калек русских, миллионов нищих, которые лишатся всего, что имеют, - этого
никого им, подлым тварям, не жалко! Я говорю об Амалиях, а не о Гансах,
потому что откуда же к нам пришла эта так называемая "вечная женственность",
как не из Германии, и казалось бы, Амалия должна была, как Андромаха
Гектора, остановить чересчур зарвавшегося Ганса, но в том-то и дело, что
этого не было, господа, этого мне видеть не удалось. К ужасу моей жены,
господа, Амалия была вне себя от восторга, когда "жег Москву" ее Ганс!


    II



От Бердичева до Ровно, где был штаб большой армии Каледина, прямая
дорога вела через ту же старорусскую Волынь, из которой вышвырнула на своем
участке врагов одиннадцатая армия и почти вышвырнула восьмая; оставались в
руках австро-германцев только Владимир-Волынск и Ковель с частями своих
уездов.
Поезд Брусилова шел по живописным местам, вздыбленным, лесистым,
богатым. Поля пшеницы, уже колосившейся, переливисто-волнистой, чередовались
с плантациями кукурузы и сахарной свеклы, хотя уже много попадалось и
пустополья, густо заросшего золотой сурепицей и другими буйными сорняками.
Украинские хутора хотя и не везде блистали чинной и потому милой сердцу
довоенной белизною хат, но по-прежнему красовались монументальными тополями,
напоминавшими Брусилову Кавказ, где он родился и жил до конца отрочества,
когда его отвезли в Петербург, в Пажеский корпус.
Промелькнул, сверкнув здесь и там, извилистый крутобережный Тетерев,
приток Днепра; должны были засинеть и другие большие волынские реки - Случь,
Горынь, которые тоже пересекала эта линия железной дороги на пути к Ровно.
У Брусилова была душа, податливая к красотам природы, притом южной, как
наиболее пышной. Когда он вырывался в отпуск, начав свою службу с юных лет,
он путешествовал по Италии, Греции, Турции; свои дни отдыха летом, будучи уж
на больших служебных постах, он любил проводить за городом, в местах,
подобных тем, по которым проезжал теперь, почти неотрывно глядя в окно.
Теперь он тоже как бы вырвался из привычной, каждодневной обстановки
своей штабной работы, яснее мог представить свою жену, Надежду Владимировну,
высокую, не молодую уже, свыше сорока лет, но полную кипучей энергии
женщину, с лучащимися голубыми глазами; мог подумать и о своем сыне от
первой жены, молодом офицере, которому предстоял важный шаг в жизни -
женитьба.
От жены и сына он был оторван войною, точнее, той великой
ответственностью, которую на него возложило его положение в армии. От его
распоряжений, от его действий, от тех подписей, какие он ставил на тысячах
бумаг, зависела судьба сотен тысяч людей на фронте и миллионов людей в тылу,
и в этом великом многолюдстве тонули, не могли не тонуть два самых дорогих
для него человека - жена и сын; впрочем, оба они жили своей жизнью.
Жена выявила себя как общественный деятель еще в те годы, когда не была
за ним замужем: во время русско-японской войны и позже она отдала себя делу
помощи раненым и инвалидам и писала по этим вопросам статьи в журналах. Она
не бросила этого и когда вышла за него замуж - года за четыре перед войной.
Она отдалась этому снова во всю глубину своей деятельной натуры теперь,
когда гремела война.
Но если свою жену он знал еще тогда, когда была она девочкой и жила на
Кавказе, если о ней он иначе и не думал, что она как бы предназначена была
ему в жены, то совсем другое было с его сыном. Тут была просто ловля жениха
с громким именем, причем невеста была взбалмошная мамашина дочка, а мамаша -
состоятельная помещица, желавшая вращаться в высоком обществе. Атака на сына
со стороны этих обеих женщин велась до того настойчиво, что за него,
которому, конечно, он желал счастливой семейной жизни, было очень тревожно.
Волынь входила в число тех двенадцати губерний, из которых состояли
Киевский и Одесский военные округа, примыкавшие к Юго-западному фронту и
бывшие в непосредственном подчинении Брусилова, так что на все, что он видел
теперь в окно вагона, он должен был глядеть хозяйскими глазами. Это и было в
нем, и, разумеется, этого ничто не могло вытравить; строгий к себе самому,
он был известен строгостью и к своим подчиненным, а очень наметанный зоркий
хозяйский глаз он приобрел еще в те далекие годы, когда стал командовать
эскадроном в Тверском драгунском полку, и зоркость его росла с годами,
чинами и повышением в должностях.
