Страница:
— Это что? — спросил он.
— Фабзауч, — ответили ему со смехом.
Филька стоял столбом и ничего не понимал. Потом догадался, что это своеобразные курсы воровства. Какой-то незнакомый Фильке шкет сдавал экзамен на карманника. Его звали: Костя Шарик; он был толстенький, лет тринадцати, подросток, с красивой, круглой, быстроглазой мордочкой и пухлыми губами; одет он в матросскую рубашку и черные, в заплатах, брюки-клеш. Босой. Он ловко вырезывал у товарищей карманы, проворно передавал краденое соседу, а тот — другому беспризорнику Костю Шарика схватывали «мильтоны», но улик не было, и он выходил из воды сух, как гусь. Подошедший к Фильке Степка Стукни-в-лоб давал ему, как спец, исчерпывающие объяснения.
— Гляди, гляди, крутится. Это он в трамвае карманы режет. Видишь, барыню обчистил? Видишь, часы у гражданина снял?.. Гляди, гляди, перетырку делает. Видишь, двое с задней площадки винта дают?
Филька тут узнал, что внутренний карман называется «скуло», левый карман зовется «левяк», «квартиры» — это карманы брюк, «сидор» — мешок с вещами, «скрипуха» — скрипучая корзина с крышкой.
— Входи в круг, учись, чего стоишь?
— Я на это неспособный, — по-виноватому улыбнулся Филька и пошел к реке.
Степка Стукни-в-лоб злобно сплюнул и присвистнул ему вслед.
Филька умылся, захватил с собой ломтище хлеба и направился в город разыскивать слепца Нефеда, чтоб привести его сюда. А после похорон Филька, пожалуй, бросит беспризорников и уйдет с дедом в бродяжью жизнь. Да, да, он так и сделает. Так лучше.
Возле могилы лежал на боку серый гранитный памятник с ангелом, держащим крест; ангел завяз бронзовыми крыльями в песке. Памятник этот чем свет похитили с соседнего кладбища человек пять рослых беспризорников. Они запихали его в бочку из-под капусты и прикатили к могиле катом.
Дизинтёр, увидав украденный памятник, сначала ругался, потом одобрил грабителей, сказав:
— Это камень богача давил. Пусть теперь покрасуется над легким Спирькой.
Потом он ушел в город и вернулся вместе с дряхлым священником, много лет побиравшимся Христовым именем возле часовни на торговой площади.
— Хороните по-гражданскому али по-военному, мне наплевать, — сказал Дизинтёр Амельке. — А я желаю по мальчонке панихиду отслужить… Он велел…
Филька привел Нефеда с новым, черненьким, похожим на суслика, поводырем.
Девчонка отбрякала в железный лист — двенадцать. Покойника подняли и понесли на досках к могиле. Гроба не было. Да и не к чему: так труп скорей сгниет.
Моросил мелкий дождь, кругом уныло, хмуро. Река протекала в свинцовом холодном блеске; за рекой, над блеклыми полями, с граем мчались птичьи табуны.
Впереди покойника шел «самодеятельный» оркестр из плохонькой гармошки, трех балалаек, гитары, свистулек, рожков и барабана. Все инструменты, за исключением барабана и берестяных рожков, краденые. Барабан — собственность Володьки Красного, который почему-то считал себя юным пионером и, не будучи им, всегда носил пионерский красный галстук.
Оркестр плел дикую отсебятину, кто во что горазд. Но это не столь уж важно: музыканты все-таки играли воодушевленно, почти с молитвенным усердием.
Когда труп лег на дно ямы и вниз полетели комья земли, ребята запели «вечную память». Пели дружно, страстно и любовно. Девчонки сразу же подчинились общему настроению: они плакали в открытую, слезливо, громко, как бы соревнуясь на первый приз печальной горести. Некоторые из мальчишек тоже подергивали носами и смигивали слезы.
Могила была проста и трогательно одинока. Может быть, завтра все эти отрепыши умчатся перелетным серым коршуньем в новые просторы и былой товарищ Спирька будет здесь догнивать один, забытый всеми.
Вид могилы и зарываемого трупа вызывал в бесшабашных юных головах чувство глубоко упрятанной тревоги. Каждый старался гнать эту тревогу прочь, забыть о ней. перевести мысль на другое, веселое, охальное. Но вечная память» и могила с прахом, заслоняя весь тлен жизни, владели в эту минуту и чувством и умом. Каждый, хоть краешком души, представлял себе свою будущую жизнь, судьбу и смерть.
Впрочем, о собственной смерти думали немногие. Думали о ней слепой Нефед, пожалуй, Филька, еще старенький попик с Дизинтёром, ну, может быть, еще пяток нечаянных тихонь.
Большинство же плохо верило в возможность личной счерти: они утешали себя тем, что смерть уносит лишь слабых душой и телом, вроде хромоногого калеки Спирьки: они же — сильны, ловки и смышлены; они закалены в борьбе, бесстрашны, и смерти они не поддадутся.
Конечно, меньше всех боялась смерти Майский Цветок, потому что ей хорошо живется; еще Дунька Таракан, потому что ей живется хотя и плохо, но она все-таки должна родить ребенка, тогда для нее наступит сытость, радость и почет. Она временами горячо желала смерти лишь другим, а не себе.
Но все-таки в эту тяжелую минуту, хоть на короткое мгновенье, мелькнула перед каждым навязчивая мысль о чем-то мрачном, далеком и таинственном.
И не успела еще замолкнуть «вечная память», как вблизи, в десятке сажен от могилы, тарарахнул взрыв. Столб пламени и дыма оглушительно взмыл вверх.
Все вздрогнули, оглянулись; слепец посунулся вперед; попик бессильно сел на кочку, стал осенять себя крестом.
Отброшенный взрывом, вскочил и с отчаянным криком помчался к барже толстенький воришка Костя Шарик, крутясь на берегу и поджимая раненую руку.
— Я ему говорил, что не подходи к огнестрельному изобретению! — весь бледный, трясущийся, подбежал к толпе Инженер Вошкин — Я хотел, как на стопроцентных похоронах, чтобы залп…
Но в это время Амелька начал перед могилой речь. О чем говорил он, Инженеру Вошкину не удалось услышать: во-первых, Инженер Вошкин оглох на оба уха; во-вторых, он собирался сказать речь самолично. Он великолепно знает, как произносят речи заправские ораторы: он много раз бывал на фабричных митингах; уж он-то не подгадит, произнесет ударно.
Вот Инженер Вошкин вскочил на лежавший серый памятник и, набираясь вдохновения, с минуту красовался перед улыбавшейся толпой.
Чудом спасшийся от изобретенного им взрыва, он блистал во всем параде: при медалях, в галунах, в свежеподкрашенных усах и бороде. Мешок с тремя дырами — для головы и рук — был перехвачен по талии черным кушаком, на голой до плеча левой руке повязана выше локтя черная тряпка — траур.
Еще плохо оправившись от испуга, он покрутил в волнении усы и отрывисто заговорил, ставя после каждого слова точку, вместе с тем ударяя по сердцу кулаком и театрально выбрасывая кулак вперед к толпе:
— Мы! Молодежь! Совецкая! Передовая! Сегодня… Хороним…
Толпа отрепышей вдруг захохотала. Отождествление себя с советской молодежью даже ей показалось нелепым и смешным. Беспризорники, однако, поняли, что Инженер Вошкин сказал это шутки ради, и дивились его изобретательной на всякие штучки голове.
