Страница:
- Как-с вы назвали?" - "Глобулина". - "Гло-бу-ли-на? Нет-с... пока не
имеется". - "Ну, а гематина? Или, может, гемоглобин у вас есть?" И вот тут
один бойкий приказчик в скобяной лавке с ног нас от смеха свалил. "Сейчас, -
говорит, - не имеется, но в ближайшее время ожидаем-с!"
Соседи с правого фланга, оказалось, тоже ожидали подкреплений, притом с
часу на час, так как положение там было серьезное: это было левое крыло
подсобных частей 45-го корпуса, оторванное от правого прорывом немцев.
Прорыв этот, правда, не получил развития, но немцы как будто готовились
его развить. Вообще не было точно известно насчет немцев, но приказ о
наступлении с утра 21 июня был получен и соседями справа, так же как и
соседями слева - 105-й дивизией.
То, что не было очевидным для каждой отдельной дивизии на фронте,
вырисовывалось гораздо яснее из общих сводок, составлявшихся в штабе
Брусилова. Там видели, что сколоченная Линзингеном сильная группа генерала
Марвица, имевшая задачей прорваться к Луцку, истратила свои силы, ничего не
добившись; восьмая армия устояла; прорыв на правом крыле одиннадцатой
зашили; левый фланг группы Марвица - 22-я немецкая дивизия, имевшая
предмостное укрепление на Стыри и лелеявшая замысел прорвать русский фронт и
здесь, - был отброшен за Стырь. Отразив удар противника, нападают, - это
основной закон всякой борьбы, и приказ Брусилова не пытался изменить это;
резервы же подходили с возможной в то время поспешностью.
На отбитом его полками участке правого берега Стыри Гильчевский был и
успел составить себе понятие о том, насколько сильны были позиции
австро-германцев на другом берегу. Окончательно же ясно стало это после
опроса нескольких пленных офицеров.
Всего взято было в плен до полутора тысяч человек и не меньше погибло,
частью во время боя, частью на переправе. Но пленные сообщили, что, кроме
немецкой 22-й, накануне сражения начали стягиваться сюда полки свежей
австрийской дивизии, отправлявшейся было в Тироль, но изменившей маршрут.
- Против двух дивизий противника, - говорил у себя в штабе Гильчевский,
- вести одну нашу, которая свелась теперь почти к бригаде, даже и по мостам
можно только в состоянии белой горячки. Я, конечно, изложу свои соображения
генералу Федотову и буду просить об отмене его приказа. Но пальбу завтра с
утра мы должны открыть и откроем с пяти часов... чтобы прочистить кое-кому
мозги, благо снаряды пока имеем.
Пальба началась ровно в пять. К двенадцати отчетливо стали видны
широкие проходы в проволоке противника. Одновременно с этим пришел приказ
форсирование Стыри отменить, дождаться прихода 10-й пехотной дивизии, а 7-ю
кавалерийскую отправить далее, в тыл всего 32-го корпуса.
7-я кавалерийская снялась с места в тот же день к вечеру, так как к
вечеру подтянулся первый полк обещанной 10-й пехотной. Помня, как командовал
генерал Рерберг двумя его полками, Гильчевский отпускал конницу без особого
сожаления, тем более что, в случае нужды в ней, она все-таки была под
руками, хотя и выходила из-под его начальства.
Как раз в час выступления драгун, когда Ревашову, объезжавшему фронт,
вздумалось дать тычка в морду одной артачившейся лошади, та изловчилась
дернуть его зубами за руку.
Конечно, лошадь была обучена плохо, если позволила себе так обойтись с
рукой бригадного генерала, и пострадал за ее невоспитанность ездивший на ней
драгун Косоплечев, но рука Ревашова, к счастью левая, оказалась все-таки
помятой несколько выше кисти и нуждалась в перевязке, которую тут же и
сделал полковой врач.
Приготовляясь к переходу на новую стоянку, Ревашов, ввиду возможного
дождя, надел тогда диагоналевую тужурку, которую лошадь не прокусила, так
что раны-то не было, однако он счел необходимым показать свою руку врачам в
Дубно: нельзя было упускать случая прокатиться в тыловой город, несколько
освежиться, кое-что купить в тамошних магазинах, пообедать в хорошем
ресторане, во всяком случае в лучшем, какой там можно будет найти.
Он считал, что и независимо от выходки лошади драгуна Косоплечева
заслужил однодневный отдых после боевых трудов и лишений, понесенных им во
время обороны участка фронта, доверенного дивизии, тем более что это был
первый случай в истории их дивизии за все время войны, что ей пришлось нести
обязанности пехоты.
Он привык думать о себе, как об очень удачливом человеке. Так было с
ним и смолоду, во время прохождения службы, так оставалось это и теперь:
война тянулась уже два почти года, но ни разу не ставила его в положение
прямого риска жизнью. Ни полку, которым он командовал в начале войны, ни
бригаде, которую он получил вместе с генеральством, не приходилось
участвовать в атаках, - нестись с шашками наголо на неприятельские части,
хотя бы и отступающие поспешно под натиском на них пехоты, и подставлять тем
самым себя под выстрелы и штыки.
Японо-русская война его совсем не коснулась, - драгунский полк, в
котором он служил тогда, не посылали на Дальний Восток: его берегли на
случай подавления "внутренних беспорядков", что и пришлось ему делать осенью
1905 года и за что сам Ревашов получил тогда очередной орден и движение по
службе.
Женат он не был. Он составил себе твердую программу жизни и этой
программы держался: неукоснительно наслаждаться всеми благами, не обременяя
себя заботами, неразлучными с существованием семейных людей. Женитьбу он
откладывал до первого генеральского чина, когда можно было подыскать
приличное приданое за невестой. Как всякий кавалерист, он вполне искренне
любил лошадей и невесту представлял в имении с хорошим конским заводом или с
полной возможностью завести его.
В Дубно, однако, он поехал в легковом автомобиле.
Для необходимых в дороге услуг и для того, чтобы таскать покупки, он
взял с собою своего денщика, который попал к нему еще перед войною и
оставался при нем во время войны. Фамилия этого денщика-украинца была
Вырвикишка, но Ревашову нравилось, обращаясь к нему, ни одного "и" в его
фамилии не оставлять, а все превращать в "ы", что больше подходило к
наигранному командирскому рыку генерала солидных лет.
Погода выдалась прекрасная: солнце, но не жарко, не пыльно. Машина была
еще не истрепанная, бежала бойко. И двух часов не прошло, как показался
город.
Пренебрежительно, отвалясь на мягкое сиденье, смотрел Ревашов на
домишки пригорода, которые и раньше, только что построенные, нуждались в
капитальном ремонте, а теперь, в конце второго года войны, действительно
имели жалкий вид. Копошились около них ребятишки в латаных рубашонках;
озабоченно тыкались носами в выброшенные на улицу помои скрюченные ребрастые
псы.
