Он никогда не говорил ей об этом. Но внутренне был уверен, что она читает его мысли. Больше трех лет прошло, бесконечно давно она первый раз заглянула ему в глаза в далеком ауле Мурче. Он до сих пор вздрагивал, вспоминая то мгновение. С того мгновения он отсчитывал дни своей новой жизни, новой потому, что, хотел он того или нет, он перестал считать жизнь свою прожитой. Он жил и хотел жить. Он понял, что любит и любим. Прекрасная джемшидка вошла в его жизнь, и он отдался великому чувству со всей беззаветностью и преданностью потому, что до того дня, когда он освободил рабыню Шагаретт из лап бардефурушей - подлецов и мерзавцев, - у него не было личной жизни, глубокой привязанности к женщине.
   Вся дальнейшая история - исчезновение прекрасной джемшидки, поиски ее, аул Дженнет, Гассанкули, тайный отъезд в Кызыл-Атрек, или "умыкание молодой жены", по выражению коменданта Соколова, - все эти неправдоподобные мелодраматические события как-то стерлись в памяти... Остались лишь жалкая мазанка в ауле Мурче, сырая, прокопченная, и та, внезапно пронизавшая сердце сладкая боль, когда он встретился с дикими, обжигающими глазами на мертвенно белом лице...
   С тех пор как он себя помнит, он терпеть не мог мелодрам, бурных чувств, громких слов и... ирония судьбы... он сделался участником самой настоящей мелодрамы. Он оправдывал себя тем, что живет в Азии, что он участник самых невероятных исторических событий, потрясших Восток, что люди Востока экспансивны и эмоциональны. И он не раскаивался, что события столкнули его с самой удивительной, самой экзальтированной девушкой, ставшей любимой женой и матерью его сына.
   И в то же время он видел, что в ней живут два совершенно противоположных существа. Это заботило и мучило его. Он не мог разобраться сам в ее характере. В ней было все: ум и невежество, кристальная честность и самое нелепое коварство, героическая отвага и трусость (например, Шагаретт до безумия боялась грозы и бури), нежность и беспричинная раздражительность, доброта и жажда мести...
   И, может быть, самое непонятное и даже страшное - взгляды, представления Шагаретт основывались на самых темных глубинах мистики и суеверий. Внешне (да, пожалуй, в какой-то мере и внутренне) в ней произошла глубокая перемена. За тот короткий срок, как она стала женой Алексея Ивановича, Шагаретт талантливо усвоила многие черты современной образованной женщины. В разговоре, в одежде, во всем поведении у нее внешне ничего не осталось от полудикой девчонки из пустынного кочевья. Если бы не любовь к коврам и не страсть ко всяким украшениям-побрякушкам, никто не сказал бы, что Шагаретт - женщина из пустыни, что не так давно она моталась на спине верблюда в плетеной кэджаве по барханам и солончакам, что она готовила в покрытом месячным слоем черного, горелого жира котле на костре из овечьего помета и степной колючки грубую пищу и что главным ее занятием было ткать грубые джемшидские паласы и пасти коз и ягнят.
   Быстрота перемен, конечно, в какой-то мере объяснялась тремя годами, проведенными в ранние школьные годы в иезуитском колледже, приучившем ее к систематическим учебным занятиям, давшем навыки французской и арабской грамоты. Но решающую роль, конечно, сыграла жизнь в Москве, огромная забота Алексея Ивановича об ее образовании, соседи, друзья - советские люди, природные незаурядные способности, наконец. Очень скоро Шагаретт проглотила школьные учебники, все, что подворачивалось ей из художественной литературы. Она поражала в вечерней школе своими успехами педагогов, а среди знакомых прослыла умницей и "настоящей европеянкой". Столь же стремительно овладевала она культурными навыками, сколь безумно и жадно гонялась за всеми новинками моды и изводила на портных массу денег, благо ее супруг принадлежал к категории высокооплачиваемых специалистов. Новизна положения нисколько не обескураживала ее. Она отлично чувствовала себя на курортах, куда Алексей Иванович посылал ее безропотно по совету врачей. Она наряжала своего сына куколкой, привлекала любопытство и даже вызывала восхищение москвичек, появляясь с ребенком на московских бульварах. "Все меня принимают за знатную иностранку", - хвасталась она и по-настоящему наслаждалась произведенным впечатлением.
