Страница:
взорванный австрийцами длинный мост, но он так и не был еще доведен до
конца, - мешал обстрел.
Туда батальоны не шли, - шли к бродам, чем дальше, тем больше ускоряя
шаг: видно было, что помощь 401-му полку нужна неотложно, - ряды отступавших
густели, пусть даже большая часть из них были раненые с провожатыми.
Ближе к речке долина стала кочковатой; из-под придавленных солдатскими
сапогами кочек проступала, брызгая, грязь.
Шли развернутым фронтом, чтобы меньше нести потерь, держа направление
на броды. Вперед выслан был Печерским четвертый батальон, а головной в
батальоне шла тринадцатая рота.
И обе гаубичные и легкие батареи усилили огонь, прикрывая наступление
резерва, но у австрийцев были шестидюймовки, недосягаемые для русских
орудий. Три тяжелых снаряда упало впереди тринадцатой роты, однако
разорвался только один, и то в болоте, в стороне от брода, до которого было
не близко. Черный, жирный, как нефть, прянул вверх широкий столб жидкой
грязи, перемешанной с водорослями, и грузно упал.
Ливенцев шагал самозабвенно.
Ничего уже не осталось в нем от той напряженной мысли, во власти
которой находился он накануне и в этот день утром.
Теперь была только напряженность тела. Сильно работало сердце, точно
барабан, отбивающий шаг ему, как и всей его роте.
Как всякий предмет, погруженный в воду, теряет часть своего веса, так
легковеснее сделался он, потеряв немалую часть себя в стихии боя. Точнее,
большей частью своего "я" он как бы растворился в людях, - и не только в
своей роте, но и в своем батальоне, и в тех людях, из 401-го полка за речкой
Пляшевкой. И в том именно, что, может быть, наполовину перестал быть самим
собою, и таилась эта подмывающая легкость.
Сильнее захлюпали под ногами кочки. Попадались и воронки, полные черной
воды, - их обходил Ливенцев четкими, спешащими, легкими шагами, их обходили
и другие вместе с ним и за ним, шедшие молча, споро и яростно.
И вот, наконец, брод, - перейти через болото и речку, - и к своим, а
там уже что будет... Там, во всяком случае, видят, что идет подмога, там
будут держаться крепко, там, может быть, даже подаются уже вперед...
Переход от чавкающей под сапогами жидкой грязи к грязной и неглубокой
воде болота был незаметен для Ливенцева. Брод был предуказан, к нему заранее
было создано доверие, о нем не думалось. Если брод, - значит, тот же мост,
только подводный, а по пояс будет воды или несколько выше, не все ли равно?
Нужно было только перестроиться, сделать захождение правым плечом, -
брод был неширок, об этом предупредили дежурившие здесь двое, из которых
один оказался раненным в мякоть ноги осколком снаряда, хотя оба прятались в
камыше. Они же указали и направление, какого надо держаться, чтобы выбраться
на тот берег.
Стараясь переправить роту как можно скорее, Ливенцев пропустил вперед
первый взвод и пошел сам со вторым, когда уже было налажено дело.
Вода болота оказалась нестерпимо зловонной. Все, что таилось тут на дне
долгое время, теперь было поднято кверху. Этого Ливенцев не предвидел; он
шагал, плотно прижав верхнюю губу к носу, боясь, что его стошнит. Водоросли
цеплялись за ноги, - из них трудно было вытаскивать ноги, - они были
густы... вот нога стала на что-то более твердое, чем грунт дна, и Ливенцев
догадался, что это - тело убитого из 401-го полка. Тела убитых попадались и
в долине, между кочками, но там их обходили, здесь же по ним шли.
Низко над головой, шипяще свистя, пролетел снаряд, и Ливенцев повернул
голову, обеспокоенный, не упал бы он как раз в четвертом взводе его роты, но
в это время незаметно для себя он сделал шаг или два в сторону и
почувствовал, что сначала за правую, потом и за левую ногу как будто кто-то
схватил его и потянул вглубь.
Он сделал большое усилие и вытянул правую ногу, но пока держал ее, не
решаясь поставить, левая ушла еще глубже.
- Тону!.. Тону, братцы! - крикнул он в ужасе.
Ужас перед тем, что через два-три мгновения он скроется с головой в
этой зловонной жиже, был так велик, что он еще раз и уже каким-то чужим,
фальцетным голосом закричал:
- Тону-у-у!
И вдруг увидал вровень со своими глазами волчьи глаза Тептерева и тут
же почувствовал, что чужая рука, обхватив в поясе, сильно тянет его к себе,
так что он подбородком коснулся чего-то мокрого и колючего, и ноге его стало
остро больно, как будто разрывали ее по суставам двое крепкоруких, - этот,
Тептерев, и кто-то там внизу другой.
Но нога все-таки вырвалась, хотя и с болью, как вырывается из челюсти
зуб щипцами дантиста, а Тептерев около бормотал:
- Вот сюда становись, ваше благородие, здесь потверже!
Ливенцев стал на то, что было потверже, - коряга ли, опутанная толстыми
скользкими стеблями кувшинок. Или тело незадолго перед тем убитого, еще не
успевшее целиком всосаться тиной.
- Спасибо тебе, братец! - сказал он, чувствуя холодный пот на лбу, и
дальше они уже пошли рядом.
Ноге было больно, как при вывихе, однако с каждым шагом боль затихала,
и когда выбрался он наконец на другой берег Пляшевки, мокрый по пояс,
грязный, он только прихрамывал слегка, но чувствовал себя бодро, как это
требовалось минутой.
- Вот свиньи-то стали! - с чувством выкрикнул подошедший сзади
Некипелов. - И воняет от всех, как от свиней!
Подполковник Шангин предпочел и на этот раз, как это бывало с ним и
раньше, идти не впереди, а в хвосте своего батальона, с шестнадцатой ротой;
ему же, Ливенцеву, сказал только:
- Там вообще вам самим будет видно, как надобно поступить.
Действительно, за три версты от фронта трудно было и представить, что
может ожидать передовую роту, - вперед ей придется идти или окапываться на
берегу.
Цепочкой шли мимо раненые с провожатыми, направляясь туда, где саперы
доводили почти до этого берега ближайший мост. Сзади, по тому же самому
болоту, из которого только что вылезла тринадцатая рота, брела по пояс
четырнадцатая; ей в затылок шла пятнадцатая; дальше - шестнадцатая, а за нею
- весь третий батальон. Впереди же, шагах в трехстах, пытались удержаться
поредевшие роты 401-го полка.
Нельзя было медлить ни минуты, и, едва нашли свои места во взводах
солдаты, Ливенцев повел роту вперед.
