Не позже завтрашнего дня он наведет точные справки, так ли это. Вот если б — да!
   Он купил в городе два листа бумаги, марку и конверт. Сейчас станет сочинять письмо ей, матке Настасье Куприяновне. Амелька сам удивился проснувшемуся в нем чувству к матери; он не знал, где оно родилось, какими путями обошло, захватило его сердце. Но это чувство долга и любви теперь пленило его всего, и плен тот сладостен и тяжек.
   Еще держались сумерки. На западе догорали оранжевые, золотистые, зеленоватые тона, Посиневшие от холода, голодные ребята разводили костер. Инженер Вошкин обучил Шарика верховой езде. Шарику надоело баловство; он обсобачил парнишку предостерегающим лаем и, голодный, забился в угол мрачного, сырого склепа возле ног Амельки.
   Амелька стоял на коленках, облокотившись на перевернутый вверх дном ящик, и сочинял письмо. Огарок поводит вправо-влево золотым своим хвостом. На ящике два слизняка; им неприятен свет огарка и неприятен человек, пыхтящий возле них; они невидимо вздрагивают, просят смерти. Амелька смахивает их на пол, топчет сапогом.
   «Бесценная матушка, Настасья Куприяновна. Это пишет тебе сын твой, небезызвестный Амельян.
   Бесценная матушка, вот уже почитай три года я убег из родимых краев и тебя бросил, горемыку. А из-за чего — ты знаешь сама. Что же это они делали со мной, особливо этот самый мироед Гаврила Колотушкин? А я потому озлобился, как сирота я есть, потому что разные буржуи угробили моего родителя, а вашего супруга и вас навек осиротили. Тяжко мне было, вот и озорство пошло Лучше бы меня убили, а не тятьку. Бесценная матушка, Настасья Куприяновна, то есть гак я люблю тебя, не нахожу слов. Одна подушка знает, сколько я проливаю горьких слез. А живу я шибко худо, ноют мои руки, ноют мои ноги, и сердце ноет, и сам я весь больной, изжеванный. Ежели не брошу бродяжить, чую, умру. Потому жизнь моя шибко тяжелая. Ну, клянусь тебе богом, бесценная матушка, Настасья Куприяновна, вот только съезжу в Крым, прогреюсь на солнышке для здоровья и вернусь, родимая, к тебе, вернусь на всю жизнь нашу. Уж вот-то заживем! Не скучай, не плачь, дожидай меня, пожалуйста, уж теперь скоро, совсем скоро свидимся с тобой. Уж ты прости меня как-нибудь, не проклинай, не плачь, А я тебя, бесценная матушка, Настасья ты моя Куприяновна, видел о прошлый год в городе нашем, только не смел подойти, потому — больной я весь и лицо опухло, и одет скверно, ты бы испугалась, не признала бы сына своего. А вот как хотелось подойти… Я, может быть, ходил след в след тебе и слезы…»
   — Амелька, шамать хочешь? — вбежала с улицы Катька Бомба.
   — Подь к черту! Вонючка… — буркнул Амелька, погасил огарок и вытер рукавом мокрые глаза.
   Катька ушла. Амелька запер дверь, зажег огарок и стал доканчивать письмо.
   Ему надо сейчас же снести письмо на почту, чтоб как можно скорей мчалось оно в деревню к матери. Он шел через парк, плотно стиснув зубы. Вызванные письмом переживания детства снова и снова вставали в возбужденном Амелькином мозгу. Его душа была охвачена злобной жалостью к своей судьбе, к матери, к убитому белогвардейцами отцу. Инстинкт жестокой мести овладел им вдруг. Ну, попадись ему теперь буржуй или какой-нибудь белогвардеец, он сразу отвинтит ему башку, вспорет брюхо, кишки намотает на березу. Схватил чугунный диван, с яростью отломал узорчатую ручку, подволок к пруду и бросил в зазвеневший, провалившийся ледок. Поднял камень и метким швырком разбил электрический фонарь. Попробовал вырвать с корнем молодое деревцо, но сила не взяла, заскрежетал зубами. Пошел вперед, надбавляя шагу и тяжело, с присвистом дыша. Опрокинул на ходу еще четыре скамьи, выломал ворота, дал по шее нищенке-старухе. Потом пришел в себя и, весь потный, огляделся. Все мутнело, вздрагивало перед глазами, и оголенное сердце его стало остывать.
