Страница:
— Ну, к чему эти отвлеченности! Ум за разум… Проще… Жоржик сейчас уснет.
— Я не хочу спать, — засюсюкал Жоржик, протирая кулачками сонные и темные, как смородина, глаза. — Я есть хочу. Я выспанный, только ненаетый. Очень, очень хочу кушать.
Марколавна, встряхнув кудерышками и вкусно облизнувшись, тотчас же записала два оригинальных выражения ребенка, чтоб вечером внести их в свой педагогический дневник.
Часа два ушло на осмотр местности, на разноску вешек с бумажными флажками. Потом Емельян Кузьмич стал чертить на бумаге эскиз будущего плана, разъясняя ребятам суть де\а и дальнейший ход съемки.
Ребята слушали рассеянно. Зато Инженер Вошкин, разинув рот, пыхтел, лицо серьезно, на лбу морщины, глаза горят, — весь в жадном, вдумчивом, необычном для мальчика, внимании.
Обедали ребята в поле, у реки.
Пекли картошку, ели кашу, пили чай с молоком и хлебом. У Жоржика голодны лишь глаза, ел мало.
Емельян Кузьмич сказал:
— Настоящая мензульная съемка ведется сложными инструментами. Там главная вещь — кипрегель с зрительной трубой, а в трубе, на стекле, насечки — дальномер. Рейку отнес, куда надо, поставил, в трубу глянул — и расстояние определено.
Тут Инженер Вошкин вспомнил свою собственную «подозрительную трубу» — там, под баржей, вспомнил украденную им у старьевщика лупу. И сразу перед ним ясно встала палатка Майского Цветка в ту памятную, ослепившую Инженера Вошкина минуту: «Прощай, Майский Цветок, прощай». Его лицо на мгновение покрылось грустным, пронизывающим до сердца, трепетом. Но хныкать некогда… Прочь, прочь, прочь — надо слушать, что говорит Емельян Кузьмич.
— Вот жаль, — сказал педагог, — что у нас нет ориентир-буссоли, компаса, чтоб направлять план по странам света.
— У меня был компас, да я его потерял, дрался с живорезом, — по-серьезному произнес Инженер Вошкин, глотая горячий чай. Он ждал, что его вновь попросят рассказать про ночные приключения в лесу.
Так оно и есть. Ребята сразу пристали к нему: «Расскажи, Павлик, расскажи!» — Девчонки даже запрыгали, прихлопывая от нетерпения в ладоши. Иван Петрович, Емельян Кузьмич и Марколавна благодушно улыбались.
— Дело было так, — в десятый раз начал Инженер Вошкин свое повествование. Он всегда прибавлял к словесной околесице что-нибудь новенькое и смешное. Мелюзга целиком верила ему; те, что постарше, брали под молчаливое сомнение скользкие места рассказа; руководители же не хотели оспаривать, разрушать его измышленных иллюзий: они делали вид, что верят ему вполне, отлично понимая, что его душа должна цвести фантазией, как и душа всякого ребенка. Но Инженер-то Вошкин великолепно чувствовал, кто ему верит, кто не верит: он высокомерно посматривал на мелюзгу, дружески — на сверстников и с признательной благодарностью — на педагогов. — Значит, иду это я, ребята, страшенным лесом, в руках рентир-компас. А ночь, темно! У другого бы от страху брюхо схватило, а я ничего не боюсь, я — человек бывалый, как огурец во щах. Иду, понюхиваю ноздрями аромат, как из склянки с декалоном. Пахнет подходяще, только нюхать долго некогда, иду темным лесом вразрез с предрассудками толпы. Вдруг прет на меня на коне белом живорез, двухаршинным ножом машет, кричит: «Кто здесь есть живой, подставляй голову, — ссеку!» А я ему: «Стой! Ни с места! Руки вверх!» — Он видит, что дело дрянь, — остановился, «Слезай с коня в порядке личного инициативу». Он слез. И видит, что не на того напал, не на маленького, а…
— Так ты же и верно маленький?
— Нет, Потому что я стоял на высоком пне и был чрез это в полторы сажени ростом и в руке держал, братцы мои, волшебный зуб морской собаки. Живорез чует, что каюк ему, затрясся да в кусты: приспичило от ужаса. «Ага, голубчик, думаю, сиди, все равно мой будешь». Я залез на евонного коня, говорю разбойнику: «Ваш документ!» Отобрал от него документ: «Садись, живорезная твоя морда, сзади меня, держись крепче мне за шею, покуда я тебя, как лягушонка в болото, за хвост не сбросил. Я — человек злобный… Характеристика у меня самая сердитая… Убью!» Живорез испугался, опять обделался, как Жоржик наш. Да не обделался, а хуже… Марколавна, защурьтесь ненадолго, пожалуйста, я для мужчинов скажу. Целиком и полностью.
— Нет, нет. Не надо. Продолжай, — сказали мужчины и смеющаяся Марколавна.
— Ну, ладно. Поехали мы, значит, с живорезом дальше. Вот едем и едем. Помолчим, помолчим, опять поедем… Да… Едем и едем… А что дальше, сейчас вспомню… Тьфу! — Инженер Вошкин засопел, поскреб со всех сил грязными руками голову и сразу ожил. — Вот! Едем мы, едем… Живорез сзади меня сидит, за мой кушак держится. И чую, братцы, текут у него из двух глазов слезы, да мне на спину, на плечи — кап, кап, кап. Тут жаль мне стало его, все-таки он трудящийся класс, однолошадник. Хоть жаль, а постращать, думаю, надо. Я говорю ему: «Не хнычь. Пролетарская Москва слезам не верит! А вот лучше я свезу тебя, бандита, в избушку к Бабе-Яге, как в сказке, и сварю из тебя борщ». А он и говорит: «Баба-Яга мне доводится двоюродной теткой». Я, признаться, струхнул, но программу выполняю минимум. «Теперь тетки, — говорю, — отменены декретом и племянники отменены. Ты, брат, дядя, врешь!» А он и говорит: «Да, проврался. Извиняюсь вторично». И вот едем мы с ним дальше, куда глаза глядят и не глядят. И откуда ни возьмись, избушка на курьих ножках. А возле избушки Баба-Яга сидит, на лунном месяце спину греет. «Здравствуй, — кричу, — Баба-Яга, костяная ногa! А признаешь ли ты, стерва, советскую власть?!» — «Нет, — говорит, — не признаю я советской власти, потому как она против меня душевредный декрет выпустила». — «Тогда молись богу, — кричу, — я разделаюсь с тобой раз-нараз!» А живорез шепчет мне в затылок: «Пущай самый крепкий пропаганд, а то она сожрет нас вместях с сапогами». И верно: закричала Баба-Яга дурноматом, костяной ногой затопала и пасть разинула ширше, как у бегемота: «Езжайте мне в рот, съем вместях с конем и сапогами!» — «Врешь, бабка, — отвечаю, — не имеешь права меня есть, я — человек сомнительный!». Да как ошарашу коня нагайкой: «Н-н-но, Сивка-Бурка!». Конь как прыгнет Бабе-Яге в пасть, как помчится прямо по языку, да меж зубов, да в брюхо, и вымахнул он, братцы мои, на вольную волю, во чисто поле, А во чистом поле мильтон и мужик с черной бородой. Мильтон из револьвера — хлоп! Живорез с коня кувырком, невесть куда сразу смылся, и конь из-под меня выскочил, тоже смылся, а я сижу на кочке, и замест рентир-компаса в руках поганый гриб. Тут мильтон козырнул мне по-военному и сказал: «Ну, брат, ты — герой».
