Страница:
— У вас слаба и организационная и разъяснительная работа. И, кроме того, у вас. видимо, нет авторитета. Не умеете себя соответственно вести.
— Я стараюсь, гражданин заведующий. — Режиссер потупился, окурок летит в угол.
— Однако одного старания мало. И медведь старается дуги гнуть. Идите. Я подумаю. Ну-с, товарищ Денис, — и заведующий достал из стола дело о моей судимости, — я с вашим делом знаком и вас знаю по вашим очень неплохим очеркам в наших газетах. Ну-с, что вы скажете?
Я вытянулся в струнку, радуясь в душе, что меня первый раз за все время заключения начальствующее лицо назвало товарищем.
— Не хотите ли быть руководителем драмкружка? Призвание есть?
— Нет, товарищ заведующий. Я к этому не способен. Мне бы…
— Тогда в редколлегию. Наш редактор скоро на выписку, тогда можно и…
— Благодарю вас. Я согласен. Но так как я готовлю себя в писатели, мне бы хотелось…
— Пожить в разных камерах? Поближе ознакомиться с бытом? Ну что ж. Ладно
Итак, любезный Емельян, передо мной открывается широкая возможность наблюдений Я здесь сразу почувствовал себя достаточно созревшим, чтоб осмысленно воспринимать ход нашей жизни. А там, у вас, я только хлопал ушами.
Но прежде чем перейти к описанию наблюдений, я приведу тебе некоторые данные Официального порядка. Немножко поскучай.
Начну с учебно-воспитательного дела. Оно поставлено довольно хорошо. Существуют кружки: пенитенциарный (изучение личности преступников), автотракторный (подготовляет шоферов, трактористов), рукодельный, драматический, хоровой, струнный, духовой; группы неграмотных, малограмотных, повышенного типа. Занятия ведутся ежедневно в свободные часы. Руководители кружков — из лишенных свободы, под общим наблюдением заведующего учебно-воспитательной частью.
Здесь имеется даже нечто вроде педагогического техникума — так называемый кабинет учебно-методической комиссии, подготовляет педагогов для заключенцев. В расписании занятий встречаются такие лекции. «Дальтонский лабораторный план», «Биология по дальтон-плану», «Общая гигиена» Слушателей всего двенадцать человек. Я с ними свел знакомство. Они с достаточной общей подготовкой, Двое даже нюхнули университетского курса. Им преподают сам заведующий, два педагога с воли и врач, С трактористами и шоферами занимаются отбывающие высидку инженеры.
Чтобы покончить со скучным материалом, опишу тебе вкратце постановку трудового дела. Я живу здесь уже полторы недели. Успел познакомиться со всеми цехами. Электромонтажный со слесарным отделением и кузницей главным образом работают для самообслуживания (подача электричества на производство и ремонт). Когда я обратился с вопросом к стоявшему у кузнечного горна человеку: «Ну, каково работается?» — он весело ответил: «Отлично, как на всамделишной фабрике…» — и продекламировал:
Ему лет горок, худой; он стукнул топором свою жену по голове, но, несмотря на это, здесь он председатель товарищеского суда. Кодекс знает «на ять».
Далее шнуровочный цех — небольшой, человек на пятьдесят, выделывают шнурки для ботинок.
Еще сеточный цех — вырабатывают сетки для сушки столярного клея. Много мальчишек работает, бывших беспризорных. Мастера жалуются, что озорники работают скверно, «а по затылку огреть нельзя».
Шерстяной цех очень интересный. По деревням области собирается овчинная рвань, лоскутья старых шуб, рукавиц, шапок — то, что раньше отправлялось за границу и поступало обратно в Россию уже в готовых шерстяных изделиях. А теперь в тюках свозится сюда, к нам. Вся эта грязная дрянь сортируется, наскоро промывается и поступает в котлы с кислотным химическим раствором. Через пять-шесть дней вся кожа (мездра) уничтожается раствором, остается лишь шерсть. Ее тщательно промывают, сушат в особой сушилке, прессуют и везут в Нижний-Новгород на фабрику.
Далее портняжный цех, хорошо оборудованный. Работает четыреста человек. Закройщики, инструктора — с воли.
На производстве заняты почти все трудоспособные, исключая освобожденных доктором.
В рабочие дни все камеры пусты: народ на работе. Камеры проветриваются, моются. В камерах чистота. Паразитов — ни вшей, ни клопов — не водится. Изредка встречается легкая кавалерия — блохи. В баню каждый ходит три раза в месяц. Таких типов, как ваш горбун Леший, от которого смердит, здесь нет. Белье — казенное, ежели нет своего.
Мы, брат, сами мыло делаем! Попался в лапы правосудия один головастый инженер-химик. Он старательный до чертиков и лекции читает в автотракторном кружке. Просто жалко, что такой субъект сидит среди лишенцев. Он организовал здесь целую лабораторию, и, если б ты знал литературу, я бы сравнил его с доктором Фаустом (Гете), но для тебя это пустой звук в межпланетном пространстве, которое для тебя тоже звук пустой. Стыжу тебя не для собственного восхваления, а чтоб подстегнуть твою волю в смысле саморазвития. Этот химик варит разных сортов мыла, главным образом для бани и прачечной,
В прошлом году выпущено всеми цехами продукции на шестьсот тысяч рублей. Благодаря этому наша исправительная колония существует на полной самоокупаемости, даже приносит государству небольшой доход.
Заработок лишенных свободы распределяется примерно так же, как и в твоем домзаке. На руки выдается не более рубля в месяц, чтобы пресечь возможность картежной игры. Деньги кладутся в сберкассу и вручаются владельцу при выходе на волю. По окончании отсидки каждый получает на руки бумажку о своей квалификации — о хорошем усердии, умении, поведении. С этой бумажкой ему открыт доступ на все фабрики Союза. Прошлая судимость в счет не идет, предается забвению. Вот в чем главная суть! Какой-нибудь убийца, вор выходит человеком, перед ним широкая дорога труда и деньжата в кармане… Вот…
Ну, довольно официальщины. Она скучна, как казенный бушлат. Слушай: расскажу веселенькое, бытовое.
Народ у нас в большинстве столичный, с гонором. Смерть не любят, когда спросишь: «За что припаяли?» Надо спрашивать: «По какой статье?» Вопрос в такой форме считается корректным. Но, оказывается, виновных вовсе нет: все осуждены несправедливо, все — жертвы судебной ошибки, происков врагов, лицеприязни судей или просто «под несчастной планидой родился», нахально пришили к делу.
— Вот полюбуйтесь на наше правосудие, — жалуется гололобый убийца; у него уши торчат, как у осла. — Я убил одного — мне дали целых восемь лет, а Петька Ноздря двоих ухлопал — ему всего дали три года. Где справедливость, я вас спрошу?!