Он отмечал и теперь, как и где обработаны поля, назначение которых
прежде всего кормить фронт; какие грузы, необходимые фронту, везут товарные
вагоны и платформы, обгоняемые его поездом по другой колее; в каком
состоянии лошади, оставшиеся у жителей после многочисленных мобилизаций;
каков рогатый скот, каковы, наконец, и сами эти жители, - как одеты, хмуры
или довольны их лица...
Летнее, щедрое на ласку и тепло солнце скрашивало, впрочем, все, что
могло показаться неприглядным в любое другое время; Волынь казалась
радостной, как бы ни был подозрителен к этой радости любой наистрожайший
хозяйский глаз, и не показалось Брусилову ни в малейшей степени
неестественным, когда подошла на одной станции к его вагону высокая красивая
девушка с большим букетом скромных полевых цветов, шедшая впереди нескольких
других сестер милосердия.
Все сестры были из санитарного поезда, направлявшегося на фронт так же,
как и поезд главнокомандующего, но поставленного пока на запасной путь. Этой
задержкой и воспользовались сестры, чтобы набрать цветов.
Конечно, и комендант станции, и парадно одетые жандармы стояли на
перроне, - был полностью соблюден весь декорум встречи главнокомандующего,
который, впрочем, не выходил из вагона, а стоял у окна, так как остановка
здесь по расписанию должна была длиться три минуты, но большой свежий букет
цветов в узкой, голой до локтя, слегка загорелой девичьей руке, лучистые
голубые глаза и эти несколько слов, сказанных застенчиво, но вполне внятно:
"Ваше высокопревосходительство, не откажитесь принять" - растрогали
Брусилова.
Он, так много на свободе думавший о сыне, собиравшемся ввести в их дом
молодую жену, и о своей жене, высокой женщине с голубыми глазами, не только
взял букет, но, удержав узкую загорелую руку девушки и перегнувшись к ней из
окна, дотронулся до нее губами так же радостно-почтительно, как если бы
перед ним стояла Надежда Владимировна. Он спросил девушку:
- Как ваша фамилия?
- Веригина, - ответила она.
- А имя?
- Наталья.
- Благодарю вас, - кивнул головою и ей и другим сестрам Брусилов.
Поезд тронулся, а он стоял в окне, глядел в их сторону, и улыбка,
пробившись на его строгом лице, так и не сходила с него, пока он был виден
Наталье Сергеевне.


    III



Как-нибудь точно установить потери противника, конечно, не было
возможности. Можно было только привести в известность количество пленных и
взятых трофеев, и к середине июня пленных насчитывалось уже около двухсот
тысяч человек, из которых свыше трех тысяч было офицеров, а трофейным
оружием перевооружались целые дивизии, и это оказалось вполне удобным,
потому что патронов к русским трехлинейкам насчитывалось на складах гораздо
меньше, чем захваченных австрийских патронов.
Из подсчета убитых и тяжело раненных солдат и офицеров
австро-венгерцев, а также из опроса пленных определялось в штабе Брусилова
общее число потерь противника не меньше, как в семьсот тысяч человек. Однако
и число потерь в войсках Юго-западного фронта было тоже велико: с 22 мая по
16 июня, то есть меньше, чем за месяц, выбыло из строя четыре тысячи
офицеров и двести восемьдесят пять тысяч солдат. Миллион бойцов с той и с
другой стороны вырвал брусиловский прорыв всего только за двадцать три дня
боевых действий, причем далеко не все дни и далеко не на всем фронте за это
время велись бои.
Конечно, легко и даже серьезно раненные, подлечившись, должны были со
временем снова влиться в строй с обеих сторон, но одних только убитых и
умерших от ран за эти три недели насчитывалось во всех четырех армиях
Юго-западного фронта свыше сорока тысяч солдат и офицеров, - к подобным
потерям не мог сразу приспособить себя даже и Брусилов, привыкший в эту
войну командовать только одною армией, вся численность которой не превышала
обычно полутораста тысяч штыков и сабель.
Результаты подсчетов не выходили у него из памяти, пока он ехал в
Ровно, и не один раз он спрашивал себя, не слишком ли щедро расходует он
людей, не мотовство ли это, какое проявляют иногда неожиданно для себя сразу
разбогатевшие люди. Соответствуют ли эти огромные потери достигнутым
результатам? Очень трудно было ему ответить на такой прямой до жестокости
вопрос, так как не было у него таких весов, на одну чашку которых можно было
бы класть потери, а на другую - успехи и делать это уверенно, безошибочно и
беспристрастно.