Детвора с надрывом, с упоением передохнула. Некоторые, что посмелей, улыбаясь и подмигивая, плутовато грозили Инженеру Вошкину пальцем. Иван Петрович сказал:
— Как же ты в тот раз про Бабу-Ягу не рассказывал, а говорил о том, как попал в становище разбойников?
— Тогда я сочинял по памяти, а память у меня отшибло, как я с лошади брякнулся. А теперь говорю по записной книжке, У меня там все записано целиком и полностью.
— А ну, покажи книжку…
— Ах, какие вы, — замигал Инженер Вошкин и, цыркнув сквозь зубы, сплюнул, — Я ж говорю вам, что компас потерял, и записную книжку я потерял в лесу. За-мест книжки — гриб. И тот поганый. Ежели хотите, я гриб вам, пожалуй, покажу.
Емельян Кузьмич залился откровенным смехом и похлопал мальчонку ладонью по спине. Марколавна со всей материнской нежностью ласкала Инженера Вошкина восторженным взглядом добрых своих глаз; Иван Петрович ухмыльнулся и сказал:
— Вот что, Павел: врать надо умеючи. А всего лучше — совсем не врать.
— Почему?
— Кто часто врет, тому веры не бывает.
— Почему веры не бывает? А вот сказка о Царе Салтане. Значит, и Пушкину веры не бывает? Я читал… — задирчиво проговорил мальчонка.
Марколавна быстро закинула руки за спину и, вся сияя, крадучись, зааплодировала.
— Пушкин — дело другое, — слегка смутился Иван Петрович. — Ты пока не Пушкин, а Вошкин. У того народный эпос, народные сказки переложены, а у тебя гольное вранье. А хочешь, я расскажу, как с тобой дело происходило там, в лесу? Хотя я и не был возле тебя, а знаю. Хочешь?
Сидевший возле костра Инженер Вошкин быстро повернулся к Ивану Петровичу, поглядел на него темными испуганными глазами, потряс широколобой головой и, сглотнув слюни, тихо сказал:
— Нет, не хочу. Не надо.
Когда опять пошли на работу, Емельян Кузьмич говорил Марколавне:
— Заведующий не прав. Надо было выяснить мальчонке, что есть вранье, что ложь и что фантазия, то есть игра воображения. С Пушкиным мальчонка прав.
Тут ввязался шедший сзади с охапкой вешек Инженер Вошкин.
— Ведь я, Емельян Кузьмич, не врал, — забежав вперед, начал он. — Я только… Ну это… как его… Ну, в общем, я не знаю, какое теперь слово сказать… Не знаю, как высказаться вам. Я не врал, я маленько подвирал, чтоб складно. Например, в лесу был я? Был. Мужика с конем встретил? Встретил, Это все было. И мильтон был. В остальном маленько подвирал. Для красы. Кой-что из книжек, кой-что выдумал, еще — во сне приснилось. Что ж, разве это вредно?
— Ничуть, ничуть, — оба педагога проговорили враз, и Марколавна крепко пожала своей потной рукой жилистую руку Емельяна Кузьмича.
— Наоборот, — сказал Емельян Кузьмич, — выдумка, в особенности для изобретателя, как ты, очень полезна. Даже необходима. Выдумка, то есть воображение, всегда идет впереди факта. Ты знаешь, что такое факт?
— Знаю, — с готовностью ответил Инженер Вошкин и переложил вешки на другое плечо, — когда хулиган украдет у бабы курицу, тогда будет факт.
Педагоги засмеялись. Вот и начальный пункт, откуда должна пойти съемка. Ребята быстро освоились с вешением линии, и к вечеру магистраль на протяжении двух верст была готова. На другой день освещалась река, то есть ставились вешки в каждом малейшем ее изгибе, по обоим берегам. На третий день приступили к съемке. При мензуле с наколотым на доску листом александрийской бумаги и с алидадой работал Инженер Вошкин, В сущности, план чертил Емельян Кузьмич, а мальчонка, окруженный малышами, только помогал.
— Ну, гляди. Делаем на планшете точку. Она соответствует точке земли, на которой мы стоим, то есть началу магистрали. Теперь прикладываем к точке на планшете край алидады, смотрим в эту щель диоптра и поворачиваем алидаду до тех пор, пока волосок не покроет вешки следующего угла магистрали. На, смотри. Покрывает ?
— Покрывает. Чик-в-чик.
— Теперь проводим карандашом по краю алидады черту. Теперь откладываем на черте длину магистрали от начальной точки до первого угла. Ребята, справьтесь в пикетажной книжке, какая длина первой линии.
— Тридцать девять метров! Тридцать девять метров! — ребята стали совать Емельяну Кузьмичу записную книжку.
К вечеру часть плана была готова.
Полученный чертеж куска реки привел Инженера Вошкина в искреннее восхищение. Детвора же разбиралась в этом деле туго: тоже хвалили, тоже восторгались, но уже так, с недоверчивой хитринкой, за компанию с другими.
— А где же лодочка на плане? А где же деревцо? А где же рыбка в речке? — наперебой сыпали они.
К детям примкнули и крестьянские ребята. Чрез такое содружество была большая поддержка питанию казенной детворы: бабы приносили на обед хлеб, картошку, молоко.
— Нате, желанные, ешьте. И наши-то, озорники, возле вас чем-нибудь хорошим призаймутся.
Через три недели весь план был вчерне закончен. Иван Петрович решил произвести с детьми подворную перепись населения, скота, инвентаря. Дело было не трудное, — в деревне всего дюжина дворов, — но зато полезное.
— Дома, ребята, осенью, будем обрабатывать статистические данные, будем графики: чертить и напишем дельную работу.
Емельян же Кузьмич сказал:
— А мы зимой раздраконим свой план в красках. Потом все подпишемся и пошлем в Москву на выставку. Может быть, получим похвальный отзыв.
Вдруг Инженер Вошкин громко закричал, будто в лесу перед живорезом:
— Емельян Кузьмич! А давайте на будущее лето всю Ессесерию снимать,
— А в Крым не увинтишь?