Инженер Вошкин тоже улыбнулся, но крикнул в толпу «ша!», крутнул для важности левый ус и продолжал:
— Мы! Очень даже шикарные! Граждане и гражданочки!.. Хороним. Нашего. Товарища. Спирьку. Спиридона. Полторы-ноги. Который. Целиком и полностью. В сырой. Могиле. (Пауза) И он есть. Жертва. Революции. Это, товарищи. Террор. Засилье. Недорезанной. Буржуазии. (Пауза.) Лорды. Которые жиреют. На наших хлебах, Товарищи. (Пауза.) Мы, передовая молодежь. Клянемся. Вскрыть гнойник. И встать, как один. На защиту… Этой самой… Как ее?.. Забыл, товарищи. (Пауза.) Ну, короче говоря. Нашему товарищу. Спирьке. В общем и целом. Царство. Небесное. Я кончил.
Инженер Вошкин браво соскочил с памятника под смех толпы и, оправляя медали, важно встал в передних рядах отрепышей.
— За последние слова — дурак, — громко, чтоб все слышали, сказал ему Амелька Схимник. — Следующий! Кто желает к порядку дня?
Желающих не нашлось. Только стоявший в стороне дед Нефед тряхнул шапкой седых волос и буркнул в расстилавшийся пред ним вечный мрак:
— Эх вы нелюди! Как скоты живете, как щенята умираете.
Уж многие бросились со свистом, с писком, с песнями чрез поле к городу. Но многие задержались.
Пять молодцов возились с памятником, стараясь подтащить его к могиле. Но памятник нежданно огруз, какая-то сила припаяла его к земле. Пять молодцов немало дивились: ведь так легко им удалось доставить памятник с кладбища сюда. На помощь им подошел Дизинтёр, и вскоре памятник величественно воздвигся, придавив собой жалкий надмогильный холмик.
Бронзовый ангел был мрачен и грустен; он вопросительно глядел в небо; небо отвечало ему мелкой пронизью дождя.
На граните высечено:
Спиридон? Верно. Иваныч? Тоже, пожалуй, верно. Странников? Ну, уж это вернее верного: кто же из их шатии, из перелетных птиц, не странник?
— Спасибо за изобретение памятника, — поблагодарил он пятерых молодцов. — Пожалуй, и я бы не отказался от такой продукции масштаба.
После того как все разошлись, старенький священник, отец Феофилакт, отслужил по Спирьке панихиду. Молились: Дизинтёр, Филька, дед Нефед с поводырем, четыре девчонки и Инженер Вошкин. Он подавал отцу Феофилакту кадило, сделанное Дизинтёром из консервной коробки: у священника ничего не было — ни креста, ни ризы.
Панихида пелась без дьячка, наскоро и как попало: священник считал несмышленого покойника заблудшей овцой, недостойной молитв церкви, похищение же кладбищенского памятника — явным святотатством. А пошел он в сие непотребное место ради христианской жалости к богоотверженной шпане.
10. РАЗГУЛЬНАЯ ТРИЗНА
11. МАЙСКИЙ ЦВЕТОК ОТЦВЕЛ
— Фабзауч, — ответили ему со смехом.
Филька стоял столбом и ничего не понимал. Потом догадался, что это своеобразные курсы воровства. Какой-то незнакомый Фильке шкет сдавал экзамен на карманника. Его звали: Костя Шарик; он был толстенький, лет тринадцати, подросток, с красивой, круглой, быстроглазой мордочкой и пухлыми губами; одет он в матросскую рубашку и черные, в заплатах, брюки-клеш. Босой. Он ловко вырезывал у товарищей карманы, проворно передавал краденое соседу, а тот — другому беспризорнику Костю Шарика схватывали «мильтоны», но улик не было, и он выходил из воды сух, как гусь. Подошедший к Фильке Степка Стукни-в-лоб давал ему, как спец, исчерпывающие объяснения.
— Гляди, гляди, крутится. Это он в трамвае карманы режет. Видишь, барыню обчистил? Видишь, часы у гражданина снял?.. Гляди, гляди, перетырку делает. Видишь, двое с задней площадки винта дают?
Филька тут узнал, что внутренний карман называется «скуло», левый карман зовется «левяк», «квартиры» — это карманы брюк, «сидор» — мешок с вещами, «скрипуха» — скрипучая корзина с крышкой.
— Входи в круг, учись, чего стоишь?
— Я на это неспособный, — по-виноватому улыбнулся Филька и пошел к реке.
Степка Стукни-в-лоб злобно сплюнул и присвистнул ему вслед.
Филька умылся, захватил с собой ломтище хлеба и направился в город разыскивать слепца Нефеда, чтоб привести его сюда. А после похорон Филька, пожалуй, бросит беспризорников и уйдет с дедом в бродяжью жизнь. Да, да, он так и сделает. Так лучше.
* * *
Беспризорники решили хоронить товарища ровно в двенадцать, «чтобы честь честью, как у порядочных людей».Возле могилы лежал на боку серый гранитный памятник с ангелом, держащим крест; ангел завяз бронзовыми крыльями в песке. Памятник этот чем свет похитили с соседнего кладбища человек пять рослых беспризорников. Они запихали его в бочку из-под капусты и прикатили к могиле катом.
Дизинтёр, увидав украденный памятник, сначала ругался, потом одобрил грабителей, сказав:
— Это камень богача давил. Пусть теперь покрасуется над легким Спирькой.
Потом он ушел в город и вернулся вместе с дряхлым священником, много лет побиравшимся Христовым именем возле часовни на торговой площади.
— Хороните по-гражданскому али по-военному, мне наплевать, — сказал Дизинтёр Амельке. — А я желаю по мальчонке панихиду отслужить… Он велел…
Филька привел Нефеда с новым, черненьким, похожим на суслика, поводырем.
Девчонка отбрякала в железный лист — двенадцать. Покойника подняли и понесли на досках к могиле. Гроба не было. Да и не к чему: так труп скорей сгниет.
Моросил мелкий дождь, кругом уныло, хмуро. Река протекала в свинцовом холодном блеске; за рекой, над блеклыми полями, с граем мчались птичьи табуны.
Впереди покойника шел «самодеятельный» оркестр из плохонькой гармошки, трех балалаек, гитары, свистулек, рожков и барабана. Все инструменты, за исключением барабана и берестяных рожков, краденые. Барабан — собственность Володьки Красного, который почему-то считал себя юным пионером и, не будучи им, всегда носил пионерский красный галстук.
Оркестр плел дикую отсебятину, кто во что горазд. Но это не столь уж важно: музыканты все-таки играли воодушевленно, почти с молитвенным усердием.
Когда труп лег на дно ямы и вниз полетели комья земли, ребята запели «вечную память». Пели дружно, страстно и любовно. Девчонки сразу же подчинились общему настроению: они плакали в открытую, слезливо, громко, как бы соревнуясь на первый приз печальной горести. Некоторые из мальчишек тоже подергивали носами и смигивали слезы.
Могила была проста и трогательно одинока. Может быть, завтра все эти отрепыши умчатся перелетным серым коршуньем в новые просторы и былой товарищ Спирька будет здесь догнивать один, забытый всеми.