Но его арифметику тотчас же сшибают:
— Ты, браток, хоть и одного укокошил, да с корыстной целью, а Петька Ноздря хоть и двоих кончил, свою жену с любовником, но в состоянии аффекта. Понимаешь, что означает аффект? Ну и засохни,
В нашей камере старый цыган Яшка, лохматый, черный, белозубый, с большой, в кулак, неугасимой трубкой. Мастер «поточить лясы». Говорит, упирая на каждый слог, и буква «о» звучит у него кругло, как яблоко.
— Совсем по-напрасному осуждал меня судья. Какой я конокрад?.. Взял уздечку, потянул — лошадь сама пошла. Эх, за что страдаю! — Раскосыми глазами он смотрит на горбатую свою переносицу, вздыхает, сплевывает. — За что, туваришши-разбойнички, страдаю, неизвестно. Диви бы за своего коня, не так обидно, а то за чужого. За чужого коня пропадаю, туваришши.
Камера смеется. Говорят веселому цыгану:
— Вот скоро коней всех изведут, съедят. Одни автомобили останутся. Что ж, вместо коней автомобили будешь воровать?
— Я, братцы-разбойнички, не вор.
— Врешь, будешь… Раз привык, потянет, Да, верно. Воровство — ужасная вещь. Вор, как курильщик, не может бросить свое ремесло. Вот, например, у нас в камере имеется налицо вор-карманщик Сашка Скворец. Щуплый такой, чахоточный, нос птичий. Однажды ночью проснулся я и наблюдаю: Сашка бросил к столу свою шапку и крадется к ней меж койками спящих товарищей, пал на брюхо, ползет к шапке, подкрался — хоп! — схватил — и за пазуху. Опять бросил, осмотрелся, — все спят, опять стал красться, как к мыши кот. Опять — хоп! — за пазуху. Но вот будто бы за ним погоня: он мчится прочь, перемахивает, как акробат, через койки уркаганов. Я фыркнул и окликнул его. Он пришел в себя, хмуро прошил меня глазами, как двумя кинжалами, потом улыбнулся, подморгнул мне воровским глазом и лег на свою койку.
Ничего не поделаешь — привычка, болезнь. Этот вор, так сказать, психический наркотик.
Кстати о наркотиках. У нас есть некий тип — Петр Петрович Мушкин, техник. На вид лет сорока пяти, а всего ему и тридцати нет. Лысый, усатый, весь трясется. Говорит заикаясь. Глаза воспаленные, то вспыхнут, то Потухнут. Голова большая, угловатая и, должно быть, умная: когда он не на высидке, ему служба открыта, им дорожат. Он имеет двадцать восемь приводов и шесть судимостей. Он знаменит тем, что в три секунды открывает любой сложнейший запор. Делал нам опыты. Когда на службе — получает хорошее жалованье, мог бы кокаин или морфий покупать, но он этого не любит, он взламывает аптеки. Раза три его брали на месте преступления: взломает, вспрыснется и тут же уснет; так сонного и забирают. Замечательно то, что он ни разу в жизни ничего, кроме наркотических снадобий, не воровал. Мы спрашиваем его: «Почему вы, Петр Петрович, так безрассудно поступаете?» Он отвечает: «Игра воображенья».
По моей просьбе меня поместили сначала в камеру растратчиков. Они всюду — на прогулках, в цехах, в театре — держатся обособленно: они не «блатная масса», они «по должности», а не «уголовщина». К «блатным» относятся с нескрываемым презрением. Есть три инженера, два техника, бухгалтеры, кассиры, юристы, всякие спецы. С ними скучно; пробыл среди них два дня, в книжку почти ничего не запирал.
Следующая моя камера — валютчики, воры, фармазонщики (те, что продают дуракам стекляшки вместо брильянтов) и прочее мазурье. Валютчиков помещают вместе с воровской шатией, и хотя их бьют, но они держат себя, как герцоги. Эта камера, в общем, самая веселая. Здесь иногда устраиваются тайные выпивки, здесь процветает картеж. Из двадцати пяти камер эта самая беспокойная, Да еще та, где бандиты. Несмотря на бдительный надзор, блатная шатия ухитряется устраивать пакости. Их не пугает ни суд товарищей, ни карцер, ни прочие меры пресечения. Но это мне на руку — много наблюдений.
Делаю выписки из своей памятной книжки.
Вот тебе тип квартирного вора: фигурка, в общем, плевая, невзрачная, одет плоховато, без форсу. Скользящие, бегающие глазки, походка и манера держаться вкрадчивые, подхалимные. То он стелется ниже травы, то сразу обратится в наглеца. С начальством, с надзором почтителен, но вдруг вскозырится, скажет дерзость, тотчас же испугается и снова ниже травы, весь распластался в унизительной почтительности. Вообще — слякоть, мразь.
А вот вор магазинный, обчищающий карманы покупателей в богатых магазинах, ресторанах и прочее. Это, я тебе скажу, фигура! Их двое у нас. Я думал, это доктора или какие-нибудь иностранные буржуи. И в голову не придет заподозрить в них воров. Они знают чуть-чуть и по-французски и по-немецки. Одеты с иголочки, франтовски. Костюмы, помятые в изоляторе, ежедневно чистят, брюки кладут под матрац, чтоб держались складки. Вообще — аристократия, фу-ты ну-ты, высокий класс.
Вот тебе три безделушки, записанные мною с натуры, сценки, что ли, или заметки.
ИРОНИЯ СУДЬБЫ
В моей камере сидит бывший крупный подрядчик Родион Родионов, строитель этого самого здания — старорежимной царской тюрьмы. И ему поручен капитальный ремонт его же собственного детища. Ха-ха! Чудно или не чудно? Живая ирония судьбы. Ему лет под шестьдесят, но он крепкий, высокий, с пушистыми усами. Наши бабенки заглядываются на него. Он здесь на полнейшей свободе, ездит за покупками, нанимает рабочих, заготовляет материалы. В камере лишь ночует. Сын мужика, он в молодости был кучером у инженера-путейца, тоже подрядчика. «Родька, а тебя надо в люди выводить», — однажды сказал ему инженер. «Ах, сделайте милость, ваше высокородие». Инженер дал ему небольшой подрядик, потом дал подряд побольше. Через три года Родька своего благодетеля выпустил в трубу, а к революции имел миллионный капитал, три огромных дома в Питере, по две дачи в Крыму и на Кавказе.
— Ничего не жалею, — говорит он, — одного жаль — молодости. Люблю пожить.
ЮБИЛЯР
Замечательный старик у нас есть. Всем старикам старик. Ему не мало не много: сто один год.
— Сто лет прожил на воле, — кряхтит он, — на сто первом сумел за решетку сесть.
— Да, столетний юбилей не плохо отпраздновал, дедушка Макар, — смеемся мы.
— Не плохо, не плохо, жулички-мошеннички, дай бог всякому, — взмотнет он красным носом-луковкой, и седая бородища по груди ползет. — Тюрьма что могила: всякому место есть.