— Кто? Я?! — возмутился Инженер Вошкин и с жаром в сердце, с огнем обиды в сверкающих глазах стал уверять: — Да ни в рот ногой, ни в ноздрю, пальцем!.. Чтобы я, в Крым, самовольно! Забудь и думать. Верно, нет? Заметано!
Все повяли, что мальчонка слово свое сдержит.
10. КОРАБЛЬ ПОЛУЧАЕТ НАГРУЗКУ
11. ПАРАСКОВЬЯ ВОРОБЬЕВА ВДРУГ ПОХОРОШЕЛА
— Я не хочу спать, — засюсюкал Жоржик, протирая кулачками сонные и темные, как смородина, глаза. — Я есть хочу. Я выспанный, только ненаетый. Очень, очень хочу кушать.
Марколавна, встряхнув кудерышками и вкусно облизнувшись, тотчас же записала два оригинальных выражения ребенка, чтоб вечером внести их в свой педагогический дневник.
Часа два ушло на осмотр местности, на разноску вешек с бумажными флажками. Потом Емельян Кузьмич стал чертить на бумаге эскиз будущего плана, разъясняя ребятам суть де\а и дальнейший ход съемки.
Ребята слушали рассеянно. Зато Инженер Вошкин, разинув рот, пыхтел, лицо серьезно, на лбу морщины, глаза горят, — весь в жадном, вдумчивом, необычном для мальчика, внимании.
Обедали ребята в поле, у реки.
Пекли картошку, ели кашу, пили чай с молоком и хлебом. У Жоржика голодны лишь глаза, ел мало.
Емельян Кузьмич сказал:
— Настоящая мензульная съемка ведется сложными инструментами. Там главная вещь — кипрегель с зрительной трубой, а в трубе, на стекле, насечки — дальномер. Рейку отнес, куда надо, поставил, в трубу глянул — и расстояние определено.
Тут Инженер Вошкин вспомнил свою собственную «подозрительную трубу» — там, под баржей, вспомнил украденную им у старьевщика лупу. И сразу перед ним ясно встала палатка Майского Цветка в ту памятную, ослепившую Инженера Вошкина минуту: «Прощай, Майский Цветок, прощай». Его лицо на мгновение покрылось грустным, пронизывающим до сердца, трепетом. Но хныкать некогда… Прочь, прочь, прочь — надо слушать, что говорит Емельян Кузьмич.
— Вот жаль, — сказал педагог, — что у нас нет ориентир-буссоли, компаса, чтоб направлять план по странам света.
— У меня был компас, да я его потерял, дрался с живорезом, — по-серьезному произнес Инженер Вошкин, глотая горячий чай. Он ждал, что его вновь попросят рассказать про ночные приключения в лесу.
Так оно и есть. Ребята сразу пристали к нему: «Расскажи, Павлик, расскажи!» — Девчонки даже запрыгали, прихлопывая от нетерпения в ладоши. Иван Петрович, Емельян Кузьмич и Марколавна благодушно улыбались.
— Дело было так, — в десятый раз начал Инженер Вошкин свое повествование. Он всегда прибавлял к словесной околесице что-нибудь новенькое и смешное. Мелюзга целиком верила ему; те, что постарше, брали под молчаливое сомнение скользкие места рассказа; руководители же не хотели оспаривать, разрушать его измышленных иллюзий: они делали вид, что верят ему вполне, отлично понимая, что его душа должна цвести фантазией, как и душа всякого ребенка. Но Инженер-то Вошкин великолепно чувствовал, кто ему верит, кто не верит: он высокомерно посматривал на мелюзгу, дружески — на сверстников и с признательной благодарностью — на педагогов. — Значит, иду это я, ребята, страшенным лесом, в руках рентир-компас. А ночь, темно! У другого бы от страху брюхо схватило, а я ничего не боюсь, я — человек бывалый, как огурец во щах. Иду, понюхиваю ноздрями аромат, как из склянки с декалоном. Пахнет подходяще, только нюхать долго некогда, иду темным лесом вразрез с предрассудками толпы. Вдруг прет на меня на коне белом живорез, двухаршинным ножом машет, кричит: «Кто здесь есть живой, подставляй голову, — ссеку!» А я ему: «Стой! Ни с места! Руки вверх!» — Он видит, что дело дрянь, — остановился, «Слезай с коня в порядке личного инициативу». Он слез. И видит, что не на того напал, не на маленького, а…
— Так ты же и верно маленький?
— Нет, Потому что я стоял на высоком пне и был чрез это в полторы сажени ростом и в руке держал, братцы мои, волшебный зуб морской собаки. Живорез чует, что каюк ему, затрясся да в кусты: приспичило от ужаса. «Ага, голубчик, думаю, сиди, все равно мой будешь». Я залез на евонного коня, говорю разбойнику: «Ваш документ!» Отобрал от него документ: «Садись, живорезная твоя морда, сзади меня, держись крепче мне за шею, покуда я тебя, как лягушонка в болото, за хвост не сбросил. Я — человек злобный… Характеристика у меня самая сердитая… Убью!» Живорез испугался, опять обделался, как Жоржик наш. Да не обделался, а хуже… Марколавна, защурьтесь ненадолго, пожалуйста, я для мужчинов скажу. Целиком и полностью.
— Нет, нет. Не надо. Продолжай, — сказали мужчины и смеющаяся Марколавна.
— Ну, ладно. Поехали мы, значит, с живорезом дальше. Вот едем и едем. Помолчим, помолчим, опять поедем… Да… Едем и едем… А что дальше, сейчас вспомню… Тьфу! — Инженер Вошкин засопел, поскреб со всех сил грязными руками голову и сразу ожил. — Вот! Едем мы, едем… Живорез сзади меня сидит, за мой кушак держится. И чую, братцы, текут у него из двух глазов слезы, да мне на спину, на плечи — кап, кап, кап. Тут жаль мне стало его, все-таки он трудящийся класс, однолошадник. Хоть жаль, а постращать, думаю, надо. Я говорю ему: «Не хнычь. Пролетарская Москва слезам не верит! А вот лучше я свезу тебя, бандита, в избушку к Бабе-Яге, как в сказке, и сварю из тебя борщ». А он и говорит: «Баба-Яга мне доводится двоюродной теткой». Я, признаться, струхнул, но программу выполняю минимум. «Теперь тетки, — говорю, — отменены декретом и племянники отменены. Ты, брат, дядя, врешь!» А он и говорит: «Да, проврался. Извиняюсь вторично». И вот едем мы с ним дальше, куда глаза глядят и не глядят. И откуда ни возьмись, избушка на курьих ножках. А возле избушки Баба-Яга сидит, на лунном месяце спину греет. «Здравствуй, — кричу, — Баба-Яга, костяная ногa! А признаешь ли ты, стерва, советскую власть?!» — «Нет, — говорит, — не признаю я советской власти, потому как она против меня душевредный декрет выпустила». — «Тогда молись богу, — кричу, — я разделаюсь с тобой раз-нараз!» А живорез шепчет мне в затылок: «Пущай самый крепкий пропаганд, а то она сожрет нас вместях с сапогами». И верно: закричала Баба-Яга дурноматом, костяной ногой затопала и пасть разинула ширше, как у бегемота: «Езжайте мне в рот, съем вместях с конем и сапогами!» — «Врешь, бабка, — отвечаю, — не имеешь права меня есть, я — человек сомнительный!». Да как ошарашу коня нагайкой: «Н-н-но, Сивка-Бурка!». Конь как прыгнет Бабе-Яге в пасть, как помчится прямо по языку, да меж зубов, да в брюхо, и вымахнул он, братцы мои, на вольную волю, во чисто поле, А во чистом поле мильтон и мужик с черной бородой. Мильтон из револьвера — хлоп! Живорез с коня кувырком, невесть куда сразу смылся, и конь из-под меня выскочил, тоже смылся, а я сижу на кочке, и замест рентир-компаса в руках поганый гриб. Тут мильтон козырнул мне по-военному и сказал: «Ну, брат, ты — герой».