Когда при помощи Тептерева высвобождался он из засосавшего было его
болота, он вынужден был почти лечь на воду, погрузиться в нее по шею, и за
ворот рубахи натекла грязная жижа, от чего все тело стало липким и холодным,
точно не его совсем, чужим и зловонным.
Двигаясь с возможной скоростью в сторону непрерывного рокота пулеметов
и трескотни винтовок, он прежде всего хотел почувствовать себя собою,
прежним, привычным для себя самого, о возможной же смерти через минуту или
две или в лучшем случае о тяжелом ранении почему-то ему совсем не думалось,
точно шел он не в бой, а под душ, возле которого непременно должно было
лежать чистое и сухое белье.
А так как он, - за последнее время особенно, - не отделял уже себя от
своей роты, то не представлял и того, чтобы кто-нибудь в ней чувствовал себя
иначе, чем он. И действительно, вся рота шла без отсталых, форсированным
маршем; у всех в сапогах хлюпала грязь, всем хотелось согреться.
Захваченный в первый день прорыва - 22 мая старого стиля - в плен
венгерский офицер-наблюдатель держался на допросе самоуверенно и даже гордо.
Попытка русских прорвать изо дня в день девять месяцев всеми мерами
укреплявшийся австро-германский франт казалась ему мальчишеством. Он говорил
убежденно:
- Наши позиции неприступны, и прорвать их невозможно. А если бы это вам
удалось, тогда нам не остается ничего другого, как соорудить грандиозных
размеров чугунную доску, водрузить ее на линии наших теперешних позиций и
написать: "Эти позиции были взяты русскими. Завещаем всем - никогда и никому
с ними не воевать!"
Однако те позиции были все-таки взяты русскими войсками, а новые, за
речкой Пляшевкой, далеко не были так сильны, как те. Они были бы и еще
слабее, если бы 17-й корпус, потерявший много людей в первые дни боев, не
позволил их укрепить за неделю своего бездействия и подвезти к ним резервы.
Правда, резервы эти были плохи, - между ними были даже рабочие роты, -
то есть нестроевщина, и такие во всех отношениях ненадежные люди, как
задержанные в тылу беглые солдаты, бросившие не только оружие, но и свои
серо-голубые шинели ввиду теплой летней погоды.
Бросать все, кроме оружия, чтобы облегчить себе бегство и этим спасти
остатки дивизий от полного уничтожения, было, впрочем, приказано самими
растерявшимися генералами австро-венгерских армий; питая надежды на свои
обильные склады в тылу, они знали, что людские силы монархии Габсбургов
почти вычерпаны до дна. Дороги были люди, - вещи дешевы, а в это время в
русских армиях насчитывались согни тысяч безоружных и необутых, бесполезно
томившихся в ожидании, когда они, оторванные от своих семей и своего труда в
тылу, станут наконец солдатами.
Если не так много свежих резервов смогли подвезти к австрийским
позициям, то было из чего и чем развивать бешеный огонь по наступавшим
русским ротам. Начальник штаба третьей армии Суханов не выдумал, что залегли
под проволокой двинутые им в наступление части: они не в состоянии были
подняться из-за сплошного свинцового ливня.
Полковник Татаров, этот крепко сбитый, спокойно-деловой человек,
поставивший себе за правило ходить в атаку впереди своего 404-го
Камышинского полка и потерявший в коварной Пляшевке целую роту, полагал, что
хватит первого порыва, чтобы выбить австрийцев из окопов.
Порыв полка был действительно силен, и счастье не изменило Татарову, а
вместе с ним и полку: две первые линии окопов были заняты. Однако, хотя и
большой ценой заплатили камышинцы за свою удачу, - в третью линию укреплений
они не прошли: там скопились резервы и были пущены в контратаку.
Ослабленный большими потерями полк Татарова начал было уже пятиться
назад, как и 401-й, но в это время на левом берегу Пляшевки появились свежие
роты: это генерал Гильчевский направил сюда остальные два батальона 402-го
Усть-Медведицкого полка, - весь свой последний резерв.
- Ну, теперь пан или пропал, и черт меня пусть возьмет, а иначе нельзя,
если такие оказались соседи и слева и справа тоже! - кричал он, волнуясь.
Его наблюдательный пункт на холме, на окраине деревни Савчуки, удачно
был скрыт деревянным забором, за который навалили мешки с землей. С него не
совсем ясно было видно, что делается на левом фланге, зато хорошо
просматривался правый, на который он возлагал надежды. Он рассчитывал на то,
что чем дальше от станции Рудня, тем слабее должны быть австрийские позиции;
именно на это указывала разведка. А главное, Гильчевский надеялся на 105-ю
дивизию, что вот-вот она ударит сразу по всему своему фронту, и такого
дружного натиска противник не выдержит, а это облегчит дело его полков
здесь.
Нервно смотрел он на свои часы. Полчаса, час, еще полчаса... Между
залпами артиллерии все время слышалась пулеметная и ружейная трескотня, но
полки точно увязли там, за речкою, как в трясине: шли только раненые, -
пленных не было видно, не было и донесений об успехе.
Протазанов снова обращался в штаб 3-й дивизии, но получил тот же ответ:
"Части лежат под проволокой; поднять их не можем". Начальник штаба 105-й
дивизии три раза отвечал на запросы: "Выступаем немедленно... Сейчас
выступаем... Отдаем приказ о наступлении..." Однако никакого движения вперед
не было заметно.
И только к часу дня, когда на мосту, достроенном наконец саперами на
участке между деревнями Малые Жабо-Крики и Середне, показалась первая партия
пленных, взятых 403-м Вольским полком, Гильчевский пробормотал облегченно:
- Ну, слава богу, кажется... кажется, обернулось колесо фортуны...
И тут же добавил громко и радостно:
- Ага, вот-вот! Давно бы, давно бы вам надо, губошлепы! Давно пора!..
Это он заметил, как начали двигаться к реке ближайшие полки 105-й
дивизии.
По долгому опыту он знал, что фронт чуток: от человека к человеку идут
невидимые провода, и если фронт дрогнул в одном месте, жди, что волнами
пойдет в обе стороны эта дрожь.
Гильчевский ждал недолго.
Сначала от Татарова, потом от полковника Николаева, из 401-го
Карачевского полка, что было еще радостней и желанней, пришли донесения:
противник увозит поспешно в тыл тяжелую артиллерию; противник очищает третью
линию укреплений; противник бежит беспорядочными толпами к линии железной
дороги...
- Конницу, конницу надо! - возбужденно кричал Гильчевский Протазанову.
- Требуйте сию же минуту от Заамурской дивизии бригаду!
- Требовать буду, хотя выйдет ли толк, не знаю, - с сомнением отозвался
Протазанов.