   Но однажды она поняла, что восхищаются ею далеко не всегда бескорыстно. На Тверском бульваре у колясочки, в которой сидел ее сын, остановились двое - типично восточные люди. Они были одеты во все европейское, и Шагаретт с холодком в сердце узнала голос одного из них, хотя он и говорил по-русски, с трудом произнося слова: "Прекрасный есть мальчик? Ваш сын, мадам? Глаза черний... Мальчик не русский?"
   Огромным усилием Шагаретт заставила себя не поднять глаза и пробормотала в ответ что-то неразборчивое, не слишком любезное. Да, да. Это его голос. А он продолжал: "Мальчика зовут как? Он имеет мусульманское имя? Мальчик сын мусульманина?"
   Любопытные ушли, выражая вслух свои восторги, но не добившись ответа.
   Шагаретт узнала говорившего. Узнала с неподдельным ужасом.
   Лицо отвратительное, рябое, неестественно отталкивающие черты его, оловянного цвета глаза, пронизывающие, лезущие в душу, лишающие воли, доводящие собеседника до состояния полной прострации, - такие черты, такие глаза могли принадлежать и принадлежали одному-единственному человеку. И человек этот был, как ни невероятно, мюршид, ученицей которого столько лет была она.
   Что делал святой мюршид в Москве? Случайно ли он остановился у ее коляски? Или он узнал свою насиб и потому заговорил о ее сыне?
   Нечего, конечно, было бояться. Да и чего, собственно, могла опасаться молодая женщина, жена советского специалиста, да еще вдали от Востока, в столице Советского Союза?
   Но в тот же день Шагаретт уехала из Москвы к родне мужа в Серпухов. Она не смогла пересилить чувства страха за своего милого, единственного сыночка. В ушах ее назойливо и нудно звучало: "Мальчика зовут как? Он имеет мусульманское имя?" Ей делалось жутко до тошноты. Шагаретт верила в злой рок, верила в приметы.
   Мистический ужас объял ее, когда в день возвращения в Москву она узнала, что они едут за границу. Алексей Иванович получил по окончании Коммунистического университета трудящихся Востока назначение в восточную страну. Он должен был выехать немедленно и вместе с семьей.
   Он развивал в Шагаретт ум, культуру поведения, но совсем забыл о ее душе. Даже не забыл. Просто думал, что душа у нее такая же совершенная, как тело. Рабская преданность юного существа, выросшего в первобытном племени кочевников, у которых мужчина - бог, а женщина - бессловесная невольница мужской половины рода человеческого. Стремление угодить мужу, самоотверженная забота о нем делали Мансурова мягким, покладистым.
   Человеку, многие годы ведущему суровый, почти аскетический образ жизни, не знавшему тепла семьи, уюта самого обыкновенного человеческого жилья, все было ошеломительной новью. В походах спали прямо на земле, завернувшись в тонкую колючую шинель, положив под израненную, замотанную бинтами голову кавалерийское седло, не замечали ни ветра, бившего о кожу колючими песчинками, ни струек холода, пробиравшегося с ледяных камней, ни бегавших вокруг по песку отвратительных и явно ядовитых пауков. Наскоро завтракали сухим соленым куртом и окаменевшей корочкой джугаровой лепешки. Обедали?.. Да нет, не обедали, в лучшем случае ужинали поздно ночью. Наскоро, обжигаясь, пережевывали недоваренные, недожаренные куски баранины с шерстью, чтобы тут же вскочить на коня и броситься во тьму преследовать невидимого врага... Зной, холод, горячие ветры, мокрые переправы через мутные потоки, запах конского пота, ноющие рубцы ран, тревоги, опасности, подстерегающие на каждом шагу, бесприютность пустынь и гор, мертвящая усталость, прерывистый, тревожный сон...