Детвора с надрывом, с упоением передохнула. Некоторые, что посмелей, улыбаясь и подмигивая, плутовато грозили Инженеру Вошкину пальцем. Иван Петрович сказал:
— Как же ты в тот раз про Бабу-Ягу не рассказывал, а говорил о том, как попал в становище разбойников?
— Тогда я сочинял по памяти, а память у меня отшибло, как я с лошади брякнулся. А теперь говорю по записной книжке, У меня там все записано целиком и полностью.
— А ну, покажи книжку…
— Ах, какие вы, — замигал Инженер Вошкин и, цыркнув сквозь зубы, сплюнул, — Я ж говорю вам, что компас потерял, и записную книжку я потерял в лесу. За-мест книжки — гриб. И тот поганый. Ежели хотите, я гриб вам, пожалуй, покажу.
Емельян Кузьмич залился откровенным смехом и похлопал мальчонку ладонью по спине. Марколавна со всей материнской нежностью ласкала Инженера Вошкина восторженным взглядом добрых своих глаз; Иван Петрович ухмыльнулся и сказал:
— Вот что, Павел: врать надо умеючи. А всего лучше — совсем не врать.
— Почему?
— Кто часто врет, тому веры не бывает.
— Почему веры не бывает? А вот сказка о Царе Салтане. Значит, и Пушкину веры не бывает? Я читал… — задирчиво проговорил мальчонка.
Марколавна быстро закинула руки за спину и, вся сияя, крадучись, зааплодировала.
— Пушкин — дело другое, — слегка смутился Иван Петрович. — Ты пока не Пушкин, а Вошкин. У того народный эпос, народные сказки переложены, а у тебя гольное вранье. А хочешь, я расскажу, как с тобой дело происходило там, в лесу? Хотя я и не был возле тебя, а знаю. Хочешь?
Сидевший возле костра Инженер Вошкин быстро повернулся к Ивану Петровичу, поглядел на него темными испуганными глазами, потряс широколобой головой и, сглотнув слюни, тихо сказал:
— Нет, не хочу. Не надо.
Когда опять пошли на работу, Емельян Кузьмич говорил Марколавне:
— Заведующий не прав. Надо было выяснить мальчонке, что есть вранье, что ложь и что фантазия, то есть игра воображения. С Пушкиным мальчонка прав.
Тут ввязался шедший сзади с охапкой вешек Инженер Вошкин.
— Ведь я, Емельян Кузьмич, не врал, — забежав вперед, начал он. — Я только… Ну это… как его… Ну, в общем, я не знаю, какое теперь слово сказать… Не знаю, как высказаться вам. Я не врал, я маленько подвирал, чтоб складно. Например, в лесу был я? Был. Мужика с конем встретил? Встретил, Это все было. И мильтон был. В остальном маленько подвирал. Для красы. Кой-что из книжек, кой-что выдумал, еще — во сне приснилось. Что ж, разве это вредно?
— Ничуть, ничуть, — оба педагога проговорили враз, и Марколавна крепко пожала своей потной рукой жилистую руку Емельяна Кузьмича.
— Наоборот, — сказал Емельян Кузьмич, — выдумка, в особенности для изобретателя, как ты, очень полезна. Даже необходима. Выдумка, то есть воображение, всегда идет впереди факта. Ты знаешь, что такое факт?
— Знаю, — с готовностью ответил Инженер Вошкин и переложил вешки на другое плечо, — когда хулиган украдет у бабы курицу, тогда будет факт.
Педагоги засмеялись. Вот и начальный пункт, откуда должна пойти съемка. Ребята быстро освоились с вешением линии, и к вечеру магистраль на протяжении двух верст была готова. На другой день освещалась река, то есть ставились вешки в каждом малейшем ее изгибе, по обоим берегам. На третий день приступили к съемке. При мензуле с наколотым на доску листом александрийской бумаги и с алидадой работал Инженер Вошкин, В сущности, план чертил Емельян Кузьмич, а мальчонка, окруженный малышами, только помогал.
— Ну, гляди. Делаем на планшете точку. Она соответствует точке земли, на которой мы стоим, то есть началу магистрали. Теперь прикладываем к точке на планшете край алидады, смотрим в эту щель диоптра и поворачиваем алидаду до тех пор, пока волосок не покроет вешки следующего угла магистрали. На, смотри. Покрывает ?
— Покрывает. Чик-в-чик.
— Теперь проводим карандашом по краю алидады черту. Теперь откладываем на черте длину магистрали от начальной точки до первого угла. Ребята, справьтесь в пикетажной книжке, какая длина первой линии.
— Тридцать девять метров! Тридцать девять метров! — ребята стали совать Емельяну Кузьмичу записную книжку.
К вечеру часть плана была готова.
Полученный чертеж куска реки привел Инженера Вошкина в искреннее восхищение. Детвора же разбиралась в этом деле туго: тоже хвалили, тоже восторгались, но уже так, с недоверчивой хитринкой, за компанию с другими.
— А где же лодочка на плане? А где же деревцо? А где же рыбка в речке? — наперебой сыпали они.
К детям примкнули и крестьянские ребята. Чрез такое содружество была большая поддержка питанию казенной детворы: бабы приносили на обед хлеб, картошку, молоко.
— Нате, желанные, ешьте. И наши-то, озорники, возле вас чем-нибудь хорошим призаймутся.
Через три недели весь план был вчерне закончен. Иван Петрович решил произвести с детьми подворную перепись населения, скота, инвентаря. Дело было не трудное, — в деревне всего дюжина дворов, — но зато полезное.
