? Он торопливо пригоршнями выплескал воду, ладонью стер слизь, образовавшуюся на дне, чтобы узнать, была ли эта чаша в свое время прижжена расплавленным металлом. Кажется, да...
Оглянулся. Какие здесь еще сохранились приметы той роковой поисковой группы, если это все не примерещилось? И с ужасом подумал: чего ты ищешь сейчас - легенду, миф или живого человека, который тебе дороже всего на свете?
Он бросился прочь от этого искусительного места. Под ногами у него сквозь мох хрупнула какая-то проржавевшая железина: то ли нож, то ли дужка от ведра? Может быть, и сам "свинцовый человечек"?
Скорее, скорее к Зептукею. Неизвестно, что может значить каждый твой запоздалый шаг для Даши. А сюда ты теперь всегда сумеешь прийти. Вот и солнце поднялось уже на высоту кедра, а Даша к палаткам все еще не вернулась. По-прежнему в лесу тукают только одиночные выстрелы. Нет, не просидела она, спасаясь от дождя, ночь под елочкой, как беспечно утверждал Герман Петрович.
Последние клочья тумана уползали вниз. Вышедший из своих берегов Зептукей казался широкой могучей рекой. Несметные стаи уток, чирков носились над открытой чистой долиной, потеряв привычные для них, излюбленные маленькие озерца, которые теперь среди болота все слились воедино.
Словно спелая рожь под ветром, а сейчас в мертвой тишине качались и шуршали высокие заросли хвоща и ситника, увенчанного черными продолговатыми шишками.
При солнечном свете все здесь выглядит радостным, красивым. Спокойным. А если человека в смятении все-таки привела сюда ночь? И до разлива...
Андрей Арсентьевич пошел теперь влево. Определив себе: вон до того мыса. Там в Зептукей впадает маленький ручей с очень крутым противоположным берегом, и вряд ли в любом случае Даша могла перебрести через него.
В этом краю ему чаще стали попадаться следы, ведущие в болото. Он пристально вглядывался в них и каждый раз убеждался: это косули проходили здесь к Зептукею. Они любят пить лишь чистейшую соду. Следов человеческих нет.
А ноги слушались его все хуже. И сердце все тяжелее сдавливала тупая боль. Он пошарил в кармане брезентовой куртки и вспомнил: патрончик с нитроглицерином у него остался в изголовье постели. Уходя впотьмах из палатки, он его не заметил, а "жена не проверила" - возник в памяти рассказ Серафимы Степановны о трагической ошибке доктора Надежды Григорьевны.
Ничего, воля ему заменит нитроглицерин. Так и не раз уже с ним бывало. Только надо почаще останавливаться. Он себя знает лучше, чем любой доктор. Надежда Григорьевна, "теперь Седая Дама", не простила себе собственной забывчивости. Как же может он себе простить еще более тяжкую ошибку: не обратить внимания, когда и куда отдалилась от выбранной стоянки Даша?
Так он добрался и до ручья, отметив свой приход одиночным выстрелом. Ответного сигнала не последовало. В тихом сухом воздухе звуки словно бы вянут. Андрей Арсентьевич опустился на камни и пригоршнями стал черпать светлую ледяную воду, пить маленькими глотками.
Ручей, легко и как-то празднично журча и позванивая, перекатывался по камням. Он беспрестанно находился в движении, и движение искристых струй в каждый отдельный момент в нем было разным. Андрей Арсентьевич не мог отвести от него взгляда - взгляда художника. Ему представилось, как в этот веселый бег воды медленно опускается одинокий березовый лист и, покачиваясь на мелкой зыби, несется куда-то в неведомые дали. А солнце провожает его тоже как бы движущимся попутным лучом. Только невысокие елочки на крутом берегу стоят недрогнувшими. Вот она, его "квадратура круга"! Вот соединение движения и неподвижности, при котором в картине господствует плывущий березовый лист. В движении находится вся природа. И не надо искать причины она в вечно струящемся по камням ручье.
Ах, скорее, скорее бы снова к мольберту! Замазать, загрунтовать начисто полотно с ненужными величавыми соснами. Впрочем, пусть они останутся там, вдали, позади невысоких елочек, в утреннем тумане...
Он опомнился. О чем он думает? Почему сидит над этим ручьем, пожалуй, уже целых пять или десять минут? Ты убежал от "свинцового человечка", уходи скорее и от "квадратуры круга".
- Да-ша! Да-аша! - закричал он.
И голос едва пробился сквозь плотный ельник.
Но где же, где искать ее? Ясно одно: здесь, внизу, у Зептукея, она не была. Это легче, но это и страшнее, ближе к палаткам где же и почему могла она потеряться?