Лазарет, в который ехал Ревашов, помещался на одной из главных улиц, и
это был тот самый лазарет, в котором лежал Ливенцев.
У Ревашова был адрес, но лазаретов на одной улице было несколько,
однако не на всяком доме, отмеченном флагом с красным крестом, можно было
сразу разглядеть номер, и раза три останавливалась машина и раздавался рык:
- Вырвыкышка! Посмотри, - этот?
Лихого вида черноусый денщик выскакивал из машины, - он сидел рядом с
шофером, - подбегал к дому, оглядывал его снаружи, спрашивал у кого-нибудь
внутри, возвращался и докладывал, растопырив пальцы у козырька.
- Никак нет, ваше превосходительство, - наш дальше.
Когда же доехали наконец, он сказал:
- О це це, вiн самый и е! (Ревашов любил, чтобы Вырвикишка говорил
иногда по-украински.)
Левая рука Ревашова была подвязана к шее; никакой надобности в этом не
было, но он сам настоял на этом, когда ему сделали первую перевязку: так,
ему казалось, было гораздо более похоже на ранение чем-нибудь огнестрельным
или даже хотя бы холодным оружием, что иногда бывает не менее опасно.
Вырвикишка открыл дверцу, и Ревашов вышел важно, искоса поглядывая на
свою руку. Он даже с полминуты подождал, - не выбегут ли ему навстречу, но
когда никто не выбежал, поднялся по ступенькам крылечка, выходившего на
улицу, крылечка с резьбою и даже окрашенного когда-то веселой золотистой
охрой, но теперь облупленного и с отбитой кое-где резьбою.
- Где тут у вас, э-э?.. - спросил он у фельдшера с полотенцем, первым
попавшегося ему на глаза в коридоре, и при этом только кивнул на свою руку,
чтобы не унижать себя длинным разговором с нижним чином.
- На прием желаете, ваше превосходительство? - догадливо отозвался
фельдшер и распахнул перед ним дверь, из которой только что вышел сам. -
Сюди пожалуйте!
Ревашов вошел в довольно просторную комнату, в которой было трое в
белых халатах: двое мужчин - врачи и одна сестра.
И в то время как оба врача, с большою любезностью усадив генерала за
стол, начали расспрашивать, что с ним случилось, и потом снимать повязку и
разматывать бинт, сестра стояла в отдалении, у окна, как пораженная
внезапной потерей способности и двигаться, и говорить. Сестра эта была Еля,
и Ревашова узнала она с первого взгляда, хотя он уже значительно изменился
за годы войны не только благодаря генеральскому чину, но и лицом и фигурой.
Голова Ели была повязана белым платком-косынкой; и первое, что она
сделала, когда вернулась к ней способность шевелиться, старательно спустила
свою косынку пониже на лоб, чтобы он не мог узнать ее с первого взгляда, так
же, как узнала она его. Однако она не вышла из приемной и жадно вслушивалась
в то, что говорилось им, Ревашовым, и врачами.
Она не ожидала того, что рана Ревашова серьезная, - иначе он должен был
бы держаться при серьезной ране, - но то, что ей пришлось услышать о лошади,
о лошадиных зубах, которым захотелось вдруг откусить генеральскую руку,
насмешило ее совершенно против ее воли: она отвернулась, правда, при этом к
окну, но не могла удержаться от улыбки.
Она подумала, что если бы был здесь сам Ванванч, он не стал бы и
разговаривать с таким "раненым", хотя бы и генералом; сказал бы:
"Некогда-с!" и ушел, а с этими двумя молодыми Ревашов расположился тут, как
у себя дома.
В то же время ей не хотелось, чтобы он встал, простился с врачами и
ушел бы к себе в автомобиль, который она видела в окно, узнав даже и
Вырвикишку, того самого, какой был у него в квартире тогда, два с половиной
года назад, в Симферополе. Быть может, Вырвикишку она и не припомнила бы
даже, если бы просто встретила его на улице, но теперь узнала его так же
сразу, как и Ревашова.
И тут, за какие-нибудь семь-восемь минут, проведенных Ревашовым на
приеме, на нее нахлынуло так много, что все тело ее начало вдруг дрожать
крупной дрожью. Она вздергивала плечами, чтобы сбросить с себя эту дрожь, и
не могла сбросить совсем, только слегка приостановила ее.
Все, что пришлось ей пережить тогда, в ту ночь, и потом, позже:
пораженный до глубины души отец, которого называли в городе "святой доктор"
за то, что не только бесплатно лечил он бедных, но и на свои деньги покупал
им лекарства и другое, в чем они нуждались; мать, такая взбалмошная всегда,
но в то время тоже как пришибленная несчастьем, ворвавшимся к ним в дом;
старший брат Володя, который несколько дней не ходил в гимназию и все кричал
истерично, что ему стыдно... стыдно иметь такую сестру, как она...
И вот теперь уже нет отца, - он убит, хотя он был полковой врач, - а
бывший полковник Ревашов теперь стал уже генерал, он вполне благополучен, он
даже ни разу не был и ранен, - как она слышала, - а если и вздумалось лошади
укусить его, то это она могла бы сделать и гораздо раньше, до войны, - в
любое время.
Раза два она взглядывала на него вполоборота. Врачи не окликали ее, -
им не нужна была ее помощь для пустячной перевязки, тем более что, возясь с
рукой генерала, они наперебой старались выпытать у него, как дела на фронте:
слух о немецком прорыве дошел до них и их не на шутку встревожил, а генерал
победоносно сказал: "Ерунда! Полнейшая ерунда!" Это ли было не утешительно?
Раза два или даже больше подмывало ее подойти к столу, за которым он
сидел, стать перед ним, посмотреть на него в упор и спросить: "Ты меня
помнишь?" Непременно так, этими тремя словами: "Ты меня помнишь?" И большим
усилием воли она поборола себя, подумав, что тут, при врачах, он может вдруг
сказать: "Нет, не помню и не знаю, и почему это вам вздумалось обращаться ко
мне на "ты"?"
Это остановило ее, но, как только он встал и начал благодарить врачей и
прощаться, она тут же выскочила боком мимо него в двери.
Что ей сделать дальше, она не представляла ясно, но, чуть только
отворилась захлопнутая ею дверь приемной и она почувствовала, что за
Ревашовым может выйти следом кто-нибудь из врачей, которым, кстати,
совершенно нечего было сидеть в приемной, - она бросилась на крыльцо и, не
помня себя, соскочила по ступенькам к машине.