- Как так "выйдет ли толк"? Не смеют они отказать! - горячился
Гильчевский.
- Да ведь дивизия эта в подчинении генерала Яковлева, а не у нашего
комкора.
- Что из того, в чьем она подчинении? Что из того? Неприятель бежит -
конницу вдогонку! Правило это или нет? Для парада они здесь или для войны, -
для чего они здесь существуют?.. Пусть дадут хотя бы один только полк для
начала, а потом сами авось догадаются послать еще бригаду! Требуйте, а не
просите! Пусть сейчас же доложат комкору Яковлеву!
Протазанов энергично пошел вызывать начальника штаба Заамурской 3-й
дивизии, но вернулся ни с чем: заамурцы ответили, что будут ждать
приказаний, а без них не могут тронуться с места.
Ливенцев недолго вел свою роту, скоро пришлось скомандовать ей
"ложись!" и самому лечь, - впереди лежали резервы карачевцев. За
тринадцатой, - видел Ливенцев, - ложилась успевшая переправиться и подойти
четырнадцатая, с прапорщиком Локотковым, и Ливенцев не сомневался в том, что
так же удачно, как и Локотков, переберется через болото и Тригуляев со своей
пятнадцатой, - наконец, с шестнадцатой появится толстый Закопырин, а вместе
с ними и батальонный - Шангин. В это верилось, потому что этого хотелось.
Мокрая рубаха липла к телу и холодила его, а нога, облепленная грязью,
болела в щиколотке, но это уж не ощущалось как острое неудобство. Это
забывалось даже на длинные минуты, когда над головой пролетали наши снаряды,
чтобы разорваться у австрийцев, и непрерывно гудели австрийские пули.
Это был трудный момент для действовавших здесь батальонов 401-го полка,
с которыми не было полковника Николаева, - он руководил боем двух других
батальонов левее, ближе к станции Рудня.
Только что была отбита контратака австрийцев, она могла повториться
снова: в третьей линии своих укреплений австро-германцы обычно накапливали
силы для неоднократных контратак. Требовалась неотложная помощь, и вот она
пришла, и, выждав время, карачевцы ринулись на штурм. Когда начали проворно
сниматься с мест впереди лежавшие карачевцы и, не разгибая еще спин, но уже
выставив штыки, бросались ряд за рядом вперед, Ливенцев, опершись на руку,
оглянулся назад, ища глазами Шангина или какого-нибудь от него ординарца с
бумажкой из полевой книжки в руке - приказом, что ему делать: подымать ли
роту, или продолжать оставаться на месте, - быть резервом... Но ведь за
четвертым шел третий батальон, - конечно, ему бы и быть резервом, - так
думалось.
Сердце четко отбивало мгновенья, но ни Шангина, ни ординарца с бумажкой
не видел Ливенцев.
Зато он увидел, как поднялись вдруг по пояс сразу несколько человек из
его роты, между ними и Бударин, широко на него глядевший, и повелительно
захватило его стремление вперед, будто он нашел приказ в этот момент именно
там, где и думал найти, - сзади себя, и быстро вскочил на ноги.
Он не командовал "встать!" - рота проворно поднялась вся, на него
глядя, и так же точно, как перед тем карачевцы, побежала за ним на согнутых
ногах, выставив штыки.
Бежали, однако, не в затылок карачевцам, а уступом вправо. Это вышло
как-то само собою, и Ливенцев только на бегу решил, что именно так и надо:
проход в проволоке, перед тем пробитой снарядами, он заметил несколькими
секундами позже, чем кто-то из роты, - может быть, взводный унтер-офицер
Мальчиков, выходец из вятских лесов. Направление было взято верно теми, кто
обогнал своего ротного.
Австрийцы стреляли. Люди падали. Ливенцев споткнулся, задев за чьи-то
ноги, через которые не успел перескочить. Ударился при этом подбородком обо
что-то острое, но тут же вскочил и побежал снова в резком, почти воющем
крике "а-а-а", навстречу частому хлопанью выстрелов, разжигавших в нем
жгучую злобу. Со своим револьвером он будто сросся рукой, а крови, капавшей
с подбородка, не чувствовал вовсе, как не чувствовал и боли в правой ноге.
Вторично упал он, когда вскочил вслед за другими в окоп, но тут он
только слегка ушибся коленом все той же правой ноги о затвор брошенной
австрийской винтовки. Поднявшись, подумал почему-то: "Ну вот: где тонко, там
и рвется!.." Теперь уж можно было так подумать: окоп был взят. Теперь можно
и нужно было руководить ротой.
- Не зарываться! - закричал он неожиданно для себя хрипло -
перехватывало горло.
Он многое вкладывал в эту свою команду: и то, что люди могут нарваться
на гранатометчиков в глубине окопа, в лисьих норах, и понесут большие
потери; и то, что иные могут зря задержаться, начав обшаривать окопы; и то,
что противника, убегавшего в тыл по ходам сообщения, надо преследовать, не
давая ему опомниться и вновь укрепиться немного дальше.
Только один Бударин, бывший совсем близко от него, услышал, что он
что-то скомандовал, и приостановился. А в это время рослый и плотный
австриец, - как потом оказалось, хорват, - с искаженным ненавистью
горбоносым смуглым немолодым лицом неожиданно оказался вдруг рядом с
Ливенцевым.
Руки его были в крови. И прежде чем Ливенцев успел понять, что хорват
поднялся, раненный штыком, из кучи тел, - тот бросился на него, что-то рыча
и вытянув свои кровавые руки к его шее.
Ливенцев едва успел отскочить, едва поднял свой револьвер, как Бударин,
хекнув, всадил с размаху штык в грудь хорвата.
Это произошло гораздо быстрее, чем можно передать в самых скупых
словах, но разом подняло в Ливенцеве какой-то скрытый еще запас сил.
Появилась вдруг большая подтянутость, а вместе с нею зоркость, и голос
вернулся, и тут же заметил он у себя спереди на гимнастерке кровь и подумал,
что она брызнула на него с австрийца: ранка на подбородке не давала о себе
знать и теперь.
Прилипчивы окопы противника, когда они взяты штурмом, - это уже знал
Ливенцев и не надеялся так вот сразу собрать свою роту, тем более что следом
за нею набегали уже другие.
Не больше двадцати человек собралось около Ливенцева, когда он выскочил
из окопа. Между ними был, конечно, Бударин, который и не отходил от него, но
радостно было Ливенцеву увидеть и Тептерева.
- А-а! Жив? - второпях обратился к нему Ливенцев, чуть улыбнувшись.
- Так точно, - натужно ответил Тептерев, после чего высморкался на ходу
и поспешно вытер широкий несообразно с лицом, похожий на култышку, нос
рукавом рубахи.
