Амелька провел здесь трое суток. Кого-кого он тут не повидал: выхоленные, розовощекие, по-модному одетые молодчики, пожилые унылые бородачи, низкорослые гнилозубые парни с орангутаньими мордами и коком из-под кепки; у них ухватки хищников и страшные глаза. Вот елейный, благообразный старец с седой бородой, — с него, пожалуй, можно бы писать икону, но он убил двух своих квартирантов, мужа и жену. Вот с бравыми фельдфебельскими усами, в синей строгой паре, кассир крупного совхоза; он проиграл в модном клубе тридцать тысяч казенных денег и своевременно не догадался застрелиться. Вот хитроглазый, сухощекий мужичок с котомкой за плечами; видом он пришиблен, несчастен, хмур, — он проломил голову селькору и в своем поступке злостно запирался. И многое множество типов. Немало и таких, как наш Амелька.
   Он почти все время валялся на нарах. Он чувствовал себя несчастной мышью, попавшейся в ловушку вместе с крысами, лисицами, волками. Ему ненавистны люди, шум, смех. Его душа требовала одиночества, покоя, мрачной тишины.
   Первую ночь он крепко спал, но трижды пробуждался весь в поту. Три раза снилась ему мать. Всякий раз она весело подходила к нему, помахивая розовым платочком, а чей-то голос говорил: «Вот видишь, она даже совсем не скучная». Тогда мать бросалась в бесстыдный пляс. И от пляса того веяла на Амельку снеговая вьюга. Амелька с криком вскакивал и, озираясь, не понимал, где он, что с ним. Под потолком электрическая лампочка тускнела. Тишина. Амелька вздыхал и снова падал к изголовью.
   На следующее утро Амелька внимательно, зорко осмотрелся. Белые стены испещрены в рост высокого человека всевозможными надписями, неприличными стихами и рисунками, заплеваны, загажены. Стены представляли собой как бы регистрационные списки прошедших через эту камеру преступников. Стены о многом говорили. Тысяча фамилий, кличек, дат, глупых и мудрых афоризмов.
   Все это было для Амельки ново. Эх, жаль, что у него нет карандаша: он тоже приложил бы руку. Глазастый Амелька прищурился и стал читать.
   Чтения хватило бы ему на целую неделю.
   Васька Безмен, я же Степан Буяльский, я же Ванька Копчик, я же Пашка Расстрига, я же сукин сын, сидел в этом монастыре дли сильно верующих с 15 марта 192… года.
 
   Марушко сидел здесь 1 год за кражу лошадей, Кто думает исправить тюрьмой человека, Будь проклят отныне и довека.
 
   Здесь сидел идейный растратчик Уренцов, секретарь групкома, проиграл 2 000 рублей в В… м клубе в шмен-де-фер.
 
   В тюрьму одни приходят на зимовку: здесь тепло и кормят, другие изнывают в ней, но все ее ругают — проклинают.
 
   Тюрьма нас каменная душит, Замки, решетки давят грудь.
 
   Гришка Жиган сидел 2 года по ст. 180. Чем крепче нервы, тем ближе срок.
 
 
Мы раздуем пожар мировой.
Церкви и тюрьмы сровняем с землей,
Но песня пропета,
Прошла как сон;
И строится другое
На новый фасон.
 
 
   Человек в тюрьме выучивается, он выходит из нее мудрее, спокойнее и гражданственнее.
 
 
Я выбрал кражу,
Из тюрьмы не вылажу.
Сколько бы в тюрьме я ни сидел,
Не было минуты, чтоб не пел.
 
 
Заложу в карманы руки
И хожу, пою без скуки,
Что же будешь делать, коли сел!
Гоп со смыком, гоп со смыком — это буду я.
 
 
   Тюрьма — это пример возмутительной и оскорбительной траты времени.
 
   Не унывай, дружище: все пройдет! Здесь сидел герой бульварных романов.
 
   Слава сильным, гибель слабым!
 
   Ура. ура. ура! Думал — приговорят к вышке1, — дали красненькую2. Да здравствует Правосудие! Павлуша Болтиков uз Пензы.
 