Вырвикишка стоял, поглядывая на дверь крыльца. У нее мелькнуло, что он
не узнает ее, конечно, и нисколько не удивится, если она будет говорить с
Ревашовым при нем. Шофер-солдат сидел за рулем, делая что-то с мотором, и на
нее не взглянул даже.
Наконец, Ревашов показался на крыльце.
Из-под низко надвинутой на глаза косынки Еля взглянула на него и снова
отвернулась, подумав, что вот он теперь видит ее у своей машины и объясняет
это, должно быть, заботой врачей о нем, боевом генерале: послали, дескать,
чтобы помочь ему войти внутрь, поддержать его, раненного в горячем сражении
в руку.
Он именно так и подумал, - она угадала. Он поглядел на нее с
любопытством, спускаясь с крыльца, но только что подошел он к машине,
стараясь при ней, при женщине, шагать молодцевато, она быстро откинула
косынку назад, показав весь свой крутой и красивый лоб, и спросила именно
так, как придумала в приемной:
- Ты меня помнишь?
Всего только несколько мгновений оставались скрещенными их взгляды, и
она успела припомнить за эти короткие мгновенья, что он - два с половиной
года назад - говорил ей, что делит всех женщин на три разряда: пупсы,
полупупсы и четвертьпупсы, - наименее интересные, а ее причисляет к
первосортнейшим пупсам; только успела припомнить это и заранее испугалась, -
вдруг он вскрикнет: "Пупса! Ты!" И...
Она не могла вообразить, что может он сказать или сделать дальше, но
вдруг по глазам его, загоревшимся было и тут же потухшим, поняла, что он
узнал ее, однако счел лучшим сделать вид, что не знает.
- Нет, не помню, э... И как вы смеете говорить мне "ты"? - как-то
сквозь зубы протиснул он, ставя ногу на подножку своей машины, дверцу
которой держал открытой Вырвикишка.
- Подлец! - крикнула она, вся задрожав снова, как недавно в приемной, и
плюнула ему в толстую тщательно выбритую щеку.
Ревашов вскочил в машину, сразу потеряв всю свою важность, Вырвикишка
захлопнул дверцу, потом с большой быстротой занял свое место рядом с
шофером, и машина, которая перед тем фырчала мотором, сразу дала ход, унося
от Ели не только самого Ревашова, но и долгие-долгие, тысячи раз и на тысячи
ладов перебираемые мысли ее о нем.
Но эти мысли, эти замки, пусть воздушные-развоздушные, они все-таки,
хоть и незримо, однако ощутимо подпирали, поддерживали ее под покатые
девичьи плечи, давали возможность ей переносить многое, чего, может быть, и
не перенесла бы она без этой подпоры.
И вот все рухнуло сразу около нее. Машина исчезла, - завернула за угол.
Дома, в котором помещался их лазарет, она даже не разглядела потом в первое
мгновенье, - ей показалось, что он тоже исчез. Почувствовав, что может
упасть, если не схватится за что-нибудь твердое, она путаной походкой
подошла к крыльцу сбоку, уткнулась лбом в перильца и зарыдала, дергаясь
по-детски телом.
Это увидела в окно Наталья Сергеевна; она тут же выскочила к Еле. Она
обняла ее, стараясь заглянуть ей в глаза, спрашивала испуганно:
- Что с вами, Елинька, что такое?
Она подумала было даже, не упала ли как-нибудь Еля с крыльца,
перевесившись через перила, но Еля не отвечала, только рыдала неутешно, и
женским чутьем Наталья Сергеевна связала воедино генерала, которого она
только что видела в коридоре, автомобиль, который стоял у крыльца, и Елю,
которая почему-то вдруг очутилась на улице...
- Слушайте, Елинька, это, значит, был он? - спросила она.
Еля не отвечала. И почти уверенная уже в том, что генерал, - бывший
тогда полковником, - тот самый, о котором рассказывала ей Еля, она спросила
ее на ухо:
- Это он?
- Нет... Это - совсем другой... - сквозь всхлипывания, уже затихавшие,
ответила Еля.
Вслед за первым полком 10-й пехотной дивизии - 37-м - появился в Копани
и начальник этой дивизии генерал-лейтенант Надежный.
Гильчевский никогда не встречался с ним раньше, хотя фамилия его
попадалась ему в газете "Инвалид" и журнале "Разведчик", когда он
просматривал новогодние списки награжденных, и он ее запомнил. Надежный тоже
окончил военную академию, но двумя годами позже Гильчевского, и служба его
протекала не на Кавказе, а в одном из восточных округов.
Вместе с фамилией, не допускающей сомнения в нем, природа подарила ему
и вполне подходящую к этой фамилии внешность. К Гильчевскому подошел такой
отменный здоровяк, что он не удержался, чтобы не воскликнуть:
- Ого! Да вы один стоите целой дивизии! - на что Надежный
снисходительно усмехнулся, как человек, давно уже привыкший выслушивать по
своему адресу кое-что подобное.
Годами он был явно моложе Гильчевского, - ни одного еще седого волоса
не было в темноватой шевелюре над его мощным квадратным лбом, также и в усах
стрелами и в очень коротко, чуть не у самой кожи, подстриженной бородке.
Неопределенного цвета глаза его прятались в толстые веки, а когда улыбался
он, их не было видно совсем.
- Наслышан о вас и от корпусного командира, и из других источников
тоже, - постарался комплиментом на комплимент ответить Надежный, неожиданно
для Гильчевского обнаружив при этом, что у него певучий и не по фигуре
высокий голос. - Чудеса творите со своей ополченской дивизией!
- Ну, так уж и чудеса, - нашли чудотворца! - поморщился Гильчевский,
добавив: - Вот потому-то, конечно, мне и приказано было форсировать Стырь
без мостов: провести дивизию по водам, яко посуху... Насчет этого хождения
по водам не плохо сказал, как известно, один польский еврей-скептик: "Что
Исус Христос ходил себе по водам, то отчего же нет? Все это могло быть, - но
же бы там было глем-бо-ко!.." Стырь же имеет тут на моем участке сорок сажен
ширины, а глубина, - местами, конечно, - до двух сажен доходит! Вот и не
угодно ли вам форсировать такую штуковину без мостов!
- Конечно, без мостов нельзя, кто же против этого будет спорить... В
штабе корпуса уверены, что вот-вот прибудут понтоны, - тогда уж вправе будут
от нас с вами потребовать...
- На обе дивизии дадут понтоны? - перебил Надежного Гильчевский и с
большой пытливостью постарался разглядеть его глаза.
Но Надежный только развел руками, говоря:
- В эти тайны, простите, не посвятили меня.
- Та-ак-с! - протянул Гильчевский. - Значит, вы не настаивали на том,
чтобы вам это сказали, а между тем, осмелюсь вам доложить, вопрос этот -
самый существенный.