— А ты за что, дедушка?
— За простоту, за дурость. Зерно в землю заховал. Донесли, нашли, год отсидки дали. Так оно и есть, правильно. И в святцах сказано: кто ворует, тот горюет. Сам у себя своровал. Вот какие права-то пошли нынче.
— Не у себя — у государства, дедушка Макар.
Он сам с Дона, а пригнали его сюда на торфяные разработки, потом вернули в домзак. Крепкий, старательный. Исполняет всякую работу: пилит, колет дрова, разносит их по камерам, убирает двор. Ему в помощь назначили стариков по шестьдесят — шестьдесят пять лет; он их прогнал:
— Ты мне, надзирательный начальник, старичья не давай. Хоша они и внуки мне, а от них толку нет, вонь одна. Ты мне парней давай, мазуриков.
Ему дали молодых. Он покрикивает на них:
— А ну, воровские люди, сударики, нажмем!.. Этого деда все любят — колдунище какой-то, на него и смерти нет. Он жаловался мне:
— Вот беда: срок отсидки приходит. Куда я? Семьи у меня не имеется. А здесь хорошо мне, кругом народ головастый, жулички-мазурички. Весело! И харч подходящий, и тепло, и спать мягко. Хочу проситься у прокурора, чтоб до смерти в остроге держал меня. Что ж, я заработаю жратву-то с питьем. Я еще женюсь на какой-нибудь стриженой воровочке.
ФОМКА ШАЛЫЙ
Жил у нас два месяца такой хлюст, оборвыш Фомка Шалый, рыночник. Ему лет четырнадцать. Сорвиголова — страсть! И озорник, каких мало, но в общем, парнишка невредный. Недавно за полтинник съел рюмку. Глотает пуговицы по двугривенному со штуки. Когда я ему заметил, что это очень опасно: может попасть в отросток слепой кишки, и тогда — брюхо резать, он расхохотался. «Я, — говорит, — на своем веку десять дюжин проглотил и ни разу не ослеп в кишках».
Сидит он за скандал в пивной. Стал акробатический номер показывать на трех стульях, поставленных один на другой, да упал и прямо Шлепнулся каким-то приличным посетителям в сковородку с яичницей-глазуньей, Буфетчик схватил его За шиворот; он буфетчику укусил до крови руку, вырвал часть бороды и разбил зеркало.
Третьего дня его освободили, — пять месяцев сидел, Мы провожали парнишку с сожалением: шутейный забавник был, А сегодня… Можешь себе представить? Отворяется Дверь, и…
— Фомка, ты?!
— Я.
— Чего забыл?
— Влип, братцы, Вторично засыпался. Мы засмеялись.
— Что ж ты, только сутки и был на воле?
— Нет, полтора часа. Я прямо отсюда похрял в пивнушку ту самую. Сердце горело буфетчику накласть, сукину сыну. Отворил дверь — он самый. Бутылкой пустил ему в рожу, да промахнулся, вот дурак.
— Ах ты, Шалый, Шалый…
— Ничего, братцы. Зато я в винегрет все-таки харкнул… Целая миска винегрета на стойке была, Я ему всерьез:
— Ну, брат, знаешь… Ты, брат, действительно хулиган.
Теперь о налетчиках, кратко Я сидел среди них три дня. Народ ничего, серьезный. Во-первых, какой бы костюм на нем ни был, налетчик всегда выглядит франтом. Все мощные, жилистые, глаза горят. В глазах большая сила, иногда наглость: губы поджаты, говорить много не любят, жесты повелительны. Это львы среди волков. Душистое мыло, зубные щетки, помада. Всегда чисто выбриты. Курят хорошие папиросы. Любят читать уголовные романы. К начальству относятся с нескрываемым презрением. Быстро воспламеняются. Ежели начнут скандалить, перебьют все стекла, перековеркают всю мебель.
Одного я спросил:
— Почему вы такой задумчивый?
— А тебе, фрей, какое дело? — бросил он через плечо сквозь зубы. Потом повернул ко мне свою голову типа римского патриция и сказал: — Обдумываю способ бегства.
— Удавалось?
— Дважды.
— А смерти не боитесь?
— Мы, налетчики, кокетничаем со смертью, как ты, фрей, с барышней. Всегда с ней под ручку ходим. — Сказав так, он подал мне портсигар с папиросами. — Прощу.
Биографии налетчиков удивительные. Но об этом как-нибудь в другом письме.
Среди них сидит известный преступник Иван Сорокин. Он мало похож на налетчика. Кряжистый, сутулый, чернобородый. В высоких сапогах. По профессии — скорняк. Он неоднократно бегал из тюрем Полагают, что и на этот раз сбежит. Человек необычайной словесной выдумки. Начитанный. Девятый год собирается писать роман, говорит:
— Сильно подгадил мне Федор Михайлович Достоевский: раньше меня написал «Записки из Мертвого дома». Однако отрадно, что он плохо написал. Вот я напишу так напишу!
Подойдет, бывало, к койке, сядет на корточки и начнет рассказывать, да как: слушаем — не дышим!
Я забыл написать об интересном новшестве. У нас имеется своя радийная станция, а по всем камерам — громкоговорители. Утренняя зарядка (гимнастика) производится по радио.
И еще: я поступил в группу немецкого языка. Желающих набралось шестнадцать человек. Преподает жена бандита (он расстрелян), Софья Степановна Хлыстова. Молодая, культурная и в то же время очень хорошенькая. При общении с ней во мне возникает некоторое волнение, но я сурово сам с собой борюсь. К сожалению, она очень отмечает меня, восхваляя мои способности. Редкой души человек, с большим образованием. Знает три языка и чудесно играет на рояле. Но к черту слюнтяйство! Передо мной путь широкого труда. Креплюсь и помню свой долг перед пролетарским государством.
А все-таки хочу написать рассказ, где героиней будет Софья Степановна. Она сидит по пятьдесят девятой статье (бандитизм), пункту третьему, через статью семнадцатую (соучастие, пособничество в бандитизме). Я говорил с ней по душам. Она вышла замуж, не зная, что ее муж бандит. Она очень любила его и поэтому, узнав, кто он, не могла порвать с ним. И предать его не могла: во-первых, сила любви, во-вторых, страх мести от товарищей бандита. Представь огромные, свыше сил человеческих, ее терзания. Недаром иным часом она необычайно растерянна, мрачно задумчива. Она работает в культкомиссии. Иногда встречаю ее с заплаканными, в тоске, глазами.
Засим прощай. Жду ответа. С товарищеским приветом
Денис.
Р.S. Прошел слух, что в верхах решено образовать из бывших беспризорных, находящихся ныне в домзаках, особые трудовые колонии. Поздравляю. Можешь туда попасть.»