   Мертвый голос этих говорящих стен очень заинтересовал Амельку. Он пыхтел, лицо его краснело. Он огляделся по сторонам, хотел попросить карандаш с бумагой, но раздумал — «наплевать, после спишу» — и стал читать дальше:
 
   Входящий, не унывай! Уходящий, не радуйся!
 
   Это замечательное изречение заставило Амельку призадуматься. Оно вдохнуло в него некоторую надежду, бодрость.
   Архимед сказал: дайте мне точку опоры, и я переверну земной шар. А я говорю: дайте мне нож, и я перережу всех недорезанных буржуев. Но дальше наши идеалы с коммунистической партией расходятся. Я много левее и сознательнее. Максим Перцов, кончивший реальное училище.
 
   Хрю-хрю-хрю!.. А кто я такой — не знаю. Ты человек, достойный жалости.
 
   Эх, Лиза! Детка моя, прости, умоляю. Я заразил тебя сифилисом. Но видит небо, я этого не хотел. Гнию, гнию, а тебя вспоминаю. Не кляни меня. Покорись участи. Мне тяжко. Пишет несчастный человек, а кто — не скажу. 19 мая 192… г.
 
   Матушка! Мамашенька! Старушка! Пойми, что я осужден невинно.
Твой сын несчастный Костя Племянников.
   Эти последние слова сорвались с грузных стен, как гром. Амелька как бы оглох и дрогнул телом. Амельку накрыла серая, душная пелена, и сердце его перевернулось. В болезненной памяти воскресла его мать и прощающими глазами взглянула в душу сына. Амелька встряхнулся; ему тоскливо стало, одиноко. Он поднял пламенную руку и крепким ногтем большого пальца процарапал на штукатурке:
 
   Мамка, милая, родненькая, дорогая моя мамка…
 
   Он весь трясся, писал вслепую: ручьем слезы текли. И текла жизнь возле него своим порядком, но он не замечал ее. Лег на нары. Ничего не пил, не ел; спал или не спал — не знает, ночью бредил. Наутро услышал крик:
   — Эй, братва, на осмотр!.. Становись в хвост к доктору… Расстегивайся. Шевели-и-сь!!