Но теперь не один уже только его фронт, а также и соседний с ним,
Западный, разрешил себе наконец трату людей, и Брусилов ловил себя на том,
что думал не без оттенка соперничества: "Ну вот, пусть теперь нам, молодым
главнокомандующим, покажет старый и опытный Эверт, как можно добиваться
больших успехов малой кровью, а мы посмотрим, поучимся, - учиться никогда не
поздно!.. Что же касается нас, грешных, то мы твердо знаем только один
непреложный закон: с волками жить - по-волчьи и выть; и раз противник, нам
объявивший войну, ведет ее большою кровью, для чего заготовил неисчислимое
количество снарядов, ружейных патронов, мин, то как можем мы победить его,
ахая и хватаясь за голову при подсчете наших потерь?"
Все эти и подобные им мысли во всей осязательности их встали перед
Брусиловым, когда он увидел встречавшего его обычным рапортом командующего
восьмой армией Каледина.
Он не видал его со времени совещания в Волочиске в начале апреля. Но
если и там Каледин вызывал своим видом расспросы о его здоровье, то это было
вполне объяснимо: он только что, незадолго перед тем, вернулся из госпиталя,
где лечился от сквозной пулевой раны, считавшейся тяжелой. Тогда он был
бледен, почти прозрачнолиц, с испариной, выступавшей на лбу, над переносьем
от слабости, и Брусилов еще тогда спрашивал его, не лучше ли ему все-таки
еще отдохнуть с месяц вдали от фронта. Однако самонадеянность ли излишняя
это была, или что другое, только Каледин тогда очень решительно заявил, что
совершенно поправился и не где-нибудь еще, а только на фронте будет
чувствовать себя на своем месте и окончательно укрепит здоровье.
Брусилов видел теперь, что он - апрельский Каледин - переоценил свои
силы: перед главнокомандующим фронтом стоял, держа руку у козырька и
суконным голосом произнося избитые слова рапорта, командующий основною
армией, генерал с георгиевским оружием и двумя Георгиями за храбрость,
худой, пожелтевший, скуластый, с померкшими, тусклыми рыбьими глазами.
- Здравствуйте, Алексей Максимович! Вы не больны, а? - спросил
Брусилов, подавая ему руку.
- Никак нет, вполне здоров, - ответил Каледин как будто тоже какою-то
заученной, избитой суконной фразой.
Он был выше Брусилова ростом и старался держаться молодцевато, но из
него как будто вынут был тот "аршин", который полагается "проглотить", чтобы
получить настоящую военную выправку. Однако дело было уж не в этой внешней
выправке, когда ему были вверены Брусиловым силы, действующие на ведущем
участке фронта: важна была выправка внутренняя - армия в голове, и об этом
был острый разговор по существу дела между двумя генералами-от-кавалерии, из
которых один был старше другого на восемь лет, но смотрел на него с
сожалением, недоумением и горечью, которую не только не мог, - даже и не
хотел скрывать.
Правда, и два предыдущих дня, и этот, в который приехал Брусилов, были
днями ожесточеннейших контратак немцев по всему вообще фронту и, главным
образом, на участке восьмой армии, однако такой прием немецких генералов не
был новостью для Брусилова, и он не понимал, почему им так явно даже для
невнимательного глаза удручен боевой командир Каледин.
- Разведкой обнаружено, - тоном доклада, грудным приглушенным голосом,
говорил он, стоя рядом с Брусиловым перед картой своего фронта, висящей на
стене в его штабе, - обнаружено против меня большое количество новых
дивизий. Здесь, - показывал он на карте, - сто восьмая германская дивизия...
Вполне установлено, что она переброшена ко мне с Северного нашего фронта...
Здесь - дивизия генерала Руше... Ведь она стояла против Западного фронта, -
нашли возможным, значит, перекинуть ее сюда... Кроме того, позвольте
обратить ваше внимание, Алексей Алексеевич, - здесь вот так, охватывающей
подковой, расположились дивизии: девятнадцатая, двадцатая, сорок третья,
седьмая и наконец одиннадцатая баварская, - эти успели добраться ко мне из
Франции. Это еще не все: на владимир-волынском направлении появились:
сводная ландверная дивизия и девятнадцатая бригада, тоже ландверная, из
Италии, - все части свежие, вполне укомплектованные, хорошо снабженные...