   И вдруг все переменилось... Стоит ли говорить, что он совершенно поддался обаянию джемшидки и делал только то, что нравилось ей.
   Когда у нее родился сын, она растила младенца не по обычаям своего кочевья, а прибегала к помощи современной медицины, полностью отказавшись от знахарских средств, к которым, к сожалению, прибегают еще и до сих пор даже горожанки. Она беспрекословно следовала указаниям детского врача.
   Она отказалась от неприятных для окружающих привычек первобытной кочевницы, лишенной в пустыне самых примитивных удобств. Здесь Алексею Ивановичу и учить ее ничему не пришлось. Скатерти и простыни, белье и пеленки ослепляли белизной, полы в квартире, где бы они ни жили, посуда, занавески - все всегда было в образцовом порядке. Ему приходилось останавливать ее рвение, когда его "фаришта" - "ангел" по уши окуналась в хозяйственные заботы и когда пирожки на завтрак или мампар к обеду в ручках супруги превращались в нечто божественное.
   Удивительно быстро Шагаретт превратилась в отъявленную модницу. Попав из первобытной степи в современный город, она бросилась с головой в омут универмагов, комиссионок, толкучек. Она делалась несчастной, если не могла поразить своего Алешу, появившись перед ним в каком-то сверхизящном льежском белье или, приподняв юбку, ошеломить своей ножкой в парижской паутинке и туфельках на высоченном каблуке венского фасона. "Но ты так одета... Мне просто неудобно. Все смотрят на тебя в театре", - робко бормотал он. "Пусть видят, какая у тебя женщина, у моего героя, у моего Рустема, у моего сардара! Молчи. Знаю, ты скажешь - ты хороша и без этих нарядов. Но не правда ли, я еще лучше вот в таких..." - и она вертелась перед зеркалом, заставляя его восхищаться собой. Осторожно, что называется кончиками пальцев, она хитро умела касаться его души. И он, вечно занятый лекциями, семинарскими занятиями, общественными делами, возвращаясь домой поздно вечером, забывал все, о чем он успевал подумать днем. Блаженная лень охватывала его, едва он переступал порог.
   Он не знал, что делается в душе Шагаретт. Он предпочитал просто не знать. И наконец, мог же он позволить себе не быть колючим с той, которая дала ему всю полноту счастья. Вон как она надувает губки, когда он осмеливается намекнуть: "Лучше было бы, если бы ты не изображала из себя иностранку. Твои наряды..." Обычно ему не удавалось закончить фразу...
   Он встревожился, когда узнал о восточных "дипломатах", интересовавшихся на Тверском бульваре его сыном. Однако главного Шагаретт не сказала.
   Скажи она тогда Алексею Ивановичу, что узнала своего страшного мюршида, возможно, все повернулось бы иначе.
   Алексей Иванович решил: встретились на московской улице два явно восточных человека, пристали к красивой, броско и шикарно одетой даме, полюбовались ребеночком в коляске, вымолвили несколько странных слов, хотя смысл их и нетрудно объяснить, и пошли своей дорогой. Ну, заинтересовались, что может делать эта персиянка или турчанка в Москве... Привлек их внимание богатый наряд, изящная колясочка, здоровенький мальчишка с черными, явно восточными глазками. Ну и все.
   Он даже выговаривал Шагаретт: зачем ей понадобилось ускакать столь поспешно в Серпухов? Тащить малого ребенка за тридевять земель. Мучиться в душном купе.