3. ДВУНОГОЕ СТАДО

   После медицинского осмотра Амельку поместили в общую камеру дома заключения. Преступная камера не мала размером: шагов сорок в длину, шагов двадцать в ширину. Три стены — каменные, четвертая, отделяющая камеру от коридора, — сплошь снизу доверху из железных, в палец толщиной, прутьев. Такие стены бывают в клетках с хищными зверями.
   Амелька невесело подошел к этой странной клетке. Надзиратель, звякая связкой ключей, отпер скрипучую железную дверь и втолкнул Амельку в звериное царство.
   Здесь были львы, барсуки, лисицы, волки, росомахи и прочая, лишившая себя свободы живность. Амелька осмотрелся, и ему сразу же вспомнилась легенда о ковчеге Ноя, набитом чистой и нечистой тварью. Куда же этот их ковчег плывет?
   — Новенький! Фрей! — кто-то крикнул сиплым басом.
   И еще проблеял другой, тошнотворный какой-то, с подковыркой, голос.
   — Ребята, нужно этого фрея разыграть!
   Двуногое стадо, подняв хвосты, окружило Амельку:
   — Откуда?
   — За что?
   — На сколько?
   Амелька попятился от них:
   — Я больной, — и сел на лавку.
   — Так мы ж тебе баню устроим. Вылечим.
   — Ребята, тащи редьки! Тащи веников!
   — Сразу оздоровеет,
   — Срывай с него портки!
   И быть бы Амельке битым, но Ванька Граф, сильный, с медно-желтым лицом, с литыми кулаками, все тем же сиплым басом прокричал:
   — Ша! Засохни! Мы хулиганы, что ли? Видите — парень не в себе. Эй, как тебя?
   — Амелька.
   — Сиди спокойно. А нет — ложись… Вот твоя койка! — Ванька Граф сдернул за ногу какого-то суслика и приказал Амельке: — Ложись.
   Амелька лег. Тридцать три парусиновых, на железных подрамниках, койки были приподняты и вплотную подтянуты к стене. Так делалось каждое утро. Тридцать четвертая же койка была сломана, не подымалась.
   От Амельки отступились. Он понял, что Ванька Граф всю камеру держит в ежовых рукавицах; он — царь здесь, и слово его — закон.
   Закинув руки за голову, Амелька лежа наблюдал.
   Посреди камеры большущий, топорной работы, обеденный стол, вокруг — деревянные табуреты и скамейки. Вот и вся мебель. Впрочем, возле короткой стены — большой, в виде шкафа, ящик с отделениями для посуды. Возле ящика — отгороженное невысокой, аршина в два, фанерой тесное место: здесь уборная. Рядом с ней — раковина и кран для умыванья. Под самым потолком электрическая лампочка.
   Амелька крепко под шум уснул.
   В шесть часов утра по всем коридорам зазвенел общий звонок. Заключенные открыли глаза, стали покашливать, зевать, потягиваться, чтоб размять утомленные длительным сном мускулы. От койки к койке полетели слова, словечки и ласковые обычные, в виде приветствий, матерки. Вставать лень — лежали. Старосты по камерам (из своих же заключенных) стали считать людей. Через четверть часа раздался второй сигнал — свисток и крик:
   — Приготовьсь на проверку!
   Камера сразу наполнилась торопливым движением. Все вскочили, оделись, подняли-подтянули койки к стене.
   Быстро вошел надзиратель.
   — Здорово, заключенные!
   — Здравствуйте, гражданин начальник! Тыкая в каждого пальцем и вслух считая, он шустро прошелся по шеренге.
   — Сколько?
   — Тридцать три, гражданин начальник! — весело, с некоторым подобострастием ответил староста.
   — Верно, тридцать три. — И надзиратель стал пятиться спиной к выходу. Держа всю шеренгу в цепком взоре, он допятился до калитки и, быстро выскочив из камеры, крепко захлопнул дверь. Эта камера опасная. Его недавно проучили: в затылок с маху ударила кринка. С тех пор он уходит задом наперед, как укротитель зверей из львиной клетки.
   Через четверть часа все десять надзирателей сверяли в канцелярии общую наличность лишенных свободы. Все правильно, побега за ночь не было. Тогда дается отбой — три гулких удара в пудовый колокол во внутреннем дворе. Заключенные во всех камерах кричат. «Проверка сошлась, проверка сошлась!» — и подымают веселую возню, прерываемую громогласным, строгим, с отборной бранью, приказом старосты:
   — Идите оправляться! Ну, живо… Марш!
   Перед раковиной для умывания и перед уборной — по хвосту.
   Дается звонок к чаю. Дежурные по кухне приносят кипяток в огромных чайниках. Многие заваривают свой чай. У Амельки чаю нет; его угощает сегодня Ванька Граф. Амельке это льстит. Приносят пайки черного хлеба, по фунту с четвертью на брата.
   В час дня по звонку обед. Перед обедом, вместо рюмки водки, прогулка во дворе минут пятнадцать — двадцать. Обед из двух блюд — щи, просовая каша. Счастливчики имеют передачу с воли. Ежели она вкусна, ее следует пожирать быстро, или давать в долг другим, или же выменивать на деньги, на барахло. Иначе, как бы чутко ни спал счастливчик, его передача в ту же ночь уплывет в более искусные воровские руки.