- Ведь для меня, Алексей Максимович, все это не новость, что вы
докладываете, - я это знал и сидя у себя в Бердичеве, - нетерпеливо говорил
на это Брусилов. - Новостью для меня является только то, что вы придаете
этому слишком большое значение. Пусть восемь с половиной новых дивизий, но
ведь и к вам частью подошли, частью подходят новые корпуса. Что могут вам
сделать эти новые дивизии? Начали наступление? Но ведь ваши части отбивают
пока эти попытки?
- Отбивают, совершенно верно, однако... кое-где уже начинают пятиться,
вгибать фронт... - мямлил Каледин, - именно мямлил: запущенные, лезшие в рот
усы очень мешали ему говорить отчетливо, и это раздражало Брусилова.
- Совершеннейшие пустяки, послушайте, Алексей Максимович, раз у них нет
сильных резервов, - энергично говорил он, - а резервов нет и не будет!
Откуда они их перебросят, если начались действия у Эверта, и на Сомме, и под
Верденом, и даже итальянцы отважились уж переходить в контратаки, - откуда,
а? Ведь началось оно наконец, то самое, чего мы ждали три недели, -
началось, и не с пустыми руками! А ведь "лиха беда - начало", как говорится.
Мы были застрельщиками и сделали свое дело хорошо, - отчего же вы как будто
в чем-то не уверены, чего-то опасаетесь, имеете подавленный какой-то вид?..
Вы мне говорили об этом по Юзу, - я приехал выяснить на месте, что именно
вас угнетает. Против ваших, имеющихся в наличности, двенадцати дивизий
действуют, считая с новыми, всего-навсего двенадцать с половиной дивизий -
только и всего. Что же это, - подавляющее превосходство в силах? Решительно
никакого, и ваш план действий на ближайшие дни - переход во встречное
наступление на Ковель!
- Мы чтобы шли в наступление? - изумился Каледин.
- Непременно, - тоном приказа ответил Брусилов.
Но Каледин, вдруг насупясь, глядя не на него, а куда-то вбок, буркнул:
- Наступать мы не можем.
- Как так не можете? - почти выкрикнул Брусилов.
- Стоит только мне начать выдвигать центр, как в правый фланг мой
вцепятся немцы, - повысил уже голос и Каледин.
- Правый ваш фланг? Но ведь его прикрывает армия генерала Леша!
Сражается она или нет?
- Там не может быть никакой удачи! - даже рукой безнадежно махнул и
отвернулся Каледин.
- Как так не может? Сколько времени готовились - и "не может"?
- Не может... и не будет... Кроме того, наступление на Ковель - это
очень неопределенно, - вызывающе уже поднял голову Каледин.
- Ковель и есть Ковель, - что же может быть определеннее? -
раздражаясь, спросил Брусилов, стараясь понять, что имеет в виду его
командарм.
- Прямо на Ковель ведет шоссе... Оно перекрестным огнем насквозь
простреливается немцами... Обойти же его невозможно: там - долина Стохода и
такая топь, что засосет всю мою армию... А все обходные пути чрезвычайно
сильно укреплены немцами, - с усилием проговорил Каледин. - Многие участки
даже минированы на большую глубину, не говоря о превосходстве в артиллерии у
противника... Я не знаю, сколько еще могу выдержать их атаки, но идти в
наступление на такую сильную крепость, как Ковель, это значит только
бесполезно умножить мои потери...
"Потери" - это слово и без того острым шипом торчало в мозгу Брусилова,
и теперь этот упавший духом командарм как бы надавил на него, вызвав резкую
боль.