Вид могилы и зарываемого трупа вызывал в бесшабашных юных головах чувство глубоко упрятанной тревоги. Каждый старался гнать эту тревогу прочь, забыть о ней. перевести мысль на другое, веселое, охальное. Но вечная память» и могила с прахом, заслоняя весь тлен жизни, владели в эту минуту и чувством и умом. Каждый, хоть краешком души, представлял себе свою будущую жизнь, судьбу и смерть.
Впрочем, о собственной смерти думали немногие. Думали о ней слепой Нефед, пожалуй, Филька, еще старенький попик с Дизинтёром, ну, может быть, еще пяток нечаянных тихонь.
Большинство же плохо верило в возможность личной счерти: они утешали себя тем, что смерть уносит лишь слабых душой и телом, вроде хромоногого калеки Спирьки: они же — сильны, ловки и смышлены; они закалены в борьбе, бесстрашны, и смерти они не поддадутся.
Конечно, меньше всех боялась смерти Майский Цветок, потому что ей хорошо живется; еще Дунька Таракан, потому что ей живется хотя и плохо, но она все-таки должна родить ребенка, тогда для нее наступит сытость, радость и почет. Она временами горячо желала смерти лишь другим, а не себе.
Но все-таки в эту тяжелую минуту, хоть на короткое мгновенье, мелькнула перед каждым навязчивая мысль о чем-то мрачном, далеком и таинственном.
И не успела еще замолкнуть «вечная память», как вблизи, в десятке сажен от могилы, тарарахнул взрыв. Столб пламени и дыма оглушительно взмыл вверх.
Все вздрогнули, оглянулись; слепец посунулся вперед; попик бессильно сел на кочку, стал осенять себя крестом.
Отброшенный взрывом, вскочил и с отчаянным криком помчался к барже толстенький воришка Костя Шарик, крутясь на берегу и поджимая раненую руку.
— Я ему говорил, что не подходи к огнестрельному изобретению! — весь бледный, трясущийся, подбежал к толпе Инженер Вошкин — Я хотел, как на стопроцентных похоронах, чтобы залп…
Но в это время Амелька начал перед могилой речь. О чем говорил он, Инженеру Вошкину не удалось услышать: во-первых, Инженер Вошкин оглох на оба уха; во-вторых, он собирался сказать речь самолично. Он великолепно знает, как произносят речи заправские ораторы: он много раз бывал на фабричных митингах; уж он-то не подгадит, произнесет ударно.
Вот Инженер Вошкин вскочил на лежавший серый памятник и, набираясь вдохновения, с минуту красовался перед улыбавшейся толпой.
Чудом спасшийся от изобретенного им взрыва, он блистал во всем параде: при медалях, в галунах, в свежеподкрашенных усах и бороде. Мешок с тремя дырами — для головы и рук — был перехвачен по талии черным кушаком, на голой до плеча левой руке повязана выше локтя черная тряпка — траур.
Еще плохо оправившись от испуга, он покрутил в волнении усы и отрывисто заговорил, ставя после каждого слова точку, вместе с тем ударяя по сердцу кулаком и театрально выбрасывая кулак вперед к толпе:
— Мы! Молодежь! Совецкая! Передовая! Сегодня… Хороним…
Толпа отрепышей вдруг захохотала. Отождествление себя с советской молодежью даже ей показалось нелепым и смешным. Беспризорники, однако, поняли, что Инженер Вошкин сказал это шутки ради, и дивились его изобретательной на всякие штучки голове.
Инженер Вошкин тоже улыбнулся, но крикнул в толпу «ша!», крутнул для важности левый ус и продолжал:
— Мы! Очень даже шикарные! Граждане и гражданочки!.. Хороним. Нашего. Товарища. Спирьку. Спиридона. Полторы-ноги. Который. Целиком и полностью. В сырой. Могиле. (Пауза) И он есть. Жертва. Революции. Это, товарищи. Террор. Засилье. Недорезанной. Буржуазии. (Пауза.) Лорды. Которые жиреют. На наших хлебах, Товарищи. (Пауза.) Мы, передовая молодежь. Клянемся. Вскрыть гнойник. И встать, как один. На защиту… Этой самой… Как ее?.. Забыл, товарищи. (Пауза.) Ну, короче говоря. Нашему товарищу. Спирьке. В общем и целом. Царство. Небесное. Я кончил.
Инженер Вошкин браво соскочил с памятника под смех толпы и, оправляя медали, важно встал в передних рядах отрепышей.
— За последние слова — дурак, — громко, чтоб все слышали, сказал ему Амелька Схимник. — Следующий! Кто желает к порядку дня?
Желающих не нашлось. Только стоявший в стороне дед Нефед тряхнул шапкой седых волос и буркнул в расстилавшийся пред ним вечный мрак:
— Эх вы нелюди! Как скоты живете, как щенята умираете.
Уж многие бросились со свистом, с писком, с песнями чрез поле к городу. Но многие задержались.
Пять молодцов возились с памятником, стараясь подтащить его к могиле. Но памятник нежданно огруз, какая-то сила припаяла его к земле. Пять молодцов немало дивились: ведь так легко им удалось доставить памятник с кладбища сюда. На помощь им подошел Дизинтёр, и вскоре памятник величественно воздвигся, придавив собой жалкий надмогильный холмик.
Бронзовый ангел был мрачен и грустен; он вопросительно глядел в небо; небо отвечало ему мелкой пронизью дождя.
На граните высечено:
Здесь покоится прахНе по возрасту сообразительный Инженер Вошкин эту надпись вполне одобрил.
первой гильдии купца
СПИРИДОНА ИВАНОВИЧА
СТРАННИКОВА
Спиридон? Верно. Иваныч? Тоже, пожалуй, верно. Странников? Ну, уж это вернее верного: кто же из их шатии, из перелетных птиц, не странник?
— Спасибо за изобретение памятника, — поблагодарил он пятерых молодцов. — Пожалуй, и я бы не отказался от такой продукции масштаба.
После того как все разошлись, старенький священник, отец Феофилакт, отслужил по Спирьке панихиду. Молились: Дизинтёр, Филька, дед Нефед с поводырем, четыре девчонки и Инженер Вошкин. Он подавал отцу Феофилакту кадило, сделанное Дизинтёром из консервной коробки: у священника ничего не было — ни креста, ни ризы.
Панихида пелась без дьячка, наскоро и как попало: священник считал несмышленого покойника заблудшей овцой, недостойной молитв церкви, похищение же кладбищенского памятника — явным святотатством. А пошел он в сие непотребное место ради христианской жалости к богоотверженной шпане.
10. РАЗГУЛЬНАЯ ТРИЗНА
Дождь усиливался. Беспризорники вернулись из города раньше обыкновенного.
Филька упросил Нефеда ночевать под баржей. Он говорил ему:
— Поживи у нас, дедушка, денек-другой, вот погода выведрит, тогда и я, пожалуй, с тобой уйду… Возьмешь?
Вечер наступил сегодня тоже преждевременно; под баржей было совсем темно: зажгли огни.
Темно было и на душе у Дуньки Таракана, и никто не мог в ее душе зажечь огонь.