   — Бабка! — крикнул он нищенке. — Прости меня, бабка.
   Проехал пьяный извозчик, раскачиваясь во все стороны, будто у него измяк, сломился позвоночник. По всему городу вспыхнули разом фонари. А вот и почта.
   Поздно вечером, перед тем как укладываться спать, Инженер Вошкин объявил, что ровно в полночь он будет необычайным волшебством вызывать душу мертвой Дуньки Таракана.
   Смотрели все. Уж, наверное, Инженер Вошкин выкиснет напоследок какое-нибудь забавное коленце. Всем было радостно: вот лягут спать, вот проснутся, а там придет курьерский поезд — и прощай, зима, здравствуй, здравствуй, долгожданный светлый Крым!..
   Был радостен, но как-то по-особому и Филька. Крым… Он верил и не верил. Мрачная тень погибшего дедушки Нефеда охлаждала его чувство.
   — Завтра, либо послезавтра — в Крым, — подтвердил Амелька,
   — Завтра, завтра! — настойчиво закричала детвора.
   От предвкушенья новых встреч и новой жизни у всех стало ныть в груди, где-то там, у сердца. Какое-то беспокойное томленье и жгло и тормозило бродяжьи порывы оборванцев. Так у иных захватывает дух, когда они смотрят с большой высоты в бездну.
   — Начинается, начинается, начинается! — торжественно возгласил Инженер Вошкин. Он трижды обошел вокруг яркого костра и вынул из тряпицы моржовый зуб морской собаки.
   — Ежели ты устроишь взрыв, как на Спирькиных похоронах, живьем в костер брошу, — пригрозил Амелька.
   — Взрыв — что? Взрыв — ерунда с маслом, — прохрипел Инженер Вошкин, — я, может быть, алтайский шаман. Увидишь — сразу с каблуков слетишь, остолбенеешь. Каливостру читал, графа?
   Кострище горел пожаром. Кругом — тьма, кругом — ничего не стало: были отрепыши, пожар и тьма. Все сидели. Колдун стоял по ту сторону костра, и ребятам казалось с земли, что он весь по грудь объят пламенем: горит, а не сгорает.
   — Кара-дыра-курум! — пронзительно закричал колдун-шаман и резким свистом продырявил мертвый темный воздух.
   Катька боязливо прижалась к Амельке.
   — Не бойся, — шепнул ей Амелька, — я мальчишке марафеты две понюшки дал.
   — Смотрите, смотрите! — таинственно выкрикнул колдун. — Сюда идут покойники со всех погостов… Куда вы? Ксы, ксы, ксы!.. Здравствуй, Спирька Полторы-ноги! А не видал ли ты Дуньку Таракана?
   И всем показалось, что к небу пошли от костра дым и смрад.
   — Кара-дыра-курум! — стал скакать возле костра колдун и швырнул в огонь волшебный зуб морской собаки.
   Из огня выбросилось вверх зеленое пламя, как от пороха, в сторону стрельнули угли и — покажись ребятам: встал над пламенем дымный, сизый, лохматый призрак. Филька разинул рот и приготовился бежать; Катька тихонько вскрикнула, схватилась за Амельку и защурилась; Карась весь насторожился и встопорщился; Пашка Верблюд вскочил, в его руке сверкнул финский нож.
   — Здравствуй, Дунька Таракан, — прошипел Инженер Вошкин. Красное, натертое суриком лицо его перекосилось; оно казалось под пламенем костра страшным, искаженным; один глаз его опять закрылся, и вся сила взвившейся в мальчишке жизни сосредоточилась, сгустилась в другом вытаращенном глазу. И всем почудилось, что это не глаз, а горящий черный уголь.
   — Батюшки, с ума сошел! — не на шутку оробела шатия.