- Потери! - вскрикнул Брусилов. - Тогда - в Голландию!.. Тогда вам надо
в Голландию!.. Там ловят и солят голландскую сельдь, доят голландских коров,
делают голландский сыр, сажают голландские тюльпаны и не имеют никаких
потерь, а одну только прибыль, потому что совсем не воюют!.. А раз нам
объявлена война и враги на нас хлынули миллионами, мы обязаны защищаться, то
есть воевать, и мы воюем, как умеем, но раз мы воюем, то и несем потери, а
без потерь воевать нельзя, и победить, сидя на месте, тоже нельзя! Кто не
идет вперед, тот боится, а кто боится, тот уже побежден!.. И что вы мне
говорите о топях на Стоходе! Ваш же тридцать второй корпус перебрасывает
свои полки через подобные топи у генерала Сахарова и не кричит о том, что
это невозможно! Пусть там даже утонула целая рота в дивизии этого молодчины
Гильчевского, о чем он и донес без утайки, но ведь река Пляшевка форсирована
им под огнем противника, и противник опрокинут, выбит, наполовину уничтожен,
наполовину бежал, вот это - пример, достойный подражания, а вы, значит,
просто не в состоянии зажечь войска, вам вверенные, верой в успех, - тогда
так и скажите! Тогда мне, значит, придется с вами расстаться, - вот что
придется мне сделать!.. Я представлял вас к георгиевскому оружию и к обоим
георгиевским крестам, как заведомо храброго лично человека и умеющего
владеть людьми. Но что же получилось теперь? Вы, мною отмеченный как
выдающийся начальник кавалерийской дивизии, теперь, выходит, теряетесь,
когда вам вверен верховным главнокомандующим ответственнейший участок всего
моего фронта... Я отношу это к вашей болезни, к тому, что вы не совсем
оправились от раны и взялись за дело, превышающее ваши силы... Значит, вам
надо продолжить ваше лечение, отдохнуть...
Каледин выслушал все, что, волнуясь, говорил Брусилов, с виду спокойно.
Они были один на один в комнате с закрытыми окнами и дверью. Их могли,
конечно, слышать из соседней комнаты, если бы подслушивали у дверей, но
этого нельзя было предположить. Из приехавших с главнокомандующим штабных
генералов Дельвиг уехал дальше, непосредственно на фронт, как инспектор
артиллерии, а Клембовский говорил с начальником штаба восьмой армии
генерал-майором Сухомлиным, обсуждая с ним тот же вопрос о переходе во
встречное наступление на Ковель.
Брусилов, наблюдая своего собеседника, замечал, что худые пальцы его
рук как-то странно дрожали, но лицо не менялось, и глаза были по-прежнему
тусклы.
- Я не думаю отрицать, что я несколько устал, - заговорил наконец
Каледин. - Но не настолько все-таки, чтобы нуждаться в отдыхе... Нет, не
отдых, а успех, только настоящий успех мог бы меня возродить, - прошу мне
верить, Алексей Алексеевич! И вот сейчас я полагаю, что успех мог бы быть на
одном направлении: если бы Туркестанским корпусом атаковать район
Новоселки-Колки.
Брусилов даже не взглянул на карту, к которой повернул голову Каледин:
он и без того хорошо знал этот район.
- Допускаю, вполне допускаю, что Туркестанский корпус имел бы здесь
успех, но разъясните мне, какие же были бы результаты этого успеха? -
спросил он откровенно ироническим тоном.
- Противник был бы сломлен в этом районе и отброшен назад, - вот какие
могли бы быть результаты, - сказал Каледин.
- Отброшен куда же именно? В район Ковеля? Чтобы сгустить ряды врага
там, где они и без того густы?.. Нет, этот план не годится!
- Выходит, что командарм не имеет даже права действовать хотя бы
где-нибудь по своему плану? - с заметным вызовом в голосе заметил Каледин.
- У меня несколько армий, Алексей Максимович, и если каждый командарм
будет изобретать свои планы, какие полегче для выполнения, то что же это
будет такое, подумайте! Конечно, был бы полный разброд, совершенно в
конце-то концов безвредный для противника и очень вредный для нашего дела...
Брусилов хотел продолжать, усиливая экспрессию, но Каледин вдруг
перебил его, снова повернув голову к карте:
- Вполне согласен с вами, Алексей Алексеевич, что участок
Колки-Новоселки удален от интенсивного нажима противника. Но вот соседний
участок - Колки-Копыли, - он будет гораздо ближе к главным его силам и,
кажется, более удобен для нанесения сильного удара.
- Совсем другое дело! Колки-Копыли - это совсем другое дело, Алексей
Максимович! - обрадованно подхватил Брусилов. - Против такого плана
действий, если только он у вас вполне обдуман, не только ничего не имею, но
разрешаю и благословляю! Отсюда вы зайдете при удаче действий, - а неудачу я
всячески отрицаю, - во фланг немцам, и пусть-ка они потом попробуют вырвать
эту занозу, когда вы нажмете на них главными силами со стороны ковельского
шоссе! А вашему левому флангу для охвата их группы с правого фланга поможет
правый фланг одиннадцатой армии, который тоже получил свежее подкрепление и
готов к действиям...