23. КОНЦЕРТ. ДВЕРЬ КЛЕТКИ ЗАСКРИПЕЛА
— Я стараюсь, гражданин заведующий. — Режиссер потупился, окурок летит в угол.
— Однако одного старания мало. И медведь старается дуги гнуть. Идите. Я подумаю. Ну-с, товарищ Денис, — и заведующий достал из стола дело о моей судимости, — я с вашим делом знаком и вас знаю по вашим очень неплохим очеркам в наших газетах. Ну-с, что вы скажете?
Я вытянулся в струнку, радуясь в душе, что меня первый раз за все время заключения начальствующее лицо назвало товарищем.
— Не хотите ли быть руководителем драмкружка? Призвание есть?
— Нет, товарищ заведующий. Я к этому не способен. Мне бы…
— Тогда в редколлегию. Наш редактор скоро на выписку, тогда можно и…
— Благодарю вас. Я согласен. Но так как я готовлю себя в писатели, мне бы хотелось…
— Пожить в разных камерах? Поближе ознакомиться с бытом? Ну что ж. Ладно
Итак, любезный Емельян, передо мной открывается широкая возможность наблюдений Я здесь сразу почувствовал себя достаточно созревшим, чтоб осмысленно воспринимать ход нашей жизни. А там, у вас, я только хлопал ушами.
Но прежде чем перейти к описанию наблюдений, я приведу тебе некоторые данные Официального порядка. Немножко поскучай.
Начну с учебно-воспитательного дела. Оно поставлено довольно хорошо. Существуют кружки: пенитенциарный (изучение личности преступников), автотракторный (подготовляет шоферов, трактористов), рукодельный, драматический, хоровой, струнный, духовой; группы неграмотных, малограмотных, повышенного типа. Занятия ведутся ежедневно в свободные часы. Руководители кружков — из лишенных свободы, под общим наблюдением заведующего учебно-воспитательной частью.
Здесь имеется даже нечто вроде педагогического техникума — так называемый кабинет учебно-методической комиссии, подготовляет педагогов для заключенцев. В расписании занятий встречаются такие лекции. «Дальтонский лабораторный план», «Биология по дальтон-плану», «Общая гигиена» Слушателей всего двенадцать человек. Я с ними свел знакомство. Они с достаточной общей подготовкой, Двое даже нюхнули университетского курса. Им преподают сам заведующий, два педагога с воли и врач, С трактористами и шоферами занимаются отбывающие высидку инженеры.
Чтобы покончить со скучным материалом, опишу тебе вкратце постановку трудового дела. Я живу здесь уже полторы недели. Успел познакомиться со всеми цехами. Электромонтажный со слесарным отделением и кузницей главным образом работают для самообслуживания (подача электричества на производство и ремонт). Когда я обратился с вопросом к стоявшему у кузнечного горна человеку: «Ну, каково работается?» — он весело ответил: «Отлично, как на всамделишной фабрике…» — и продекламировал:
Только труба пониже, щи пожиже,
Завод поуже, народ похуже.
Ему лет горок, худой; он стукнул топором свою жену по голове, но, несмотря на это, здесь он председатель товарищеского суда. Кодекс знает «на ять».
Далее шнуровочный цех — небольшой, человек на пятьдесят, выделывают шнурки для ботинок.
Еще сеточный цех — вырабатывают сетки для сушки столярного клея. Много мальчишек работает, бывших беспризорных. Мастера жалуются, что озорники работают скверно, «а по затылку огреть нельзя».
Шерстяной цех очень интересный. По деревням области собирается овчинная рвань, лоскутья старых шуб, рукавиц, шапок — то, что раньше отправлялось за границу и поступало обратно в Россию уже в готовых шерстяных изделиях. А теперь в тюках свозится сюда, к нам. Вся эта грязная дрянь сортируется, наскоро промывается и поступает в котлы с кислотным химическим раствором. Через пять-шесть дней вся кожа (мездра) уничтожается раствором, остается лишь шерсть. Ее тщательно промывают, сушат в особой сушилке, прессуют и везут в Нижний-Новгород на фабрику.
Далее портняжный цех, хорошо оборудованный. Работает четыреста человек. Закройщики, инструктора — с воли.
На производстве заняты почти все трудоспособные, исключая освобожденных доктором.
В рабочие дни все камеры пусты: народ на работе. Камеры проветриваются, моются. В камерах чистота. Паразитов — ни вшей, ни клопов — не водится. Изредка встречается легкая кавалерия — блохи. В баню каждый ходит три раза в месяц. Таких типов, как ваш горбун Леший, от которого смердит, здесь нет. Белье — казенное, ежели нет своего.
Мы, брат, сами мыло делаем! Попался в лапы правосудия один головастый инженер-химик. Он старательный до чертиков и лекции читает в автотракторном кружке. Просто жалко, что такой субъект сидит среди лишенцев. Он организовал здесь целую лабораторию, и, если б ты знал литературу, я бы сравнил его с доктором Фаустом (Гете), но для тебя это пустой звук в межпланетном пространстве, которое для тебя тоже звук пустой. Стыжу тебя не для собственного восхваления, а чтоб подстегнуть твою волю в смысле саморазвития. Этот химик варит разных сортов мыла, главным образом для бани и прачечной,
В прошлом году выпущено всеми цехами продукции на шестьсот тысяч рублей. Благодаря этому наша исправительная колония существует на полной самоокупаемости, даже приносит государству небольшой доход.
Заработок лишенных свободы распределяется примерно так же, как и в твоем домзаке. На руки выдается не более рубля в месяц, чтобы пресечь возможность картежной игры. Деньги кладутся в сберкассу и вручаются владельцу при выходе на волю. По окончании отсидки каждый получает на руки бумажку о своей квалификации — о хорошем усердии, умении, поведении. С этой бумажкой ему открыт доступ на все фабрики Союза. Прошлая судимость в счет не идет, предается забвению. Вот в чем главная суть! Какой-нибудь убийца, вор выходит человеком, перед ним широкая дорога труда и деньжата в кармане… Вот…
Ну, довольно официальщины. Она скучна, как казенный бушлат. Слушай: расскажу веселенькое, бытовое.
Народ у нас в большинстве столичный, с гонором. Смерть не любят, когда спросишь: «За что припаяли?» Надо спрашивать: «По какой статье?» Вопрос в такой форме считается корректным. Но, оказывается, виновных вовсе нет: все осуждены несправедливо, все — жертвы судебной ошибки, происков врагов, лицеприязни судей или просто «под несчастной планидой родился», нахально пришили к делу.
— Вот полюбуйтесь на наше правосудие, — жалуется гололобый убийца; у него уши торчат, как у осла. — Я убил одного — мне дали целых восемь лет, а Петька Ноздря двоих ухлопал — ему всего дали три года. Где справедливость, я вас спрошу?!