   — Здравствуй, Дунька Таракан! — не своим голосом прокричал Инженер Вошкин. — Смотри, смотри! Кругом все покойники… Здравствуйте, мертвые покойники! А не видали ли вы душу Майского Цветка?
   Вдруг из тьмы протянулась живая, настоящая рука покойника и сгребла за шиворот заоравшего благим матом колдуна. Катька взвизгнула, все помчались врассыпную. Чья-то рука настигла во тьме и Катьку. Девчонка обомлела. Филька и Амелька скакали рядом, как запряженные взбесившиеся кони.
   А там, у костра, свистки, крик, испуганный лай Шарика.

20. БОЛЬШАЯ СМЕРТЬ

   Вот теперь-то у Фильки с Амелькой нет препятствий, чтоб ехать в Крым. Пожалуй, очень хорошо, что их последнее гнездо рассыпалось: Пашки Верблюды с Карасями — лишняя обуза. Ну, правда, Катьку жаль. А впрочем… Много найдется для Амельки таких Катек. Вот и хорошо. Значит, так тому и быть: Крым, Кавказ — и возвращение на родину, к любимой матери, к труду. Отлично.
   Ах, если б Амелька знал, что его письмо придет в деревню и не застанет Настасьи Куприяновны!
   Амелькина мать вот уж третьи сутки живет в том городе, где сын: вышли у нее дома какие-то неприятности с сельским обществом. Кажется, кусок кровной земли богатей хотели вырвать у нее: сын в нетях, шаромыжничает где-то, ну, баба может и без земли существовать. Вот и поехала Настасья Куприяновна к городским властям за правдой. Была у ней тайная надежда и Амельку встретить, А впрочем… Его с борзыми кобелями не найти. Разве что бог обиженному сердцу матери заблудшую тропу укажет. Только вряд ли, нет уж, чего там толковать.
   Ах, если б знала Настасья Куприяновна, что ее Амелька — вот он, тут…
   Амелька с Филькой меж тем поджидали курьерский поезд, чтобы тотчас же ехать в Крым. До поезда еще долго — два часа. Станция вся в электрических огнях, вокзал залит светом. Приятели греются в третьем классе. Наскучило сидеть. Вышли, прильнули глазами к окну в буфет.
   Вдруг на плечо Амельки Легла чья-то тяжелая рука. Амелька оглянулся и чуть не Закричал. — На твоей шее триста пятьдесят долгу по разверстке, — звучно прошептал Иван He-спи. — Да старый долг…
   — Ты?! Откуда? — только и мог сказать Амелька.
   — Пойдем.
   Они остановились за углом вокзала. Иван He-спи в мужичьем старом армяке, в мужичьей шапке, в лаптях. Черные глаза горели, рыжая накладная борода топорщилась.
   — С кооперативом — помнишь? — лопнуло. Часть убытка — на тебе.
   — Откуда ж мне? Нас разогнали.
   — Твое дело.
   — Я в Крым собрался, в боржомщики. Сейчас еду… Иван He-спи достал из-за пазухи кинжал, молча постучал о сталь ногтем и сказал:
   — Видишь? Деньги будешь уплачивать Ваньке Турку — буфетчику в пристанской чайной. Я пошел. — И он скрылся.
   В душе Амельки померкли все огни; мрак охватил его и оторопь. Как тряпичная кукла, не чувствуя себя, он приблизился к Фильке, все еще стоявшему у вокзального окна.
   — Все равно, поеду… Пусть убивает… Поеду! — выкрикнул самому себе Амелька.
   За окнами, в буфете, пальмы на столе, цветы. А за столиком, как раз возле окна, где стояли оборванцы, сидел человек в порыжелой кожаной тужурке, в теплых сапогах, на голове — шапка, поверх шапки — шаль, концы ее крест-накрест сзади в узел. Видимо, у человека зубы разболелись. Так и есть: снял человек шаль, щека подвязана платком. Человеку подали котлеты с макаронами. У Фильки потекла слюна. Человеку принесли полбутылки коньяку, человек потребовал самых лучших папирос и кофе. Принесли и это. Потом парней прогнали от окна.