Следуя своим кавказским обычаям, Гильчевский угостил Надежного всем,
что мог отыскать в его походном погребце вестовой Архипушкин.
Не привыкший к тому, чтобы о нем и его дивизии заботилось корпусное
начальство, Гильчевский полагал, что для временно прикомандированной к
корпусу, притом кадровой, дивизии штаб армии даст все, что будет необходимо,
в избытке, так что, авось, что-нибудь переплеснет и ему, а задача
форсировать Стырь и без приказа свыше никак не могла выскочить из его
головы. До приезда Надежного он прикидывал на глаз всякие возможности к
тому, чтобы достать необходимый материал для мостов. Все разбитое дерево
прежних мостов, какое медленно плыло по реке, он приказал выловить, и это
сделали ночью, но получилось его слишком мало. Бродов не было, островов не
было, но топкие болота в обе стороны от реки были большие. По его приказу
плетни и решетки делались тут, в лесу, гораздо прилежнее, чем на Слоневке, и
если бы на его долю достались понтоны, вопрос о переправе своей дивизии он
считал бы решенным. Но на всякий случай приглядывался он и к хатам деревни
Копань, много ли в них делового леса, и к деревьям в лесу, вспоминая, как
пришлось ему разыскивать на месте все нужное для переправы на такой реке,
как Висла, в полверсты шириною.
Угощая Надежного, он старался решить для себя, так ли этот прочный
генерал на самом деле надежен, чтобы быть спокойным за то, что его 10-я
дивизия не подведет 101-ю, когда начнется серьезное дело.
Весь участок фронта, занимаемый дивизией Гильчевского, тянулся на
десять верст; этот участок теперь был поделен пополам командиром корпуса,
притом так, что северная его часть приходилась на долю Надежного, а на южную
Гильчевский должен был стянуть свои полки. Когда об этом услышал от самого
Надежного Гильчевский, он начал раздумывать вслух:
- Генерал Федотов рассудил, как Соломон. Вот план, - вот ваш участок.
Видите, - ваш берег Стыри гораздо более болотист, чем мой теперешний...
- Неужели? - встревожился Надежный, вглядываясь в карту местности.
- Да, как видите, болотистей. Но зато считаю нужным вам сказать, мой
участок пришелся против гораздо более сильных укреплений противника, чем
ваш, так что одно уравновешивает другое.
- Так-то так... То есть, весьма возможно, что уравновешивает, однако
эти болота, - ведь они топкие? - продолжал тревожиться Надежный.
- Такие же топкие, как и мои, только, - вы сами видите, - на вашем
участке полоса их шире, чем на моем, - испытующе глядя на него, объяснил
Гильчевский. - А когда вы объедете всю линию сами, то увидите это своими
глазами.
- Вы объезжали, конечно, линию... на чем? - спросил Надежный.
- Разумеется. Верхом я обыкновенно... Там сейчас занимают позиции два
моих полка - четыреста второй и четыреста четвертый... Хорошие полки оба...
Впрочем, плохих у меня не имеется.
Надежный упорно, долго разглядывал карту, и Гильчевский понимал, что он
усиленно думает над тем, какой из двух участков выгоднее и не поддел ли его
Федотов, дав ему заведомо более топкий.
- Да, разумеется, силу позиций противника могут выявить разведчики, -
сказал наконец Надежный, - сообразно с чем и можно будет поступить потом...
Но вот эти болота...
- Хорошо, если вас больше смущают болота на этом, чем укрепления на том
берегу, - энергично прервал его раздумье Гильчевский, - то давайте меняться,
- мне все равно.
Это озадачило Надежного. Видно было, что он заподозрил и тут какой-то
подвох, поэтому возразил, хотя и не очень уверенно:
- Неудобно меняться, что вы! Разве что доложить об этом корпусному
командиру?.. Да нет, как можно!.. Ведь распоряжение пришло из штаба армии, -
изменять его нельзя.
Гильчевский увидел, что его "правая рука" - Надежный - окончательно
решил про себя, что его участок все-таки менее трудный, если ему предложили
обменять на другой, налил себе и ему по стаканчику водки и сказал энергично:
- Ну, хорошо! Запьем, в таком случае, то, что не от нас зависит, -
завьем горе веревочкой.
Чокнулся, выпил и, не закусывая, добавил:
- На пяти верстах не разгуляешься, и никаких комбинаций не
придумаешь... Не знаю, впрочем, как вы, а я нахожу только один выход: буду
бить в лоб. А уж что из этого выйдет, - аллах ведает. Вся моя надежда на
понтоны.
Закусывая уже после этого охотничьей колбасой, Гильчевский снова
пытливо приглядывался к Надежному, но тот старательно жевал вполне
исправными зубами эту же жесткую колбасу и был совершенно непроницаем.
Только на другой день, когда оба они были вызваны на совещание к
Федотову в село Волковыю, Гильчевский узнал наконец, что понтонный парк
решено уже передать Надежному.
Но не только одно это узнал он в Волковые.
Это была большая деревня, вполне достаточно удаленная от центра, чтобы
отсюда "руководить" действиями корпуса, время от времени подходя к телефону,
если нужно было звонить самому или выслушивать, что доносили и что
передавали из штаба армии.
Сам Федотов занял чистенький каменный дом, крытый черепицей, а штаб
свой поместил в просторной хате рядом.
Гильчевский не один раз видел Федотова и раньше и всякий раз пытался и
все же не мог представить, как мог бы этот человек вести себя, если бы
получил во время этой войны не корпус, а дивизию, которую нужно было бы
водить в бой.
Много чиновничьего, много барского, много кабинетного было в Федотове,
но решительно ничего боевого. Гильчевский думал даже, что едва ли способен
он ездить верхом.
Он был не так и стар, - всего на два года старше Гильчевского, - и на
вид вполне благополучен по части здоровья, но не мог обходиться без парного
молока по утрам, так что если бы совсем перевелись коровы в деревнях на
Волыни, то при штабе его корпуса непременно завелась бы корова.
Охотничья собака - пятнистый сеттер - неизменно лежала около его стола.
По словам Федотова, это была редкостная на чутье и стойку собака, но сам он
никогда не охотился раньше, тем более теперь, и зря старался в свое время
редкостный сеттер, по кличке Джек, развивать природные таланты. Зато утром и
вечером вестовой генерала водил Джека купать на речку, и там на свободе мог
он гонять с берега в воду гусей и уток, наслаждаясь их встревоженным
кряканьем и гоготаньем.
Сам Федотов был невысокий, сытенький, благообразный, на вид моложе
своих лет, в меру лысоватый и не то чтобы с сединою, но с голубизною в
опрятно приглаженных волосах.