Но его арифметику тотчас же сшибают:
— Ты, браток, хоть и одного укокошил, да с корыстной целью, а Петька Ноздря хоть и двоих кончил, свою жену с любовником, но в состоянии аффекта. Понимаешь, что означает аффект? Ну и засохни,
В нашей камере старый цыган Яшка, лохматый, черный, белозубый, с большой, в кулак, неугасимой трубкой. Мастер «поточить лясы». Говорит, упирая на каждый слог, и буква «о» звучит у него кругло, как яблоко.
— Совсем по-напрасному осуждал меня судья. Какой я конокрад?.. Взял уздечку, потянул — лошадь сама пошла. Эх, за что страдаю! — Раскосыми глазами он смотрит на горбатую свою переносицу, вздыхает, сплевывает. — За что, туваришши-разбойнички, страдаю, неизвестно. Диви бы за своего коня, не так обидно, а то за чужого. За чужого коня пропадаю, туваришши.
Камера смеется. Говорят веселому цыгану:
— Вот скоро коней всех изведут, съедят. Одни автомобили останутся. Что ж, вместо коней автомобили будешь воровать?
— Я, братцы-разбойнички, не вор.
— Врешь, будешь… Раз привык, потянет, Да, верно. Воровство — ужасная вещь. Вор, как курильщик, не может бросить свое ремесло. Вот, например, у нас в камере имеется налицо вор-карманщик Сашка Скворец. Щуплый такой, чахоточный, нос птичий. Однажды ночью проснулся я и наблюдаю: Сашка бросил к столу свою шапку и крадется к ней меж койками спящих товарищей, пал на брюхо, ползет к шапке, подкрался — хоп! — схватил — и за пазуху. Опять бросил, осмотрелся, — все спят, опять стал красться, как к мыши кот. Опять — хоп! — за пазуху. Но вот будто бы за ним погоня: он мчится прочь, перемахивает, как акробат, через койки уркаганов. Я фыркнул и окликнул его. Он пришел в себя, хмуро прошил меня глазами, как двумя кинжалами, потом улыбнулся, подморгнул мне воровским глазом и лег на свою койку.
Ничего не поделаешь — привычка, болезнь. Этот вор, так сказать, психический наркотик.
Кстати о наркотиках. У нас есть некий тип — Петр Петрович Мушкин, техник. На вид лет сорока пяти, а всего ему и тридцати нет. Лысый, усатый, весь трясется. Говорит заикаясь. Глаза воспаленные, то вспыхнут, то Потухнут. Голова большая, угловатая и, должно быть, умная: когда он не на высидке, ему служба открыта, им дорожат. Он имеет двадцать восемь приводов и шесть судимостей. Он знаменит тем, что в три секунды открывает любой сложнейший запор. Делал нам опыты. Когда на службе — получает хорошее жалованье, мог бы кокаин или морфий покупать, но он этого не любит, он взламывает аптеки. Раза три его брали на месте преступления: взломает, вспрыснется и тут же уснет; так сонного и забирают. Замечательно то, что он ни разу в жизни ничего, кроме наркотических снадобий, не воровал. Мы спрашиваем его: «Почему вы, Петр Петрович, так безрассудно поступаете?» Он отвечает: «Игра воображенья».
* * *
По моей просьбе меня поместили сначала в камеру растратчиков. Они всюду — на прогулках, в цехах, в театре — держатся обособленно: они не «блатная масса», они «по должности», а не «уголовщина». К «блатным» относятся с нескрываемым презрением. Есть три инженера, два техника, бухгалтеры, кассиры, юристы, всякие спецы. С ними скучно; пробыл среди них два дня, в книжку почти ничего не запирал.
Следующая моя камера — валютчики, воры, фармазонщики (те, что продают дуракам стекляшки вместо брильянтов) и прочее мазурье. Валютчиков помещают вместе с воровской шатией, и хотя их бьют, но они держат себя, как герцоги. Эта камера, в общем, самая веселая. Здесь иногда устраиваются тайные выпивки, здесь процветает картеж. Из двадцати пяти камер эта самая беспокойная, Да еще та, где бандиты. Несмотря на бдительный надзор, блатная шатия ухитряется устраивать пакости. Их не пугает ни суд товарищей, ни карцер, ни прочие меры пресечения. Но это мне на руку — много наблюдений.
Делаю выписки из своей памятной книжки.
Вот тебе тип квартирного вора: фигурка, в общем, плевая, невзрачная, одет плоховато, без форсу. Скользящие, бегающие глазки, походка и манера держаться вкрадчивые, подхалимные. То он стелется ниже травы, то сразу обратится в наглеца. С начальством, с надзором почтителен, но вдруг вскозырится, скажет дерзость, тотчас же испугается и снова ниже травы, весь распластался в унизительной почтительности. Вообще — слякоть, мразь.
А вот вор магазинный, обчищающий карманы покупателей в богатых магазинах, ресторанах и прочее. Это, я тебе скажу, фигура! Их двое у нас. Я думал, это доктора или какие-нибудь иностранные буржуи. И в голову не придет заподозрить в них воров. Они знают чуть-чуть и по-французски и по-немецки. Одеты с иголочки, франтовски. Костюмы, помятые в изоляторе, ежедневно чистят, брюки кладут под матрац, чтоб держались складки. Вообще — аристократия, фу-ты ну-ты, высокий класс.
Вот тебе три безделушки, записанные мною с натуры, сценки, что ли, или заметки.
ИРОНИЯ СУДЬБЫ
В моей камере сидит бывший крупный подрядчик Родион Родионов, строитель этого самого здания — старорежимной царской тюрьмы. И ему поручен капитальный ремонт его же собственного детища. Ха-ха! Чудно или не чудно? Живая ирония судьбы. Ему лет под шестьдесят, но он крепкий, высокий, с пушистыми усами. Наши бабенки заглядываются на него. Он здесь на полнейшей свободе, ездит за покупками, нанимает рабочих, заготовляет материалы. В камере лишь ночует. Сын мужика, он в молодости был кучером у инженера-путейца, тоже подрядчика. «Родька, а тебя надо в люди выводить», — однажды сказал ему инженер. «Ах, сделайте милость, ваше высокородие». Инженер дал ему небольшой подрядик, потом дал подряд побольше. Через три года Родька своего благодетеля выпустил в трубу, а к революции имел миллионный капитал, три огромных дома в Питере, по две дачи в Крыму и на Кавказе.
— Ничего не жалею, — говорит он, — одного жаль — молодости. Люблю пожить.
ЮБИЛЯР
Замечательный старик у нас есть. Всем старикам старик. Ему не мало не много: сто один год.
— Сто лет прожил на воле, — кряхтит он, — на сто первом сумел за решетку сесть.
— Да, столетний юбилей не плохо отпраздновал, дедушка Макар, — смеемся мы.