Униженная, оскорбленная, Дунька зверенышем сидела в своем углу и не хотела выходить на люди. Она сверкала из тьмы своими цыганскими глазами то в сторону палатки, где детвора наперебой старалась излить свою нежность потерпевшей матери — Майскому Цветку, то окидывала ненавистным взглядом широкие плечи этого дурня Дизинтёра. Вот дурак, вот толстогубый дурошлеп, вот деревенщина!
Ну и наплевать… Дунька и без него прекрасно сумеет нажить ребенка. Она, пожалуй, возьмет да и за-брюхатит вот сейчас, сию минуту. Она сначала устроит из тряпок на своем впалом животе маленькую толщинку, через месяц сделает толщинку побольше, через месяц еще побольше, потом сделает из подушки брюхо, потом из трех подушек — пузо, потом родит. Да, да, родит. Она проберется ночью по темной лестнице в родильный дом, она украдет там симпатичного сыночка. А вернувшись, скажет: «Это я родила. Это мой сынок, Нешто вы не видали, остолопы, какой у меня был животище? А где же он?» Тогда начнут ее чествовать, сделают ей отдельную палатку, будут ее любить и уважать. Фига, фига тебе, Майский Цветок, нахалка!
Так текут мысли обиженной Дуньки Таракана.
Но она вздыхает, она сознает, как трудно осуществить свою нелепую мечту. А главное… когда, когда все это 6улет? Ей же надо и честь и славу вот здесь, сейчас…
Дрожит Дунькина душа, дрожит вся Дунька с ляском кривых зубов, с мелким подергиванием пальцев на руках и на ногах, с зябким холодком, коробящим сухую спину. Дрожит Дунька Таракан мозгом, сердцем, всем нутром, и вот ей этой дрожи страшно. А кто поможет, кто спасет, кто успокоит Дуньку? Все против нее. Одна.
Эх, выкинуть бы Дуньке лихое коленце на удивленье всем! Сделать бы такое, чтобы день и ночь все тряслись, как она сейчас трясется. А потом бежать, бежать на светлую жизнь или в погибель.
Меж тем все веселились. Но веселье было какое-то тяжелое и странное: оно родилось случайно, из вина. В память зарытого товарища беспризорники решили угоститься всерьез и до отказа. Нашлось вино, развернулись самобраные сказочные скатерти, чудесно появилось то и се. Подвыпили, конечно. А подвыпив, совсем позабыли о Спирьке Полторы-ноги: плясы начались, и песни, и скандалы.
Но все было неживое и туманное. Должно быть, предсмертные стоны Спирьки и бред его все еще держались под шумной баржей, запутавшись в лохмотьях, в рвани, в этом прокуренном, нездоровом воздухе. Недаром Шарик был тоже уныл и беспокоен: хвост у него опущен, уши вниз, подойдет к одной, к другой кучке Филек и Амелек, нюхнет влажным носом пахучее отрепье на грязнейших телах оборвышей и в растерянности не знает, как вести себя.
— А ведь ты, черт безрогий, сейчас взвыть должен, — сказал Шарику Пашка Верблюд и сунул ему в нос голову селедки.
Так оно и есть. Подачка не соблазнила Шарика: нюхнул, отфыркнулся, ленивой ступью вышел из-под баржи, посмотрел на небо, посмотрел на землю, взвыл.
Беспризорники прислушались к нестерпимому вою пса и жутко захохотали. Шарика кто-то больно пнул ногой, он взвизгнул и, подбирая зад, бросился в тьму, подальше от костра, к могиле.
Трезвенник Филька не желал участвовать в таких поминках: нешто это по-божьи? Вот ерунда какая, тьфу!
Однако Фильку интересовала невиданная жизнь. И он, оставив дремавшего дедушку Нефеда, пошел бродить средь веселящихся оборвышей.
Вон там, в дальнем углу огромной баржи, куда не проникли веселые огни, чуть брезжит мутный свет огарка. Филька направился туда.
— Бог в помощь, — сказал он мальчику и стал возле него.
Мальчик Петя Прохоров сидел за опрокинутым ящиком, как за письменным столом, что-то писал на полулисте бумаги. В этой части баржи было не так шумно: из пьяниц сюда никто не заходил.
— Помогай бог, — вновь поприветствовал Филька мальчугана.
— Ты что этим хочешь сказать? — поднял он на Фильку свое хмурое, со сдвинутыми бровями лицо.
— Чем? — не понял Филька.
— А вот своими глупыми словами: «Бог в помощь». Я этого не признаю.
— Пошто?
— По то, что бога нет…
— Зачем?
— Пошел к черту, не мешай! Филька похлопал глазами и сказал:
— А ты не серчай. Чего ты?.. Я просто из любопытства подошел. Гляжу, все бесятся — и старики, и молодежь, а ты монахом сидишь, пишешь. Вот и подошел.
— Пускай бесятся. Мне ни к чему это. Я учебой занят. На рабфак. На машиниста. Видишь? — И мальчик вытащил из-под ящика пачку книг.
— Ого! — удивился Филька. — А пошто со шпаной живешь?
— А ты пошто?
— Я временно.
— Я тоже не навек. Да будь она проклята, эта собачья жизнь!
— Шел бы в приют куда.
Учи! — сверкнул глазами мальчик. — Без тебя знаю. Я здесь худым не занимаюсь. Я сегодня полтора рубля заработал: вещи отвез с бана. Вот тележка.
— Это хорошо, — одобрил Филька и зачем-то погладил грязное колесо тут же стоявшей тележки. — А что пишешь?
— В стенную. Я кандидатом в комсомол. Ячейка на веревочном заводе. Близко тут. Ребята из ячейки сюда собираются: вас, дураков, в люди выводить…
— А чего пишешь? Ну-ка, прочитай, — настаивал Филька, с чувством удовлетворения рассматривая опрятную одежду мальчика.
— Ежели интересуешься, слушай. Только это продолжение, а начало я отнес. — И мальчик, раскачиваясь, стал выразительно читать:
— «И вот, значит, такая вещь. Я убежал из детдома, сел на поезд и долго взад-вперед ездил, потому что я очень люблю ездить и осматривать окружающую местность. И наконец поехал прямо в Москву. А потому я поехал в Москву, что мне сказали: в городе Москве очень хорошо жить, там учат какому захочешь ремеслу.
Конечно, хотя мне и хочется ездить, но так как мне очень хочется ездить, то я думаю выучиться на машиниста. Когда выучусь машинистом, то уже я буду ездить сколько душе угодно. А так как я…»
Вдруг Филька обернулся. Вдоль приподнятого борта баржи бежали один за другим беспризорники, что-то крича и ругаясь. Филька быстро вскочил. Впереди бежал, делая круг возле костра, толстобрюхенький голоштанный парнишка лет восьми; глаза его вылезли на лоб. За ним, настигая его, дикий, с сатанинским, перекосившимся в страшной гримасе лицом, оголтелый Мишка Сбрей-усы. В его руке что-то острое, сверкающее. Он пьян, безумен. Его раздувшийся от частых понюшек кокаина нос толст и сиз, как баклажан. За ним гуськом такие же пьяные, дикомордые трое беспризорников, за ними — повеселевший Шарик, за Шариком — улыбавшаяся сучка Хрящик.
— Бритва! — закричал Филька. — У него бритва». Он его зарежет! — И тоже бросился на защиту голоштанника.