Академию он окончил раньше Гильчевского, но вся служба его протекла в
имеется". - "Ну, а гематина? Или, может, гемоглобин у вас есть?" И вот тут
один бойкий приказчик в скобяной лавке с ног нас от смеха свалил. "Сейчас, -
говорит, - не имеется, но в ближайшее время ожидаем-с!"
Соседи с правого фланга, оказалось, тоже ожидали подкреплений, притом с
часу на час, так как положение там было серьезное: это было левое крыло
подсобных частей 45-го корпуса, оторванное от правого прорывом немцев.
Прорыв этот, правда, не получил развития, но немцы как будто готовились
его развить. Вообще не было точно известно насчет немцев, но приказ о
наступлении с утра 21 июня был получен и соседями справа, так же как и
соседями слева - 105-й дивизией.
То, что не было очевидным для каждой отдельной дивизии на фронте,
вырисовывалось гораздо яснее из общих сводок, составлявшихся в штабе
Брусилова. Там видели, что сколоченная Линзингеном сильная группа генерала
Марвица, имевшая задачей прорваться к Луцку, истратила свои силы, ничего не
добившись; восьмая армия устояла; прорыв на правом крыле одиннадцатой
зашили; левый фланг группы Марвица - 22-я немецкая дивизия, имевшая
предмостное укрепление на Стыри и лелеявшая замысел прорвать русский фронт и
здесь, - был отброшен за Стырь. Отразив удар противника, нападают, - это
основной закон всякой борьбы, и приказ Брусилова не пытался изменить это;
резервы же подходили с возможной в то время поспешностью.
На отбитом его полками участке правого берега Стыри Гильчевский был и
успел составить себе понятие о том, насколько сильны были позиции
австро-германцев на другом берегу. Окончательно же ясно стало это после
опроса нескольких пленных офицеров.
Всего взято было в плен до полутора тысяч человек и не меньше погибло,
частью во время боя, частью на переправе. Но пленные сообщили, что, кроме
немецкой 22-й, накануне сражения начали стягиваться сюда полки свежей
австрийской дивизии, отправлявшейся было в Тироль, но изменившей маршрут.
- Против двух дивизий противника, - говорил у себя в штабе Гильчевский,
- вести одну нашу, которая свелась теперь почти к бригаде, даже и по мостам
можно только в состоянии белой горячки. Я, конечно, изложу свои соображения
генералу Федотову и буду просить об отмене его приказа. Но пальбу завтра с
утра мы должны открыть и откроем с пяти часов... чтобы прочистить кое-кому
мозги, благо снаряды пока имеем.
Пальба началась ровно в пять. К двенадцати отчетливо стали видны
широкие проходы в проволоке противника. Одновременно с этим пришел приказ
форсирование Стыри отменить, дождаться прихода 10-й пехотной дивизии, а 7-ю
кавалерийскую отправить далее, в тыл всего 32-го корпуса.
7-я кавалерийская снялась с места в тот же день к вечеру, так как к
вечеру подтянулся первый полк обещанной 10-й пехотной. Помня, как командовал
генерал Рерберг двумя его полками, Гильчевский отпускал конницу без особого
сожаления, тем более что, в случае нужды в ней, она все-таки была под
руками, хотя и выходила из-под его начальства.
Как раз в час выступления драгун, когда Ревашову, объезжавшему фронт,
вздумалось дать тычка в морду одной артачившейся лошади, та изловчилась
дернуть его зубами за руку.
Конечно, лошадь была обучена плохо, если позволила себе так обойтись с
рукой бригадного генерала, и пострадал за ее невоспитанность ездивший на ней
драгун Косоплечев, но рука Ревашова, к счастью левая, оказалась все-таки
помятой несколько выше кисти и нуждалась в перевязке, которую тут же и
сделал полковой врач.
Приготовляясь к переходу на новую стоянку, Ревашов, ввиду возможного
дождя, надел тогда диагоналевую тужурку, которую лошадь не прокусила, так
что раны-то не было, однако он счел необходимым показать свою руку врачам в
Дубно: нельзя было упускать случая прокатиться в тыловой город, несколько
освежиться, кое-что купить в тамошних магазинах, пообедать в хорошем
ресторане, во всяком случае в лучшем, какой там можно будет найти.
Он считал, что и независимо от выходки лошади драгуна Косоплечева
заслужил однодневный отдых после боевых трудов и лишений, понесенных им во
время обороны участка фронта, доверенного дивизии, тем более что это был
первый случай в истории их дивизии за все время войны, что ей пришлось нести
обязанности пехоты.
Он привык думать о себе, как об очень удачливом человеке. Так было с
ним и смолоду, во время прохождения службы, так оставалось это и теперь:
война тянулась уже два почти года, но ни разу не ставила его в положение
прямого риска жизнью. Ни полку, которым он командовал в начале войны, ни
бригаде, которую он получил вместе с генеральством, не приходилось
участвовать в атаках, - нестись с шашками наголо на неприятельские части,
хотя бы и отступающие поспешно под натиском на них пехоты, и подставлять тем
самым себя под выстрелы и штыки.
Японо-русская война его совсем не коснулась, - драгунский полк, в
котором он служил тогда, не посылали на Дальний Восток: его берегли на
случай подавления "внутренних беспорядков", что и пришлось ему делать осенью
1905 года и за что сам Ревашов получил тогда очередной орден и движение по
службе.
Женат он не был. Он составил себе твердую программу жизни и этой
программы держался: неукоснительно наслаждаться всеми благами, не обременяя
себя заботами, неразлучными с существованием семейных людей. Женитьбу он
откладывал до первого генеральского чина, когда можно было подыскать
приличное приданое за невестой. Как всякий кавалерист, он вполне искренне
любил лошадей и невесту представлял в имении с хорошим конским заводом или с
полной возможностью завести его.
В Дубно, однако, он поехал в легковом автомобиле.
Для необходимых в дороге услуг и для того, чтобы таскать покупки, он
взял с собою своего денщика, который попал к нему еще перед войною и
оставался при нем во время войны. Фамилия этого денщика-украинца была
Вырвикишка, но Ревашову нравилось, обращаясь к нему, ни одного "и" в его
фамилии не оставлять, а все превращать в "ы", что больше подходило к
наигранному командирскому рыку генерала солидных лет.
Погода выдалась прекрасная: солнце, но не жарко, не пыльно. Машина была
еще не истрепанная, бежала бойко. И двух часов не прошло, как показался
город.
Пренебрежительно, отвалясь на мягкое сиденье, смотрел Ревашов на
домишки пригорода, которые и раньше, только что построенные, нуждались в
капитальном ремонте, а теперь, в конце второго года войны, действительно
имели жалкий вид. Копошились около них ребятишки в латаных рубашонках;
озабоченно тыкались носами в выброшенные на улицу помои скрюченные ребрастые
псы.