Но Ливенцев не видел, как его догонял вальковато бежавший Кузьма
Дьяконов. Этот хозяйственный человек уже успел напихать что-то в свой
вещевой мешок, который невероятно разбух и уже не закрывался, и поблескивал
плоской банкой консервов, а Дьяконов старался запихнуть ее куда-то в недра
своей скатки.
Ему спокойнее и удобней было бы остаться в занятом окопе, а потом
увязаться сопровождать какого-нибудь тяжело раненного, но раз ротный
командир сказал ему накануне, что представил его к медали за храбрость, то
стало уж неудобно не быть у него на виду.
А Ливенцеву далеко впереди, на взволоке одного из холмов, бросилась в
глаза туча бурой пыли. Там, на повороте, он разглядел упряжки и понял, что
это поспешно увозилась в тыл австрийская батарея.
- Бегут! - закричал он радостно, обращаясь к Бударину.
- Сматывают удочки! - столь же радостно отозвался Бударин.
"Сматывал удочки" и весь австрийский фронт на этом участке: все бежало,
где отстреливаясь, где стреляя вдогонку, где крича, где молчаливо забирая
ногами землю, которая только одна и могла спасти от плена или смерти.
Это видел Ливенцев направо и налево, насколько хватал глаз, и впереди
тоже. Это значило, что и 404-й Камышинский полк и два батальона карачевцев
там, ближе к железной дороге, тоже сломили врага.
- Что же заградительного огня не открывают? - спросил скорее самого
себя, чем кого-либо из своих солдат, Ливенцев, повернувшись назад, в сторону
наших холмов за Пляшевкой. - Уйдут ведь, все уйдут, черт их догонит!
И вот тут-то он увидел Дьяконова, который сзади кричал что-то и махал
призывно руками.
- Пушки! - разобрал его крик Бударин.
- Как пушки? - не поверил Ливенцев. - Неужто бросили?
Как раз в это время то, что ожидал он, - заградительный огонь - открыли
русские батареи. Часто и кучно начали рваться снаряды на пути бежавших
австрийцев...
Нужно было иметь цепкий глаз, чтобы на бегу, в общей сумятице
разглядеть хорошо замаскированный орудийный окоп и в нем брошенные орудия.
Такой именно глаз и имел Кузьма Дьяконов.
Правда, когда подбежал к нему прежде всех Бударин, он сказал ему не об
орудиях, какие нашел, а о консервах, которые потерял на бегу:
- Вот досада мне какая!.. И как это я их мог?.. Ну, может, опосля
найдутся...
Ливенцев увидел две легкие пушки, которые были брошены так поспешно,
что их не успели даже привести в негодность: замки были на месте, лафеты
исправны.
Похлопав по гладким стволам, сказал Ливенцев Дьяконову:
- Ну, брат, хорошо ты сделал, что не писал вчера своей жинке: сегодня
уж я сам о тебе писать буду!
Но Дьяконов понял его не так, как ему хотелось, а по-своему. Он
расцвел, отвечая:
- Вот покорнейше благодарим, ваше благородие, как сами ей напишете об
мене! А то же ведь сам я пишу как? Прямо сказать, как кура лапой.
Со стороны Камышинского полка, справа донесся в это время сплошной,
сотрясающий землю конский топот, и когда Ливенцев поглядел туда, он увидел
картину, поразившую его красотою: эскадрон за эскадроном, с шашками наголо,
голубым пламенем горевшими на солнце, мчался конный полк догонять
беглецов...
Звонко отстучав копытами по только что законченному саперами мосту
через Пляшевку, парадно-чистые кони трех основных мастей явно для Ливенцева
тоже чувствовали терпкую сладость победы, которую вот-вот сейчас должны были
довершить их всадники.
Когда армии русского Юго-западного фронта пробили зияющую брешь в
многоверстной заставе, которую воздвигли генералы и солдаты, когда вошли они
в более тесные отношения с армиями ближайшего союзника Германии, императора
Австро-Венгрии, это очень обеспокоило Вильгельма, это явилось совершенно
неожиданным для него после удачно отраженных его войсками наступательных
действий на Западном русском фронте в марте и в апреле.
Каковы были надежды на железобетонные укрепления, это видно было из
того, что ими захотели даже пощеголять, отбросив всякую заботу о военной
тайне: весною в Вене на особой выставке всем невозбранно показывались снимки
с них - смотрите и удивляйтесь, какое у вас правительство, какая у вас
армия, какова ваша мощь!
Признали, что эта выставка мощи необходима, как дополнение к голодным
пайкам, как яркий показатель того, что с русским фронтом покончено после
разгрома его в предыдущем году, когда отобраны были и Галиция, и Литва, и
Польша.
Брусиловский прорыв спутал все карты Вильгельма: похеренные было
русские войска оказались и деятельны и сильны! Верховный главнокомандующий
всех сухопутных и морских сил Германии - кайзер послал приказ командующему
своим Восточным фронтом генералу Гинденбургу: "Заделать брешь!"
Как ни спокойно чувствовали себя с виду в Берлине, когда оглядывались
весной на Россию, но лучшие генералы германской армии - Гинденбург и его
начальник штаба Людендорф, организаторы разгрома русской обороны, -
продолжали все-таки оставаться на русском фронте.
Гинденбург был упорен в своей мысли, что "дорога к счастливому для
Германии миру лежит через поваленный труп России". Что Россия уже "труп", в
этом он не сомневался, но он помнил изречение Фридриха II: "Русского солдата
мало убить, - надо еще и повалить потом на землю!"
Что Россия так неожиданно ожила в июне, поразило его так же, как и
Вильгельма, но он оттягивал помощь Австрии, надеясь поставить во главе
австрийских войск на русском фронте своего генерала, фельдмаршала Макензена,
чему противился начальник австрийского главного штаба Конрад фон Гетцендорф,
не желавший остаться совсем не у дел, уронив при этом престиж Австрии, как
великой державы.
На австрийском фронте и без того была допущена чересполосица: два
участка позиций занимали германские войска, - один против одиннадцатой
армии, другой против восьмой. И как раз этот последний, которым командовал
генерал Линзинген, прикрывал направление на Ковель, избранный Брусиловым как
главная цель его наступательных действий.
Ковель был обращен немцами в сильную крепость, и значение его
действительно было велико. Он являлся ключом ко всему Полесью, на которое, в
свою очередь, должен был произвести сильнейший нажим Эверт; это единство
усилий Юго-западного и Западного фронтов должно было, по замыслу Брусилова,
дать решительные и очень важные результаты.
Однако немецкое командование лучше понимало значение Ковеля, чем
русская ставка с царем во главе, принимавшая все резоны Эверта к оттяжке
дела. Переговоры с австрийским правительством о том, чтобы весь фронт против
конца, - мешал обстрел.