   — Богатый, дьявол… Спекулянт, по-нашему — барыга, — сказал широкоплечий, приземистый Амелька, устало шагая больными простуженными ногами. Он все еще был в сильном волнении, в голове вспыхивали планы: что делать, как спасти себя от смерти, от бандита? И какой черт наврал ему, что бандит схвачен и сидит в тюрьме?
   Вскоре подкатил товарно-пассажирский поезд. Тысяча народу высыпала из вагонов на платформу.
   Амелька с Филькой сызнова приникли к тому же окну. Человек суетливо расплачивался с официантом. Бумажник человека туго набит деньгами.
   — Глянь, тысячи, — прошептал Амелька. Он дрожал, не попадая зубом на зуб, и обозленные глаза его горели хищно. — Барыга, сволочь, спекулянт.
   Человек обмотал голову по-бабьи шалью, вскинул за плечи торбу, сытно рыгнул, взял мешок под мышку, выкатился на платформу и стал пробираться к поезду. Но поезд брали с бою. Поезд торопился уходить в направлении к Москве, чтоб очистить путь ожидавшемуся курьерскому, который вот-вот примчится, постоит немного, свистнет и укатит в Крым.
   Амелька цепкими глазами неотступно следил за похожим на бабу человеком. Вот голова в шали пропестрела в стороне, вот мотнулась влево и исчезла.
   Ударили два звонка.
   — Филька! Дожидай меня в городе, в чайнухе «Отдых»… Завтра утром… вернусь!.. — вскричал на бегу Амелька. Он быстро обогнул хвост поезда и вскочил с другой стороны его на тормозную площадку.
   Амелька зорко заприметил, что человек в кожаной тужурке, в бабьей шали, сидит на ступеньках площадки пятого с краю товарного вагона.
   Поезд до отказа набит пассажирами. Амелька с искусством акробата перебирается по крышам с вагона на вагон. На пятой площадке — что за чудо! — человека нет, вместо него двое мальчишек стоят в обнимку, напевают развеселую. Ах, черт! Неужто Амелька просчитался? Он быстро — на шестой вагон. Спустился. И сердце его остановилось. Здесь!
   Он с размаху ударил ногой в спину сидевшего на приступках человека. И в жестокости, разинув страшный рот, поймал звериными глазами, как спекулянт в клетчатой шали, в кожаной тужурке кувырнулся под откос.
   Когда поезд, пофыркивая, поплевывая и скрежеща железом, пополз в гору, Амелька соскочил. Вместе с ним соскочил и Филька. Он не хотел бросать приятеля и тоже там, на станции, ловко впрыгнул в поезд. Он не умел лазить по крышам — где же ему угнаться за Амелькой? Погруженный в думы, он стоял на площадке, посматривая на белевшие снега. Вдруг… Кто это? Амелька…
   Амелька бежал возле путей к человеку; у человека — деньги… Наконец-то Амелька разочтется с этим проклятым Иваном He-спи, получит вольную и, может быть, поедет в Крым по-пански, в спальном.
   Вот зачернело на снегу. Это сброшенный спекулянт-барыга лежал недвижно…
   От быстрого бега Амелька задыхался; его оставляли силы, звенело в висках; уши оглохли, рот пересох. Он подбежал к распростертому, со сломанной шеей, трупу, С жадным криком, с подлой удачливой улыбкой он припал на корточки и пыхтя рванул на мертвеце тужурку, чтоб скорей завладеть деньгами. Вдруг проворные пальцы Амельки остановились, будто пораженные параличом: вглядевшись в лицо мертвеца, он с воем опрокинулся на спину и пополз по снегу прочь.
   — Амелька, Амелька, что ты! — вскричал подоспевший Филька,
   Амелька, рыча, поднялся, с размаху ударил Фильку в грудь ножом и бросился к железнодорожному мосту, задыхаясь и хрипя.
   — Стой! Куда? Стрелять буду! — пригрозил постовой красноармеец.
   — Стреляй! — И безумный Амелька схватился за перила, чтоб спрыгнуть в черную, окаймленную молодым льдом полынью.
   Однако красноармеец вовремя поймал его.
   Раненого Фильку тоже пощадила смерть.