— А-га-га-га-га!.. — загоготал озверевший хулиган, свалил у костра поддавшегося мальчонку, чиркнул бритвой по мякоти его ноги и с хрипом впился губастым красным ртом в залившуюся кровью рану.
Орущей кучей все навалились на него:
— Бей по маске! В маковку! Катай его!!
Стали хулигана с яростью оттаскивать от жертвы прочь. Он отлягивался, тряс головой, по-звериному рычал.
Началась расправа. Филька вгорячах тоже ввязался в свалку и работал кулаками с чувством справедливого гнева. Хулиган не защищался. Разбитый в кровь, измазанный своей и детской кровью, в изорванной в клочья рубахе, он под ударами разъяренных кулаков чурбаном перекатывался по луговине, кувыркался через башку, вверх пятками; белые, остановившиеся глаза его в бешеной, наводящей страх улыбке, окровавленный рот все еще жует и чавкает.
— Мяса!.. Кость! — хрипит он, — Подлюги, мяса! Его бы захлестали насмерть, но вдруг явился запыхавшийся Амелька.
— Ша! — скомандовал он. — Не видите, гады?! Он марафеты обожрался… — и бросил Мишке кусок сырого мяса.
Тот сгреб сырятину и, потеряв все человеческое, стал алчно рвать ее звериными зубами, урча и взлаивая.
— Миша, Миша, успокойся: это я… — гладил очумевшего парня по встрепанной, лохматой голове Амелька Схимник, затем увел его в кусты и уложил спать.
Охваченный негодованием, Филька пробирался прочь отсюда, к слепому старику, громко рассуждал:
— В милицию надо… К прокурору. В суд… Это убийство называется… Ну, дья-а-в-олы… Ох ты черт, анафемы какие… Тьфу!..
Но кулаки его тоже испачканы чужою кровью.
Меж тем на эту свалку почти никто под баржей не обратил внимания. Эка штука — подрались, кому-то два ребра сломали, ха-ха! хе-хе!
По ту сторону костра валялся в грязи полуголый, без рубахи, корявый парень. Он сдергивал с себя штаны, вопил:
— Ой, умру-умру-умру!.. Скорей!.. Марафеты… Последние портки меняю. За пять понюшек, ну, за четыре, ну, за три… рой!..
И голый, потряхивая штанами, вбежал под баржу. Глаза и весь вид его — безумны.
Фильке было интересно, больно и противно. Он знал этого парня. Он третьего дня пилил с ним для харчовки дрова. Хороший парень. И что такое с ним стряслось? Сивеем одичал.
Филька заметил, что в гульбе принимают участие далеко не все обитатели трущобы. Многие, набегавшись за день в поисках удовольствия и хлеба, крепко спали. Иные же, как ни старались, не могли уснуть: они затыкали уши, зарывались с головой в отрепья, однако пьяный гвалт не давал им забыться в сне. Они вскакивали, ругались, швыряли в пьяниц чем попало, грозили ношами. В ответ на это шпана волокла их за ноги к своим, принуждала выпить водки, давала зуботычины. Какому-то мирно спящему двое пьяных оборванцев «ставили мушку»: между пальцев ноги вложили клочок бумаги, подожгли и убежали. Спящий вскочил как полоумный.
— Ах, паразиты легавые… Убью! — закричал он, хватаясь за опаленную ногу.
В это время разинула свое хайло гармошка, ударил барабан: свист, топот, гик пошел под баржей.
Все, кто не спал, кто не упился всмерть, высыпали к погасшему костру; веселые руки зажгли новые костры, и возле них на сыром после дождя лугу взвихрилась пляска.
И гвалт, и пляска, и блеск костров плыли сквозь ночь к окраинам города.
Но в городе шла своя деловая жизнь: город гудел работой, хлопотливой суетой, далеким шумом замолкающих трамваев; над городом в рыхлых остатках ушедшей тучи отражались потоки электрических огней.
Пляска голодранцев коротка, быстра, пьяна. Тлен, лохмотья, ветошь стлались по воздуху в вихре дьявольского танца. Девчонки, бесстыдно вздымая рвань подолов, вертелись волчками, вызывающие, оголенные, нахальные. Исковерканные гиканьем, свистом, лица танцоров были отечны, болезненны, дряблы, в грязи, копоти, ссадинах, кровоподтеках; они отливали каким-то синевато-желтым отсветом, в каждой гримасе скользили злобность, тупое презрение к жизни, бахвальство, ярь. Если б не возбужденные водкой сверкающие взоры, лица стали бы безжизненными масками и пляска — танцем мертвецов.
Майский Цветок, тоже соблазнившаяся плясом, возвращается к себе в палатку, где с ее сыном вместо отстраненной Дуньки Таракана нянчится краснощекая толстуха Катька Бомба.
Майский Цветок на ходу оправляет узорчатую шаль, охорашивает волосы; ее лицо румяно, губы ярко крашены, глаза томны и печальны, лакированные ботинки и новые чулки заляпаны свежей грязью. Она проходит не спеша, оглядывается назад, где, как раки, кучами барахтаются беспризорные; ей смешно, и больно, и досадно.
А на нее смотрит исподлобья взглядом ехидны забившаяся в темный угол Дунька Таракан и, выплевывая грязные ругательства, шипит змеей.
Все утихомирилось. Костры угасли. Беспризорники расползаются под баржу — всяк к своей норе.
Потерявший скуфью Амелька Схимник, пьяно сплевывая, обходит дозором баржу. Отлично, все в порядке, убитых нет. Он на ходу крестится в ту сторону, где под памятником коротает первую ночь Спирька Полторы-ноги, опять сплевывает, оскаливает гнилозубый рот в пьяном, идиотском хохоте, по пути мочится в чью-то похлебку в краденой медной кастрюле, икает и ползет к своему отрепью спать.
Он еще не знает, что четверо парнишек и две девочки мечутся в бреду: их треплет малярия, тиф или какая-то гнилая хворь и нет им ниоткуда помощи. Может быть, пройдет два дня — и все они отправятся в могилу вслед за угасшим Спирькой. Или, покинутые шатией, почерневшие, распухшие, будут мертвой падалью лежать поверх земли, пока их не пожрут бродячие собаки. Спасенья ребятишкам нет.
— Да, да, — закряхтел лежавший на соломе дед Нефед, почесывая занывшую к непогоде поясницу. — Срам здесь, Филька. Правильно сказано: алмаз алмазом режется, вор вором губится. Так и здесь. Нет здесь. Филька, божьего сугреву. Здесь собаке-то стыднехонько жить, не токмо что человеку. Холодно здесь душе человеческой…
— Мы, дедка, душе-то рукавички украдем, сапоги теплые слямзим для сугреву… — крикнул из тьмы смешливый перхающий чей-то голос, — вот душе и тепло будет… Эх ты, слеподыр.
Дед приподнялся на локте и сердито уставился в тьму, как зрячий.
— Иди-ка, иди сюда, волчонок… Потолкуем. Эх вы, яблоки лесные: с одного бока еще зеленые, а с другого уже гниль пошла, червяк.