Туда батальоны не шли, - шли к бродам, чем дальше, тем больше ускоряя
шаг: видно было, что помощь 401-му полку нужна неотложно, - ряды отступавших
густели, пусть даже большая часть из них были раненые с провожатыми.
Ближе к речке долина стала кочковатой; из-под придавленных солдатскими
сапогами кочек проступала, брызгая, грязь.
Шли развернутым фронтом, чтобы меньше нести потерь, держа направление
на броды. Вперед выслан был Печерским четвертый батальон, а головной в
батальоне шла тринадцатая рота.
И обе гаубичные и легкие батареи усилили огонь, прикрывая наступление
резерва, но у австрийцев были шестидюймовки, недосягаемые для русских
орудий. Три тяжелых снаряда упало впереди тринадцатой роты, однако
разорвался только один, и то в болоте, в стороне от брода, до которого было
не близко. Черный, жирный, как нефть, прянул вверх широкий столб жидкой
грязи, перемешанной с водорослями, и грузно упал.
Ливенцев шагал самозабвенно.
Ничего уже не осталось в нем от той напряженной мысли, во власти
которой находился он накануне и в этот день утром.
Теперь была только напряженность тела. Сильно работало сердце, точно
барабан, отбивающий шаг ему, как и всей его роте.
Как всякий предмет, погруженный в воду, теряет часть своего веса, так
легковеснее сделался он, потеряв немалую часть себя в стихии боя. Точнее,
большей частью своего "я" он как бы растворился в людях, - и не только в
своей роте, но и в своем батальоне, и в тех людях, из 401-го полка за речкой
Пляшевкой. И в том именно, что, может быть, наполовину перестал быть самим
собою, и таилась эта подмывающая легкость.
Сильнее захлюпали под ногами кочки. Попадались и воронки, полные черной
воды, - их обходил Ливенцев четкими, спешащими, легкими шагами, их обходили
и другие вместе с ним и за ним, шедшие молча, споро и яростно.
И вот, наконец, брод, - перейти через болото и речку, - и к своим, а
там уже что будет... Там, во всяком случае, видят, что идет подмога, там
будут держаться крепко, там, может быть, даже подаются уже вперед...
Переход от чавкающей под сапогами жидкой грязи к грязной и неглубокой
воде болота был незаметен для Ливенцева. Брод был предуказан, к нему заранее
было создано доверие, о нем не думалось. Если брод, - значит, тот же мост,
только подводный, а по пояс будет воды или несколько выше, не все ли равно?
Нужно было только перестроиться, сделать захождение правым плечом, -
брод был неширок, об этом предупредили дежурившие здесь двое, из которых
один оказался раненным в мякоть ноги осколком снаряда, хотя оба прятались в
камыше. Они же указали и направление, какого надо держаться, чтобы выбраться
на тот берег.
Стараясь переправить роту как можно скорее, Ливенцев пропустил вперед
первый взвод и пошел сам со вторым, когда уже было налажено дело.
Вода болота оказалась нестерпимо зловонной. Все, что таилось тут на дне
долгое время, теперь было поднято кверху. Этого Ливенцев не предвидел; он
шагал, плотно прижав верхнюю губу к носу, боясь, что его стошнит. Водоросли
цеплялись за ноги, - из них трудно было вытаскивать ноги, - они были
густы... вот нога стала на что-то более твердое, чем грунт дна, и Ливенцев
догадался, что это - тело убитого из 401-го полка. Тела убитых попадались и
в долине, между кочками, но там их обходили, здесь же по ним шли.
Низко над головой, шипяще свистя, пролетел снаряд, и Ливенцев повернул
голову, обеспокоенный, не упал бы он как раз в четвертом взводе его роты, но
в это время незаметно для себя он сделал шаг или два в сторону и
почувствовал, что сначала за правую, потом и за левую ногу как будто кто-то
схватил его и потянул вглубь.
Он сделал большое усилие и вытянул правую ногу, но пока держал ее, не
решаясь поставить, левая ушла еще глубже.
- Тону!.. Тону, братцы! - крикнул он в ужасе.
Ужас перед тем, что через два-три мгновения он скроется с головой в
этой зловонной жиже, был так велик, что он еще раз и уже каким-то чужим,
фальцетным голосом закричал:
- Тону-у-у!
И вдруг увидал вровень со своими глазами волчьи глаза Тептерева и тут
же почувствовал, что чужая рука, обхватив в поясе, сильно тянет его к себе,
так что он подбородком коснулся чего-то мокрого и колючего, и ноге его стало
остро больно, как будто разрывали ее по суставам двое крепкоруких, - этот,
Тептерев, и кто-то там внизу другой.
Но нога все-таки вырвалась, хотя и с болью, как вырывается из челюсти
зуб щипцами дантиста, а Тептерев около бормотал:
- Вот сюда становись, ваше благородие, здесь потверже!
Ливенцев стал на то, что было потверже, - коряга ли, опутанная толстыми
скользкими стеблями кувшинок. Или тело незадолго перед тем убитого, еще не
успевшее целиком всосаться тиной.
- Спасибо тебе, братец! - сказал он, чувствуя холодный пот на лбу, и
дальше они уже пошли рядом.
Ноге было больно, как при вывихе, однако с каждым шагом боль затихала,
и когда выбрался он наконец на другой берег Пляшевки, мокрый по пояс,
грязный, он только прихрамывал слегка, но чувствовал себя бодро, как это
требовалось минутой.
- Вот свиньи-то стали! - с чувством выкрикнул подошедший сзади
Некипелов. - И воняет от всех, как от свиней!
Подполковник Шангин предпочел и на этот раз, как это бывало с ним и
раньше, идти не впереди, а в хвосте своего батальона, с шестнадцатой ротой;
ему же, Ливенцеву, сказал только:
- Там вообще вам самим будет видно, как надобно поступить.
Действительно, за три версты от фронта трудно было и представить, что
может ожидать передовую роту, - вперед ей придется идти или окапываться на
берегу.
Цепочкой шли мимо раненые с провожатыми, направляясь туда, где саперы
доводили почти до этого берега ближайший мост. Сзади, по тому же самому
болоту, из которого только что вылезла тринадцатая рота, брела по пояс
четырнадцатая; ей в затылок шла пятнадцатая; дальше - шестнадцатая, а за нею
- весь третий батальон. Впереди же, шагах в трехстах, пытались удержаться
поредевшие роты 401-го полка.
Нельзя было медлить ни минуты, и, едва нашли свои места во взводах
солдаты, Ливенцев повел роту вперед.