   Остался невредим и спекулянт: он сразу же втискался в вагон и теперь храпит на верхней полке.
   Поплатилась жизнью лишь мать Амельки, Настасья Куприяновна. Сгубили ее шаль, тужурка мужа и судьба
   А вернее всего — исключительный, непоправимый случай.
 
   Август — декабрь 1928 г.

ЧАСТЬ 2. МРАК ДРОГНУЛ

   А и в некую пору
   Будет каждому вору
   На Руси жить отменно негоже.
Л. Н. Трефолев.


   … Выйдет парень рабочий
   И до воли охочий
Л. Н. Трефолев.

1. ДВЕРЬ ЗАХЛОПНУЛАСЬ НАДОЛГО

   Пути Фильки и Амельки сплелись теперь довольно крепко.
   Приятелей привезли в тот же самый родной им город. Амельку пришлось связать: он ополоумел и кусался. Связанный, он плакал или с хохотом выкрикивал: «Мамка! мамка!»
   Филька тоже плакал — не о своей участи, а глядя на Амельку.
   Вот и вокзал, милый, такой знакомый бан. Амелька пришел в себя. Они оба с Филькой заплаканными, обозленными глазами взглянули на то несчастное окно, за которым сидел вчера ненавистный спекулянт — барыга. Будь он, окаянный, трижды проклят.
   С вокзала парней отправили под конвоем в городскую милицию. Был солнечный день, праздник. Свисавшие с крыш ледяные сосульки таяли, снег прел, разводя по дорогам кашу.
   Их вели вдоль улицы, примыкающей к торговой площади. Проезжавшие на базар крестьяне злорадно перемигивались друг с другом, перебрасывались словами:
   — Влопались, дьяволы!.. Достукались!
   — Вы-ы-пустят…
   — А нет, так сами удерут. Их в реку надо, вот куда!
   Амелька старался притвориться бодрым, вызывающе глядел на сидевших в телегах мужиков, на встречных пеших, но болезнь брала свое, — голова моталась как чужая.
   Филька же стыдился посторонних; он надвинул шапку на нос и месил грязь словно не своими, одеревеневшими, ногами.
   Вдруг к Амельке подбежал одноглазый Карась и сунул в руку сверток:
   — На чем засыпался?
   Амелька тупо взглянул в лицо Карася и не ответил.
   — Пшел, стервеныш! — прогнал конвоир мальчишку и отобрал у Амельки передачу: — Рассмотрят в участке, вернут.
   В милиции они ждали очереди целый час. Амелька сидел, вдвое перегнувшись, потом прилег на грязный, заплеванный пол. Вся комната прокурена, арестованных — пьяных и трезвых мужчин, женщин и подростков — десятка два. Из милиции» при бумаге, направили приятелей в уголовный розыск. Теперь вели их двое милицейских. Опять пришлось долго дожидаться, Амелька развалился на лавке, стонал; лицо его раскраснелось, зацвело бурыми пятнами. Амелька заболел. Его увезли в тюремный лазарет, Фильку же до выяснения дела заперли в так называемую внутреннюю тюрьму при уголовном розыске. Впрочем, ему тоже сделали перевязку в лазарете, но за опасно больного не признали: видимо, рука Амельки в ту ночь дрожала, и нож ударил вскользь. Регистрация и предварительное дознание были отложены до выздоровления Амельки.
   Недели через две Амельку выписали из лазарета и привезли в уголовный розыск, в комнату регистратуры. Его в лазарете наголо обрили; он похудел, отмылся; все лицо его стало светиться только что пережитым большим страданием.
   — На рояле играл? — спросил его низенький жидковолосый человек в высоких сапогах, следователь.
   Амелька знал, что «играть на рояле» — значит снимать отпечатки с пальцев рук, и не без дерзости ответил:
   — На гармошке игрывал, на рояле нет. А что это означает?
   — Врешь, мокрушник, знаешь. Не верти вола… Фамилия?.. Имя?.. Возраст?..
   Амелька ответил.
   — Судимость? Приводы?
   — Нет, не было.