   Он и не подозревал, что Шагаретт могла утаить от него что-то. Он верил ей во всем. Он имел основание верить: она явилась ему из ада, из могилы, он ее вырвал из рук палачей в час смерти. Она принадлежала ему вся, со всеми своими мыслями, чувствами. Ему и только ему. Он так не говорил ей, но зато говорила она - Шагаретт.
   Знай он, кто интересовался его сыном, он раскрыл бы все свои шипы и колючки. Он снова стал бы суровым комбригом, энергичным, жестоким. Он пошел бы на все: отказался бы от предложенной ему работы.
   И уж во всяком случае никогда не принял бы назначения на Средний Восток. Он был достаточно проницателен и достаточно знал Азию, чтобы подвергать риску свое счастье, счастье Шагаретт, счастье и будущность своего сына.
   И ведь он чувствовал что-то. Ведь испуг, стоявший в глазах Шагаретт, настораживал его, в словах ее чувствовались недомолвки, непонимание, трепет.
   Он даже допрашивал ее, когда она лепетала невразумительное что-то о тех двух. Он так сжал ей руки, что она застонала: "Больно! Ты сделал мне больно, милый!"
   Он устыдился своей невольной грубости, а она так больше ничего и не сказала. Да и что она могла сказать? Муж мало, очень мало знал о ее жизни в кочевье родного племени. А чтобы объяснить, кто такой был мюршид и какую роль сыграл он в ее жизни, нужно было рассказывать много и подробно, а у Шагаретт просто не хватало слов, да и воспоминания были слишком мучительны. И о мюршиде - великом наставнике - Алексей Иванович имел самое смутное представление.
   ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
   Прах мертвый на голову человека сыпать.
   О б е й д З а к а н и
   У жабы и змеи язык один.
   Ш у х и
   Разносчик приносил молоко по утрам к воротам консульского подворья.
   Их скромный, застроенный по сторонам двор в центре старинного восточного города с выспренним названием Мазар-и-Шериф - Мавзолей благородства - только в шутку можно именовать подворьем. Несколько добротно сложенных из сырца домов с редкими тогда железными крышами, выкрашенными зеленой краской, плоскокрышие мазанки из красноватой глины, большой, обсаженный карагачами хауз с зеленоватой подозрительной водой, крошечная беседка, заплетенная виноградными лозами, - вот и все "подворье". Ни электричества, ни удобств.
   Все скрашивал огромный тенистый сад позади построек, примыкавший к главной святыне Мазар-и-Шерифа и смягчавший духоту и зной. Впрочем, Шагаретт не замечала ни зноя, ни москитов, ни прочих неудобств. Ей не к чему было привыкать. Она попала наконец на юг, в родную Азию, и чувствовала себя преотлично. А Алексей Иванович, если и ощутил перемену после Москвы, то только к лучшему.
   - На севере мое тело, - шутил он, - теряло из-за старых недугов изо дня в день свой вид, как говорил когда-то философ Обейд Закани, а здесь под солнцем юга, наоборот, я вижу, что сил у меня прибавляется и прибавляется.
   Здесь в горно-пустынном районе его прошлые раны почти перестали напоминать о себе. Он вернулся на коня и целыми сутками, а то и неделями разъезжал верхом по селениям и кочевьям северных предгорий снегового хребта, изучая водное хозяйство и жизнь огромной провинции. С увлечением он занимался лошадьми, консульской конюшней и пренебрежительно относился к автомобилю, плохо приспособленному к бездорожью.
   Разносчик молока являлся с точностью будильника и располагался у ворот. Он приносил, помимо свежего молока, великолепный катык - кислое молоко, которое с таким удовольствием ел утром и вечером малыш Джемшид.
   Твердо утрамбованная, чисто выметенная глина разогревалась на утреннем солнышке, и так приятно было шлепать по ней босыми ногами.