Вот кто-то кубарем покатился по крыше и упал в кусты. Это — Инженер Вошкин. Он залез слушать радио, но оборвался. И тотчас же за бортом баржи, против Филькиного логова, послышался ругливый голос изобретателя. Его сильно тошнило. Он охал, сплевывал и пискливо, страдальчески ругал себя:
— Ага! Тьфу… Не жри водку, черт… Это по научным книжкам… Тьфу… Тьфу… Это зовется блевантин.
Филька засмеялся. Опять протяжно и пронзительно взвыла собака.
— Шарик!.. Шарик!.. — посвистал Филька.
Пес подошел, лизнул Фильку в губы и лег в ногах.
Бредовая тишина, плевки, стоны, выкрики. Кто это, по-женски всхлипывая, плачет там вдали?.. Однако — Дунька Таракан, Филька вскинул голову, прислушался, вздохнул. Но скоро смолкло все.
Филька упросил Нефеда ночевать под баржей. Он говорил ему:
— Поживи у нас, дедушка, денек-другой, вот погода выведрит, тогда и я, пожалуй, с тобой уйду… Возьмешь?
Вечер наступил сегодня тоже преждевременно; под баржей было совсем темно: зажгли огни.
Темно было и на душе у Дуньки Таракана, и никто не мог в ее душе зажечь огонь.
Униженная, оскорбленная, Дунька зверенышем сидела в своем углу и не хотела выходить на люди. Она сверкала из тьмы своими цыганскими глазами то в сторону палатки, где детвора наперебой старалась излить свою нежность потерпевшей матери — Майскому Цветку, то окидывала ненавистным взглядом широкие плечи этого дурня Дизинтёра. Вот дурак, вот толстогубый дурошлеп, вот деревенщина!
Ну и наплевать… Дунька и без него прекрасно сумеет нажить ребенка. Она, пожалуй, возьмет да и за-брюхатит вот сейчас, сию минуту. Она сначала устроит из тряпок на своем впалом животе маленькую толщинку, через месяц сделает толщинку побольше, через месяц еще побольше, потом сделает из подушки брюхо, потом из трех подушек — пузо, потом родит. Да, да, родит. Она проберется ночью по темной лестнице в родильный дом, она украдет там симпатичного сыночка. А вернувшись, скажет: «Это я родила. Это мой сынок, Нешто вы не видали, остолопы, какой у меня был животище? А где же он?» Тогда начнут ее чествовать, сделают ей отдельную палатку, будут ее любить и уважать. Фига, фига тебе, Майский Цветок, нахалка!
Так текут мысли обиженной Дуньки Таракана.
Но она вздыхает, она сознает, как трудно осуществить свою нелепую мечту. А главное… когда, когда все это 6улет? Ей же надо и честь и славу вот здесь, сейчас…
Дрожит Дунькина душа, дрожит вся Дунька с ляском кривых зубов, с мелким подергиванием пальцев на руках и на ногах, с зябким холодком, коробящим сухую спину. Дрожит Дунька Таракан мозгом, сердцем, всем нутром, и вот ей этой дрожи страшно. А кто поможет, кто спасет, кто успокоит Дуньку? Все против нее. Одна.
Эх, выкинуть бы Дуньке лихое коленце на удивленье всем! Сделать бы такое, чтобы день и ночь все тряслись, как она сейчас трясется. А потом бежать, бежать на светлую жизнь или в погибель.
Меж тем все веселились. Но веселье было какое-то тяжелое и странное: оно родилось случайно, из вина. В память зарытого товарища беспризорники решили угоститься всерьез и до отказа. Нашлось вино, развернулись самобраные сказочные скатерти, чудесно появилось то и се. Подвыпили, конечно. А подвыпив, совсем позабыли о Спирьке Полторы-ноги: плясы начались, и песни, и скандалы.
Но все было неживое и туманное. Должно быть, предсмертные стоны Спирьки и бред его все еще держались под шумной баржей, запутавшись в лохмотьях, в рвани, в этом прокуренном, нездоровом воздухе. Недаром Шарик был тоже уныл и беспокоен: хвост у него опущен, уши вниз, подойдет к одной, к другой кучке Филек и Амелек, нюхнет влажным носом пахучее отрепье на грязнейших телах оборвышей и в растерянности не знает, как вести себя.
— А ведь ты, черт безрогий, сейчас взвыть должен, — сказал Шарику Пашка Верблюд и сунул ему в нос голову селедки.
Так оно и есть. Подачка не соблазнила Шарика: нюхнул, отфыркнулся, ленивой ступью вышел из-под баржи, посмотрел на небо, посмотрел на землю, взвыл.
Беспризорники прислушались к нестерпимому вою пса и жутко захохотали. Шарика кто-то больно пнул ногой, он взвизгнул и, подбирая зад, бросился в тьму, подальше от костра, к могиле.
Трезвенник Филька не желал участвовать в таких поминках: нешто это по-божьи? Вот ерунда какая, тьфу!
Однако Фильку интересовала невиданная жизнь. И он, оставив дремавшего дедушку Нефеда, пошел бродить средь веселящихся оборвышей.
Вон там, в дальнем углу огромной баржи, куда не проникли веселые огни, чуть брезжит мутный свет огарка. Филька направился туда.
— Бог в помощь, — сказал он мальчику и стал возле него.
Мальчик Петя Прохоров сидел за опрокинутым ящиком, как за письменным столом, что-то писал на полулисте бумаги. В этой части баржи было не так шумно: из пьяниц сюда никто не заходил.
— Помогай бог, — вновь поприветствовал Филька мальчугана.
— Ты что этим хочешь сказать? — поднял он на Фильку свое хмурое, со сдвинутыми бровями лицо.
— Чем? — не понял Филька.
— А вот своими глупыми словами: «Бог в помощь». Я этого не признаю.
— Пошто?
— По то, что бога нет…
— Зачем?
— Пошел к черту, не мешай! Филька похлопал глазами и сказал:
— А ты не серчай. Чего ты?.. Я просто из любопытства подошел. Гляжу, все бесятся — и старики, и молодежь, а ты монахом сидишь, пишешь. Вот и подошел.
— Пускай бесятся. Мне ни к чему это. Я учебой занят. На рабфак. На машиниста. Видишь? — И мальчик вытащил из-под ящика пачку книг.
— Ого! — удивился Филька. — А пошто со шпаной живешь?
— А ты пошто?
— Я временно.
— Я тоже не навек. Да будь она проклята, эта собачья жизнь!
— Шел бы в приют куда.
Учи! — сверкнул глазами мальчик. — Без тебя знаю. Я здесь худым не занимаюсь. Я сегодня полтора рубля заработал: вещи отвез с бана. Вот тележка.
— Это хорошо, — одобрил Филька и зачем-то погладил грязное колесо тут же стоявшей тележки. — А что пишешь?
— В стенную. Я кандидатом в комсомол. Ячейка на веревочном заводе. Близко тут. Ребята из ячейки сюда собираются: вас, дураков, в люди выводить…
— А чего пишешь? Ну-ка, прочитай, — настаивал Филька, с чувством удовлетворения рассматривая опрятную одежду мальчика.
— Ежели интересуешься, слушай. Только это продолжение, а начало я отнес. — И мальчик, раскачиваясь, стал выразительно читать:
— «И вот, значит, такая вещь. Я убежал из детдома, сел на поезд и долго взад-вперед ездил, потому что я очень люблю ездить и осматривать окружающую местность. И наконец поехал прямо в Москву. А потому я поехал в Москву, что мне сказали: в городе Москве очень хорошо жить, там учат какому захочешь ремеслу.