   Левка Шкет и Ястребок, лет по семнадцати парнишки, частенько обедают без хлеба: они — заядлые картежники: они свою долю на целую неделю вперед проиграли Ваньке Графу. Он хороший шулер; его ненавидят, но боятся бить. Поэтому у Графа в сундуке большой запас продуктов, ценных вещей, барахла.
   Отощавшие Левка Шкет и Ястребок, быстро пожрав обед, идут вдоль стола выклянчивать хлеб, баранки, кусочек колбасы. Они останавливаются возле счастливчика и молча ждут подачки, выпрашивая лишь глазами и униженным своим видом Их гонят прочь, как назойливых псов, иногда бьют по лицу; они смиренно подходят к другому счастливчику. И так, почти целый день, эти двое тюремных нищих, глотая слюни, высматривают, не откроется ли где заветная «скрипушка» , не бросят ли к их ногам собачьего куска. В их голодных глазах горит всегдашняя дума, как бы засесть в карты, отыграть пайки, разбогатеть Но пока они честно не расплатятся с Ванькой Графом, никто не примет их в игру. Таков неписаный закон тюрьмы.
   Шумный, в чавканье, в перебранке, в звяке посуды, обед быстро окончен. Свистком возвещается так называемый «курортный», или «мертвый», час. В шесть вечера опять чай (кипяток). В десять — проверка; гасятся огни; заключенные укладываются спать.
   Амелька Схимник стал въедаться в новую для него жизнь. На третий день все-таки его не пощадили.
   — Ребята! Старосту выбирать! — Это скомандовал слонообразный Ванька Граф.
   — Ты, фрей! Как тебя?.. Новенький… Сыпь в игру! Наматывай! — И Амельку потянули за балахон в круг озорников.
   — В чем игра? — настороженно спросил Амелька.
   — А вот увидишь.
   Петька Маз, узкоплечий, с большой бульдожьей головой, важно сел на скамейку, как на трон. Его помощник отсчитал пятнадцать спичек па числу играющих, у четырнадцати обломил головки, одна осталась целой.
   — Вот, ребята, кто вытянет эту спичку с головкой, тот будет на сегодня старостой, — весело проговорил Петька Маз. Он плотно сжал грязные, оголенные татуированные руки — локоть в локоть, ладонь в ладонь — и велел помощнику: — Вставляй спички.
   — Как тянуть? — спросил Амелька.
   — Зубами, — с ехидной улыбкой ответил Петька Маз.
   Амелька сразу сообразил, что против него каверзный какой-то заговор и в озорном озлоблении подумал: «Ну, погодите же, черти, я вам покажу, какой я фрей…»
   — Становись в очередь, — повелевает Ванька Граф. Вереница выстроилась в хвост, с Амелькой вместе. Переднему завязали глаза и подвели к трону:
   — Тяни!
   Тот долго елозил носом по оголенным рукам Петьки Маза, ощупывая губами, какую бы спичку вытянуть. Вот уцепился, потащил.
   — Без головки! — выкрикивает Маз. — Следующий! Игра продолжается.
   — Без головки! Следующий!
   Кругом похихикивают, перемигиваются. Очередь Амельки. Ему накрепко завязывают глаза. Чутким ухом он слышит какое-то движение и скрип скамейки. Так-так, для него все ясно. Он знает, что вместо ловких рук Петьки Маза теперь на троне чей-то голый зад.
   — Тяни, тяни смелей! — со всех сторон кричат Амельке.
   Он делает шаг вперед, нагибает шею и резким движением головы вонзает в чужой нахальный зад крепко зажатую в зубах иглу. Чья-то туша с воплем падает со скамейки на пол. Взрыв грохочущего каменного хохота бьет в позеленевшие стекла окон. Амелька стаскивает со своих глаз повязку. Кругом, сквозь смех, бешено радостные крики:
   — Хо-хо! Вот здорово!
   — Ай да лох!
   — Вот те — фрей!..
   — Молодчага!..
   Перед Амелькой вырос толстобрюхий курносый плешастик. Его почему-то звали Дунька-Петр. Придерживая левой ладонью ужаленный свой голый зад, он занес правый кулак над головой Амельки:
   — Держись!!
   И вдруг сам отлетел к стене от сильной хватки Ваньки Графа.
   — Стой, стой, молодец, — отечески грозил ему слонообразный Ванька, — чисто, по-жигански сделано… За это бить нельзя.
   Но поднявшийся Дунька-Петр нарочно не натягивал упавших штанов, колотил себя в мягкую, как тесто, грудь, обиженно орал:
   — Он мне, зануда, дьявол, целую иголку в говядину всадил!.. Нешто это игра?.. Вот она, иголка-то, вот…
   Снова дружный хохот. Смеялись и Ванька Граф с Амелькой.
   — За это хвалят, а не хают, — внушал Ванька плешивому, с помутневшими злобными глазами, брюханчику. — А этого парнюгу ты не трог… Он добрецкий малый, свой. — И Граф милостиво потрепал Амельку по спине.
   Амельке всегда неприятен был в человеке зверь. Но тут он почуял человека в звере и с радостью пожал Ваньке Графу руку.
   — Дай пять! Будем напредки приятелями… Идет?
   — Идет.
   Амелька удовлетворенно прилег на сломанную койку. Он все еще чувствовал себя разбитым: хотелось лежать и мрачно думать. Ему мерещилась жизнь под баржей; вспомнились Филька, Пашка Верблюд, Катька Бомба, Дизинтёр. Но вот встал перед ним потешный образ Инженера Вошкина, и Амелька улыбнулся.