   Малыш хватал пиалу и мчался за мамой, визжа: "Горячо! Горячо!" Шагаретт была неистовой матерью и никому не позволяла смотреть за сыном. Она не доверяла никому, и даже молоко и катык пробовала сама, хотя разносчик торговал самой чистопробной молочной продукцией. Молока в Мазар-и-Шерифе много, а покупателей таких, как сотрудники советского консульства, слишком мало. Конкуренция в молочной торговле Мазар-и-Шерифа убийственна. Очень выгодные и почтенные покупатели - обитатели консульского подворья.
   Облитая медными лучами утреннего солнца, в сиянии огненных локонов, легкой походкой летела каждое утро к воротам Шагаретт. И за ней, смеясь и восклицая: "Мама, мама!" - вприпрыжку торопился черноглазый, загорелый, с ямочками на щеках и на руках, крепкий, веселый малыш.
   Все, кто бывали во дворе, невольно отрывались от своих занятий поглядеть на торжествующую молодость, позавидовать счастливой семье, пожелать бегум Шагаретт "доброго утра", воскликнуть: "Ассалом аллейкум!" И в этом традиционном приветствии звучали доброта и благожелательность.
   Даже грозный страж-привратник, воинственный моманд Бетаб, в огромной чалме, с устрашающим мечом на боку, терял всю свою свирепость и, ослепительно улыбаясь из-под длиннющих усов, тоже душевным голосом восклицал: "Добра тебе, мать Джемшида!"
   Но сегодня великолепный, грозный страж вдруг сразу же после приветствия насупился, потемнел. Улыбка стерлась с его вишнево-красных губ. Он вдруг отчего-то насторожился. Он не понял, что произошло, он даже не услышал, что сказал разносчик: было ли это приветствие или проклятие.
   Страж удивленно смотрел на Шагаретт. Он был воин и мужчина. Он тайно вздыхал по огневолосой красавице. И он поразился той перемене, что произошла в молодой женщине. Только что она вся светилась счастьем, радостью, вся стремилась к солнцу, утру, бирюзовому небу, а сейчас госпожа Шагаретт вся поблекла, поникла, потускнела. Ее глаза по-прежнему горели огнем, но сейчас это был огонь страха и скорби. Глаза смотрели с ужасом на человека, неторопливо наливавшего из глиняной кринки молоко в кастрюльку. Струя тяжело и медленно лилась и с шипением пузырилась. Спокойно, медленно.
   Моманд сорвал со стены винтовку и рванулся было из караульной. Сторожевой пес почуял опасность. Но остановился на пороге. Бетаб ничего не понял, кроме того, что на земле у ворот сидел не тот разносчик молока таджик, который всегда приносил отличное неснятое молоко и глиняную кринку с превосходным катыком, таким густым, что в него большую деревянную ложку воткни - и она стоит свечкой. Тот молочник выглядел худоватым, жилистым факиром. Этот же новый - одутловатый с лица, рябой, чернобородый.
   И пресное молоко, и катык принес новенький такие же, как всегда. Но человек-то и лицом и одеянием совсем не походил на базарного разносчика "кисло-пресное молоко". Больно уж тонкого дорогого сукна белый халат из бенаресской кисеи, столь же дорогая чалма на голове не пристали бедняку, почти нищему мазаришерифцу, который по бедности вынужден бегать по дворам и хижинам и разносить молоко. Такой важный и богатый человек - вон, смотрите, какие у него с зелеными задниками кожаные кауши на ногах, не иначе рупий тридцать за них отдал!.. Страж даже раскрыл рот от удивления и невольно схватился за рукоятку меча.
   Топорща усы, моманд встревоженно переводил взгляд со своей обожаемой бегум на отвратительно улыбающегося нового разносчика и снова на Шагаретт, растерянную, перепуганную.