Конечно, хотя мне и хочется ездить, но так как мне очень хочется ездить, то я думаю выучиться на машиниста. Когда выучусь машинистом, то уже я буду ездить сколько душе угодно. А так как я…»
Вдруг Филька обернулся. Вдоль приподнятого борта баржи бежали один за другим беспризорники, что-то крича и ругаясь. Филька быстро вскочил. Впереди бежал, делая круг возле костра, толстобрюхенький голоштанный парнишка лет восьми; глаза его вылезли на лоб. За ним, настигая его, дикий, с сатанинским, перекосившимся в страшной гримасе лицом, оголтелый Мишка Сбрей-усы. В его руке что-то острое, сверкающее. Он пьян, безумен. Его раздувшийся от частых понюшек кокаина нос толст и сиз, как баклажан. За ним гуськом такие же пьяные, дикомордые трое беспризорников, за ними — повеселевший Шарик, за Шариком — улыбавшаяся сучка Хрящик.
— Бритва! — закричал Филька. — У него бритва». Он его зарежет! — И тоже бросился на защиту голоштанника.
— А-га-га-га-га!.. — загоготал озверевший хулиган, свалил у костра поддавшегося мальчонку, чиркнул бритвой по мякоти его ноги и с хрипом впился губастым красным ртом в залившуюся кровью рану.
Орущей кучей все навалились на него:
— Бей по маске! В маковку! Катай его!!
Стали хулигана с яростью оттаскивать от жертвы прочь. Он отлягивался, тряс головой, по-звериному рычал.
Началась расправа. Филька вгорячах тоже ввязался в свалку и работал кулаками с чувством справедливого гнева. Хулиган не защищался. Разбитый в кровь, измазанный своей и детской кровью, в изорванной в клочья рубахе, он под ударами разъяренных кулаков чурбаном перекатывался по луговине, кувыркался через башку, вверх пятками; белые, остановившиеся глаза его в бешеной, наводящей страх улыбке, окровавленный рот все еще жует и чавкает.
— Мяса!.. Кость! — хрипит он, — Подлюги, мяса! Его бы захлестали насмерть, но вдруг явился запыхавшийся Амелька.
— Ша! — скомандовал он. — Не видите, гады?! Он марафеты обожрался… — и бросил Мишке кусок сырого мяса.
Тот сгреб сырятину и, потеряв все человеческое, стал алчно рвать ее звериными зубами, урча и взлаивая.
— Миша, Миша, успокойся: это я… — гладил очумевшего парня по встрепанной, лохматой голове Амелька Схимник, затем увел его в кусты и уложил спать.
Охваченный негодованием, Филька пробирался прочь отсюда, к слепому старику, громко рассуждал:
— В милицию надо… К прокурору. В суд… Это убийство называется… Ну, дья-а-в-олы… Ох ты черт, анафемы какие… Тьфу!..
Но кулаки его тоже испачканы чужою кровью.
Меж тем на эту свалку почти никто под баржей не обратил внимания. Эка штука — подрались, кому-то два ребра сломали, ха-ха! хе-хе!
По ту сторону костра валялся в грязи полуголый, без рубахи, корявый парень. Он сдергивал с себя штаны, вопил:
— Ой, умру-умру-умру!.. Скорей!.. Марафеты… Последние портки меняю. За пять понюшек, ну, за четыре, ну, за три… рой!..
И голый, потряхивая штанами, вбежал под баржу. Глаза и весь вид его — безумны.
Фильке было интересно, больно и противно. Он знал этого парня. Он третьего дня пилил с ним для харчовки дрова. Хороший парень. И что такое с ним стряслось? Сивеем одичал.
Филька заметил, что в гульбе принимают участие далеко не все обитатели трущобы. Многие, набегавшись за день в поисках удовольствия и хлеба, крепко спали. Иные же, как ни старались, не могли уснуть: они затыкали уши, зарывались с головой в отрепья, однако пьяный гвалт не давал им забыться в сне. Они вскакивали, ругались, швыряли в пьяниц чем попало, грозили ношами. В ответ на это шпана волокла их за ноги к своим, принуждала выпить водки, давала зуботычины. Какому-то мирно спящему двое пьяных оборванцев «ставили мушку»: между пальцев ноги вложили клочок бумаги, подожгли и убежали. Спящий вскочил как полоумный.
— Ах, паразиты легавые… Убью! — закричал он, хватаясь за опаленную ногу.
В это время разинула свое хайло гармошка, ударил барабан: свист, топот, гик пошел под баржей.
Все, кто не спал, кто не упился всмерть, высыпали к погасшему костру; веселые руки зажгли новые костры, и возле них на сыром после дождя лугу взвихрилась пляска.
И гвалт, и пляска, и блеск костров плыли сквозь ночь к окраинам города.
Но в городе шла своя деловая жизнь: город гудел работой, хлопотливой суетой, далеким шумом замолкающих трамваев; над городом в рыхлых остатках ушедшей тучи отражались потоки электрических огней.
Пляска голодранцев коротка, быстра, пьяна. Тлен, лохмотья, ветошь стлались по воздуху в вихре дьявольского танца. Девчонки, бесстыдно вздымая рвань подолов, вертелись волчками, вызывающие, оголенные, нахальные. Исковерканные гиканьем, свистом, лица танцоров были отечны, болезненны, дряблы, в грязи, копоти, ссадинах, кровоподтеках; они отливали каким-то синевато-желтым отсветом, в каждой гримасе скользили злобность, тупое презрение к жизни, бахвальство, ярь. Если б не возбужденные водкой сверкающие взоры, лица стали бы безжизненными масками и пляска — танцем мертвецов.
Майский Цветок, тоже соблазнившаяся плясом, возвращается к себе в палатку, где с ее сыном вместо отстраненной Дуньки Таракана нянчится краснощекая толстуха Катька Бомба.
Майский Цветок на ходу оправляет узорчатую шаль, охорашивает волосы; ее лицо румяно, губы ярко крашены, глаза томны и печальны, лакированные ботинки и новые чулки заляпаны свежей грязью. Она проходит не спеша, оглядывается назад, где, как раки, кучами барахтаются беспризорные; ей смешно, и больно, и досадно.
А на нее смотрит исподлобья взглядом ехидны забившаяся в темный угол Дунька Таракан и, выплевывая грязные ругательства, шипит змеей.
Все утихомирилось. Костры угасли. Беспризорники расползаются под баржу — всяк к своей норе.
Потерявший скуфью Амелька Схимник, пьяно сплевывая, обходит дозором баржу. Отлично, все в порядке, убитых нет. Он на ходу крестится в ту сторону, где под памятником коротает первую ночь Спирька Полторы-ноги, опять сплевывает, оскаливает гнилозубый рот в пьяном, идиотском хохоте, по пути мочится в чью-то похлебку в краденой медной кастрюле, икает и ползет к своему отрепью спать.
Он еще не знает, что четверо парнишек и две девочки мечутся в бреду: их треплет малярия, тиф или какая-то гнилая хворь и нет им ниоткуда помощи. Может быть, пройдет два дня — и все они отправятся в могилу вслед за угасшим Спирькой. Или, покинутые шатией, почерневшие, распухшие, будут мертвой падалью лежать поверх земли, пока их не пожрут бродячие собаки. Спасенья ребятишкам нет.