Лазарет, в который ехал Ревашов, помещался на одной из главных улиц, и
это был тот самый лазарет, в котором лежал Ливенцев.
У Ревашова был адрес, но лазаретов на одной улице было несколько,
однако не на всяком доме, отмеченном флагом с красным крестом, можно было
сразу разглядеть номер, и раза три останавливалась машина и раздавался рык:
- Вырвыкышка! Посмотри, - этот?
Лихого вида черноусый денщик выскакивал из машины, - он сидел рядом с
шофером, - подбегал к дому, оглядывал его снаружи, спрашивал у кого-нибудь
внутри, возвращался и докладывал, растопырив пальцы у козырька.
- Никак нет, ваше превосходительство, - наш дальше.
Когда же доехали наконец, он сказал:
- О це це, вiн самый и е! (Ревашов любил, чтобы Вырвикишка говорил
иногда по-украински.)
Левая рука Ревашова была подвязана к шее; никакой надобности в этом не
было, но он сам настоял на этом, когда ему сделали первую перевязку: так,
ему казалось, было гораздо более похоже на ранение чем-нибудь огнестрельным
или даже хотя бы холодным оружием, что иногда бывает не менее опасно.
Вырвикишка открыл дверцу, и Ревашов вышел важно, искоса поглядывая на
свою руку. Он даже с полминуты подождал, - не выбегут ли ему навстречу, но
когда никто не выбежал, поднялся по ступенькам крылечка, выходившего на
улицу, крылечка с резьбою и даже окрашенного когда-то веселой золотистой
охрой, но теперь облупленного и с отбитой кое-где резьбою.
- Где тут у вас, э-э?.. - спросил он у фельдшера с полотенцем, первым
попавшегося ему на глаза в коридоре, и при этом только кивнул на свою руку,
чтобы не унижать себя длинным разговором с нижним чином.
- На прием желаете, ваше превосходительство? - догадливо отозвался
фельдшер и распахнул перед ним дверь, из которой только что вышел сам. -
Сюди пожалуйте!
Ревашов вошел в довольно просторную комнату, в которой было трое в
белых халатах: двое мужчин - врачи и одна сестра.
И в то время как оба врача, с большою любезностью усадив генерала за
стол, начали расспрашивать, что с ним случилось, и потом снимать повязку и
разматывать бинт, сестра стояла в отдалении, у окна, как пораженная
внезапной потерей способности и двигаться, и говорить. Сестра эта была Еля,
и Ревашова узнала она с первого взгляда, хотя он уже значительно изменился
за годы войны не только благодаря генеральскому чину, но и лицом и фигурой.
Голова Ели была повязана белым платком-косынкой; и первое, что она
сделала, когда вернулась к ней способность шевелиться, старательно спустила
свою косынку пониже на лоб, чтобы он не мог узнать ее с первого взгляда, так
же, как узнала она его. Однако она не вышла из приемной и жадно вслушивалась
в то, что говорилось им, Ревашовым, и врачами.
Она не ожидала того, что рана Ревашова серьезная, - иначе он должен был
бы держаться при серьезной ране, - но то, что ей пришлось услышать о лошади,
о лошадиных зубах, которым захотелось вдруг откусить генеральскую руку,
насмешило ее совершенно против ее воли: она отвернулась, правда, при этом к
окну, но не могла удержаться от улыбки.
Она подумала, что если бы был здесь сам Ванванч, он не стал бы и
разговаривать с таким "раненым", хотя бы и генералом; сказал бы:
"Некогда-с!" и ушел, а с этими двумя молодыми Ревашов расположился тут, как
у себя дома.
В то же время ей не хотелось, чтобы он встал, простился с врачами и
ушел бы к себе в автомобиль, который она видела в окно, узнав даже и
Вырвикишку, того самого, какой был у него в квартире тогда, два с половиной
года назад, в Симферополе. Быть может, Вырвикишку она и не припомнила бы
даже, если бы просто встретила его на улице, но теперь узнала его так же
сразу, как и Ревашова.
И тут, за какие-нибудь семь-восемь минут, проведенных Ревашовым на
приеме, на нее нахлынуло так много, что все тело ее начало вдруг дрожать
крупной дрожью. Она вздергивала плечами, чтобы сбросить с себя эту дрожь, и
не могла сбросить совсем, только слегка приостановила ее.
Все, что пришлось ей пережить тогда, в ту ночь, и потом, позже:
пораженный до глубины души отец, которого называли в городе "святой доктор"
за то, что не только бесплатно лечил он бедных, но и на свои деньги покупал
им лекарства и другое, в чем они нуждались; мать, такая взбалмошная всегда,
но в то время тоже как пришибленная несчастьем, ворвавшимся к ним в дом;
старший брат Володя, который несколько дней не ходил в гимназию и все кричал
истерично, что ему стыдно... стыдно иметь такую сестру, как она...
И вот теперь уже нет отца, - он убит, хотя он был полковой врач, - а
бывший полковник Ревашов теперь стал уже генерал, он вполне благополучен, он
даже ни разу не был и ранен, - как она слышала, - а если и вздумалось лошади
укусить его, то это она могла бы сделать и гораздо раньше, до войны, - в
любое время.
Раза два она взглядывала на него вполоборота. Врачи не окликали ее, -
им не нужна была ее помощь для пустячной перевязки, тем более что, возясь с
рукой генерала, они наперебой старались выпытать у него, как дела на фронте:
слух о немецком прорыве дошел до них и их не на шутку встревожил, а генерал
победоносно сказал: "Ерунда! Полнейшая ерунда!" Это ли было не утешительно?
Раза два или даже больше подмывало ее подойти к столу, за которым он
сидел, стать перед ним, посмотреть на него в упор и спросить: "Ты меня
помнишь?" Непременно так, этими тремя словами: "Ты меня помнишь?" И большим
усилием воли она поборола себя, подумав, что тут, при врачах, он может вдруг
сказать: "Нет, не помню и не знаю, и почему это вам вздумалось обращаться ко
мне на "ты"?"
Это остановило ее, но, как только он встал и начал благодарить врачей и
прощаться, она тут же выскочила боком мимо него в двери.
Что ей сделать дальше, она не представляла ясно, но, чуть только
отворилась захлопнутая ею дверь приемной и она почувствовала, что за
Ревашовым может выйти следом кто-нибудь из врачей, которым, кстати,
совершенно нечего было сидеть в приемной, - она бросилась на крыльцо и, не
помня себя, соскочила по ступенькам к машине.