Когда при помощи Тептерева высвобождался он из засосавшего было его
болота, он вынужден был почти лечь на воду, погрузиться в нее по шею, и за
ворот рубахи натекла грязная жижа, от чего все тело стало липким и холодным,
точно не его совсем, чужим и зловонным.
Двигаясь с возможной скоростью в сторону непрерывного рокота пулеметов
и трескотни винтовок, он прежде всего хотел почувствовать себя собою,
прежним, привычным для себя самого, о возможной же смерти через минуту или
две или в лучшем случае о тяжелом ранении почему-то ему совсем не думалось,
точно шел он не в бой, а под душ, возле которого непременно должно было
лежать чистое и сухое белье.
А так как он, - за последнее время особенно, - не отделял уже себя от
своей роты, то не представлял и того, чтобы кто-нибудь в ней чувствовал себя
иначе, чем он. И действительно, вся рота шла без отсталых, форсированным
маршем; у всех в сапогах хлюпала грязь, всем хотелось согреться.
Захваченный в первый день прорыва - 22 мая старого стиля - в плен
венгерский офицер-наблюдатель держался на допросе самоуверенно и даже гордо.
Попытка русских прорвать изо дня в день девять месяцев всеми мерами
укреплявшийся австро-германский франт казалась ему мальчишеством. Он говорил
убежденно:
- Наши позиции неприступны, и прорвать их невозможно. А если бы это вам
удалось, тогда нам не остается ничего другого, как соорудить грандиозных
размеров чугунную доску, водрузить ее на линии наших теперешних позиций и
написать: "Эти позиции были взяты русскими. Завещаем всем - никогда и никому
с ними не воевать!"
Однако те позиции были все-таки взяты русскими войсками, а новые, за
речкой Пляшевкой, далеко не были так сильны, как те. Они были бы и еще
слабее, если бы 17-й корпус, потерявший много людей в первые дни боев, не
позволил их укрепить за неделю своего бездействия и подвезти к ним резервы.
Правда, резервы эти были плохи, - между ними были даже рабочие роты, -
то есть нестроевщина, и такие во всех отношениях ненадежные люди, как
задержанные в тылу беглые солдаты, бросившие не только оружие, но и свои
серо-голубые шинели ввиду теплой летней погоды.
Бросать все, кроме оружия, чтобы облегчить себе бегство и этим спасти
остатки дивизий от полного уничтожения, было, впрочем, приказано самими
растерявшимися генералами австро-венгерских армий; питая надежды на свои
обильные склады в тылу, они знали, что людские силы монархии Габсбургов
почти вычерпаны до дна. Дороги были люди, - вещи дешевы, а в это время в
русских армиях насчитывались согни тысяч безоружных и необутых, бесполезно
томившихся в ожидании, когда они, оторванные от своих семей и своего труда в
тылу, станут наконец солдатами.
Если не так много свежих резервов смогли подвезти к австрийским
позициям, то было из чего и чем развивать бешеный огонь по наступавшим
русским ротам. Начальник штаба третьей армии Суханов не выдумал, что залегли
под проволокой двинутые им в наступление части: они не в состоянии были
подняться из-за сплошного свинцового ливня.
Полковник Татаров, этот крепко сбитый, спокойно-деловой человек,
поставивший себе за правило ходить в атаку впереди своего 404-го
Камышинского полка и потерявший в коварной Пляшевке целую роту, полагал, что
хватит первого порыва, чтобы выбить австрийцев из окопов.
Порыв полка был действительно силен, и счастье не изменило Татарову, а
вместе с ним и полку: две первые линии окопов были заняты. Однако, хотя и
большой ценой заплатили камышинцы за свою удачу, - в третью линию укреплений
они не прошли: там скопились резервы и были пущены в контратаку.
Ослабленный большими потерями полк Татарова начал было уже пятиться
назад, как и 401-й, но в это время на левом берегу Пляшевки появились свежие
роты: это генерал Гильчевский направил сюда остальные два батальона 402-го
Усть-Медведицкого полка, - весь свой последний резерв.
- Ну, теперь пан или пропал, и черт меня пусть возьмет, а иначе нельзя,
если такие оказались соседи и слева и справа тоже! - кричал он, волнуясь.
Его наблюдательный пункт на холме, на окраине деревни Савчуки, удачно
был скрыт деревянным забором, за который навалили мешки с землей. С него не
совсем ясно было видно, что делается на левом фланге, зато хорошо
просматривался правый, на который он возлагал надежды. Он рассчитывал на то,
что чем дальше от станции Рудня, тем слабее должны быть австрийские позиции;
именно на это указывала разведка. А главное, Гильчевский надеялся на 105-ю
дивизию, что вот-вот она ударит сразу по всему своему фронту, и такого
дружного натиска противник не выдержит, а это облегчит дело его полков
здесь.
Нервно смотрел он на свои часы. Полчаса, час, еще полчаса... Между
залпами артиллерии все время слышалась пулеметная и ружейная трескотня, но
полки точно увязли там, за речкою, как в трясине: шли только раненые, -
пленных не было видно, не было и донесений об успехе.
Протазанов снова обращался в штаб 3-й дивизии, но получил тот же ответ:
"Части лежат под проволокой; поднять их не можем". Начальник штаба 105-й
дивизии три раза отвечал на запросы: "Выступаем немедленно... Сейчас
выступаем... Отдаем приказ о наступлении..." Однако никакого движения вперед
не было заметно.
И только к часу дня, когда на мосту, достроенном наконец саперами на
участке между деревнями Малые Жабо-Крики и Середне, показалась первая партия
пленных, взятых 403-м Вольским полком, Гильчевский пробормотал облегченно:
- Ну, слава богу, кажется... кажется, обернулось колесо фортуны...
И тут же добавил громко и радостно:
- Ага, вот-вот! Давно бы, давно бы вам надо, губошлепы! Давно пора!..
Это он заметил, как начали двигаться к реке ближайшие полки 105-й
дивизии.
По долгому опыту он знал, что фронт чуток: от человека к человеку идут
невидимые провода, и если фронт дрогнул в одном месте, жди, что волнами
пойдет в обе стороны эта дрожь.
Гильчевский ждал недолго.
Сначала от Татарова, потом от полковника Николаева, из 401-го
Карачевского полка, что было еще радостней и желанней, пришли донесения:
противник увозит поспешно в тыл тяжелую артиллерию; противник очищает третью
линию укреплений; противник бежит беспорядочными толпами к линии железной
дороги...
- Конницу, конницу надо! - возбужденно кричал Гильчевский Протазанову.
- Требуйте сию же минуту от Заамурской дивизии бригаду!
- Требовать буду, хотя выйдет ли толк, не знаю, - с сомнением отозвался
Протазанов.
- Как так "выйдет ли толк"? Не смеют они отказать! - горячился
Гильчевский.