— Дома, ребята, осенью, будем обрабатывать статистические данные, будем графики: чертить и напишем дельную работу.
Емельян же Кузьмич сказал:
— А мы зимой раздраконим свой план в красках. Потом все подпишемся и пошлем в Москву на выставку. Может быть, получим похвальный отзыв.
Вдруг Инженер Вошкин громко закричал, будто в лесу перед живорезом:
— Емельян Кузьмич! А давайте на будущее лето всю Ессесерию снимать,
— А в Крым не увинтишь?
— Кто? Я?! — возмутился Инженер Вошкин и с жаром в сердце, с огнем обиды в сверкающих глазах стал уверять: — Да ни в рот ногой, ни в ноздрю, пальцем!.. Чтобы я, в Крым, самовольно! Забудь и думать. Верно, нет? Заметано!
Все повяли, что мальчонка слово свое сдержит.
10. КОРАБЛЬ ПОЛУЧАЕТ НАГРУЗКУ
Лето стояло на ущербе. Кончали жнитво. Степные ветерки вкусно пахли подсыхающим зерном пшеницы и зреющим урожаем яблоневых садов. Ровно в восемь прилетали с полей сытые грачи и с гортанным разговором шумно усаживались на ночевку в парке. В вечернем тишайшем небе табунились скворцы. То собираясь в густое облако, то вдруг, со стремительным свистом сизых крыл, они мгновенно перестраивались в широкую, плавно колыхавшуюся в просторе ленту и бесследно уносились.
Наблюдая их игривые полеты, Амелька вспоминал невозвратно уплывший в прошлое тот берег с баржей, свое былое детство, мать. И вновь, и вновь он поддавался грусти. Он чувствовал, что эта грусть в нем неистребима. Она, как смертельная болезнь, овладев его душой, будет томить, терзать его до издыхания.
Теперь Амелька знал, откуда эта жестокая налетчица-печаль. Она не более как отблеск того бессмысленного преступления, которым ударила его по голове судьба. Но где ж расплата? Как сквитать?
И звучит в его ушах грохот, лязг вагонов. С крыши на крышу перескакивает на всем ходу поезда Амелька-зверь. Ага! Вот он, в кожаной куртке, барыга-спекулянт. И пудовый сапог с железными гвоздями в каблуке резко бьет в жалкую, неузнанную спину. «Я не убил его… Я только его столкнул… Снег, сугробы… он не ушибся, мягко… Не надо убивать, зачем убивать…» — Такие отрывки мыслей теряет на бегу к своей жертве ослепший Амелька-зверь, И лишь в тюрьме, когда его душевное равновесие восстановилось, Амелька ясно осознал всю сокрушающую силу удара сапогом. Конечно же, тогда хрястнул, как пересохшая глина, позвоночник матери, и сердце ее враз оборвалось.
Переживая это в сотый раз, впечатлительный Амелька стоит в оцепенении. Сизое реющее облако скворцов вновь появилось в небе, и вкусные запахи несутся на их крыльях из степи. Но Амелька ничего не замечает. Перед его обострившимся, шагнувшим назад взором лишь белый снег и темным пятном на нем — труп жертвы. Забыть бы все, уснуть, подохнуть… Эх, кокаину бы! Но где возьмешь?
— Здравствуй! Пойдем костры жечь. Амелька оглянулся. Дыша винным перегаром, Катька Бомба весело смотрела в его омраченные глаза.
— Глянь, глянь, каким облаком скворцы-то носятся.
— Уйди, не отсвечивай! — И взволнованный Амелька зашагал домой.
Катька Бомба сквозь громкий оскорбительный смех что-то кричала ему вдогонку.
Не останавливаясь, через плечо, крикнул и Амелька:
— Как бы тебе, ублюдок, вместе со скворцами от нас «на юр» не улететь.
Дома на подушке письмо.
Дело в коммуне росло. Число молодежи увеличивалось. Поступали значительные заказы, станков и верстаков не хватало. На расширение оборудования центр ассигновки давал скупо, — приходилось изворачиваться самим. Ребята по собственному почину срезали себе плату, сократили расходы на питание. Важно, чтоб окрепло дело. Тогда все будет хорошо. Но вскоре «кривая вывезла». Заведующий коммуной, товарищ Краев, сумел в центре взять выгодный, на несколько тысяч рублей, заказ и получить в его счет три тысячи авансу.
Целый вагон давно ожидаемых на станционном складе верстаков, станков и инструментов был тотчас выкуплен. Началось расширение мастерских; для этого рабочий совет коммуны выделил часть ребят и пригласил плотников со стороны.
На общем собрании товарищ Краев сказал:
— Вот что, ребята. Я взял большой заказ без вашего ведома. Каюсь, я дал маху. Хозяева здесь — вы. Но положение было исключительное, сами знаете: надо было решать сразу, на месте, в центре. Этот заказ, если Мы сумеем его выполнить, поставит нас на ноги. И все-таки, хоть задним числом, мы обсудим с вами, выгоден он или убыточен. Впредь все заказы будут приниматься лишь с вашего предварительного одобрения. Потому что, раз вы сами заказ примете, сами и будете выполнять его, пенять будет не на кого, и вам волей-неволей придется выполнять его добросовестно.
Эти слова пришлись молодежи по душе. Взрыв криков и аплодисментов. Было внесено предложение выбрать цеховые комиссии. Выборы состоялись быстро. Цеховым комиссиям вменялось наблюдать за работающими ребятами, разбирать мелкие конфликты в цеху, экономить материалы, принимать работу, выдавать инструменты.
Общее собрание закрыли. Началось заседание расширенного совета совместно с цеховыми комиссиями. Были приглашены из цехов мастера — руководители Иван Глебович Хлыстов, механик, руководитель слесарного цеха; Афанасий Дымченко (ребята прозвали его Афонский) — опытный кузнец, руководитель кузнечного цеха, и дядя Осип Пук, латыш, душа-человек, трезвенник, он заведовал столярным цехом.
Заседание разбилось по цехам. Начались скучные подсчеты, выкладки, застучали костяшки конторских счетов. Ломались карандаши под нажимом неумелых рук. Амелька впопыхах забыл, сколько девятью семь, и написал: пятьдесят восемь. Ребята подняли горячие споры. Всяк хотел казаться спецом, знатоком. Громче всех кричали люди, ничего не понимающие:
— Правильно! Большая будет польза! Чего там считать! Я сразу вижу, что выгодно.