   — Ну, ладно. Не было, так будет. Заполняй анкету… Грамотный? Садись, пиши… Товарищ Кузнецов, приготовь дактил!
   Безусый молодой человек в тужурке достал все нужное для производства дактилоскопического обследования.
   Амелька меж тем писал на анкетном бланке. Фамилия: Схимников. Имя-отчество: Емельян Иваныч. Прежняя судимость: не было. Приводы: не было. И т. д. Затем мягкие оконечности Амелькиных пальцев смазали темной типографской краской. Следователь подсунул ему дактилоскопическую карточку для правой и левой руки:
   — Играй.
   Товарищ Кузнецов каждый Амелькин палец начал по очереди тщательно прикладывать к соответствующим графам карточки. Получились тонкие отпечатки круговых и Дуговых узоров складок кожи. Следователь через сильную лупу стал со вниманием рассматривать эти отпечатки. Он часто заглядывал в книжку с таблицами, вновь всматривался в рисунок, делал вычисления. Амелька, едва дыша, следил за его лицом. Следователь вывел сложную дактилоскопическую формулу по методу Гальтона и Рошера, проверил вычисления и подошел к ряду высоких закрытых шкафов. Он открыл шкаф со множеством ящичков. На каждом ящичке наклеены билетики с номерами групп, подгрупп и соответствующей формулой. Он залез на стул и тщательно рассматривал формулы, сравнивал их со своей. Амелька неослабно продолжал следить за ним. Первый шкаф благополучно закрылся, второй открылся и закрылся, третий, последний, — тоже. «Ага, ага… — Амелька свободно передохнул: — проехало». Но вот следователь отдернул синюю занавеску в нишу: там притаился четвертый шкаф. Открывшаяся дверка шкафа издевательски скрипнула Амельке: «Здравствуй… а я здесь». Нервными пальцами следователь выхватил из ящичка серую папку, буркнул в усы: «Мерзавец», — и резко сел за стол. Амелька съежился, перевел плечами; в глазах густо замелькали рои черных мошек.
   Рассматривая через лупу хранившиеся в папке отпечатки чьих-то пальцев, следователь с язвительной улыбочкой сказал:
   — Слушай, ты, мальчик-с-пальчик… Как тебя? Схимников? Не ты ли в прошлом году Емельяном Кувшиновым был, кличка Ванька Мордастый?
   — Нет, — слабым голосом проговорил Амелька, — Истинный бог, нет… Вот провалиться, нет… Вот..
   — Врешь, орясина, врешь, наглец… У тебя два привода и судимость — условно на полгода.
   — Нет, что вы! Товарищ следователь!.. Это не я… Чем хотите, побожусь. Я первый год, как…
   — Сознавайся, покуда я тебя в переплет не взял. — Следователь затопал ногами и грозно застучал браунингом о стол.
   — Ваше дело, можете расстрелять, — втянул Амелька голову в плечи. — Неужто я не сознался бы, ежели…
   — А это чья морда? — И следователь сунул в глаза Амельке наклеенные рядышком две карточки: анфас и в профиль — Узнал?
   — Я это… — прошептал Амелька. — Только когда же это? Меня не снимали.
   — Мы знаем, когда… Разувай левую ногу… Товарищ Кузнецов, дактил!
   Амелька вяло разулся. Сделали отпечатки с его двух пяток, сняли двойную фотографию, стали производить поверхностный предварительный допрос. Амелька старался держаться бодро, но душевные силы оставляли его: он стиснул руками виски, замотал головой и разразился громким плачем.
   — Заткнись, хулиган, мокрушник! — свирепел нервный следователь. — Раньше нужно было плакать, не теперь… Двадцатый год парню…
   Когда уводили Амельку, он, давясь слезами и всхлипывая, говорил:
   — Вы не подумайте, что я… плачу… потому, что влип… Плюю я на это… Мне себя не жаль… Мне ее жаль… Эх! Черт… Да разве вам понять!
   Следом за Амелькой был допрошен и другой случайный соучастник преступления — Филька.
   Составленный так называемый «протокол задержания» был тотчас же направлен на заключение прокурора. Амелька же сел во внутреннюю тюрьму при уголовном розыске, в ту самую камеру, где Филька уже успел просидеть целых две недели.