— Не плохо, не плохо, жулички-мошеннички, дай бог всякому, — взмотнет он красным носом-луковкой, и седая бородища по груди ползет. — Тюрьма что могила: всякому место есть.
— А ты за что, дедушка?
— За простоту, за дурость. Зерно в землю заховал. Донесли, нашли, год отсидки дали. Так оно и есть, правильно. И в святцах сказано: кто ворует, тот горюет. Сам у себя своровал. Вот какие права-то пошли нынче.
— Не у себя — у государства, дедушка Макар.
Он сам с Дона, а пригнали его сюда на торфяные разработки, потом вернули в домзак. Крепкий, старательный. Исполняет всякую работу: пилит, колет дрова, разносит их по камерам, убирает двор. Ему в помощь назначили стариков по шестьдесят — шестьдесят пять лет; он их прогнал:
— Ты мне, надзирательный начальник, старичья не давай. Хоша они и внуки мне, а от них толку нет, вонь одна. Ты мне парней давай, мазуриков.
Ему дали молодых. Он покрикивает на них:
— А ну, воровские люди, сударики, нажмем!.. Этого деда все любят — колдунище какой-то, на него и смерти нет. Он жаловался мне:
— Вот беда: срок отсидки приходит. Куда я? Семьи у меня не имеется. А здесь хорошо мне, кругом народ головастый, жулички-мазурички. Весело! И харч подходящий, и тепло, и спать мягко. Хочу проситься у прокурора, чтоб до смерти в остроге держал меня. Что ж, я заработаю жратву-то с питьем. Я еще женюсь на какой-нибудь стриженой воровочке.
ФОМКА ШАЛЫЙ
Жил у нас два месяца такой хлюст, оборвыш Фомка Шалый, рыночник. Ему лет четырнадцать. Сорвиголова — страсть! И озорник, каких мало, но в общем, парнишка невредный. Недавно за полтинник съел рюмку. Глотает пуговицы по двугривенному со штуки. Когда я ему заметил, что это очень опасно: может попасть в отросток слепой кишки, и тогда — брюхо резать, он расхохотался. «Я, — говорит, — на своем веку десять дюжин проглотил и ни разу не ослеп в кишках».
Сидит он за скандал в пивной. Стал акробатический номер показывать на трех стульях, поставленных один на другой, да упал и прямо Шлепнулся каким-то приличным посетителям в сковородку с яичницей-глазуньей, Буфетчик схватил его За шиворот; он буфетчику укусил до крови руку, вырвал часть бороды и разбил зеркало.
Третьего дня его освободили, — пять месяцев сидел, Мы провожали парнишку с сожалением: шутейный забавник был, А сегодня… Можешь себе представить? Отворяется Дверь, и…
— Фомка, ты?!
— Я.
— Чего забыл?
— Влип, братцы, Вторично засыпался. Мы засмеялись.
— Что ж ты, только сутки и был на воле?
— Нет, полтора часа. Я прямо отсюда похрял в пивнушку ту самую. Сердце горело буфетчику накласть, сукину сыну. Отворил дверь — он самый. Бутылкой пустил ему в рожу, да промахнулся, вот дурак.
— Ах ты, Шалый, Шалый…
— Ничего, братцы. Зато я в винегрет все-таки харкнул… Целая миска винегрета на стойке была, Я ему всерьез:
— Ну, брат, знаешь… Ты, брат, действительно хулиган.
Теперь о налетчиках, кратко Я сидел среди них три дня. Народ ничего, серьезный. Во-первых, какой бы костюм на нем ни был, налетчик всегда выглядит франтом. Все мощные, жилистые, глаза горят. В глазах большая сила, иногда наглость: губы поджаты, говорить много не любят, жесты повелительны. Это львы среди волков. Душистое мыло, зубные щетки, помада. Всегда чисто выбриты. Курят хорошие папиросы. Любят читать уголовные романы. К начальству относятся с нескрываемым презрением. Быстро воспламеняются. Ежели начнут скандалить, перебьют все стекла, перековеркают всю мебель.
Одного я спросил:
— Почему вы такой задумчивый?
— А тебе, фрей, какое дело? — бросил он через плечо сквозь зубы. Потом повернул ко мне свою голову типа римского патриция и сказал: — Обдумываю способ бегства.
— Удавалось?
— Дважды.
— А смерти не боитесь?
— Мы, налетчики, кокетничаем со смертью, как ты, фрей, с барышней. Всегда с ней под ручку ходим. — Сказав так, он подал мне портсигар с папиросами. — Прощу.
Биографии налетчиков удивительные. Но об этом как-нибудь в другом письме.
Среди них сидит известный преступник Иван Сорокин. Он мало похож на налетчика. Кряжистый, сутулый, чернобородый. В высоких сапогах. По профессии — скорняк. Он неоднократно бегал из тюрем Полагают, что и на этот раз сбежит. Человек необычайной словесной выдумки. Начитанный. Девятый год собирается писать роман, говорит:
— Сильно подгадил мне Федор Михайлович Достоевский: раньше меня написал «Записки из Мертвого дома». Однако отрадно, что он плохо написал. Вот я напишу так напишу!
Подойдет, бывало, к койке, сядет на корточки и начнет рассказывать, да как: слушаем — не дышим!
Я забыл написать об интересном новшестве. У нас имеется своя радийная станция, а по всем камерам — громкоговорители. Утренняя зарядка (гимнастика) производится по радио.
И еще: я поступил в группу немецкого языка. Желающих набралось шестнадцать человек. Преподает жена бандита (он расстрелян), Софья Степановна Хлыстова. Молодая, культурная и в то же время очень хорошенькая. При общении с ней во мне возникает некоторое волнение, но я сурово сам с собой борюсь. К сожалению, она очень отмечает меня, восхваляя мои способности. Редкой души человек, с большим образованием. Знает три языка и чудесно играет на рояле. Но к черту слюнтяйство! Передо мной путь широкого труда. Креплюсь и помню свой долг перед пролетарским государством.
А все-таки хочу написать рассказ, где героиней будет Софья Степановна. Она сидит по пятьдесят девятой статье (бандитизм), пункту третьему, через статью семнадцатую (соучастие, пособничество в бандитизме). Я говорил с ней по душам. Она вышла замуж, не зная, что ее муж бандит. Она очень любила его и поэтому, узнав, кто он, не могла порвать с ним. И предать его не могла: во-первых, сила любви, во-вторых, страх мести от товарищей бандита. Представь огромные, свыше сил человеческих, ее терзания. Недаром иным часом она необычайно растерянна, мрачно задумчива. Она работает в культкомиссии. Иногда встречаю ее с заплаканными, в тоске, глазами.
Засим прощай. Жду ответа. С товарищеским приветом
Денис.
Р.S. Прошел слух, что в верхах решено образовать из бывших беспризорных, находящихся ныне в домзаках, особые трудовые колонии. Поздравляю. Можешь туда попасть.»