- Ежедневно жалуются мне командиры корпусов, что у них не хватает
патронов, - снова упавшим тоном проговорил в ответ на это Каледин.
- Что делать!.. Ежедневно весь Юго-западный фронт тратит в среднем три
с половиной миллиона патронов, и ежедневно мне отпускают всего только три
миллиона. Недостающее я покрывал из запасов на складах, теперь они приходят
к концу... Выходит, что надо внушить, чтобы велся исключительно прицельный
огонь: тогда все-таки меньше будут палить в белый свет, - сказал Брусилов и
добавил: - Кстати вы сказали, что не может быть удачи у Леша, и очень
уверенно сказали это. Почему вы так думаете?
- Почему?.. Армии генерала Эверта привыкли к тому, чтобы терпеть одни
только неудачи, - безнадежно кивнул головой Каледин.
- Но раз теперь третья армия входит уже в мой фронт, то может быть... -
Брусилов не договорил, так как очень удивленное вдруг стало лицо у Каледина:
не договаривая, можно было понять, что он не то чтобы забыл, но, очевидно,
как-то выпустил из виду, что произошла уже перемена в решении ставки, то
есть Алексеева, и третья армия, о которой пришел было категорический приказ,
что она, как была в распоряжении Эверта, так на его фронте и под его началом
и остается, - дня через два после того передана была все-таки Брусилову.
Кому, как не Каледину, соседу Леша, было лучше всего знать об этом, тем
более что в его же штабе появились офицеры из третьей армии, и вдруг он,
вследствие какого-то странного затмения памяти... Лицо Брусилова невольно
сделалось таким же изумленным, как и лицо Каледина, и жалкой уверткой
показались ему слова его командарма:
- Я не сомневаюсь, что раз третья армия попала в ваши руки, то она и...
переменит теперь свои привычки...
"Переменить его, - думал о нем Брусилов, - в сущности, больше ничего не
остается... Но кого назначить на его место?.. Ведь у него не дивизия, не
корпус, а целая армия, притом армия в действии... кого назначить?.."
- Я сейчас должен ехать обратно, - заговорил он сухо, но сдержанно. - У
меня нет времени, к сожалению, на детальный разбор вашего плана наступления
на Колки-Копыли, но я уверен, что вы, Алексей Максимович, проведете его с
энергией, вам присущей.
- Я приложу все усилия, - ответил Каледин, теперь уже не стараясь
держаться по-строевому, а действительно отыскав в себе старую выправку.
- Счастливо оставаться, и желаю вам успеха, Алексей Максимович!
- Честь имею кланяться, Алексей Алексеевич!.. Постараюсь оправдать ваше
доверие ко мне!
Брусилов, поезд которого был готов к отправке в обратный путь, уехал
вместе с Клембовским, поговорив еще перед отъездом с начальником штаба
Каледина, генерал-майором Сухомлиным, которого знал еще до войны, который
был еще и тогда у него лично начальником штаба 12-го корпуса, как после был
при нем в восьмой армии.
Это был человек ясного ума, крепкого здоровья и внушал Брусилову
уверенность в том, что даже раздерганного Каледина он все-таки сумеет
предохранить от опасных для дела шагов.


    ГЛАВА СЕДЬМАЯ



    В СТАВКЕ




    I



Если Николай II не говорил торжественно, как Людовик XIV: "Государство
- это я!", то потому только, что это подразумевалось само собою. Вступив на
престол как самодержавный монарх, назвав "бессмысленными мечтаниями" жалкие
посягательства на некоторые, очень маленькие, урезки власти, с которыми
обратились было к нему представители правящих кругов в первое время его
царствования, он вынужден был дать в октябре 1905 года, после потрясений,
вызванных революцией, свою подпись на проект образования Государственной
думы. Однако Дума эта - русский парламент - была такова, что вызвала
ядовитое замечание одного из царских же министров: "У нас, слава богу, нет
парламента".
Несмотря на Думу, где обсуждались государственные мероприятия, Николай
все-таки продолжал по-прежнему считать себя самодержцем, божьим
помазанником, и теперь, когда шла война России с Германией, он воспринимал
ее как войну свою личную с Вильгельмом II, императора с императором.
Но Вильгельм был не просто император, он был "любящий кузен друг
Вилли", как подписывался он чаще всего под своими к нему письмами.
Вильгельм был старше Николая по возрасту и на шесть с лишком лет раньше