4. МЕЛЮЗГА. ИНЖЕНЕР ВОШКИНСОВЕРШЕНСТВУЕТСЯ В ЗНАНИЯХ

   — Павлик, а не хочешь ли клеить кубики?
   — А на что мне твои кубики, ежели я радио могу, — важно ответил Инженер Вошкин и, заложив руки назад, глядел в лицо строгой тети.
   — Радио у нас есть и громкоговоритель есть…
   — Наплевать! Я свой устрою, в своем углу, на печке. Я — изобретатель.
   Воспитательница прищурила на мальчика серые глаза, и кудерышки на ее лбу встряхнулись:
   — Ну, изобретай.
   — Когда захочу, тогда и стану.
   Имя воспитательницы — Мария Николаевна — ребята сократили в «Марколавну». Пожилая, с крупными чертами лица, внешне строгая, настойчивая, но в душе ласковая, справедливая, Марколавна была опытным педагогом и умела держать ребят в руках: со всеми вопросами, печалями и радостями дети, в обход других руководителей, спешили к Марколавне.
   Она идет в классную комнату, где собрался десяток неграмотных малышей. Рисуют картинки, расцвечивают их красным и синим карандашами.
   — А, Марколавна пришла!
   — Здравствуй, Марколавна!
   — Колавна!
   — Авна!
   — Вна!
   На первой парте сидит с молоденькой учительницей Клоп-Циклоп. Он здесь недавно. Он теперь гладко острижен, чисто вымыт, опрятно одет и по больному глазу — черная повязка. Он шустр, подвижен, но чрезвычайно бестолков или только прикидывается дурачком. Вот он сложил четыре кубика с печатными на них буквами.
   — Что у тебя вышло? — спрашивает учительница, комсомолка Одинцова.
   — Ш-у-р-а.
   — Ну, а теперь не тяни, читай быстро. Что вышло?
   — Саша!
   Учительница возится с ним долго, нервничает и никак не может втолковать ему, что Ш-у-р-а — Шура, а не Саша.
   — Читай.
   — Ш-у-у-р-а-а.
   — Быстро читай.
   — Саша!
   Мария Николаевна подсаживается к другому малышу, Жоржику. Он хорошенький, черноволосый шестилетний мальчик.
   — Ну, давай заниматься арифметикой, — говорит она.
   Жоржик ласков, льстив, хитер. Он обнимает Марколавну, утыкается лбом ей в руку пониже плеча и говорит:
   — Марколавна, очень кушать хочу.
   — Жди обеда. Ну, давай считать. Сколько на руке пальцев? Знаешь?
   — На которой?
   — Все равно. Ну, на правой.
   — На чьей?
   — Ну, на твоей… Жоржик считает, говорит:
   — Ого! Пять. А ну-ка у тебя… — Считает и снова говорит: — Тоже пять.
   — У каждого человека пять.
   Жоржик недоверчиво смотрит в спокойные глаза воспитательницы, потом быстро бежит вон из класса.
   — Куда ты?..
   — Я сейчас…
   На задней парте крик:
   — Марколавна! Он на парту плюнул!
   — Кто? — И воспитательница идет туда. — Кто это плюнул?
   — Петя…
   — Врешь! Чего врешь?! — огрызается желтоволосый веснушчатый Петя, и на его огорченной мордочке испуг.
   — Ты зачем же плюнул на парту, Петя? — берет его за руку Марколавна и подымает с места.
   — Честное слово, не плевал, честное слово…
   — Врет, врет, — плевал! Вот и слюни на парте,
   — Честное слово, не плевал, честное слово! Я ему на голову Плюнул, Коле Сапожникову, а он слюни смахнул. Я на парту не плевал…
   — Он мне на голову плюнул, — набычившись, бубнит толстощекий Коля.
   В это время вбегает Жоржик и кричит:
   — Марколавна, Марколавна-а!.. Ах, Марколавна, какая ты обманщица…
   — В чем дело?
   — Сказала, что у каждого человека по пяти пальцев…
   — Ну да.
   — Врешь! У кухарки четыре… Пойдем, пойдем!.. Я никогда не буду тебе верить… Я считал. Пойдем в кухню…
   Он тянул ее за собой, топал, глядел в глаза Mapколавны плутовато и задирчиво, ждал, что она скажет. Лицо Марколавны на мгновенье вытянулось, брови взлетели вверх; она часто замигала и, борясь со смехом, сказала малышу:
   — Какой же ты чудак, Жоржик. Ведь у кухарки один палец отрублен. Разве ты не знал? Садись. Ну, теперь скажи, сколько у тебя пальцев на ногах?
   — А вот сейчас разуюсь.
   В коридорах — возня. Ребята гурьбой носились взад-вперед. Через закрытые двери слышались их песни, крик, визг. Заниматься было трудно, Марколавна вскочила, вышла. Все скоро смолкло.
   Молоденькая учительница, комсомолка Одинцова, говорила Клоп-Циклопу:
   — Были три мальчика. К ним подошел еще один. Сколько стало мальчиков?
   — А кто подошел-то? Федька, что ли?
   — Ну, допустим, Федька.
   — А чей Федька-то? Маврин, что ли?
   — Ну, допустим, Маврин… Это все равно. Клоп-Циклоп думает и отвечает:
   — Тогда станет четыре мальчика.
   Детский дом просторный, светлый, теплый. Школьные занятия идут в трех комнатах.
   Инженер Вошкин занимается вместе со старшими. Среди них он самый маленький, но пишет и читает лучше всех. Однако обычное ученье он скоро бросил и сказал учителю:
   — Товарищ учитель, ты учи меня, как изобретать паровоз. Я раньше инженер был, и фуражка у меня была казенная, и бородка была. Ты дурака не валяй, ты меня от пользы учи. А то сбегу.
   Учитель, студент-технолог, Емельян Кузьмич добыл раскрашенный чертеж паровоза. Мальчик весь ушел в дело: познакомился с рейсфедером, циркулем, китайской тушью, акварельными красками; отбился от еды, от занятий, даже отказывался от обычных прогулок:
   — На фиг! Раз я изобретаю.
   Он узнал, что такое треугольник, что такое квадрат, ромб, круг, шар, цилиндр, конус.
   — А трапецию я знаю… Я видел… В цирке. Он очень удивился, что радиус откладывается по окружности ровно шесть раз.
   — Вот смотри, — говорил бородатый Емельян Кузьмич, — получаем по окружности шесть точек, соединяем их, выходит шестиугольник, то есть головка гайки.
   Инженер Вошкин пыхтел, черные глаза озарялись блеском.
   Емельян Кузьмич вспомнил анкету Инженера Вошкина и улыбнулся.
   «У меня родителей моих не было, как родился — тоже не помню, сразу очутился в кустах, — это помню, — с мальчишками.
   В Крыму тоже не был еще. Девчонок не любил, они дуры, образование мое так себе».
   Вспомнил Емельян Кузьмич и то, как объявился в детский дом этот потешный мальчонка. Он зашел в приемную, надел очки без стекол и, насупив брови, крикнул:
   — Заведующего сюда командируйте!.. Дяденька хорошенький, — сказал он заведующему детдомом. — Я от мильтона вырвался, утек. А сюда своей волей прихрял. Я — Инженер Вошкин, изобретатель, только не взаправдашний. Сделай ты из меня, дяденька, настоященского инженера. Только чтоб не вор был и с большущей рыжей бородой.