23. КОНЦЕРТ. ДВЕРЬ КЛЕТКИ ЗАСКРИПЕЛА
Письмо товарища Амелька Схимник жадно читал и перечитывал. С этого дня стены своего зверинца стали еще противнее, а населяющее зверинец стадо — отвратительно до жалости. Но, может быть, намек Дениса оправдается, и Амельку направят в трудовую колонию! Брошенная товарищем надежда пленила сердце парня; Амелька спал и видел: скорей бы уже…
Сегодня с утра запестрели по камерам афиши — концерт знаменитой дивы Марии Заволжской. Ура! ура! Значит, начальство не забыло обещания, значит, начальство держит свое слово.
Вечером заключенные снова прифрантились и по два в ряд пошли в театральный зал. Амельке не во что приодеться — разбитной брюханчик, игравший в «Ревизоре» Осипа, сам пожелал блистать перед Марией Заволжской во всем своем параде и в просьбе Амельки отказал. Впрочем, Амельке и незачем в чужой шкурке щеголять, сойдет и в старом балахоне: мысли Амельки теперь иные, и на Зою Червякову ему да-кось наплевать.
После преступной выходки на спектакле «Ревизор» начальство решило помещать женщин во время зрелищ отдельно от мужчин. Теперь все женщины сидели на спешно устроенных вдоль задней стены хорах.
Ввалившиеся в зал заключенцы, среди которых много новичков, сразу отыскали женщин, задрали к хорам головы и зорко, по-ястребиному, принялись высматривать своих подруг-марух.
— Ванька! Никак, ты? — турманом кувыркаясь, летит сверху, — Когда зацепился?
— Здравствуй, Надька. Ну, как?
— Ой, Обмылок! Степка! И ты влип?
— Замели… Под следствием… А ты, Лизка, в которой камере?
— Пятой, в пятой!.. Подкинь рублевки две…
Женщины цветистой гирляндой прихлынули к барьеру хор. С их оживленных лиц падают вниз, очи в очи, радостно-грустные улыбки. Вибрирующие нити голосов, смешинок, вздохов, взоров, пересекаясь, делая летучие узлы, плетут густую сеть. И эта сеть — от сердца к сердцу, из уст в уста — путано колышется меж унизанными женской стаей хорами и толпою заключенцев с запрокинутыми лицами. Женщины приветливо взмахивают платочками, шарфами, а сзади них — живописно плещут крыльями нарисованные на стенах ангелы.
Раздражающе тренькает звонок.
— Занять места!
И сразу все, кроме вдруг затихших ангелов, шумно садятся. Мужчины растирают уставшие шеи, улыбаются, пыхтят.
Амелька сел в пятом ряду и с интересом наблюдал проходивших мимо него заключенцев. Дунька-Петр вперевалку плыл, как селезень, повиливая жирным задом. Ромка Кворум ковылял как-то неуверенно, словно на искусственных ногах. Амельке показалось, что Ромка пьян или волнуется. Впрочем, все волновались в этот вечер, больше же всех Амелька. А ну-ка, что за птичка эта знаменитая артистка?..
Поднялся занавес, вышел румяный старичок в кургузом пиджаке, остановился возле рояля и сказал:
— Я сейчас сыграю вам одну из пьес Шопена. Вслушайтесь. Звуками можно передавать разные душевные эмоции; звуками, как и красками, можно рисовать целые картины, образы, ландшафты. Сейчас вы услышите в звуках раннее утро на реке, вы услышите журчанье струй, лепет камыша, порханье и щебет птиц, вообще — благостное пробуждение природы. Во второй части — конский топот: всадники мчатся степью, и где-то плачет осиротевшая мать.
Он сел, простер над роялем вспружиненные кисти рук и нежно опустил их на клавиши Зал погрузился в напряженную внимающую тишину. Мягкий поток звуков, наполнив все пространство, уносил в иной, напевный, волнующий сердце мир. Овеществленные звуковые образы ясно чертились на общем фоне пьесы, но их воспринимали два-три человека. Для остальных — это цветистый Дождь, непонятный хаос звуковых вибраций. Ритмичные звуки ласково захлестывали мозг, утомляли темное сознание. У многих закрывались глаза, никли на грудь головы; иные впадали в сладкий сон; один даже громко захрапел и получил от соседа здорового пинка,
Но вот всадники промчались, камыши отшумели, рояль замолк. Пианист поднялся. Наступившее молчание сразу пробудило зал. Пианист сухо поклонился на ленивые хлопки, ушел.
С хор, от женской половины, полетели вниз свернутые в трубочку любовные записки, так называемые «ксивы». Мужчины подымали, прочитывали адрес и, крадучись, честно передавали по назначению.
Снова поднялся занавес, снова вышел старичок и сел возле рояля. Вслед за ним легкой поступью выплыла на просцениум лучезарная певица. Раздались неприветливые жидкие хлопки. Певица прищурилась сквозь лорнет на публику и, чуть обиженная, слегка кивнула головой. Она высока, стройна, в темном длинном платье, у плеча — желтая роза. Овал бледного лица красив, спокоен. Голова — в темных локонах, перехваченных обручем с блестящими камнями.
Зал повозился, откашлялся, затих. Румяный старичок вдохновенно откинул голову, ударил в клавиши рояля. Артистка запела «Калинушку». Голос ее густ, одухотворен: он лился плавным, широким потоком, он забирал над толпой власть: большое сердце толпы прислушалось, дрогнуло, заныло. Глаза вдруг загорелись восхищением. Тихое очарование окутывало воздух, как звучащий золотой туман, Амелька скован был холодным онемением; он весь трепетал; зубы его стучали.
Певица кончила. Поднялся бурный рев восторга. Ладони заключенных вспухли от яростных рукоплесканий, глотки охрипли от криков. Мария Заволжская, милостиво улыбаясь, теперь стала отвешивать глубокие поклоны, обнажая блеск зубов и мрамор плеч.
Вторым номером артистка исполнила «Ночь тиха, ночь тепла», третьим — «Соловей».
Когда легкий голос певицы взлетел в соловьиных трелях в облака, Амелька, да и многие из слушавших дрогнули от неуверенности и страха за певицу: как бы не сорвалась, не осрамилась. Нет, вынесла… И кровь отхлынула от сердца: раздался общий облегченный вздох.
Артистка с сильным подъемом стала исполнять «Спите, орлы боевые». Голос ее теперь звучал стальными нотами, улыбка скрылась, лицо похолодело, брови сдвинулись в трагические линии.
Атмосфера зала все больше и больше накалялась. Аплодисменты гремели неуемными взрывами. Вызовам не было конца.
В антракте очарованные заключенные мнениями не обменивались: тут уж не до слов, только заглядывали один другому в глаза и гоготали. Весь зал был влюблен в артистку насмерть. Обаяние ошеломляющего искусства петь и внешняя красота Марии Заволжской царили над толпой.