   Аллах велик! Что случилось? Как изменилось, как застыло ее лицо, словно смерть распахнула свою дервишскую хирку и тень от нее, холодная, бесприютная, коснулась женщины. Еще мгновение, и страж выхватил бы из ножен меч и бросился бы, не отдавая отчета в своем поступке, на зловещего молочника. Страж понимал только одно - опасность надвигалась на прекрасную бегум. Опасность надо мгновенно убрать...
   Шагаретт мертвым голосом сказала:
   - Отойди, Бетаб! Возьми на руки Джемшида и отойди!
   Она осталась стоять неподвижно, уронив безжизненно руки, и смотрела на странного молочника. А тот, опустив глаза, тихо, но внятно скороговоркой говорил:
   - Женщина, повторяй слова молитвы святой. Не говори больше ничего. Говори молитву мести.
   И он загнусавил все так же тихо слова мусульманской молитвы. Шагаретт машинально безропотно повторяла арабские слова, и по искаженному лицу ее, застывшему в гримасе ужаса, было ясно, что она понимает их, что она погружается в бездну мрака, что она поддается с тупостью участника радения "зикр" ритму слов-угроз страшной мести, что слова эти вырывают ее из жизни, полной света радости, в существование во тьме и вечном страхе. Она вся сникла, лицо ее странно потемнело, взгляд потух. Она стояла опустошенная, медленно раскачиваясь, убитая словами молитвы о мести, повторяя безжизненными, помертвевшими губами эти слова.
   Молитва прочтена. Разносчик поднял свое торжествующее лицо, секунду-другую смотрел на Шагаретт и, неторопливо доливая молоко в эмалированную кастрюльку, заговорил ласково:
   - А у тебя, дочь и покорная ученица моя, неверная, увы, насиб моя, подрастает сынок, настоящий батур. Говоришь, Джемшидом его нарекли? Аллах акбар! Жив в тебе, о насиб, исламский дух! Оберегай же от бед мальчика Джемшида!
   Ласковый тон сменился к концу фразы совсем угрожающим, но сейчас же, перехватив яростный, настороженный взгляд стража-моманда, судорожно обхватившего руками мальчика, разносчик ощерил в напряженной улыбке по-лошадиному крепкие большие зубы и уже громко нараспев протянул:
   - Кисло-пресное молоко! Сладкое неснятое молоко, полезное для маленьких мальчиков молоко. Берите, госпожа, и напоите вашего сына поистине восхитительным молоком.
   Тут же он ушел, почтительно извиваясь в каких-то неправдоподобных низких поклонах, обещая приходить всегда вовремя и приносить наилучшее молоко.
   Вырвав сына из рук стражника, словно Джемшид весил по больше пушинки, хотя он был весьма крепкий и упитанный мальчик, Шагаретт перебежала через двор так, будто за ней гнались все злые джинны амударьинской пустыни, и скрылась за дверью своей балаханы. Миска со знаменитым мазаришерифским катыком, в котором ложка стоит стоймя, и эмалированная кастрюля остались на глиняной завалинке у ворот. Пощипывая ус, Бетаб долго смотрел на молоко, мучительно пытаясь сообразить, что же случилось. Наконец он поднял миску и кастрюлю и отнес их на кухню.
   Он потребовал у служанки:
   - А ну-ка, отлей мне в пиалу молока!
   Медленно выпил поданное ему ничего не понимающей старухой молоко, чмокнул губами, прислушался к тому, что делается в желудке. Затем потребовал ложку катыка, съел и кислое молоко и снова, склонив голову к плечу уже с несколько комическим видом, послушал. Выпучив глаза, старуха служанка поглядывала на него, ничего не понимая, но и не смея ничего спросить у "господина войны", каким ей мнился скромный страж подворья.
   Медленно Бетаб направился через двор на свое место.
   - Даже если твои внутренности вспыхнут огнем... - говорил он вслух, даже если, о ты, Бетаб, сейчас упадешь в мучениях от боли в пыль и умрешь жалкой смертью, о, пусть добрые ангелы позволят мне увидеть улыбку сострадания и благодарности на лице повелительницы моего сердца бегум за то, что ты, о сын моманда Бетаб, отвел угрозу от сынишки госпожи - образца совершенства...