5. ПИСЬМО СВОИМ

   Марколавна готовит детвору к детскому концерту. За стеной спевка. Разучивают революционные песни. Пухлощекий Жоржик нарочно фальшивит и молящими глазами посматривает на Марколавну. А когда она идет в коридор, нагоняет ее:
   — Марколавна! Я вам под ушко одно дельце скажу… Нагнитесь. Я очень есть хочу.
   — Жоржик!.. Ведь ты только что обедал.
   — Я совсем очень есть хочу. Я у вас всегда буду просить есть сразу после чаю и сразу после обеда. Можно?
   Она идет дальше. Шестилетний ненасыта, хорошенький Жоржик, похожий на кудрявого неаполитанского мальчика, бежит ей вслед, ловит за юбку, просит:
   — Вы будете моя мама, а я дитя. Вы меня зовите «деточка». И берите к себе в комнату в гости в воскресенье. Мама! Хочу ам-ам…
   В соседней комнате раздается дикий рев. Марколавна спешит туда. Малыш Митя Зайчиков, некрасивый лобастый забияка, на весь класс плачет, пуская пузыри:
   — Володя мне в тетрадь трудные буквы пишет! Мне не списать такие!
   — Врешь, не от этого плачешь… Соврал ведь?
   — Да. Совра-ал… — захлебывается слезами Митя.
   — Ну, отчего ж ревешь?
   — Ску-чна-а-а…
   — Опять врешь?
   — Вру-у-у…
   Дети бросили заниматься. Хохочут. Марколавна берет Митю за руку:
   — Пойдем в другую комнату. Мешаешь товарищам учиться.
   — Не пойду!! — неистово верезжит Митя и с ревом валится на пол. — Тащите, не пойду. Вот попробуйте наказать меня… Сбегу!.. Рамы выбью камнем!.. Исполкому пожалуюсь!.. А-я-я-й!! А-я-яй!.. Не тащите меня за ногу!.. Укушу!!
   Все ребята повскакали на парты, смеются, бьют в ладоши. Учительница Одинцова кричит:
   — Это безобразие!.. Волоките его вон… Он всякий раз так…
   Вдруг среди общей суматохи появился Инженер Вошкин в самодельных больших очках без стекол. В его руке свитое в жгут полотенце с замотанной на конце картошкой. Выражение его лица грозно. Он два раза вытянул Митю по спине и в гневе затопал на него:
   — Снимай портки! Подлюга… гад… Изобретать мешаешь!..
   Митя опрометью бросился за парту и стал писать в тетрадку. Дети тоже мгновенно принялись за дело. Марколавна стояла пораженная. Инженер Вошкин, потрясая вервием, увещевал:
   — Орать не моги!.. Вас бы под баржу, красивых… Там бы рас…
   — Как ты смеешь?! — И Марколавна вырвала у него жгут. На ее лице выражение гнева перебивается улыбкой изумления.
   Вошел заведующий домом Угрюмов. Инженер Вошкин снял очки и пытался ускользнуть в дверь. Но Марколавна крепко держала его. Она рассказывала заведующему о только что случившемся. Дети наперебой стали жаловаться с парт:
   — Он нас бьет, этот босяк паршивый!
   — Он и в спальнях нас колотит. Не дает возиться,
   — Через это мы смирные.
   — И буду бить… Красивые черти, — буркнул Инженер Вошкин.
   — Ша — цыкнул на него заведующий. — Будешь сидеть под лестницей два с половиной часа…
   — А кто паровоз станет рисовать? Ты, что ли? — заложил руки назад Инженер Вошкин.
   — Ша! — И заведующий поволок Инженера Вошкина вон.
   — Ну что ж, применяй насилие!.. Применяй насилие…
   — А ты не применяешь, постреленок?!
   — Я — воспитанник… А ты не имеешь права. Черт рыжий!.. Варнак…
   — Ладно, ладно! — И заведующий запер его в темный чулан, под лестницу. Впоследствии на стене нашли там надпись углем:
   «Сей чулан имел счастье посетить знаменитый Инженер П. С. Вошкин по случаю собственноручного осмотра пролетарского происхождения».
   За спальней же, где стояла койка Инженера Вошкина, был учрежден бдительный досмотр. Ребята, воспользовавшись тем, что их усмиритель в опале, вновь стали по вечерам бузить, возиться, ходить на головах, драться подушками, язвить над Инженером Вошкиным.