Казалось, психика, злая воля заключенных, сразу перестроилась: все обмякли, почувствовали себя настоящими людьми, готовыми на труд, на подвиг. Бывшие враги пожимали друг другу руки, делились последней махоркой.
Сегодня с утра запестрели по камерам афиши — концерт знаменитой дивы Марии Заволжской. Ура! ура! Значит, начальство не забыло обещания, значит, начальство держит свое слово.
Вечером заключенные снова прифрантились и по два в ряд пошли в театральный зал. Амельке не во что приодеться — разбитной брюханчик, игравший в «Ревизоре» Осипа, сам пожелал блистать перед Марией Заволжской во всем своем параде и в просьбе Амельки отказал. Впрочем, Амельке и незачем в чужой шкурке щеголять, сойдет и в старом балахоне: мысли Амельки теперь иные, и на Зою Червякову ему да-кось наплевать.
После преступной выходки на спектакле «Ревизор» начальство решило помещать женщин во время зрелищ отдельно от мужчин. Теперь все женщины сидели на спешно устроенных вдоль задней стены хорах.
Ввалившиеся в зал заключенцы, среди которых много новичков, сразу отыскали женщин, задрали к хорам головы и зорко, по-ястребиному, принялись высматривать своих подруг-марух.
— Ванька! Никак, ты? — турманом кувыркаясь, летит сверху, — Когда зацепился?
— Здравствуй, Надька. Ну, как?
— Ой, Обмылок! Степка! И ты влип?
— Замели… Под следствием… А ты, Лизка, в которой камере?
— Пятой, в пятой!.. Подкинь рублевки две…
Женщины цветистой гирляндой прихлынули к барьеру хор. С их оживленных лиц падают вниз, очи в очи, радостно-грустные улыбки. Вибрирующие нити голосов, смешинок, вздохов, взоров, пересекаясь, делая летучие узлы, плетут густую сеть. И эта сеть — от сердца к сердцу, из уст в уста — путано колышется меж унизанными женской стаей хорами и толпою заключенцев с запрокинутыми лицами. Женщины приветливо взмахивают платочками, шарфами, а сзади них — живописно плещут крыльями нарисованные на стенах ангелы.
Раздражающе тренькает звонок.
— Занять места!
И сразу все, кроме вдруг затихших ангелов, шумно садятся. Мужчины растирают уставшие шеи, улыбаются, пыхтят.
Амелька сел в пятом ряду и с интересом наблюдал проходивших мимо него заключенцев. Дунька-Петр вперевалку плыл, как селезень, повиливая жирным задом. Ромка Кворум ковылял как-то неуверенно, словно на искусственных ногах. Амельке показалось, что Ромка пьян или волнуется. Впрочем, все волновались в этот вечер, больше же всех Амелька. А ну-ка, что за птичка эта знаменитая артистка?..
Поднялся занавес, вышел румяный старичок в кургузом пиджаке, остановился возле рояля и сказал:
— Я сейчас сыграю вам одну из пьес Шопена. Вслушайтесь. Звуками можно передавать разные душевные эмоции; звуками, как и красками, можно рисовать целые картины, образы, ландшафты. Сейчас вы услышите в звуках раннее утро на реке, вы услышите журчанье струй, лепет камыша, порханье и щебет птиц, вообще — благостное пробуждение природы. Во второй части — конский топот: всадники мчатся степью, и где-то плачет осиротевшая мать.
Он сел, простер над роялем вспружиненные кисти рук и нежно опустил их на клавиши Зал погрузился в напряженную внимающую тишину. Мягкий поток звуков, наполнив все пространство, уносил в иной, напевный, волнующий сердце мир. Овеществленные звуковые образы ясно чертились на общем фоне пьесы, но их воспринимали два-три человека. Для остальных — это цветистый Дождь, непонятный хаос звуковых вибраций. Ритмичные звуки ласково захлестывали мозг, утомляли темное сознание. У многих закрывались глаза, никли на грудь головы; иные впадали в сладкий сон; один даже громко захрапел и получил от соседа здорового пинка,
Но вот всадники промчались, камыши отшумели, рояль замолк. Пианист поднялся. Наступившее молчание сразу пробудило зал. Пианист сухо поклонился на ленивые хлопки, ушел.
С хор, от женской половины, полетели вниз свернутые в трубочку любовные записки, так называемые «ксивы». Мужчины подымали, прочитывали адрес и, крадучись, честно передавали по назначению.
Снова поднялся занавес, снова вышел старичок и сел возле рояля. Вслед за ним легкой поступью выплыла на просцениум лучезарная певица. Раздались неприветливые жидкие хлопки. Певица прищурилась сквозь лорнет на публику и, чуть обиженная, слегка кивнула головой. Она высока, стройна, в темном длинном платье, у плеча — желтая роза. Овал бледного лица красив, спокоен. Голова — в темных локонах, перехваченных обручем с блестящими камнями.
Зал повозился, откашлялся, затих. Румяный старичок вдохновенно откинул голову, ударил в клавиши рояля. Артистка запела «Калинушку». Голос ее густ, одухотворен: он лился плавным, широким потоком, он забирал над толпой власть: большое сердце толпы прислушалось, дрогнуло, заныло. Глаза вдруг загорелись восхищением. Тихое очарование окутывало воздух, как звучащий золотой туман, Амелька скован был холодным онемением; он весь трепетал; зубы его стучали.
Певица кончила. Поднялся бурный рев восторга. Ладони заключенных вспухли от яростных рукоплесканий, глотки охрипли от криков. Мария Заволжская, милостиво улыбаясь, теперь стала отвешивать глубокие поклоны, обнажая блеск зубов и мрамор плеч.
Вторым номером артистка исполнила «Ночь тиха, ночь тепла», третьим — «Соловей».
Когда легкий голос певицы взлетел в соловьиных трелях в облака, Амелька, да и многие из слушавших дрогнули от неуверенности и страха за певицу: как бы не сорвалась, не осрамилась. Нет, вынесла… И кровь отхлынула от сердца: раздался общий облегченный вздох.
Артистка с сильным подъемом стала исполнять «Спите, орлы боевые». Голос ее теперь звучал стальными нотами, улыбка скрылась, лицо похолодело, брови сдвинулись в трагические линии.
Атмосфера зала все больше и больше накалялась. Аплодисменты гремели неуемными взрывами. Вызовам не было конца.
В антракте очарованные заключенные мнениями не обменивались: тут уж не до слов, только заглядывали один другому в глаза и гоготали. Весь зал был влюблен в артистку насмерть. Обаяние ошеломляющего искусства петь и внешняя красота Марии Заволжской царили над толпой.
Казалось, психика, злая воля заключенных, сразу перестроилась: все обмякли, почувствовали себя настоящими людьми, готовыми на труд, на подвиг. Бывшие враги пожимали друг другу руки, делились последней махоркой.