Но вот повели речь мастера. Они говорили путано, коряво, зато дельно. Ребята замолкли, стали внимательно прислушиваться, стали поддакивать, соглашаться с ними. Общий смысл их речей такой;
— Вам, ребята, надо еще учиться и учиться. Вы научились инструмент в руках держать, теперь учитесь коммерции. В каждом деле есть свои «секреты». Дать муки, масла, яиц и поварихе и деревенской неумое — печево будет разное: одно в рот не возьмешь, от другого язык проглотишь. Повариха кардамонцу, да изюмцу пустит, да цукатов. Понимает, когда посадить в печку, когда вынуть, чтоб ни минуты больше. Так и каждый мастер. Он все секреты знает, вы не знаете. Учитесь узнавать секреты. Вы говорите: выгодно. И мы говорим: выгодно. Но не рубль на рубль, как думаете вы. Вы не вникли в технические условия, в предъявляемые заказчиком требования. А вы учли качество материала, а вы учли брак в производстве? Да в слесарном цеху будет не меньше пятнадцати процентов брака, а вы его считаете нулем. А вы учли амортизацию?
— А что такое амортизация? — опешили ребята.
— Погашение стоимости оборудования.
— Да, да, — подтвердил и товарищ Краев, дымивший неугасимой трубкой. Он почти не принимал участия в споре, только слушал.
Было два часа ночи.
Прошло и второе заседание. Заказ был одобрен и общим собранием утвержден. Но актив упустил из виду весьма важный вопрос: о пересмотре заработной платы. Пришлось поднять его товарищу Краеву. Решили выработать пять разрядов — от полутора рублей до четырех с полтиной в неделю. Это на руки, сверх стоимости пищевого довольствия. Завязалось щекотливое дело. Актив приступил к заведующему коммуной и его помощникам.
— Вы, товарищ Краев, уже сами распределите нас по разрядам. А то ребята дуться будут. Еще, пожалуй, от другого перышко в бок получишь.
— Э-э… Нет, ребята, — сразу же осадил их заведующий. — Мое дело — направлять. А уж вы сами. Нет, слуга покорный, — повернулся и, как показалось ребятам, немного рассерженный, ушел.
Распределять на разряды волей-неволей пришлось общему собранию. Всем коллективом оценивали работоспособность каждого; были попытки сведения личных счетов, дело чуть не дошло до свалки. Многие считали себя обиженными, уходили как с публичного позорища, затая в сердце злобу. Но мстить, в сущности, было некому: это не каприз Степки с Петькой иль Амельки, или Паньки Раздави — это воля всех товарищей. И единственный путь из низшего разряда к повышению — упорный, умный труд.
Остыв, ребята говорили:
— Теперь никого со стороны виноватить не придется — ни заведующего, ни руководителей. Теперь сами мы. Подхалимам и любимчикам — крышка. А кто недоволен, складывай манатки, уходи на юр.
Ребята впряглись в исполнение спешных заказов с каким-то яростным энтузиазмом. Они понимали, что экономическое положение коммуны укрепляется, что в связи с этим увеличивается заработок, улучшается питание.
Одновременно с текущей работой устанавливались новые станки и верстаки, в цехах стало тесно. Из конюшен были выведены лошади, из хлевов коровы — их поместили пока что на воле, а конюшни и хлева переделывались на добавочные мастерские. Эта работа велась день и ночь, в три смены. Ребята в мастерских теперь не курили, работали не разгибая спины; перерывы сократились; прогулы пошли насмарку.
Цеховые комиссии, работая на производстве наравне со всеми, почти не выходили из цехов. В перерывы, соткнувшись носами в закоулке возле печки, они совместно с мастерами рассматривали чертежи, горячо обсуждали назревшие технические вопросы, с карандашом и бумагой в руках высчитывали разного рода «простои», угар, утечку, брак.
Первую неделю все жили почти внемую, усталые, сосредоточенные на молчаливых думах о производственных статьях; по телу разливалась жажда отдыха, только бы добраться до кровати.
Со второй и третьей недели пошли разговоры вовсю; можно было подводить итоги: напряженное состояние битвы, — где еще неизвестно, чья возьмет, — сменилось бодрой уверенностью в победе. Настроение крепло. И уже радостный смех звучал и в мастерских, и за столом, и в спальнях.
Были среди молодежи и такие, которых удача ребят не радовала. Без роду, без племени, насквозь прожженные нравами воровских трущоб, они поплевывали на все эти затеи и, считая себя вольными птицами, открыто называли дураками тех, кто не с ними. Они, работая спустя рукава, продолжали бузить, хулиганить, пьянствовать. На замечания цеховых комиссий грозили «перышком», на общие собрания не являлись вовсе, а когда все-таки призывали их к ответу и стращали выгнать из коммуны, они с глазу на глаз то Амельке, то Марусе Комаровой, а то и председателю совета говорили:
— А вот попробуйте выгоньте… Мы собьемся в банду, всю вашу хвабрику сожжем. А вас половину перережем, половину в пламя пошвыряем. Да ежели хотите знать, вся станица за нас, все мужики. Ну так и заткнись!
Ребята пока терпели, наивно полагая, что благотворное влияние среды в конце концов заставит хулиганов опомниться, свернуть с наклонного пути, чтоб с камня на камень взбираться по тропинке в гору. Когда пробовал с ними говорить по душам Амелька, они отвечали ему:
— Для тебя гора, для нас дыра. Легавым стал, сволочь. У нас хоть и по десятку судимостей, а мы своих матерей не убивали. А ты кто, гад?!
Амелька чернел и, весь дрожа, уходил от них.
Но вот горячка схлынула, большая часть готовой продукции направлена в центр, по назначению. Ребята решили устроить праздник. Хотя драмкружок разучил немудрую пьесу, но играть — негде. Ежели в станице, в школе — опасно, чего доброго — крестьяне скандал устроят. Пьеса была отложена до зимы, а что-нибудь попроще сварганить можно: ну, скажем, вечер самодеятельности, а под конец — танцульку на лугу, во дворе коммуны.
Праздник вышел неплохой. Филька привел из станицы трех комсомольцев, четырех тихих парней и двух девушек. Еще пришла чернобровая молодая вдова, Феклуша. Она отличалась свежестью, ростом, уменьем поплясать. Кой-кто из коммуны пользовался ее благосклонной любовью. Мастер Афанасий Дымченко, кузнец, прочил ее в жены. Богобоязненный коммунарский парень Куприян Нефедов тоже, грешным делом, облизывался на нее, но так, не от сердца, а по вольности.
Наблюдая их игривые полеты, Амелька вспоминал невозвратно уплывший в прошлое тот берег с баржей, свое былое детство, мать. И вновь, и вновь он поддавался грусти. Он чувствовал, что эта грусть в нем неистребима. Она, как смертельная болезнь, овладев его душой, будет томить, терзать его до издыхания.
Теперь Амелька знал, откуда эта жестокая налетчица-печаль. Она не более как отблеск того бессмысленного преступления, которым ударила его по голове судьба. Но где ж расплата? Как сквитать?