Теперь уже холодный рассудок, как он этому ни противился, навязывал Андрею Арсентьевичу обливающую ужасом мысль: зверь. И ничто другое. А если зверь, то где? Вероятнее всего, только в малиннике, сквозь который он, непонятно почему так торопясь к Зептукею, пробежал ночью. Правда, он и там беспрестанно звал Дашу, но если ее... Андрей Арсентьевич отгонял от себя страшные слова.
Он припоминал, где прошел ночью. Это был, вероятно, лишь самый окраек малинника, который огромным полукольцом охватывал весь склон сопки, обращенный к Зептукею. Даша могла уклониться значительно вправо, в сторону каменной стены. И необязательно спускаясь все ниже и ниже, как ему уверенно думалось.
Сейчас, судя по одиночным выстрелам Широколапа, Герман Петрович с Зенцовыми делают расширяющиеся круги вокруг палаток. Это поиск, рассчитанный уже на сплошное прочесывание тайги, без надежды, что потерявшийся человек откликнется на голос. Д-да...
Раздумывать больше нечего, надо быстрее исправлять свою оплошность и присоединяться к Широколапу с Зенцовыми.
Но как же тяжело подниматься в гору! Сбросить бы, сбросить давящую боль в груди! Андрей Арсентьевич вышвырнул из-за пазухи банку консервов, подумал и вонзил в ближнюю сосну топор, на него повесил моток бечевы и свою брезентовую куртку. Теперь при нем оставались только двустволка и наполовину опустевший патронташ. Рубашка не стягивала плечи, и дышать ему стало легче.
Он спросил себя: "Ты много сделал ошибок в жизни. Но какая из них была самой тяжкой? Только эта".
И припомнилось, что такой же вопрос он задал себе в присутствии Яниша незадолго до отъезда в Ерманчетскую тайгу. Они тогда стояли возле картины, которую Альфред Кристапович упорно называл "После бури" и которую Андрей Арсентьевич тогда уже начинал покрывать слоем грунтовки. Яниш сказал: "Любопытно, как ты сам на это ответишь, а я бы назвал вот эту - уничтожение прекрасной картины - самой тяжкой твоей ошибкой. Если не считать, конечно, еще большей ошибкой твое личное, ну, что ли, мужское одиночество. Жду твой ответ". Он ответил Янишу: "Много ищу, а нахожу мало. Что после меня останется? Я ничего не успел сказать как художник. В этом самая тяжкая моя ошибка". И Яниш отрицательно покачал головой: "Мы все не успеваем сделать то, что нам хотелось бы. Или говорим, попусту сотрясая воздух. А твоя военная "Герника", а рисунки для академического атласа, а твои сто сорок книг, в которых миллионы и миллионы ребят с такой любовью разглядывают картинки и через них становятся открывателями мира, доброго и прекрасного, разве это пустяк? Ты любишь движение. Так вот, твои картинки - это пружина, которая для тебя, может быть, и незаметно, а приводит в движение лучшие чувства во многих людях. Андрей, Андрей, ты для себя жестоко сузил собственную жизнь, но для других ты ее все же раздвинул. Да! Да! Ты мало нашел? Не знаю. Но если, по-твоему, мало - продолжай поиски. Для человечества. Только ты и сам ведь тоже человечество. Вижу ярость в твоих глазах. Сбавим категорию: просто ты человек. А человеку, как известно, не чуждо ничто человеческое. Например, личное счастье. Поищи и его". С Янишем трудно спорить. Он всегда бывает прав. Но он не способен с тобою как бы поменяться местами и попробовать прожить всю твою жизнь так, как ты ее прожил. С ошибками. Простыми, обыкновенными. И непоправимыми. На его крестном пути не было Ольги. И не было вдруг открывшей свет Ирины. И с его надзвездного пути вот так странно и необъяснимо не исчезала Даша...
Андрей Арсентьевич поднялся на треть склона, вломился сызнова в какой-то старый бурелом. Как тяжело перелезать через трухлявые, обугленные, полузависшие валежины! Еще трудней подныривать под них, обдирая лицо и шею о мелкий прутняк.
Теперь надо взять наискось, к началу малинника, а потом, забирая все выше, взад и вперед пройтись по нему.
Стукнул не очень далекий выстрел. Ага, Широколап с Зенцовыми тоже, только сверху, приближаются сюда же. Это очень правильно.
Не глядя под ноги, он сделал несколько крупных шагов и вдруг почувствовал, что его неудержимо потянуло вниз. Он ухватился за какую-то случайную вершину ольховника и, чтобы остановить скольжение, резким броском опрокинулся навзничь. Что это? Старая, по кромкам обросшая травой глубокая отвесная яма, в которые, бывало, таежные охотники ловили сохатых. Бог весть сколько их тут накопано, таких ям...