   Вернувшись в привратницкую, Бетаб еще некоторое время прислушивался к тому, что делается у него в желудке. Но там ничего не происходило. И к тому времени, когда старуха на большом медном подносе понесла в балахану завтрак, страж-моманд окончательно убедился, что ничего плохого ни в молоке, ни в прославленном катыке не оказалось. Бетаб даже с некоторым сожалением понял это. Он все вздыхал и преданно поглядывал на балахану. Наконец он пробормотал:
   - Этого, гм, молочника завтра ты, Бетаб, изрубишь мечом.
   В его мыслях и словах не было ни малейшего фанфаронства. Воинственный моманд жил в такое время, когда меч и только меч решал в тех местах все сомнения. Над головой молочника нависла самая явная угроза. Бетаб тайно и безумно был влюблен. Он почувствовал, что любимой угрожают таинственные силы. Он был полон решимости вступить в бой со всеми, кто осмелился угрожать красавице. Тем более что законный защитник красавицы и отец ее сына отсутствовал. Кто же защитит прекрасную джемшидку от опасности?
   А Шагаретт, ошеломленная, подавленная, не подозревала о намерении рыцарственного стража ворот, простодушного Бетаба-моманда. Она сидела в затемненном уголке мехманханы, стиснув в объятиях своего любимого, ненаглядного Джемшида, дико озираясь и ничего не видя вокруг.
   Джемшид барахтался и хныкал. Он был сильный ребенок и обычно мать не могла справиться с его ручонками. Но сейчас страх и отчаяние заставляли ее инстинктивно крепко держать в объятиях мальчика и не выпускать его.
   Наконец пришла старуха и принесла поднос с завтраком Шагаретт дико посмотрела на все и с отвращением оттолкнула посуду с молоком и катыком:
   - Убери! - Слезы выступили на ее глазах.
   Старуха удивилась:
   - Господин Бетаб пил молоко, ел катык - и ничего. Жив.
   - Боже! - Шагаретт принялась, как бабы в кочевье, рвать на себе свои дивные волосы. - Боже, о чем, мамаша, ты говоришь?!
   - О чем надо.
   - Боже! Какой яд?! Что ты болтаешь? - Она наклонилась и вцепилась руками в старушку. - Говори! Говори! Что ты знаешь! Говори! Не то язык вырву!
   Тупо, ничего не соображая, старушка забормотала. Она рассказала, что "господин войны" принес на кухню эмалированную кастрюльку и приказал налить ему пиалу молока. Что он принес также миску с катыком и попросил дать ему две-три ложки катыка. Сказал: "Если я умру, пусть я увижу ее благодарную улыбку..."
   - И вот, господин войны Бетаб сидит на своем месте у ворот, и щеки у него красные, - лепетала старушка, - и усы у него торчат, и он здоров. Разве, если бы что подсыпали в молоко, господин Бетаб сидел бы таким фазаньим петухом...
   - И ты! И Бетаб! Боже, значит... - И Шагаретт судорожно сжала в объятиях возмущенного, отчаянно сопротивляющегося малыша.
   - Я гулять пойду, - лепетал он.
   Малышу Джемшиду исполнилось четыре года, но, будучи вполне достойным своего средневекового предка - "властелина меча и копья" Ялангтуша, он считал уже себя воином.
   Но в состоянии нервного потрясения, в котором находилась Шагаретт, человек впадает в безумие. Всюду теперь молодая женщина видела угрозу своему мальчику. Там, в Москве, на Тверском бульваре, разговор о мусульманском имени. Здесь, в Мазар-и-Шерифе, снова намеки. Страшные, зловещие намеки, да еще в сочетании с молитвой мстителей.