И звучит в его ушах грохот, лязг вагонов. С крыши на крышу перескакивает на всем ходу поезда Амелька-зверь. Ага! Вот он, в кожаной куртке, барыга-спекулянт. И пудовый сапог с железными гвоздями в каблуке резко бьет в жалкую, неузнанную спину. «Я не убил его… Я только его столкнул… Снег, сугробы… он не ушибся, мягко… Не надо убивать, зачем убивать…» — Такие отрывки мыслей теряет на бегу к своей жертве ослепший Амелька-зверь, И лишь в тюрьме, когда его душевное равновесие восстановилось, Амелька ясно осознал всю сокрушающую силу удара сапогом. Конечно же, тогда хрястнул, как пересохшая глина, позвоночник матери, и сердце ее враз оборвалось.
Переживая это в сотый раз, впечатлительный Амелька стоит в оцепенении. Сизое реющее облако скворцов вновь появилось в небе, и вкусные запахи несутся на их крыльях из степи. Но Амелька ничего не замечает. Перед его обострившимся, шагнувшим назад взором лишь белый снег и темным пятном на нем — труп жертвы. Забыть бы все, уснуть, подохнуть… Эх, кокаину бы! Но где возьмешь?
— Здравствуй! Пойдем костры жечь. Амелька оглянулся. Дыша винным перегаром, Катька Бомба весело смотрела в его омраченные глаза.
— Глянь, глянь, каким облаком скворцы-то носятся.
— Уйди, не отсвечивай! — И взволнованный Амелька зашагал домой.
Катька Бомба сквозь громкий оскорбительный смех что-то кричала ему вдогонку.
Не останавливаясь, через плечо, крикнул и Амелька:
— Как бы тебе, ублюдок, вместе со скворцами от нас «на юр» не улететь.
Дома на подушке письмо.
«Глубокоуважаемый Емельян Кондратьич, или Степаныч, а может Иваныч, почем я знаю, ну, да это наплевать. Здравствуй, здравствуй. А только что писать сейчас некогда: скоро чай позовут пить. Напишу через месяц. А сейчас мы снимаем план через мензул. Рентир-компаса нет, а вышло хорошо, на ять. Твое письмо, Амеличка миленький, я получил с маркой и со штемпелем. Я твое письмо храню в штанах в кармане, оно стало желтое. А Иван Петрович выучил меня фокусу из математики. Я, как вырасту, переменю фамилию. Как ты думаешь? Я думаю вместо Вошкина — Пушкин, или Мензулов, в крайнем случае — Дюдюкин. Во вторых строках сего письма я хотел винтить в Крым. А ты пишешь, что не надо. Верно. И тебе отписываю, и ты не винти в Крым. Так паршиво… Да ну вас на фиг, иду!.. Зовут чай пить. Там, говорят, весь виноград померз, согласуемо с газетами, которых у нас нет, кроме Ивана Петровича. Значит, сиди смирно, не скучай, не скучай. А нас зовут пить чай. Я теперь воспитанник. Одет чисто, пока не запачкаюсь. На вторичный ответ шли марку, здесь марок нет, все вышли, а новых не работают. Дай пять! Пока!! Я бы поставил восемь восклицательных знаков в конце, да тянут за рукав опять чай пить».
Дело в коммуне росло. Число молодежи увеличивалось. Поступали значительные заказы, станков и верстаков не хватало. На расширение оборудования центр ассигновки давал скупо, — приходилось изворачиваться самим. Ребята по собственному почину срезали себе плату, сократили расходы на питание. Важно, чтоб окрепло дело. Тогда все будет хорошо. Но вскоре «кривая вывезла». Заведующий коммуной, товарищ Краев, сумел в центре взять выгодный, на несколько тысяч рублей, заказ и получить в его счет три тысячи авансу.
Целый вагон давно ожидаемых на станционном складе верстаков, станков и инструментов был тотчас выкуплен. Началось расширение мастерских; для этого рабочий совет коммуны выделил часть ребят и пригласил плотников со стороны.
На общем собрании товарищ Краев сказал:
— Вот что, ребята. Я взял большой заказ без вашего ведома. Каюсь, я дал маху. Хозяева здесь — вы. Но положение было исключительное, сами знаете: надо было решать сразу, на месте, в центре. Этот заказ, если Мы сумеем его выполнить, поставит нас на ноги. И все-таки, хоть задним числом, мы обсудим с вами, выгоден он или убыточен. Впредь все заказы будут приниматься лишь с вашего предварительного одобрения. Потому что, раз вы сами заказ примете, сами и будете выполнять его, пенять будет не на кого, и вам волей-неволей придется выполнять его добросовестно.
Эти слова пришлись молодежи по душе. Взрыв криков и аплодисментов. Было внесено предложение выбрать цеховые комиссии. Выборы состоялись быстро. Цеховым комиссиям вменялось наблюдать за работающими ребятами, разбирать мелкие конфликты в цеху, экономить материалы, принимать работу, выдавать инструменты.
Общее собрание закрыли. Началось заседание расширенного совета совместно с цеховыми комиссиями. Были приглашены из цехов мастера — руководители Иван Глебович Хлыстов, механик, руководитель слесарного цеха; Афанасий Дымченко (ребята прозвали его Афонский) — опытный кузнец, руководитель кузнечного цеха, и дядя Осип Пук, латыш, душа-человек, трезвенник, он заведовал столярным цехом.
Заседание разбилось по цехам. Начались скучные подсчеты, выкладки, застучали костяшки конторских счетов. Ломались карандаши под нажимом неумелых рук. Амелька впопыхах забыл, сколько девятью семь, и написал: пятьдесят восемь. Ребята подняли горячие споры. Всяк хотел казаться спецом, знатоком. Громче всех кричали люди, ничего не понимающие:
— Правильно! Большая будет польза! Чего там считать! Я сразу вижу, что выгодно.
Но вот повели речь мастера. Они говорили путано, коряво, зато дельно. Ребята замолкли, стали внимательно прислушиваться, стали поддакивать, соглашаться с ними. Общий смысл их речей такой;
— Вам, ребята, надо еще учиться и учиться. Вы научились инструмент в руках держать, теперь учитесь коммерции. В каждом деле есть свои «секреты». Дать муки, масла, яиц и поварихе и деревенской неумое — печево будет разное: одно в рот не возьмешь, от другого язык проглотишь. Повариха кардамонцу, да изюмцу пустит, да цукатов. Понимает, когда посадить в печку, когда вынуть, чтоб ни минуты больше. Так и каждый мастер. Он все секреты знает, вы не знаете. Учитесь узнавать секреты. Вы говорите: выгодно. И мы говорим: выгодно. Но не рубль на рубль, как думаете вы. Вы не вникли в технические условия, в предъявляемые заказчиком требования. А вы учли качество материала, а вы учли брак в производстве? Да в слесарном цеху будет не меньше пятнадцати процентов брака, а вы его считаете нулем. А вы учли амортизацию?
— А что такое амортизация? — опешили ребята.