Вырвикишка стоял, поглядывая на дверь крыльца. У нее мелькнуло, что он
не узнает ее, конечно, и нисколько не удивится, если она будет говорить с
Ревашовым при нем. Шофер-солдат сидел за рулем, делая что-то с мотором, и на
нее не взглянул даже.
Наконец, Ревашов показался на крыльце.
Из-под низко надвинутой на глаза косынки Еля взглянула на него и снова
отвернулась, подумав, что вот он теперь видит ее у своей машины и объясняет
это, должно быть, заботой врачей о нем, боевом генерале: послали, дескать,
чтобы помочь ему войти внутрь, поддержать его, раненного в горячем сражении
в руку.
Он именно так и подумал, - она угадала. Он поглядел на нее с
любопытством, спускаясь с крыльца, но только что подошел он к машине,
стараясь при ней, при женщине, шагать молодцевато, она быстро откинула
косынку назад, показав весь свой крутой и красивый лоб, и спросила именно
так, как придумала в приемной:
- Ты меня помнишь?
Всего только несколько мгновений оставались скрещенными их взгляды, и
она успела припомнить за эти короткие мгновенья, что он - два с половиной
года назад - говорил ей, что делит всех женщин на три разряда: пупсы,
полупупсы и четвертьпупсы, - наименее интересные, а ее причисляет к
первосортнейшим пупсам; только успела припомнить это и заранее испугалась, -
вдруг он вскрикнет: "Пупса! Ты!" И...
Она не могла вообразить, что может он сказать или сделать дальше, но
вдруг по глазам его, загоревшимся было и тут же потухшим, поняла, что он
узнал ее, однако счел лучшим сделать вид, что не знает.
- Нет, не помню, э... И как вы смеете говорить мне "ты"? - как-то
сквозь зубы протиснул он, ставя ногу на подножку своей машины, дверцу
которой держал открытой Вырвикишка.
- Подлец! - крикнула она, вся задрожав снова, как недавно в приемной, и
плюнула ему в толстую тщательно выбритую щеку.
Ревашов вскочил в машину, сразу потеряв всю свою важность, Вырвикишка
захлопнул дверцу, потом с большой быстротой занял свое место рядом с
шофером, и машина, которая перед тем фырчала мотором, сразу дала ход, унося
от Ели не только самого Ревашова, но и долгие-долгие, тысячи раз и на тысячи
ладов перебираемые мысли ее о нем.
Но эти мысли, эти замки, пусть воздушные-развоздушные, они все-таки,
хоть и незримо, однако ощутимо подпирали, поддерживали ее под покатые
девичьи плечи, давали возможность ей переносить многое, чего, может быть, и
не перенесла бы она без этой подпоры.
И вот все рухнуло сразу около нее. Машина исчезла, - завернула за угол.
Дома, в котором помещался их лазарет, она даже не разглядела потом в первое
мгновенье, - ей показалось, что он тоже исчез. Почувствовав, что может
упасть, если не схватится за что-нибудь твердое, она путаной походкой
подошла к крыльцу сбоку, уткнулась лбом в перильца и зарыдала, дергаясь
по-детски телом.
Это увидела в окно Наталья Сергеевна; она тут же выскочила к Еле. Она
обняла ее, стараясь заглянуть ей в глаза, спрашивала испуганно:
- Что с вами, Елинька, что такое?
Она подумала было даже, не упала ли как-нибудь Еля с крыльца,
перевесившись через перила, но Еля не отвечала, только рыдала неутешно, и
женским чутьем Наталья Сергеевна связала воедино генерала, которого она
только что видела в коридоре, автомобиль, который стоял у крыльца, и Елю,
которая почему-то вдруг очутилась на улице...
- Слушайте, Елинька, это, значит, был он? - спросила она.
Еля не отвечала. И почти уверенная уже в том, что генерал, - бывший
тогда полковником, - тот самый, о котором рассказывала ей Еля, она спросила
ее на ухо:
- Это он?
- Нет... Это - совсем другой... - сквозь всхлипывания, уже затихавшие,
ответила Еля.
Вслед за первым полком 10-й пехотной дивизии - 37-м - появился в Копани
и начальник этой дивизии генерал-лейтенант Надежный.
Гильчевский никогда не встречался с ним раньше, хотя фамилия его
попадалась ему в газете "Инвалид" и журнале "Разведчик", когда он
просматривал новогодние списки награжденных, и он ее запомнил. Надежный тоже
окончил военную академию, но двумя годами позже Гильчевского, и служба его
протекала не на Кавказе, а в одном из восточных округов.
Вместе с фамилией, не допускающей сомнения в нем, природа подарила ему
и вполне подходящую к этой фамилии внешность. К Гильчевскому подошел такой
отменный здоровяк, что он не удержался, чтобы не воскликнуть:
- Ого! Да вы один стоите целой дивизии! - на что Надежный
снисходительно усмехнулся, как человек, давно уже привыкший выслушивать по
своему адресу кое-что подобное.
Годами он был явно моложе Гильчевского, - ни одного еще седого волоса
не было в темноватой шевелюре над его мощным квадратным лбом, также и в усах
стрелами и в очень коротко, чуть не у самой кожи, подстриженной бородке.
Неопределенного цвета глаза его прятались в толстые веки, а когда улыбался
он, их не было видно совсем.
- Наслышан о вас и от корпусного командира, и из других источников
тоже, - постарался комплиментом на комплимент ответить Надежный, неожиданно
для Гильчевского обнаружив при этом, что у него певучий и не по фигуре
высокий голос. - Чудеса творите со своей ополченской дивизией!
- Ну, так уж и чудеса, - нашли чудотворца! - поморщился Гильчевский,
добавив: - Вот потому-то, конечно, мне и приказано было форсировать Стырь
без мостов: провести дивизию по водам, яко посуху... Насчет этого хождения
по водам не плохо сказал, как известно, один польский еврей-скептик: "Что
Исус Христос ходил себе по водам, то отчего же нет? Все это могло быть, - но
же бы там было глем-бо-ко!.." Стырь же имеет тут на моем участке сорок сажен
ширины, а глубина, - местами, конечно, - до двух сажен доходит! Вот и не
угодно ли вам форсировать такую штуковину без мостов!
- Конечно, без мостов нельзя, кто же против этого будет спорить... В
штабе корпуса уверены, что вот-вот прибудут понтоны, - тогда уж вправе будут
от нас с вами потребовать...
- На обе дивизии дадут понтоны? - перебил Надежного Гильчевский и с
большой пытливостью постарался разглядеть его глаза.
Но Надежный только развел руками, говоря:
- В эти тайны, простите, не посвятили меня.
- Та-ак-с! - протянул Гильчевский. - Значит, вы не настаивали на том,
чтобы вам это сказали, а между тем, осмелюсь вам доложить, вопрос этот -
самый существенный.