   — Вот и опять вместе, — сказал Филька, пробуя улыбнуться. Он не сразу узнал своего обритого, похудевшего приятеля. — Ну, как? Что ж нам теперь будет? — подавленно спросил он Амельку.
   Тот отвернулся от него, молчал.
   — Не знаю, дали веру моим словам или нет, — опять заговорил Филька. — Я отперся. Я сказал, что я в этом деле ни при чем. Говори, чего ж ты…
   — Уйди, Филька, пожалуйста, уйди. Не до тебя мне… — Амелька резко встал, отошел от Фильки и с каким-то болезненным озлоблением крикнул, не оборачиваясь:
   — Жаль, что я тогда тебя не дорезал, чертова сына!
   Филька сразу после этих обидных слов замкнулся сам в себя и надолго выбросил из своей души Амельку.
   Так шли дни. Заключенных выводили на пятнадцатиминутную прогулку. Внутренний дворик не широк, не длинен. Со всех сторон и снизу — камень, вверху — зимнее небо в облаках. Ходили по кругу друг за другом в расстоянии трех-четырех шагов. Филька на прогулке предпочитал сидеть возле стены, где виднелась блеклая, хваченная морозом травка. Он упорно смотрел в землю. Ему хотелось эту землю целовать.
   Через две недели органами дознания была получена от прокурора ответная бумага о дальнейшей судьбе Фильки и Амельки. На другой же день Амельку, как убийцу, увезли в следственный изолятор. Отвозили его в закрытом автомобиле. Филька же лишь подозревался в соучастии в убийстве; поэтому его препроводили в исправительный труддом.
   Охладевшие друг к другу и разъединенные физически, Филька и Амелька все-таки изредка встречались в камере следователя, ведущего их дело. Фильку сопровождал милиционер, Амельку же всегда конвоировал красноармеец.
   Перед отправкой в поход подсудимый подвергался обыску. Махорка и нюхательный табак отбирались. Это давало конвоиру уверенность, что он дорогой не ослепнет от пригоршни брошенной в глаза махорки и подсудимый не сбежит.
   — А папироски можно? — спросил Амелька красноармейца.
   — Можно, только дай мне одну,
   У следователя Амелька рассказал о себе всю правду. Он всячески выгораживал Фильку: убийство Совершил он, Амелька, Филька же ровно ни при чем, даже Амелька крайне удивился, когда увидел его там, возле себя, у трупа. Да, да, уж пусть следователь, пожалуйста, поверит, что Филька чист и нет на нем никакой вины. А вот его, Амельку, пускай приговорят к расстрелу: что же, он готов.
   Амелька был тверд духом. Филька же, почувствовав всю силу правды в словах бывшего товарища, плаксиво скривил рот и едва удержался от рыданий. Он никак не ожидал, что Амелька встанет на его защиту.
   Следователь свое заключение препроводил прокурору Вскоре Амельке была вручена повестка с копией обвинительного заключения. В повестке значилось: «Ваше дело направлено в Окружной суд и назначено к слушанию тогда-то». Амелька прочел и приятно подумал: «Очень даже вежливо, на вы».
   Судом Филька был оправдан. Амельку же присудили к двум годам высидки без строгой изоляции. Смягчающим вину обстоятельством послужило его чистосердечное раскаяние и роковая, потрясшая его организм, случайность. Во все время судопроизводства слово «мать» било Амельку обухом по голове. Из зала суда его вывели в полуобморочном состоянии. Дверь вольных птиц захлопнулась за ним надолго.

2. ГОВОРЯЩИЕ СТЕНЫ

   Амельку доставили в городскую старинную тюрьму. Вместе с другими осужденными он был помещен в так называемую карантинную камеру.
   Обширная, грязная камера эта густо набита осужденными, среди которых, конечно, должны быть и больные. Чтоб уберечь здоровых от больных, все вновь прибывающие выдерживают здесь врачебный карантин. Для каждого карантин два-три дня, затем строгий медицинский осмотр. Больных направляют в лазарет, здоровых сортируют по камерам.