- Да ведь дивизия эта в подчинении генерала Яковлева, а не у нашего
комкора.
- Что из того, в чьем она подчинении? Что из того? Неприятель бежит -
конницу вдогонку! Правило это или нет? Для парада они здесь или для войны, -
для чего они здесь существуют?.. Пусть дадут хотя бы один только полк для
начала, а потом сами авось догадаются послать еще бригаду! Требуйте, а не
просите! Пусть сейчас же доложат комкору Яковлеву!
Протазанов энергично пошел вызывать начальника штаба Заамурской 3-й
дивизии, но вернулся ни с чем: заамурцы ответили, что будут ждать
приказаний, а без них не могут тронуться с места.
Ливенцев недолго вел свою роту, скоро пришлось скомандовать ей
"ложись!" и самому лечь, - впереди лежали резервы карачевцев. За
тринадцатой, - видел Ливенцев, - ложилась успевшая переправиться и подойти
четырнадцатая, с прапорщиком Локотковым, и Ливенцев не сомневался в том, что
так же удачно, как и Локотков, переберется через болото и Тригуляев со своей
пятнадцатой, - наконец, с шестнадцатой появится толстый Закопырин, а вместе
с ними и батальонный - Шангин. В это верилось, потому что этого хотелось.
Мокрая рубаха липла к телу и холодила его, а нога, облепленная грязью,
болела в щиколотке, но это уж не ощущалось как острое неудобство. Это
забывалось даже на длинные минуты, когда над головой пролетали наши снаряды,
чтобы разорваться у австрийцев, и непрерывно гудели австрийские пули.
Это был трудный момент для действовавших здесь батальонов 401-го полка,
с которыми не было полковника Николаева, - он руководил боем двух других
батальонов левее, ближе к станции Рудня.
Только что была отбита контратака австрийцев, она могла повториться
снова: в третьей линии своих укреплений австро-германцы обычно накапливали
силы для неоднократных контратак. Требовалась неотложная помощь, и вот она
пришла, и, выждав время, карачевцы ринулись на штурм. Когда начали проворно
сниматься с мест впереди лежавшие карачевцы и, не разгибая еще спин, но уже
выставив штыки, бросались ряд за рядом вперед, Ливенцев, опершись на руку,
оглянулся назад, ища глазами Шангина или какого-нибудь от него ординарца с
бумажкой из полевой книжки в руке - приказом, что ему делать: подымать ли
роту, или продолжать оставаться на месте, - быть резервом... Но ведь за
четвертым шел третий батальон, - конечно, ему бы и быть резервом, - так
думалось.
Сердце четко отбивало мгновенья, но ни Шангина, ни ординарца с бумажкой
не видел Ливенцев.
Зато он увидел, как поднялись вдруг по пояс сразу несколько человек из
его роты, между ними и Бударин, широко на него глядевший, и повелительно
захватило его стремление вперед, будто он нашел приказ в этот момент именно
там, где и думал найти, - сзади себя, и быстро вскочил на ноги.
Он не командовал "встать!" - рота проворно поднялась вся, на него
глядя, и так же точно, как перед тем карачевцы, побежала за ним на согнутых
ногах, выставив штыки.
Бежали, однако, не в затылок карачевцам, а уступом вправо. Это вышло
как-то само собою, и Ливенцев только на бегу решил, что именно так и надо:
проход в проволоке, перед тем пробитой снарядами, он заметил несколькими
секундами позже, чем кто-то из роты, - может быть, взводный унтер-офицер
Мальчиков, выходец из вятских лесов. Направление было взято верно теми, кто
обогнал своего ротного.
Австрийцы стреляли. Люди падали. Ливенцев споткнулся, задев за чьи-то
ноги, через которые не успел перескочить. Ударился при этом подбородком обо
что-то острое, но тут же вскочил и побежал снова в резком, почти воющем
крике "а-а-а", навстречу частому хлопанью выстрелов, разжигавших в нем
жгучую злобу. Со своим револьвером он будто сросся рукой, а крови, капавшей
с подбородка, не чувствовал вовсе, как не чувствовал и боли в правой ноге.
Вторично упал он, когда вскочил вслед за другими в окоп, но тут он
только слегка ушибся коленом все той же правой ноги о затвор брошенной
австрийской винтовки. Поднявшись, подумал почему-то: "Ну вот: где тонко, там
и рвется!.." Теперь уж можно было так подумать: окоп был взят. Теперь можно
и нужно было руководить ротой.
- Не зарываться! - закричал он неожиданно для себя хрипло -
перехватывало горло.
Он многое вкладывал в эту свою команду: и то, что люди могут нарваться
на гранатометчиков в глубине окопа, в лисьих норах, и понесут большие
потери; и то, что иные могут зря задержаться, начав обшаривать окопы; и то,
что противника, убегавшего в тыл по ходам сообщения, надо преследовать, не
давая ему опомниться и вновь укрепиться немного дальше.
Только один Бударин, бывший совсем близко от него, услышал, что он
что-то скомандовал, и приостановился. А в это время рослый и плотный
австриец, - как потом оказалось, хорват, - с искаженным ненавистью
горбоносым смуглым немолодым лицом неожиданно оказался вдруг рядом с
Ливенцевым.
Руки его были в крови. И прежде чем Ливенцев успел понять, что хорват
поднялся, раненный штыком, из кучи тел, - тот бросился на него, что-то рыча
и вытянув свои кровавые руки к его шее.
Ливенцев едва успел отскочить, едва поднял свой револьвер, как Бударин,
хекнув, всадил с размаху штык в грудь хорвата.
Это произошло гораздо быстрее, чем можно передать в самых скупых
словах, но разом подняло в Ливенцеве какой-то скрытый еще запас сил.
Появилась вдруг большая подтянутость, а вместе с нею зоркость, и голос
вернулся, и тут же заметил он у себя спереди на гимнастерке кровь и подумал,
что она брызнула на него с австрийца: ранка на подбородке не давала о себе
знать и теперь.
Прилипчивы окопы противника, когда они взяты штурмом, - это уже знал
Ливенцев и не надеялся так вот сразу собрать свою роту, тем более что следом
за нею набегали уже другие.
Не больше двадцати человек собралось около Ливенцева, когда он выскочил
из окопа. Между ними был, конечно, Бударин, который и не отходил от него, но
радостно было Ливенцеву увидеть и Тептерева.
- А-а! Жив? - второпях обратился к нему Ливенцев, чуть улыбнувшись.
- Так точно, - натужно ответил Тептерев, после чего высморкался на ходу
и поспешно вытер широкий несообразно с лицом, похожий на култышку, нос
рукавом рубахи.