Следуя своим кавказским обычаям, Гильчевский угостил Надежного всем,
что мог отыскать в его походном погребце вестовой Архипушкин.
Не привыкший к тому, чтобы о нем и его дивизии заботилось корпусное
начальство, Гильчевский полагал, что для временно прикомандированной к
корпусу, притом кадровой, дивизии штаб армии даст все, что будет необходимо,
в избытке, так что, авось, что-нибудь переплеснет и ему, а задача
форсировать Стырь и без приказа свыше никак не могла выскочить из его
головы. До приезда Надежного он прикидывал на глаз всякие возможности к
тому, чтобы достать необходимый материал для мостов. Все разбитое дерево
прежних мостов, какое медленно плыло по реке, он приказал выловить, и это
сделали ночью, но получилось его слишком мало. Бродов не было, островов не
было, но топкие болота в обе стороны от реки были большие. По его приказу
плетни и решетки делались тут, в лесу, гораздо прилежнее, чем на Слоневке, и
если бы на его долю достались понтоны, вопрос о переправе своей дивизии он
считал бы решенным. Но на всякий случай приглядывался он и к хатам деревни
Копань, много ли в них делового леса, и к деревьям в лесу, вспоминая, как
пришлось ему разыскивать на месте все нужное для переправы на такой реке,
как Висла, в полверсты шириною.
Угощая Надежного, он старался решить для себя, так ли этот прочный
генерал на самом деле надежен, чтобы быть спокойным за то, что его 10-я
дивизия не подведет 101-ю, когда начнется серьезное дело.
Весь участок фронта, занимаемый дивизией Гильчевского, тянулся на
десять верст; этот участок теперь был поделен пополам командиром корпуса,
притом так, что северная его часть приходилась на долю Надежного, а на южную
Гильчевский должен был стянуть свои полки. Когда об этом услышал от самого
Надежного Гильчевский, он начал раздумывать вслух:
- Генерал Федотов рассудил, как Соломон. Вот план, - вот ваш участок.
Видите, - ваш берег Стыри гораздо более болотист, чем мой теперешний...
- Неужели? - встревожился Надежный, вглядываясь в карту местности.
- Да, как видите, болотистей. Но зато считаю нужным вам сказать, мой
участок пришелся против гораздо более сильных укреплений противника, чем
ваш, так что одно уравновешивает другое.
- Так-то так... То есть, весьма возможно, что уравновешивает, однако
эти болота, - ведь они топкие? - продолжал тревожиться Надежный.
- Такие же топкие, как и мои, только, - вы сами видите, - на вашем
участке полоса их шире, чем на моем, - испытующе глядя на него, объяснил
Гильчевский. - А когда вы объедете всю линию сами, то увидите это своими
глазами.
- Вы объезжали, конечно, линию... на чем? - спросил Надежный.
- Разумеется. Верхом я обыкновенно... Там сейчас занимают позиции два
моих полка - четыреста второй и четыреста четвертый... Хорошие полки оба...
Впрочем, плохих у меня не имеется.
Надежный упорно, долго разглядывал карту, и Гильчевский понимал, что он
усиленно думает над тем, какой из двух участков выгоднее и не поддел ли его
Федотов, дав ему заведомо более топкий.
- Да, разумеется, силу позиций противника могут выявить разведчики, -
сказал наконец Надежный, - сообразно с чем и можно будет поступить потом...
Но вот эти болота...
- Хорошо, если вас больше смущают болота на этом, чем укрепления на том
берегу, - энергично прервал его раздумье Гильчевский, - то давайте меняться,
- мне все равно.
Это озадачило Надежного. Видно было, что он заподозрил и тут какой-то
подвох, поэтому возразил, хотя и не очень уверенно:
- Неудобно меняться, что вы! Разве что доложить об этом корпусному
командиру?.. Да нет, как можно!.. Ведь распоряжение пришло из штаба армии, -
изменять его нельзя.
Гильчевский увидел, что его "правая рука" - Надежный - окончательно
решил про себя, что его участок все-таки менее трудный, если ему предложили
обменять на другой, налил себе и ему по стаканчику водки и сказал энергично:
- Ну, хорошо! Запьем, в таком случае, то, что не от нас зависит, -
завьем горе веревочкой.
Чокнулся, выпил и, не закусывая, добавил:
- На пяти верстах не разгуляешься, и никаких комбинаций не
придумаешь... Не знаю, впрочем, как вы, а я нахожу только один выход: буду
бить в лоб. А уж что из этого выйдет, - аллах ведает. Вся моя надежда на
понтоны.
Закусывая уже после этого охотничьей колбасой, Гильчевский снова
пытливо приглядывался к Надежному, но тот старательно жевал вполне
исправными зубами эту же жесткую колбасу и был совершенно непроницаем.
Только на другой день, когда оба они были вызваны на совещание к
Федотову в село Волковыю, Гильчевский узнал наконец, что понтонный парк
решено уже передать Надежному.
Но не только одно это узнал он в Волковые.
Это была большая деревня, вполне достаточно удаленная от центра, чтобы
отсюда "руководить" действиями корпуса, время от времени подходя к телефону,
если нужно было звонить самому или выслушивать, что доносили и что
передавали из штаба армии.
Сам Федотов занял чистенький каменный дом, крытый черепицей, а штаб
свой поместил в просторной хате рядом.
Гильчевский не один раз видел Федотова и раньше и всякий раз пытался и
все же не мог представить, как мог бы этот человек вести себя, если бы
получил во время этой войны не корпус, а дивизию, которую нужно было бы
водить в бой.
Много чиновничьего, много барского, много кабинетного было в Федотове,
но решительно ничего боевого. Гильчевский думал даже, что едва ли способен
он ездить верхом.
Он был не так и стар, - всего на два года старше Гильчевского, - и на
вид вполне благополучен по части здоровья, но не мог обходиться без парного
молока по утрам, так что если бы совсем перевелись коровы в деревнях на
Волыни, то при штабе его корпуса непременно завелась бы корова.
Охотничья собака - пятнистый сеттер - неизменно лежала около его стола.
По словам Федотова, это была редкостная на чутье и стойку собака, но сам он
никогда не охотился раньше, тем более теперь, и зря старался в свое время
редкостный сеттер, по кличке Джек, развивать природные таланты. Зато утром и
вечером вестовой генерала водил Джека купать на речку, и там на свободе мог
он гонять с берега в воду гусей и уток, наслаждаясь их встревоженным
кряканьем и гоготаньем.
Сам Федотов был невысокий, сытенький, благообразный, на вид моложе
своих лет, в меру лысоватый и не то чтобы с сединою, но с голубизною в
опрятно приглаженных волосах.
Академию он окончил раньше Гильчевского, но вся служба его протекла в