— Да, да, — закряхтел лежавший на соломе дед Нефед, почесывая занывшую к непогоде поясницу. — Срам здесь, Филька. Правильно сказано: алмаз алмазом режется, вор вором губится. Так и здесь. Нет здесь. Филька, божьего сугреву. Здесь собаке-то стыднехонько жить, не токмо что человеку. Холодно здесь душе человеческой…
— Мы, дедка, душе-то рукавички украдем, сапоги теплые слямзим для сугреву… — крикнул из тьмы смешливый перхающий чей-то голос, — вот душе и тепло будет… Эх ты, слеподыр.
Дед приподнялся на локте и сердито уставился в тьму, как зрячий.
— Иди-ка, иди сюда, волчонок… Потолкуем. Эх вы, яблоки лесные: с одного бока еще зеленые, а с другого уже гниль пошла, червяк.
Вот кто-то кубарем покатился по крыше и упал в кусты. Это — Инженер Вошкин. Он залез слушать радио, но оборвался. И тотчас же за бортом баржи, против Филькиного логова, послышался ругливый голос изобретателя. Его сильно тошнило. Он охал, сплевывал и пискливо, страдальчески ругал себя:
— Ага! Тьфу… Не жри водку, черт… Это по научным книжкам… Тьфу… Тьфу… Это зовется блевантин.
Филька засмеялся. Опять протяжно и пронзительно взвыла собака.
— Шарик!.. Шарик!.. — посвистал Филька.
Пес подошел, лизнул Фильку в губы и лег в ногах.
Бредовая тишина, плевки, стоны, выкрики. Кто это, по-женски всхлипывая, плачет там вдали?.. Однако — Дунька Таракан, Филька вскинул голову, прислушался, вздохнул. Но скоро смолкло все.
11. МАЙСКИЙ ЦВЕТОК ОТЦВЕЛ
По небу снова плыли тучи, и вместе с ними проплывали над баржей сны.
Амельке Схимнику снилось, что его посвящают в архиереи. «Заполняй анкету, заполняй анкету!» — кричат ему, а он молчит, думает по-хитрому: «Вот буду архиереем, украду все ризы драгоценные — и фюить! Хряй свободно, куда хочешь…» Пашке Верблюду снились вкусности: пряники, торты, колбаса. Катьке Бомбе — что она в цыганском таборе, выходит замуж за цыгана. Майскому Цветку — что она режет беленьких барашков, вот и режет, и режет, по ножу — кровь, по рукам — кровь, баржа вдруг перевернулась и всплыла в крови. «А почему же мне не страшно?» — спрашивает Майский Цветок военного, красивого солдата с черными усами. Солдат — ни слова, и вовсе не солдат это, а мертвый Спирька Полторы-ноги
Шарику снился лисий хвост. Будто мчится Шарик за хвостом, ловит зубами и никак не может сцапать… А хвост очень вкусно пахнет. Гаф-гаф-гаф!..
Филька спал без сновидений, крепко. Но и его разбудил ошалелый шум, крик, вой, словно лес стонал под бурей. Филька вскочил. Несколько мгновений он думал, что видит сон: так необычайно и жутко все было возле.
Филька видел, как в предутреннем рассвете козлами скакали под баржей обезумевшие беспризорники. Диким криком, свистками милиционеров, отрывистой непонятной перекличкой, бранью, лаем собак, резкими выстрелами была пронизана вся рачья жизнь людишек. Отрепыши хватали свои и чужие пожитки; отрепышей хватали милиционеры; отрепыши вырывались, утекали, сверкая пятками, расшвыривая по дороге скарб.
— Дяденьки, дяденьки!.. Отпустите нас, — кричали сплошавшие схваченные девчонки.
Инженер Вошкин зарылся в солому и соображал, как лучше улизнуть. Вдруг он вспомнил, что его большое стекло от лупы в палатке Майского Цветка: еще третьего дня он рассматривал с ней сквозь стекло букашек, паука и лягушонка. Вспомнив это, Инженер Вошкин ловко, как звереныш, прокрался в знакомую палатку. Там забыли загасить огарок в фонаре, чадила светильня, плавая в сплывшем сале: свет сейчас умрет. Инженер Вошкин окинул палатку проворным взглядом и с потрясающим визгом бомбой вылетел оттуда вон. «Ой, ой, ой!» — кричал он, убегая. Два милиционера гнались за ним, но он скрылся в кустах, серым комом выкатился к берегу, вскочил в маленький челнок, и теченье реки ходко понесло его вниз. От нервного потрясения у него парализовалось веко, правый глаз призакрылся.
Амельке Схимнику снилось, что его посвящают в архиереи. «Заполняй анкету, заполняй анкету!» — кричат ему, а он молчит, думает по-хитрому: «Вот буду архиереем, украду все ризы драгоценные — и фюить! Хряй свободно, куда хочешь…» Пашке Верблюду снились вкусности: пряники, торты, колбаса. Катьке Бомбе — что она в цыганском таборе, выходит замуж за цыгана. Майскому Цветку — что она режет беленьких барашков, вот и режет, и режет, по ножу — кровь, по рукам — кровь, баржа вдруг перевернулась и всплыла в крови. «А почему же мне не страшно?» — спрашивает Майский Цветок военного, красивого солдата с черными усами. Солдат — ни слова, и вовсе не солдат это, а мертвый Спирька Полторы-ноги
Шарику снился лисий хвост. Будто мчится Шарик за хвостом, ловит зубами и никак не может сцапать… А хвост очень вкусно пахнет. Гаф-гаф-гаф!..
Филька спал без сновидений, крепко. Но и его разбудил ошалелый шум, крик, вой, словно лес стонал под бурей. Филька вскочил. Несколько мгновений он думал, что видит сон: так необычайно и жутко все было возле.
Филька видел, как в предутреннем рассвете козлами скакали под баржей обезумевшие беспризорники. Диким криком, свистками милиционеров, отрывистой непонятной перекличкой, бранью, лаем собак, резкими выстрелами была пронизана вся рачья жизнь людишек. Отрепыши хватали свои и чужие пожитки; отрепышей хватали милиционеры; отрепыши вырывались, утекали, сверкая пятками, расшвыривая по дороге скарб.
— Дяденьки, дяденьки!.. Отпустите нас, — кричали сплошавшие схваченные девчонки.
Инженер Вошкин зарылся в солому и соображал, как лучше улизнуть. Вдруг он вспомнил, что его большое стекло от лупы в палатке Майского Цветка: еще третьего дня он рассматривал с ней сквозь стекло букашек, паука и лягушонка. Вспомнив это, Инженер Вошкин ловко, как звереныш, прокрался в знакомую палатку. Там забыли загасить огарок в фонаре, чадила светильня, плавая в сплывшем сале: свет сейчас умрет. Инженер Вошкин окинул палатку проворным взглядом и с потрясающим визгом бомбой вылетел оттуда вон. «Ой, ой, ой!» — кричал он, убегая. Два милиционера гнались за ним, но он скрылся в кустах, серым комом выкатился к берегу, вскочил в маленький челнок, и теченье реки ходко понесло его вниз. От нервного потрясения у него парализовалось веко, правый глаз призакрылся.