— Погашение стоимости оборудования.
— Да, да, — подтвердил и товарищ Краев, дымивший неугасимой трубкой. Он почти не принимал участия в споре, только слушал.
Было два часа ночи.
Прошло и второе заседание. Заказ был одобрен и общим собранием утвержден. Но актив упустил из виду весьма важный вопрос: о пересмотре заработной платы. Пришлось поднять его товарищу Краеву. Решили выработать пять разрядов — от полутора рублей до четырех с полтиной в неделю. Это на руки, сверх стоимости пищевого довольствия. Завязалось щекотливое дело. Актив приступил к заведующему коммуной и его помощникам.
— Вы, товарищ Краев, уже сами распределите нас по разрядам. А то ребята дуться будут. Еще, пожалуй, от другого перышко в бок получишь.
— Э-э… Нет, ребята, — сразу же осадил их заведующий. — Мое дело — направлять. А уж вы сами. Нет, слуга покорный, — повернулся и, как показалось ребятам, немного рассерженный, ушел.
Распределять на разряды волей-неволей пришлось общему собранию. Всем коллективом оценивали работоспособность каждого; были попытки сведения личных счетов, дело чуть не дошло до свалки. Многие считали себя обиженными, уходили как с публичного позорища, затая в сердце злобу. Но мстить, в сущности, было некому: это не каприз Степки с Петькой иль Амельки, или Паньки Раздави — это воля всех товарищей. И единственный путь из низшего разряда к повышению — упорный, умный труд.
Остыв, ребята говорили:
— Теперь никого со стороны виноватить не придется — ни заведующего, ни руководителей. Теперь сами мы. Подхалимам и любимчикам — крышка. А кто недоволен, складывай манатки, уходи на юр.
* * *
Ребята впряглись в исполнение спешных заказов с каким-то яростным энтузиазмом. Они понимали, что экономическое положение коммуны укрепляется, что в связи с этим увеличивается заработок, улучшается питание.
Одновременно с текущей работой устанавливались новые станки и верстаки, в цехах стало тесно. Из конюшен были выведены лошади, из хлевов коровы — их поместили пока что на воле, а конюшни и хлева переделывались на добавочные мастерские. Эта работа велась день и ночь, в три смены. Ребята в мастерских теперь не курили, работали не разгибая спины; перерывы сократились; прогулы пошли насмарку.
Цеховые комиссии, работая на производстве наравне со всеми, почти не выходили из цехов. В перерывы, соткнувшись носами в закоулке возле печки, они совместно с мастерами рассматривали чертежи, горячо обсуждали назревшие технические вопросы, с карандашом и бумагой в руках высчитывали разного рода «простои», угар, утечку, брак.
Первую неделю все жили почти внемую, усталые, сосредоточенные на молчаливых думах о производственных статьях; по телу разливалась жажда отдыха, только бы добраться до кровати.
Со второй и третьей недели пошли разговоры вовсю; можно было подводить итоги: напряженное состояние битвы, — где еще неизвестно, чья возьмет, — сменилось бодрой уверенностью в победе. Настроение крепло. И уже радостный смех звучал и в мастерских, и за столом, и в спальнях.
Были среди молодежи и такие, которых удача ребят не радовала. Без роду, без племени, насквозь прожженные нравами воровских трущоб, они поплевывали на все эти затеи и, считая себя вольными птицами, открыто называли дураками тех, кто не с ними. Они, работая спустя рукава, продолжали бузить, хулиганить, пьянствовать. На замечания цеховых комиссий грозили «перышком», на общие собрания не являлись вовсе, а когда все-таки призывали их к ответу и стращали выгнать из коммуны, они с глазу на глаз то Амельке, то Марусе Комаровой, а то и председателю совета говорили:
— А вот попробуйте выгоньте… Мы собьемся в банду, всю вашу хвабрику сожжем. А вас половину перережем, половину в пламя пошвыряем. Да ежели хотите знать, вся станица за нас, все мужики. Ну так и заткнись!
Ребята пока терпели, наивно полагая, что благотворное влияние среды в конце концов заставит хулиганов опомниться, свернуть с наклонного пути, чтоб с камня на камень взбираться по тропинке в гору. Когда пробовал с ними говорить по душам Амелька, они отвечали ему:
— Для тебя гора, для нас дыра. Легавым стал, сволочь. У нас хоть и по десятку судимостей, а мы своих матерей не убивали. А ты кто, гад?!
Амелька чернел и, весь дрожа, уходил от них.
Но вот горячка схлынула, большая часть готовой продукции направлена в центр, по назначению. Ребята решили устроить праздник. Хотя драмкружок разучил немудрую пьесу, но играть — негде. Ежели в станице, в школе — опасно, чего доброго — крестьяне скандал устроят. Пьеса была отложена до зимы, а что-нибудь попроще сварганить можно: ну, скажем, вечер самодеятельности, а под конец — танцульку на лугу, во дворе коммуны.
Праздник вышел неплохой. Филька привел из станицы трех комсомольцев, четырех тихих парней и двух девушек. Еще пришла чернобровая молодая вдова, Феклуша. Она отличалась свежестью, ростом, уменьем поплясать. Кой-кто из коммуны пользовался ее благосклонной любовью. Мастер Афанасий Дымченко, кузнец, прочил ее в жены. Богобоязненный коммунарский парень Куприян Нефедов тоже, грешным делом, облизывался на нее, но так, не от сердца, а по вольности.
11. ПАРАСКОВЬЯ ВОРОБЬЕВА ВДРУГ ПОХОРОШЕЛА
Однажды, в вечернюю пору, проверяя хозяйство коммуны, Амелька встретил тихую Парасковью Воробьеву. Она только что отдоила коров, в руке полный молока подойник. Парасковья уже третью неделю как приехала сюда. Она совершенно выздоровела. Общее собрание приняло ее в коммуну единогласно. Этому помог Амелька.
— Ну, как? — спросил он ее. — Голова-то болит?
— Нет, родимый, — она рада поговорить с ласковым парнем и поставила подойник, — голова ничего себе, прошла. И мыслечки будто просветилися. А вот тут болит… Щемит сердечушко — да и на. Чернобородый Васька, анафема он, анафема… Убивец мой… — Парасковья собралась было заплакать, даже конец фартука подхватила, чтоб посморкаться, но Амелька осторожно перенял ее руку:
— Ну, как? — спросил он ее. — Голова-то болит?
— Нет, родимый, — она рада поговорить с ласковым парнем и поставила подойник, — голова ничего себе, прошла. И мыслечки будто просветилися. А вот тут болит… Щемит сердечушко — да и на. Чернобородый Васька, анафема он, анафема… Убивец мой… — Парасковья собралась было заплакать, даже конец фартука подхватила, чтоб посморкаться, но Амелька осторожно перенял ее руку: