Вечерами он усердно посещал школу, был переведен в старшую группу и с жадностью, с каким-то исступлением стал пожирать одну за другой книги. То, что он узнал в них, открывало ему глаза на жизнь, на взаимоотношения людей, на мир доселе неведомых Амельке тайн природы. Ему как-то попалась популярная астрономия Фламмариона. Три ночи читал, не отрываясь. Целую неделю ходил в приподнятом, опьяненном настроении. Так вот где «марафет», вот где настоящий кокаин для ожившей мысли! Из мудрой книги, конечно, он понял мало, но то, что оказалось доступным его тяжелому уму, поразило его и потрясло. Луна, шар земной, солнце, звезды. Млечный Путь… Нет, нет, с ума сойдешь!.. Надо поговорить с каким-нибудь мозговатым человеком. И… наверно, его мать Настасья Куприяновна живет теперь во всем довольстве, во всей радости вон на той звезде.
   Самочувствие Амельки улучшалось, воспоминание о том, осиротившем его, дне постепенно сглаживалось, уступая место бодрым мыслям. Да, умная книга — все.
 
* * *
 
   Подули ветры. Крылатый буран, весь в метелях, в вихрях, гулял по степи из края в край.
   Филька с Дизинтёром подымались до свету, ели простоквашу с толчеными ржаными сухарями, с вареной картошкой и сквозь буран шагали в бывшее барское поместье, версты за три. Дизинтёр — первой руки плотник, он с артелью рубил десятисаженный сруб. Таких срубов надо к весне сделать пять. Говорят, в них будут мастерские, а для кого, — Дизинтёр не интересовался.
   Филька скоблил скобелем бревна, обтесывал по черте кромки досок, — он был плотником второй руки и получал рубль двадцать в день.
   Старый Тимофей, сектант, в работнике больше не нуждался. Хотя его и сильно поприжали налогами — кулак, батрака имеет, — он кряхтел, шептался со старухой, но за Дизинтёра, крещенного по-православному, с попом, выдать Катерину упорствовал.
   А Катя, пожалуй бы, непрочь.
   Словом, рассчитал Дизинтёра, однако взял его с Филькой на хлеба, по пятнадцати целковых в месяц с человека.
   В этой сытости Филька возмужал, окреп; он выглядел восемнадцатилетним парнем. Эх, хорошо бы ожениться на Наташе, да по-настоящему на землю сесть… Вот прекрасно бы! И где-то теперь обретаются Амелька, да прочие ребята, да Вошкин Инженер? Эвот, эвот как буран крутит, как в трубе ветер завывает… Жалкие, горькие бездомники…
 
* * *
 
   Но Инженер Вошкин через раму зеркального стекла смотрел на бушующий буран с огромным любопытством. Теперь ему буран — одна забава. Щеки его округлились, вычесанный, чистый, в опрятном костюме, в валенках.
   «Вот так чудеса, — размышлял он, — до чего в дому тепло… Под баржей хуже».
   — Марколавна! Почему Филька с Амелькой не отвечают мне? Месяц прошел. Та улыбается и говорит:
   — Ответят.
   Инженер Вошкин у себя в углу изобретает из картона, проволоки, жести крылатую птицу — «Блерио». Но малыши зовут ее попросту «летяга». Ему дали рваную простыню: он на ночь угол с машиной завешивает; на простыне большой предостерегающий ярлык: «Внимание! Прошу не трожить! Молчать, пока зубы торчать!»
   Однако даже самые хулиганствующие из малышей проникнуты к Инженеру Вошкину уважением. Его уважает даже Марколавна, даже студент-технолог Емельян Кузьмич, преподаватель математики.
   Емельян Кузьмич — юноша престарелый, но в высшей степени талантливый. У него, как у царского кучера, во всю грудь рыжая вьющаяся бородища и плешь в небольшое блюдце. Он в студентах числится пятнадцать лет, а всего ему тридцать пять. Он думает, что, несмотря на свою талантливость, так и умрет студентом: он неделю в институте, три — на заработках: у него на руках мать с отцом и две сестры-девицы, привыкшие по два раза в год абортиться; словом — кругом расход, «бамбук-дело».
   Будучи талантливым, он сразу же узрел талант и в Инженере Вошкине: под его руководством мальчишка приступает теперь к устройству модели подводной лодки по Жюль Верну, а вскоре будет делать настоящий миниатюрный паровоз, чтоб свистел, пыхтел, пары пускал. Натуры престарелого юноши и головастого парнишки — кровная родня. Поэтому Емельян Кузьмич не меньше Инженера Вошкина увлекается всякими его затеями. Однако, кроме полезных, но пустых затей, Инженер Вошкин, на удивленье всем, легко осиливает не по возрасту трудные премудрости: неплохо знает десятичные и простые дроби, кое-что из геометрии и, главное, в шахматной игре всем загибает «шах и мат». Даже одноглазому повару. У того Инженер Вошкин выигрывает в долг на запись пирожок за пирожком. Каждый вечер, каждый вечер! Повару казенных пирожков не жаль, но сраму стыдно. С горя запил, побил в кухне посуду, посадил в кадку с водой стряпуху, выбросил за окошко самовар и хотел предать смертной казни через повешение бесхвостого кота Епишку, того самого, что Инженер Вошкин обучал плавательному спорту. За все это повар был с позором, со штрафом выгнан.
   Емельян Кузьмич частенько говорит Инженеру Вошкину:
   — Поверь, малыш, из тебя будет прок. Сначала на рабфак, потом на инженера.
   — Наверно не знаю, но, вероятно, навряд ли… А впрочем, да! — бросает парнишка любимую остроту и по старой привычке бахвальным жестом хочет покрутить усы. Но здесь не баржа — носить усы не разрешают. Марколавна в учительской с глазу на глаз внушает Емельяну Кузьмичу:
   — Вы совершенно напрасно развиваете в мальчишке самомнение. Это не педагогично. Он от рук отбиваться стал. Устраивает пакости, дерзит.
   — Ерунда, — отмахнулся Емельян Кузьмич и, забрав в рот бороду, немножко пожевал ее. — Мальчишка великолепный… А вы вечно рю-рю-рю…
   Но Марколавна по-своему права.
   Однажды вечером она вышла из своей комнаты, забыв запереть ее. Этим воспользовался Инженер Вошкин. Он откуда-то вынырнул, как вьюн, привстал на цыпочки, потянулся к дверной ручке, прибитой ради предосторожности на изрядной высоте. Дотянуться-то он дотянулся, а повернуть крепкую ручку по малому его росту силенки не хватало.
   — Ваня Шест, — обратился он к пробегавшему великовозрастнйку, — открой мне дверь: Марколавна послала меня за хиной. Вот так, спасибо. Ну, теперь захлопни меня там.
   В комнате темно. Инженер Вошкин зажег электричество, достал из печки стопку блинов на сковородке, из буфета — ножик, вилку и тарелку, забрался за ширму к ночному перед кроватью столику и, не торопясь, поддевая блины вилкой, разрезая ножом, стал со вкусом кушать. Очень хорошие блины, масленые, — таких ребятам не дают. Да и вообще блинами здесь не угощают.
   — Пятый, — считал он. — Шестой… Ого! Поджаристый, хрустит… Сейчас изобрету десятый! — От наслажденья он зажмурился, съел и десятый блин.
   На двенадцатом блине вошла в комнату Марколавна. Инженер Вошкин притаился. В животе со страху забурлило. Она удивленно прищурилась на горящую лампочку: «Как же так?» — принюхалась к блинному запаху, — слюна прошибла, минут через двадцать аппетитнейшим образом поужинает, — взяла с комода какую-то брошюрку, загасила свет и вышла Инженер Вошкин неторопливо вылез из-за ширмы, вновь зажег электричество, расстегнул на штанах пуговку и стал доедать блины. Покончив с ними, он пустую сковородку опять водрузил в печку, тарелку, ножик с вилкой тщательно облизал, сунул в буфет, загасил свет, привстал на стул, открыл дверь и, сытно рыгая, пошел загонять в подводную лодку шурупы.
   — Шестнадцать блинов забодал, как одну копейку, — тяжко пыхтя, говорил он самому себе. — Фу ты, фу ты, ножки гнуты… Ох! И максимум и минимум сожрал. Все в порядке.
   Марколавне блины — первая отрада. Нарочно пообедала впроголодь, чтоб оставить в желудке некоторое пространство для услады. Она — старая дева, а сегодня как раз память друга ее юности, который помер семнадцать лет тому назад. Печь натоплена хорошо, в комнате жарко. Марколавна разделась до рубашки, заплела косичку, всунула ноги в туфли-шлепанцы, заперлась на ключ, — жизнь трудового дня закончилась, дом спит, — накрыла стол на два куверта — себе и усопшему жениху-супругу и помолодевшей походкой подскочила к печке. Пустая сковородка ввергла ее в изумление, печаль и ярость. Марколавна легла на кровать, заплакала. Утром она долго соображала — говорить заведующему домом или нет. Однако сказала.
   — А у вас блины не из казенной муки?
   — Что вы, что вы!
   Выстроили всех ребят в круг в рекреационном зале.
   Заведующий, мешковатый сухощавый человек в очках, встал в центре круга, понюхал горбатым носом воздух, крикнул:
   — Какая из вас каналья зашел вчера вечером в комнату уважаемой Марии Николаевны и сожрал ее собственные блины?! Признавайся, пока не поздно! Иначе, иначе…
   — А что — иначе? — спросил Инженер Вошкин и выступил вперед. Он со вчерашнего дня пополнел и вырос. — Блины не сожрал, а скушал я… Ну, что ты мне сделаешь?
   Заведующий, Нил Нилыч Угрюмов, из штатских надзирателей бывшего епархиального училища, разинул рот. Вихры на его голове встопорщились. Он взмахнул длинными рукавами старенького сюртука, затопал, забрызгал слюною, завопил:
   — Да ты мне!.. Да я тебя!.. А-а-а-а…
   — Иди на фиг, — спокойно сказал Инженер Вошкин, заложил руки на спину и стал на свое место.
   — Милый малютка, — пришла на помощь нервному заведующему Марколавна, — твой поступок — нехороший поступок. Ты это должен признать… Ты умный мальчик. — И, вспомнив о блинах, о женихе, о прошедшей молодости, воспитательница горестно приложила платок к глазам.
   — Вот именно! Вот именно… Паршивец! — тыкал заведующий перстом в мальчонку.
   — А что ж такое, раз я уважаю блины, — заносчиво отставив ногу, философствовал Инженер Вошкин. — Может быть, Марколавна тоже уважает блины, да не так, как я. А почему ж это ей можно, а мне нельзя, раз все равны?
   — Правильно! — закричали осмелевшие ребята. — Давай блинов! Мы все желаем блинов!
   — Ша! — оборвал заведующий начинавшийся ребячий бунт. — Не ваше дело… молчать! А твой поступок будет предметом обсуждения на педагогическом совете… Можете расходиться по классам. Вошкин на неделю без прогулки, на воскресенье без сладкого… И, вероятно, педагогический совет вышибет его вон.
   — На фиг… — сказал Инженер Вошкин. — Наплевать. Вопрос исперчен, — повернулся и пошел к себе.
   В тот же день педагогический совет, в составе заведующего и пяти воспитателей, после трехчасового бурного заседания, вынес постановление, по которому воспитанник Вошкин из этого детдома изгоняется и переводится в исправительный детдом. Но, принимая во внимание чистосердечное раскаяние и выдающиеся его способности к учению, он оставляется на старом месте и поступает на внимательнейшее попечение педагогического персонала.
   Ребятишки в этот день занимались плохо, дерзили воспитателям, шушукались, сбивались в кружки.
   Инженер Вошкин чувствовал себя скверно: после вчерашних блинов он наелся снегу. Болела голова. Скучал живот, тошнило. Он захварывал.
   Вечером, после ужина, от которого он отказался, его пригласили на совет. Глаза мальчонки лихорадочно горели, во рту пересохло, спину сводил озноб.
   — Стой на месте! Руки по швам, — селезнем проквакал заведующий домом.
   Инженер Вошкин повиновался.
   — Слушай внимательно. Педагогический совет постановил выгнать тебя вон и перевести в исправительный детдом. Но, принимая во внимание…
   — Выгоняй! Гони под баржу!! — внезапно вспыхнув, затопал, закричал мальчонка. — Не хочу быть с вашими красивыми!.. Гони под баржу!! — Он сорвал с себя куртку, сорвал рубаху, бросил. — Получай свои шкурки!.. Довольно! — Через пять секунд он сидел на полу совершенно голый, разувался, — На, старая крыса, сапоги, на!!
   Пораженный заведующий спешно протирал очки, щурился на взбесившегося мальчика, визжал:
   — Дурак! Ведь тебя оставляют здесь. Свиненыш… Слушай постановление… — Он взял бумажку и, подняв прокуренный палец, загнусил: — «Но, принимая во внимание…»
   Тут голый Инженер Вошкин, загорелый и брюхатенький, вскочил с полу, метко швырнул в педагога сапогом:
   — Гад!..
   Схватил другой сапог, швырнул в пространство, схватил тяжелый графин и в исступлении замахнулся. Заведующий нырнул под стол. Марколавна, поймав парнишку сзади, целовала его в голову, в грудь, в спину и рыдающим голосом твердила:
   — Голубчик, миленький, успокойся. Инженер Вошкин царапал ей лицо, кусал руки, извивался, как налим на остроге:
   — В Крым!.. Под баржу!.. Прочь, гады!!
   Очнувшийся заведующий, перекосив желтое лицо, прыгнул к мальчонке и, шипя, как сто гусей, стал щипать его, рвать уши. Но Емельян Кузьмич, опрокидывая стулья, зверем насел на заведующего сзади.
   — Не потерплю самоуправства! Не потерплю! Это не педагогично, — бешено тряс престарелый юноша бородой и кулаками.
   Инженер Вошкин сидел на полу; он закрыл лицо руками и тихо плакал. Возле него, припав на корточки, истерически повизгивая, рыдала Марколавна.
   Инженер Вошкин слег. Ночью температура резко поднялась. Бредил.
 
* * *
 
   На следующий день прибыла особая комиссия. Заведующий был немедленно уволен, Мария Николаевна получила замечание. Детям предложено избрать поклассно старост и образовать свой комитет. Явился новый, только что окончивший курс педагогического института, заведующий домом, Иван Петрович Петров. Порядок водворен. Дети подтянулись.
   Но Инженер Вошкин умирал. Доктор небрежно, бегло осмотрел его, разузнал причину болезни; велел класть на голову больного пузырь со льдом; уходя, холодно сказал:
   — Нервная горячка. Не вынесет. Одним меньше.
   Больной четверо суток метался в жару без памяти. На него со всех сторон ползли змеи, жабы, плескалось море; по морю, как корабль, кит плыл, на ките — Майский Цветок сидит: в одной руке у нее арбуз, в другой — письмо от Дизинтёра.
   — Амелька! Филька! Дизинтёр! — вскакивает он и, не открывая сонных глаз, со всех сил колотит в стену кулаками.
   Марколавна с Емельяном Кузьмичом просиживали возле него дни и ночи. Емельян Кузьмич с горя, что мальчонка умирает, попивать стал.
   Как-то Инженер Вошкин открыл провалившиеся глаза, спросил учителя:
   — Ты — Амелька?
   — Да, Амелька, — хмельным голосом ответил тот. — Хотя, вернее, я Емельян Кузьмич. Ну, как? Легче, что ли? Эх ты, беспризорничек бывший… А я теперешний… Плохо мне, братишка, плохо, Кругом бегом… Дело мое — бамбук.
   — Ничего, уедем, Рыба-кит… — шепчет болящий, и глаза его смежаются.
   А Марколавна, когда сидела возле него одна, не могла оторвать от его лица взгляда, жарко шептала ему, сонному:
   — Милый, хороший мой… Сынишка мой… Володечка.
   Воспоминания юности наседают на нее и при мерцании луны представляются ей выпукло и ясно. Ушедшие сроки приблизились вплотную: она смотрела в прошлое, как в настоящий день. Вот жениха ее забирают на японскую войну; она бросает родительский богатый дом, едет с милым, становится его женой. Он убит. Она, едва добравшись до сибирского села, родит сына, остается в селе учительствовать. И вот на десятом году жизни ее сын Владимир умирает.
   Марколавна всхлипывает. Инженер Вошкин открывает безумные глаза, хрипит: «Пить», — и вновь теряет сознание.
   На шестые сутки, перед утром, когда прощальная луна одевала голубым сияньем морозные узоры на окне, болящий сбросил с головы ледяной мешок, приподнялся на кровати, сказал Емельяну Кузьмичу:
   — Кажись, помираю… Изобрел, — лег и тихо вытянулся.

12. ЗАБАВА. ВПРАВО-ВЛЕВО

   Этап ушел. Амельку с Ванькой Графом и прочими старожилами опять перевели в прежнюю камеру, уплотнив ее новичками. Было тесновато. Пятеро спали на столе.
   Сегодня день отдыха. Назначены перевыборы культкомиссии на шестимесячный срок. Общее собрание прошло вяло. Из всей массы заключенных явились восемьдесят два. Интеллигенция отсутствовала. Вывешено постановление об организации курсов профессионального обучения, скорейшем переизбрании кружка камерных корреспондентов, выписке для камер газет, пополнении библиотеки современной беллетристикой, об организации товарищеского суда и спортивного кружка с занятиями на открытом воздухе.
   Амелькина камера переизбрала в культурники Дениса. В благодарность за доверие он обещал сегодня же после ужина устроить вечер самодеятельности.
   Действительно, не успели еще убрать посуду, в камеру вошел высокий, с монгольским желтым лицом, Денис:
   — Товарищи, по местам! Спустите койки! Садитесь на койки! Вечер самодеятельного искусства объявляется открытым. Таланты, выходи!
   Все переглядывались, с напускной застенчивостью пофыркивали в горсть. Никто не шел.
   — Неужели у вас нет самобытных талантов? Странно! — ухмыльнулся Денис калмыцкими глазами.
   — Как нет талантов? Таланты завсегда есть! Дай срок лапти обуть, — послышался из темного угла смешливый, располагающий к веселью голос. — Частушки можно ежели?
   — Вали, вали!.. Просим!.. — закричала, захлопала в ладоши камера.
   Вдруг на середину выскочил с балалайкой узкоплечий, с бульдожьей рожей, веселый лишенец Петька Маз. Он ударил по лаптям ладонями; крутнулся вприсядку и, затренькав на трех струнах, загнусавил:
 
 
Трынцы-брынцы — балалайка,
Трынцы-брынцы — поиграй-ка.
Трынцы-брынцы — не хочу!
Трынцы-брынцы — заплачу!
 
 
Говорят, что в исправдоме
Стены затрещали
Оттого, что заключенных
Множество нагнали!..
 
 
   Камера дружно, злобно засмеялась. Польщенный певец вновь пустился в пляс, ударяя себя по лаптям:
 
 
В исправдоме женщины
Начинают драться!
Ежли их не поцелуешь,
Будут обижаться!
 
 
   При слове женщины — у всех, даже у стариков, блеснул огонь в глазах. Амелька защурился, крикнул: «Ух ты, бабы!» — и потянулся, словно кот.
   Следующие номера программы: мастерская игра на гармошке, старинные разбойничьи песни на три голоса, чтение своих стихов.
   Потом сам Денис, перестав быть Денисом, вдруг превратился в заправского китайца и неподражаемо закричал на китайском жаргоне:
   — А вот, тувариши, покус… Шибака шанко… Вот, тувариши, тудой-сюдой сыматли… Денга, шанго денга есть?.. Сыматли!.. Тудой-сюдой, нету денга!..
   Он проделал несколько ловких фокусов с деньгами, с шариками, с мышью. Он бросил три шарика в воздух, они исчезли: один оказался в кармане у толстяка, другой — за шиворотом у Ваньки Графа, третий — в руке удивленного Амельки, Затем шли опыты гипноза. Их проделывал медицинский фельдшер, спровадивший на тот свет двух женщин через грязно сделанный аборт. Затем, под громкий смех аудитории, толстяк-актер искусно прочел на память юмористический рассказ Зощенко «Аристократка». И вечер самодеятельности закрылся.
   Под шумок, в уголке, при свете сального огарка, бородатый старик в холщовых казенных штанах и рубахе, сгорбившись на ящике, клеил из газет игральные карты «стирки». Звали его: Сережа Стирошник. Он склеил их, настриг и высушил еще вчера, а вот теперь через трафаретку изображает черной краской цифры. Туз — 1, король — 2, дама — 3, валет — 4 и т. д. Стирки имеют огромный сбыт. Сережа Стирошник зарабатывает прилично: он сыт и пьян.
   Вскоре прошла по камерам проверка. А через четверть часа пудовый колокол тремя резкими ударами возвестил всему исправдому, что проверка сошлась, побегов нет, время ложиться на покой.
 
* * *
 
   Денис улегся и, кажется, успел уснуть. Завалились на койки и остальные.
   Но таланты не желают спать:
   — Братва! Садись заводи игру. Ванька Граф! Чечетка, Маз!
   Человек семь усаживаются в укромное местечко, на выступ уборной, чтоб не видала стража, зажигают огарок и начинают метать карты вправо-влево, в стосс, в «буру». Среди картежников — Панька Чечетка. Шея у него длинная, хрящеватая, с бегающим вверх-вниз кадыком. Голова от ушей сплюснута, словно ее прихлопнули в воротах; белесые глаза расставлены широко, загнаны, как у зайца, под виски. Он без устали все время, даже и во сне, выбивает ногами чечетку. Всем страшно надоел. Вот и теперь, сдает карты, выбрякивает каблуками и носками дробь. И кажется со стороны, что вся его воля, мысли, думы, вся духовная жизнь не в голове, а в пятках.
   — Рой, братва!..
   — Сыпь!.. Восемь!..
   — Эх, портки заложил, рубаху в гору!..
   Возле играющих трутся с несчастными лицами два тюремных нищих — Левка Шкет и Ястребок. Они до сих пор еще не могут выбиться из карточного долга Ваньке Графу. Надоедая, унизительно вянькают скучными, как скрип телеги, голосами:
   — Примите, братцы… Ваня Граф, прими!
   — Сначала гони долг на бочку, — рычит октавой Граф.
   В большой игре — успевший обжиться новичок Андрей Андреич Мохов. Он взят в домзак месяц тому назад. Мужчина лет сорока пяти, с брюшком. Весь бритый, только черная борода стамесочкой. Вообще такая англизированная физиономия. Он бывший коммерсант, валютчик. В его живых глазах то грустная покорность року, то наглая уверенность: дескать — «ерунда, не пропадем». Передачи ему всегда богатые. Но он заядлый картежник, он все спускает: проиграл енотовую шубу, костюм, две пары штиблет, часы, четыре перстня. Теперь одет в казенный бушлат и продувает в карты приносимые с воли передачи.
   Кроме этого валютчика, преет за картами магазинный вор Сенька Зуек, шулер.
   Дунька-Петр, плешивый низенький брюханчик, поджав по-турецки ноги, сидит на полу, раскачивается взад-вперед. Он — банкир. Огарок, оплывая, мотает хвостатым огоньком; на темных лицах игроков трепещут тени.
   Ванька Граф сегодня играет по-честному — и без того карта валом валит. Он вспотел, слоновьи ноги некуда девать: то сядет, плотно вопьется толстым задом в пол, то утвердится на коленях, Говорят все шепотом;
   — Мечи карту.
   — Дана.
   — Очком выше.
   — Бита!
   — На все… Наши дома…
   — Ваших нет. Бита!
   — Дана карта!
   — Вправо-влево…
   — Что ставишь-то? Деньги на кон. Ну!
   — Тасуй… Мечи… Деньги будут, — ершится проигравшийся Чечетка.
   — Да ты ставь сейчас, — шипит банкир Дунька-Петр. — Становь на бобочку.
   Чечетка, подрыгивая пятками, срывает с себя бумазейную грязную рубаху, с азартом швыряет на кон,
   — Э, грубая бобочка, — пощупал кто-то. — Даешь кон?
   Рубаху забрал Ванька Граф. Руки по пояс голого Паньки Чечетки задрожали, глаза слезами налились.
   — Долой с кону! — шипят ему. — Вылазь…
   — Дозволь, братва, отыграться.
   — На что?
   — На гавканье, на кукареку, — растерянно молит Чечетка.
   Ванька Граф нагнулся к его уху и прошептал так, чтоб все слышали:
   — Ливеруй в угол: там фрайер спит, тащи с вешалки одежонку, авось там деньги…
   Панька Чечетка, не раздумывая, прыгнул в угол к спящему новичку-чужому, мельком взглянул на висевшее старое пальто, запустил руку в карман спящего и ловко выудил бумажник.
   Партнеры поощрительно зашумели:
   — Играй. Ставь на всю кожу …
   — Идет, Две карты!
   — Биты!
   Бумажник с сорока семью рублями уплыл.
   Чечетка проиграл паек за неделю, «гавканье», «кукареку», правый карман спящего старика, левый карман Дениса и тихо, по-мальчишески, заплакал.
 
* * *
 
   Фартовая карта пошла Андрею Андреичу, валютчику, У него сегодня шесть серебряных полтинников и четыре золотых червонца (каким-то темным случаем получил в последней передаче, в колбасе и пирожках).
   Он строго следит за шулерами, обобрал их всех. Они бесятся, отходят как ошпаренные прочь, вытаскивают из потайных мест деньги, золотые вещи, со скрежетом зубов вновь проигрывают. Обезьяньи глаза Ваньки Графа мечут искры.
   Магазинный вор Сенька Зуек незаметно стянул у Андрея Андреича два золотых и тоже проиграл.
   — Ставлю пальто, новое, на вате, воротник — каракуль! — в запальчивости, с отчаянным жестом, говорит Зуек.
   — Чье?
   — Вон того фрея, новичка.
   Пальто быстро проиграно. Двое игроков, вместе с Сенькой Зуйком, подходят к спящему скромному человеку в очках, фельдшеру, будят его.
   — Гражданин, снимай!
   — Как снимать? — подымается тот, ничего не понимает, хлопает глазами,
   — Снимай: проиграно.
   Фельдшер начинает фордыбачить. Ему дают раза три по затылку, и — пальто в их руках. Грозят:
   — Ты не вздумай нам «накапать», по начальству донести. Ежели накапаешь, такую вздрючку сотворим, — век на карачках будешь ползать.
   Вскоре от Андрея Андреича фортуна отвернулась. В какие-нибудь полчаса он снова гол. Вытаращенные глаза его горят, как у безумного. Пухлые кисти рук скачут, дергаются. Золото и вещи уплывают шулерам.
   — Играю под собственный золотой зуб, — мрачно говорит он, разевает рот и показывает игрокам шесть золотых зубов.
   Все зубы, один за другим, быстро проиграны. У несчастного валютчика текут по сдобным щекам слезы, морщины отчаяния покрывают вспотевший лоб. Черная борода стамесочкой жалобно трясется.
   — Будьте добры, Андрей Андреич, ненадолго прилечь. Будьте столь великодушны открыть свой рот. Ширше… Еще ширше! Открывай на полный ход.
   Спец живо выковыривает гвоздем золотые зубы. Камера смеется. Андрей Андреич со стоном бросается на койку, лицом вниз. Его спина подрыгивает. Игра продолжается с прежним пылом.