Но Ливенцев не видел, как его догонял вальковато бежавший Кузьма
Дьяконов. Этот хозяйственный человек уже успел напихать что-то в свой
вещевой мешок, который невероятно разбух и уже не закрывался, и поблескивал
плоской банкой консервов, а Дьяконов старался запихнуть ее куда-то в недра
своей скатки.
Ему спокойнее и удобней было бы остаться в занятом окопе, а потом
увязаться сопровождать какого-нибудь тяжело раненного, но раз ротный
командир сказал ему накануне, что представил его к медали за храбрость, то
стало уж неудобно не быть у него на виду.
А Ливенцеву далеко впереди, на взволоке одного из холмов, бросилась в
глаза туча бурой пыли. Там, на повороте, он разглядел упряжки и понял, что
это поспешно увозилась в тыл австрийская батарея.
- Бегут! - закричал он радостно, обращаясь к Бударину.
- Сматывают удочки! - столь же радостно отозвался Бударин.
"Сматывал удочки" и весь австрийский фронт на этом участке: все бежало,
где отстреливаясь, где стреляя вдогонку, где крича, где молчаливо забирая
ногами землю, которая только одна и могла спасти от плена или смерти.
Это видел Ливенцев направо и налево, насколько хватал глаз, и впереди
тоже. Это значило, что и 404-й Камышинский полк и два батальона карачевцев
там, ближе к железной дороге, тоже сломили врага.
- Что же заградительного огня не открывают? - спросил скорее самого
себя, чем кого-либо из своих солдат, Ливенцев, повернувшись назад, в сторону
наших холмов за Пляшевкой. - Уйдут ведь, все уйдут, черт их догонит!
И вот тут-то он увидел Дьяконова, который сзади кричал что-то и махал
призывно руками.
- Пушки! - разобрал его крик Бударин.
- Как пушки? - не поверил Ливенцев. - Неужто бросили?
Как раз в это время то, что ожидал он, - заградительный огонь - открыли
русские батареи. Часто и кучно начали рваться снаряды на пути бежавших
австрийцев...
Нужно было иметь цепкий глаз, чтобы на бегу, в общей сумятице
разглядеть хорошо замаскированный орудийный окоп и в нем брошенные орудия.
Такой именно глаз и имел Кузьма Дьяконов.
Правда, когда подбежал к нему прежде всех Бударин, он сказал ему не об
орудиях, какие нашел, а о консервах, которые потерял на бегу:
- Вот досада мне какая!.. И как это я их мог?.. Ну, может, опосля
найдутся...
Ливенцев увидел две легкие пушки, которые были брошены так поспешно,
что их не успели даже привести в негодность: замки были на месте, лафеты
исправны.
Похлопав по гладким стволам, сказал Ливенцев Дьяконову:
- Ну, брат, хорошо ты сделал, что не писал вчера своей жинке: сегодня
уж я сам о тебе писать буду!
Но Дьяконов понял его не так, как ему хотелось, а по-своему. Он
расцвел, отвечая:
- Вот покорнейше благодарим, ваше благородие, как сами ей напишете об
мене! А то же ведь сам я пишу как? Прямо сказать, как кура лапой.
Со стороны Камышинского полка, справа донесся в это время сплошной,
сотрясающий землю конский топот, и когда Ливенцев поглядел туда, он увидел
картину, поразившую его красотою: эскадрон за эскадроном, с шашками наголо,
голубым пламенем горевшими на солнце, мчался конный полк догонять
беглецов...
Звонко отстучав копытами по только что законченному саперами мосту
через Пляшевку, парадно-чистые кони трех основных мастей явно для Ливенцева
тоже чувствовали терпкую сладость победы, которую вот-вот сейчас должны были
довершить их всадники.
Когда армии русского Юго-западного фронта пробили зияющую брешь в
многоверстной заставе, которую воздвигли генералы и солдаты, когда вошли они
в более тесные отношения с армиями ближайшего союзника Германии, императора
Австро-Венгрии, это очень обеспокоило Вильгельма, это явилось совершенно
неожиданным для него после удачно отраженных его войсками наступательных
действий на Западном русском фронте в марте и в апреле.
Каковы были надежды на железобетонные укрепления, это видно было из
того, что ими захотели даже пощеголять, отбросив всякую заботу о военной
тайне: весною в Вене на особой выставке всем невозбранно показывались снимки
с них - смотрите и удивляйтесь, какое у вас правительство, какая у вас
армия, какова ваша мощь!
Признали, что эта выставка мощи необходима, как дополнение к голодным
пайкам, как яркий показатель того, что с русским фронтом покончено после
разгрома его в предыдущем году, когда отобраны были и Галиция, и Литва, и
Польша.
Брусиловский прорыв спутал все карты Вильгельма: похеренные было
русские войска оказались и деятельны и сильны! Верховный главнокомандующий
всех сухопутных и морских сил Германии - кайзер послал приказ командующему
своим Восточным фронтом генералу Гинденбургу: "Заделать брешь!"
Как ни спокойно чувствовали себя с виду в Берлине, когда оглядывались
весной на Россию, но лучшие генералы германской армии - Гинденбург и его
начальник штаба Людендорф, организаторы разгрома русской обороны, -
продолжали все-таки оставаться на русском фронте.
Гинденбург был упорен в своей мысли, что "дорога к счастливому для
Германии миру лежит через поваленный труп России". Что Россия уже "труп", в
этом он не сомневался, но он помнил изречение Фридриха II: "Русского солдата
мало убить, - надо еще и повалить потом на землю!"
Что Россия так неожиданно ожила в июне, поразило его так же, как и
Вильгельма, но он оттягивал помощь Австрии, надеясь поставить во главе
австрийских войск на русском фронте своего генерала, фельдмаршала Макензена,
чему противился начальник австрийского главного штаба Конрад фон Гетцендорф,
не желавший остаться совсем не у дел, уронив при этом престиж Австрии, как
великой державы.
На австрийском фронте и без того была допущена чересполосица: два
участка позиций занимали германские войска, - один против одиннадцатой
армии, другой против восьмой. И как раз этот последний, которым командовал
генерал Линзинген, прикрывал направление на Ковель, избранный Брусиловым как
главная цель его наступательных действий.
Ковель был обращен немцами в сильную крепость, и значение его
действительно было велико. Он являлся ключом ко всему Полесью, на которое, в
свою очередь, должен был произвести сильнейший нажим Эверт; это единство
усилий Юго-западного и Западного фронтов должно было, по замыслу Брусилова,
дать решительные и очень важные результаты.
Однако немецкое командование лучше понимало значение Ковеля, чем
русская ставка с царем во главе, принимавшая все резоны Эверта к оттяжке
дела. Переговоры с австрийским правительством о том, чтобы весь фронт против