штабах, поэтому по части военного крючкотворства он был немалый знаток.
Однако он считал себя знатоком и в искусстве ведения боя, своей личной
распорядительности приписывал успехи своего корпуса и в то же время ревниво
следил за успехами всех других командиров корпусов не только в одиннадцатой
армии, но и в других, и не на одном только Юго-западном фронте, и не только
командиров корпусов, но и командующих армиями тоже.
Так, первое, что от него услышали Гильчевский и Надежный, когда
приехали к нему в Волковыю на совещание, было неприкрыто-радостное
восклицание:
- А Рагоза-то, Рагоза! Ни-че-го-то решительно у него не выходит! Только
что мне говорили из штаба армии: почти провалил наступление!
- Какой Рагоза? - спросил, недоумевая, Гильчевский.
- Ну вот на тебе, - Рагозы не знать! - удивился Федотов. - Кому,
кажется, он не известен, а вот вам объяснять надо! Рагоза - командир группы
войск на Западном фронте, и вот он провалил наступление!.. А сколько
подготовки было! А сколько разговоров всяких! Надежд на него сколько
возлагали, я вам доложу, - уши Рагозой прожужжали, - а в результате оказался
ни к черту!
И Федотов даже и руки - круглые, мягкие, белые - потирал, точно от
удовольствия, что известный ему генерал Рагоза потерпел неудачу.
Гильчевский, конечно, сразу же понял, о каком Рагозе идет речь. Он знал
и то, что Рагоза - командующий четвертой армией у Эверта, что эта армия
соседствует с третьей, отошедшей к Брусилову, что там должно было начаться,
но все откладывалось наступление на город Барановичи, и если спросил
все-таки: "Какой Рагоза?", то потому только, что не мог понять, почему у
Федотова такой довольный вид, если проваливается замысел этого Рагозы, - то
есть замысел ставки, - поддержать Юго-западный фронт сильным ударом по
немцам, прорвать их фронт и захватить Барановичи.
Так и хотело сорваться у него с языка: "Эх, вот вас бы назначить на
место Рагозы командовать группой корпусов и дивизий! Вот у вас бы, конечно,
пошла бы музыка не та!" И если не сорвалось все-таки это, то только потому,
что боялся он, как бы Федотов не принял этого за чистую монету и не
отозвался бы самодовольно: "Да, разумеется, я бы иначе повел бы дело, и
Барановичи были бы уж теперь взяты!"
Впрочем, и разговор насчет операции Рагозы не затянулся: Надежный,
ухватившись за то, что Федотов упомянул неудобные для действий артиллерии
леса и болота, кстати ввернул, что болота оказались и на его участке на
Стыри и что не лучше ли было бы для пользы дела ему с Гильчевским обменяться
участками...
Мягко улыбаясь при этом и пряча глаза, Надежный закончил это так:
- Константин Лукич в разговоре со мной высказался за то, что непрочь
был бы переместиться туда.
- Послушайте, что вы! - возмутился Гильчевский. - Разве о том я
говорил, чтобы переместиться?
- Неужели нет? Значит, я просто не так вас понял, простите! - сказал
Надежный.
А Федотов поддержал его:
- Да, вот видите, болота - это, конечно, большое затруднение,
большое... очень большое...
Но добавил, потеребив небольшие усики и снова их тщательно пригладив:
- К сожалению, если бы даже и Константин Лукич высказался за это, то
ломать диспозицию штаба армии я не могу... Наконец, это значило бы разбивать
мой корпус на две части, а вашу дивизию втиснуть в середину, - что вы, разве
это возможно?.. Джек, тубо!
В совещании генералов принимал участие и Джек тем, что деятельно
обнюхивал сапоги Надежного, пахнущие, быть может, болотной дичью, о чем и не
подозревал их владелец.
Вот тут-то Гильчевский и заговорил о самом важном, что было ему
необходимо, - о понтонах, а когда Федотов ему сказал, что понтоны прибудут в
таком количестве, что едва ли и на одну дивизию хватит, быстро спросил:
- Что же, - пополам поделить их в таком случае?
- Ну, что же там делить! - ответил Федотов. - Получится ни то, ни се:
ни богу, как говорится, свечка, ни черту кочерга. Поэтому...
Гильчевский так и впился в него потемневшими уже глазами, предчувствуя
окончание фразы, на которой запнулся Федотов, и даже повторил непроизвольно:
- Поэтому?
- Они все, сколько их будет, направлены будут вот в десятую дивизию, -
договорил Федотов.
- А... а почему же это, позвольте узнать, дивизию своего корпуса вам
непременно хочется утопить в этой Стыри? - не сдержался, чтобы не задать
своему начальнику такого вопроса Гильчевский, но Федотов сделал вид, что не
обиделся, вполне понимая его горячность. Он даже слегка усмехнулся, говоря:
- Десятая дивизия у нас гость, - ей и лучший кусок за столом, а вы,
Константин Лукич, - даже и в штабе армии так думают, - вы-то уж непременно
обойдетесь без понтонов!
- Как же это так обойдусь, хотел бы я знать?
- Э-э, как! Это уж вы доказали, что умеете обходиться!.. Тем больше вам
будет и чести, - снова усмехнулся при этом поощрительно Федотов.
- Не понимаю, какая же будет мне честь, если я утоплю свою дивизию! -
возмутился Гильчевский. - Неужели в штабе армии не представляют, как это
произойдет? Большого воображения тут не нужно: без мостов полки могут,
конечно, сунуться в воду на этом берегу, чтобы на тот не выйти.
- Выйдут, Константин Лукич, выйдут! У вас непременно выйдут, - не
скромничайте! Вы им там из каких-нибудь местных материалов соорудите мосты,
и выйдет это получше, чем понтоны.
- Хорошо мосты сделать, - вспомнил Гильчевский хаты Копани, которые он
уже решил, в крайнем случае, раздергать, - но ведь для этого нужно время!
- И время найдете, - ведь не завтра же это, - сказал Федотов.
- Как не завтра? - удивился Гильчевский.
- Да ведь наш командарм обратился к Брусилову за разрешением временно
перейти к обороне ввиду больших потерь. Ведь и ваша дивизия только по имени
дивизия, а фактически она не больше бригады.
- Даже несколько меньше бригады, - согласился Гильчевский. - Особенно
печально, что офицеров в иных ротах ни одного... Да и батальонами некому
командовать.
- Вот то-то и есть. Командарм просит пополнений. Точнее сказать, на
ходатайство об этом и о том, чтобы перейти к обороне, генерал Брусилов
вынужден был склониться, потому что неэкономно ведь наступать малыми силами,
- лучше подзаправиться как следует и... таким образом! - Тут Федотов
выставил перед собой разжатые пальцы и весьма энергично сжал их с наклоном к
полу.
- Подзаправиться? - подхватил Гильчевский. - Подзаправиться только тем,
что еще и еще людей наскрести и на фронт?.. А материальная часть?.. Почему
несем такие большие потери? Потому, что человека у нас не ценят, вот почему!
"Чего доброго, а людей настругано довольно, - хватит!" Хватит ли? Это еще
большой вопрос! А лучше бы понтонов настругали побольше, чтобы их хотя бы на
две дивизии хватило, а не на одну только! Эх, жулики! Эх, недотепы!
- Это вы кого же жуликами считаете? - осведомился Федотов, разглядывая
в это время раздвоенный черный нос своего Джека.
- Жуликами? Всех вообще, кто суется в волки, а хвост поросячий! - резко
ответил Гильчевский. - За что ни хватись, ничего не имеем, поэтому где
одного Ивана за глаза довольно, - десять давай! Мои люди наведут мосты, -
они сделают, а сколько их погибнет ради этого совершенно зря? Да ведь это
целой атаки стоить будет - под огнем противника наводить мосты! Это значит -
с одного вола десять шкур драть, - вот что это значит! Ты и лови, ты и соли,
ты и копти, ты и бочки делай, ты и консервные коробки варгань? А где же тыл?
Этак можно дойти до того, что нас и орудия отливать тут заставят! Скажут,
что это очень простое дело: взять дыру и облить ее сталью, - вот тебе и
орудие! Взять другую дыру - другое!
Надежный улыбался, может быть и против желания, видя такую горячность
своего нового соседа по фронту, но Федотов все упорнее смотрел на Джека и
хмурился; наконец, заговорил, начальственно подняв голову:
- Несдержанны вы, Константин Лукич, а это... это вам уж не раз вредило,
насколько мне известно, и в будущем тоже может ведь повредить.
- Вредило! Подумаешь! На то и война, чтобы вредило, - входя в новый
азарт, начал было оправдывать свою несдержанность Гильчевский, но Федотов,
положив свою руку на его, спросил вдруг:
- Вы полковника Кюна за что от полка отчислили?
- Кюна? За то, что трус! А что такое? - не понял такого перехода и
поднял брови Гильчевский.
- Вот видите ли, что такое: у Кюна ведь большая протекция, и дело,
скажу вам между нами, дошло до самой императрицы, - вот что! Вы Кюна
обвиняете в трусости, что трудно ведь доказать...
- Почему трудно? Неисполнение приказа моего по явной трусости, -
перебил Гильчевский.
- Вы говорите - трусость, а он - осторожность, предусмотрительность, -
мало ли что еще. Вас же он обвиняет в гораздо более серьезном.
- Меня? Вот как! - удивился Гильчевский. - А в чем же именно, если не
секрет?
- В том-то и дело, что секрет, в том-то и дело! - многозначительно
подмигнул Федотов, давая этим жестом самому Гильчевскому понять, что дело
тут политическое, что отставленный от командования 402-м полком немец Кюн
пустил в ход что-нибудь вроде обвинения его в замыслах ниспровергнуть
династию.
Представив Кюна и в руках его бумажку именно с подобным доносом,
Гильчевский сказал, глядя на Надежного больше, чем на Федотова:
- Предчувствую, что этот Кюн за свою трусость и подлость произведен уже
в генерал-майоры и едет сюда, на мое место, принимать сто первую дивизию!
- Ну что вы, что вы, Константин Лукич! - попробовал даже рассмеяться
такому предчувствию Федотов, а Надежный, который вообще оказался из
молчаливых, только пожал широкими своими плечами и махнул рукой, - дескать,
сущие пустяки.
- Нет, в самом деле, - ведь обвинить меня там, в Петрограде, он может в
чем ему будет угодно, а раз он пойдет для этого с заднего крыльца, то и
преуспеет. Вот он, значит, и будет тогда форсировать Стырь под ураганным
огнем! Чего же лучшего и желать?
- Да не он, а вы, Константин Лукич, сделаете это в лучшем виде, на что
и я надеюсь, и штаб армии тоже, - теперь уже посмеиваясь вполне
благожелательно и похлопывая его дружественно по локтю, сказал Федотов. - А
доносы на всякого из нас пишут, - на то мы и занимаем видные посты. На нас
пишут, а мы отписываемся, только и всего! А теперь, - он посмотрел на часы,
- адмиральский час, и сядем просто обедать.
В соседней комнате денщики уже гремели посудой, и Джек, заслышав запахи
кушаний, перестал уже обращать внимание на сапоги Надежного. Он даже покинул
совещание, перешедшее к тому же к личным вопросам и потерявшее чисто деловой
свой характер, и, степенно потягиваясь и поглядывая при этом на хозяина,
который явно для него замешкался, вильнул призывно пушистым хвостом, потом
скрылся.
- Джек, иси! - крикнул ему Федотов, в целях борьбы с его своеволием, но
тут же раздался заливистый встревоженный лай Джека уже с надворья, и Федотов
обеспокоенно повернулся к окну, пригнув голову, чтобы смотреть вверх.
- Что? Аэропланы? - спросил Надежный.
- Да, тройка! Черт знает, сколько у них воздушных машин! Никогда нет от
них покоя, ни днем, ни ночью! - взволнованно проговорил Федотов, а
Гильчевский подхватил оживленно и нескрываемо зло:
- Вот то-то и есть, что "сколько машин"! А у нас они где? Две-три сотни
на целый фронт, когда их давай сюда тысячи! Но машины - дело новое, и для
них заводы нужны, а понтоны - это так же старо, как мир, и для них нужны
только плотники, однако и их нет!.. А живем на фронте друг против друга с
волками, весьма хозяйственными, а с волками жить - надо по-волчьи и выть!..
А на одном собачьем лае против самолетов далеко не уедешь... так же, как и
на доносах Кюнов!


    VIII



Весть о неудаче группы генерала Рагозы на барановичском направлении
докатилась в последних числах июня и до лазарета, в котором лежал Ливенцев.
В киевских газетах, полученных в Дубно, говорилось, что взято свыше
трех тысяч австро-германцев в плен и захвачены две линии окопов; что немцы
вывозят из Барановичей все ценное в поездах, один за другим уходящих на
запад; что западнее Барановичей замечены с воздуха большие пожары: горят
деревни, очевидно, поджигаемые немцами, готовящими свои силы к отступлению.
Но в то время, как это сообщалось корреспондентами, в официальной сводке
отмечались контратаки противника, и с каждой новой газетой все больше
говорилось о контратаках; наконец, Западный фронт перестал упоминаться
совсем: там наступило затишье. Всего только несколько дней заставил газеты
писать о себе Эверт.
Зато писал он сам, донося в ставку, что, вследствие целого длинного
ряда причин, наступление, предпринятое на барановичском направлении, не дало
ожидаемых результатов, но вывело уже из строя убитыми, ранеными и пропавшими
без вести до 80 тысяч человек. Он запрашивал, продолжать ли действия,
несмотря на такие потери, или прекратить их. В ставке решили больше никаких
надежд на Западный фронт не возлагать, гвардию же оттуда начать немедленно
вывозить на фронт Брусилова, в район Луцка.
Об этом последнем в газетах, конечно, не сообщалось, и этого не знал
Ливенцев. Он продолжал еще думать, что вот за Западным фронтом придет в
движение и Северный, где пока отмечались только мелкие стычки, и наконец
второй фронт разовьет вовсю те действия, которые начал на реке Сомме.
Газеты много места уделяли англо-французам, но трудно еще было судить,
насколько успешны их наступательные порывы; никакая самая подробная
географическая карта тут не могла бы помочь читателю газет: о километрах
пока не говорилось, - только о сотнях метров пространства.
Но Ливенцев привык уже к тому, что во Франции совсем другие масштабы,
чем в России: где мало земли, там ее больше ценят.
Время думать над трудным вопросом, может ли окончиться война к зиме
этого года, у него было, но думать мешала неподвижная, тупо болевшая, как бы
и не своя совсем, тяжелая нога.
Он спрашивал Забродина несколько раз:
- Как же все-таки? Оперировать будете?
- Не время, - отвечал Забродин хмуро.
- Перелом или разрыв?
- Увидим.
- Может быть, просветить бы рентгеном?
На этот вопрос Забродин даже не отвечал, только отрицательно двигал
мизинцем правой руки и отходил от койки.
Больше всего угнетала Ливенцева не боль в ноге, не эта
неопределенность, что такое произошло с нею, как та зависимость от
санитаров, какой не чувствовал он, когда был хотя и серьезно ранен пулей в
грудь навылет, но мог, однако, сидеть, потом вскоре и ходить даже.
Теперь он был почти совершенно неподвижен, - его ворочали, стараясь
соблюдать осторожность, ему помогали даже есть, и эта беспомощность его
удручала прежде всего потому, что ее видела Наталья Сергеевна.
Когда он был только что привезен в лазарет и увидел, - узнал ее, он
показался самому себе исключительным, необычайно, неслыханно награжденным за
то, что пережил на фронте в течение нескольких месяцев. Но теперь он лежал
так же, как и другие тяжело раненные, мучаясь сам и заставляя мучиться ее.
Несказанной радости день ото дня становилось все меньше. Оставалась
только успокоенность от сознания, что если даже ему суждено умереть,
все-таки перед смертью он будет видеть около себя не чужие лица, а ее лицо:
она склонится над ним, и ее мягкие пепельно-золотые волосы закроют его
глаза.
Об этом думалось раза два или три ночами, но с наступлением дня
приходила бодрость, уверенность в том, что трудно только теперь, потом же,
очень скоро, станет гораздо легче. На всякий случай он спросил одного из
молодых врачей - Хмельниченко:
- А не будет ли хуже оттого, что не оперируют меня до сих пор?
- Нет, хуже не должно быть, - отвечал Хмельниченко, но как-то не совсем
уверенно, - так показалось Ливенцеву.
Он спросил и Наталью Сергеевну, что говорят между собой, - не слыхала
ли она, - врачи о его контузии.
- Говорят, что трудный случай, - сказала она.
- А все-таки? Насколько именно трудный? - допытывался он, стараясь
угадать правду по выражению ее глаз, по оттенку голоса. - Может быть,
придется совсем проститься с ногой?
- Нет, что вы! - так испуганно откачнулась она, что он поверил и даже
почувствовал свою ногу на момент совершенно здоровой и спросил уже
успокоенно:
- В каком же смысле все-таки трудный случай?
- Говорят... что, может быть, вам придется пролежать после операции...
Ну, не знаю ведь, сколько именно, и, конечно, врачи сами не знают.
- Неужели целый месяц? - спросил Ливенцев с тоской.
- Может быть, и месяц, - облегченно ответила Наталья Сергеевна, которой
Забродин назвал гораздо более долгий срок.
Ливенцеву не хотелось, чтобы Наталья Сергеевна помогала Забродину,
когда он будет делать ему операцию. Он представлял себя на операционном
столе с хлороформенной марлевой тряпкой на лице, с ногою, из которой ланцет
выпустит много зловонного гноя, и кощунственным казалось ему такое зрелище
для той, которую он любил.
- Наталья Сергеевна, у меня к вам большая просьба! - обратился он к
ней, когда она присела на белую табуретку около его койки.
- Что такое? - встревожилась она.
И он передал ей то, о чем думал, но она отозвалась, как мать ребенку:
- Нечего выдумывать! Непременно буду на операции.
- Нет, я все-таки очень, очень прошу не быть, - повторил Ливенцев, а
так как в это время подошла к ним Еля, то он обратился и к ней: - И вы, Еля,
не смотрите, когда мне будут операцию делать.
Еля поняла, что он только что просил о том же Наталью Сергеевну, и
возразила:
- Вы хотите, чтобы смотрела тогда на вас одна "Мировая скорбь"? Или еще
и Бублик?
- Они пусть уж, так и быть, если без этого нельзя, - ответил Ливенцев.
- Нет, без кого-нибудь из нас никак нельзя, а будет из нас та, кого
назначат, - объяснила Еля.
- Постарайтесь, пожалуйста, вы обе, чтобы никого из вас не назначали.
- Нет уж, я буду сама проситься, - как же можно иначе? - сказала
Наталья Сергеевна и заговорила о другом, чтобы его развлечь.
От врачей она слышала, что сама по себе операция не спасет Ливенцева от
осложнений, если они заложены в характере контузии. Она спросила
Хмельниченко:
- А какие могут быть осложнения?
Он ответил:
- Самое серьезное из них называется тромбофлебит.
Наталья Сергеевна не знала, что скрывается под этим словом, и он
объяснил:
- Тромбофлебит очень опасен для сердца, также и для головного мозга, но
будем надеяться, что его все-таки не будет. Во всяком случае, примем против
этого кое-какие меры.
- А какие же все-таки меры? - спросила Наталья Сергеевна.
- Прежде всего, ногу придется держать в положении вертикальном. Это,
конечно, очень большое неудобство для вашего больного, но придется ему
потерпеть, - сказал Хмельниченко. - Кое-что еще в смысле режима, затем
прижигания раны, после операции дело будет виднее.
День операции наконец был назначен. Забродин, точно угадав желание
Ливенцева, взял в этот день к себе в помощницы "Ветер на сцене". Но Наталья
Сергеевна все же была при Ливенцеве, когда его укладывали на носилки, и
помогала в этом санитарам. Сквозь приступы боли наблюдавший за ее
озабоченным лицом, которое казалось даже побледневшим, спросил ее Ливенцев с
испугом в голосе:
- А не хотят ли мне отрезать ногу, скажите, все равно уж?
- Нет-нет, что вы! - таким же испуганным голосом сказала она. - Ведь
перелома кости нет, в этом Забродин уверен, - я слышала.
С его носилками рядом дошла она до двери операционной, где благословила
его движением оробевшей, узкой в запястье, милой руки, и Ливенцев всем
наболевшим телом почувствовал, что вот неизбежное сейчас совершится. На
фронте могло и быть и не быть, а здесь неотвратимо, и остались считанные
минуты до чего-то непоправимого... Может быть, только щадя его, не сказала
Наталья Сергеевна, что отсюда вынесут его уже об одной ноге?.. С этим
вопросом в глазах он теперь уже совершенно безмолвно следил за отрывисто
командующим Ванванычем, хранящим необычайно серьезный, даже сердитый вид.
Под тяжело пахнущей хлороформенной повязкой он, приготовившийся уже к
потере сознания, - как там, в только что отбитом окопе, - скоро потерял его.
А когда открыл глаза, то инстинктивно прижал руку к своей больной ноге, и
только потом, убедившись, что нога цела, и пошевелив на ней слегка большим
пальцем, чтобы убедиться еще и в том, что цела она вся, Ливенцев рассмотрел,
что лежит он уже не на столе, а на носилках, и два санитара поднимают эти
носилки, чтобы нести его снова в палату.
В коридоре встретила носилки с ним Наталья Сергеевна.
- Ну? Что нога? Цела? - спросила она таким тоном, как будто сама
заразилась его недавним испугом, и он ответил ей, улыбнувшись:
- Цела, цела...
- Ну вот, видишь! Я тебе говорила ведь, что будет цела! - в первый раз
за все время их знакомства обратилась к нему так интимно Наталья Сергеевна,
не только как к самому близкому человеку, но и к такому еще, который долгое
время, быть может, точно ее ребенок, будет нуждаться в ее помощи, но для
того, чтобы потом многие годы идти рядом с нею и нога в ногу в новой жизни,
какая настанет после этой войны.
Женщина всегда несет в себе вечность, даже если и не догадывается об
этом. Она рождает, она охраняет жизнь. И напрасно думал Ливенцев, что
Наталья Сергеевна потеряет что-то в своем представлении о нем, если будет
видеть, как режут его совершенно бесчувственное, полумертвое тело, как
выходит из его ноги то, чего было в нем "полно", - гной, сукровица, кровь...
Даже "Ветер на сцене", видевшая все это, после операции как будто
прониклась особым правом на исключительную заботу о нем, и у "Мировой
скорби" яснело неподдельно теплым участием лицо, когда она во время своего
дежурства подходила к его койке поправить ему подушку, поставить градусник,
дать лекарство... Для него же начались самые мучительные дни: перед его
глазами торчала, как столб, его нога, подвешенная к потолку, и он не "мел
возможности даже во время сна перевернуться с боку на бок.


    ГЛАВА ДЕСЯТАЯ



    ЧЕРЕЗ СТЫРЬ




    I



Вернувшись от Федотова, Гильчевский "закусил удила и понесся", как
сказал, глядя на него, Протазанов. Так неожиданно даже для него, казалось
бы, хорошо знавшего своего начальника, вскипел чисто хозяйственный талант
Константина Лукича.
Будущие мосты через Стырь - они пока еще были разбросаны по стенам и
крышам пустых хат деревни Копань, жителей которой вместе с их живностью и
скарбом угнали, отступая, австрийцы. Гильчевский двум ротам саперного
батальона приказал немедленно ломать хаты, наиболее богатые бревнами,
кроквами, досками, а вечером, когда стемнеет, подвозить все это поближе к
реке.
Забарабанили в воздухе и взревели деревья, отдираемые от насиженных
теплых мест ломами, замелькали топоры, пыль поднялась столбами над Копанью,
и, отмахиваясь от нее руками, говорили саперы:
- Вот уж истинно сказано: "Чужой ворох ворошить - только глаза
порошить".
Эти саперы, они работали весело, хотя хорошо знали, что им же придется
наводить вскорости ночью мосты под жестоким обстрелом с того берега и многим
из них не придется уж никогда больше ни ломать, ни строить, ни глядеть на
солнце, ни порошить глаза.
Они работали споро: складывали штабелями бревна к бревнам, доски к
доскам, попутно пригибая на них обухами топоров гвозди, и вечером сам
Гильчевский пришел смотреть эти штабели, прикидывая на глаз, сколько чего
может пойти на два моста на козлах и два других моста - на поплавках. Кроме
того, нужен был еще и запасной материал для починки в случае, если очень
сильно пострадают мосты от артиллерийского обстрела, что было неизбежно,
конечно; нужно было еще заготовить доски и для того, чтобы загатить ими
топкие места перед мостами как на этом берегу, так и на том, иначе нельзя
было бы переправить туда свои батареи.
Но саперы саперами и мосты мостами, а плетни и решетки для одиночных
стрелков, которым не только переходить болота, но и, весьма возможно, залечь
в них придется на том берегу, - их нужно было заготовить как можно больше, -
так решил Гильчевский, обходя в тот же день, как вернулся из Волковыи, окопы
своей дивизии. Поэтому в лесу около Копани и дальше, в густом дубняке и
молодом березняке, среди которого попадались довольно часто раскидистые
кусты орешника, тоже шла веселая работа лесорубов, плелись плетни, вязались
решетки.
Сам же Гильчевский зорко всматривался, как полтора года назад на Висле,
в берега Стыри, где они круче, где отложе; в рощи и заросли кустов как на
том берегу, так и на этом; в постройки, полусгоревшие, полуразбитые или
уцелевшие местами; в капризные изгибы реки... Все замечал он, что могло
облегчить переправу: и рощи, и просто густые кусты, и постройки, и
крутобережье. Прикидывал на глаз и отмечал на плане, где река была уже и,
значит, глубже, где шире и мельче.
В первый же день, как получил приказ наводить мосты, места для четырех
мостов он выбрал и больше уж не менял их: это были места прежних мостов. Он
не только озабочен был тем, чтобы укрыть от огня противника своих сапер
природными преградами, как кусты, рощи, постройки, но наблюдал прилежно и
то, где и как далеко от берега тянулись окопы австро-германцев. Вот перешли
мост штурмовые группы, вот одолели топкий берег, - далеко ли им будет бежать
до окопов? Есть ли прикрытия, если сильный огонь заставит их залечь?..
Когда он вернулся в штаб и сел ужинать, картина переправы через Стырь
рисовалась в его мозгу настолько отчетливо и ярко и трудная сама по себе
задача казалась так близка к решению, что он заметно для Протазанова
повеселел и даже продекламировал "из Некрасова":