— Вот голова Ивана Петровича ушла в потолок, вот он весь ушел, видны только подметки, вот он пропал, он во втором этаже. Видишь? Да?
   — Да! — крикнул Луковкин и побежал к двери. — Я наверх, по лестнице, к нему…
   — Закрой глаза! Проснись… Ребята закричали:
   — Врет он!.. Ты чего это, Луковкин, врешь?
   — Вот подохнуть, — не вру! Видел. Сам видел!.. Легавым буду — не вру!..
   Психиатр усадил всех на стулья.
   — Ну вот, ребятки, теперь вы сами убедились, какая во мне сила… Ну! Спать!!
   Дети закрыли глаза. Их лица корчились от едва сдерживаемой улыбки,
   — Спать! Спать! Спать! — звонко, как удар металла о металл, приказывал психиатр. Выбросив вперед обе руки, он стоял пред ребятами, повелительно поводя глазами от лица к лицу.
   — Кажется, уснули, — тихо проговорил Иван Петрович.
   — Уснули, — хором ответили парнишки. Иван Петрович быстро закрылся книгой. Психиатр топнул, крикнул:
   — Спать, спать! Спать! Вот я подыму руку — и вы заснете.
   Послышалось легкое храпенье. Лица мальчиков стали спокойны. У двух — головы свесились на грудь. Третий закусил губы и больно щипал себе ногу, чтоб не рассмеяться.
   И среди тишины стрелами летели стальные фразы, вонзаясь в мозг:
   — Вы больше не будете озоровать. Нет, нет! Вы — хорошие мальчики. Вы будете подчиняться дисциплине, вы не будете воровать; воровство — порок, оно омерзительно, противно, оно позорит человека Нет, вы не будете воровать не будете воровать! Нет, нет! Вы будете внимательно относиться к учебе. Вы будете любить приютивший вас дом. Вы никогда не станете думать о побеге. Вы никогда не убежите, вы не смеете убегать! Нет, нет, не смеете!
   Сеанс окончился. Время ужинать Все десять ребятишек, бывших на сеансе, вели себя за ужином прекрасно, Инженера Вошкина не было. Администрация всполошилась. Обыскали весь дом, чердаки, сад, ближайшие улицы. Емельян Кузьмич помрачнел, как туча. И только в одиннадцать часов, когда дом спал, вдруг раздался звонок с парадной. Инженер Вошкин чистосердечно повинился, как он во время сеанса залез в камин и там накрепко уснул, как его заперли в классе, как затем он выпрыгнул через фортку на улицу. Он просит извинения, что так глупо все вышло. Его охотно простили.
   Когда он вошел в спальню, малыши подняли головы.
   — Спать, спать! — крикнул Инженер Вошкин. — Закройте глаза и не просыпайтесь!
   — Зачем?
   — Когда?
   — Еще вчера, — скрепил Инженер Вошкин и стал разуваться.
 
* * *
 
   Так вот оно что! Ну, теперь ясно. Оказалось, что вся усадьба вместе с помещичьим домом, службами и теми постройками, на которых работал Филька с Дизинтёром, — все это предназначается для трудовой колонии беспризорных.
   Старому торгашу Тимофею такое соседство шибко не по нраву. У него две дочки: долго ли этим хулиганам девок с толку сбить? Да ведь от них, от мазуриков, никому житья не будет; воровство разведется, пьянство, поножовщина; они, окаянные, все жительство спалят. Ведь их из домов заключения будут набирать. Да разве они — люди? Они черти какие-то, арестанты, живорезы, аспиды. Нет, к черту, к черту их!
   Не только домовитый Тимофей, но и середняки с беднотой под влиянием местных богатеев готовы были встретить трудовую артель в колья.
   Вскоре сход крестьян постановил хлопотать в центре о переводе будущей колонии беспризорников куда-нибудь в другое место, ну хоть верст за двадцать, что ли, в степь. Крестьяне в этом деле охотно помогут: дадут лошадей для перевозки строений, дадут даровые руки, все дадут, лишь бы подальше упрятать это хулиганское гнездо. Однако комсомольская ячейка такому обороту дела воспротивилась: она прохватила кой-кого из упористых крестьян в стенной газете и в свою очередь послала бумагу в центр: ячейка приветствует открытие трудовой колонии беспризорных.
   Давнишние нелады между комсомолом и отцами еще более обострились. В хатах крик, шум; у матерей сердце воет; отцы скрежещут зубами, рады изувечить сыновей, а боязно: в тяжелом ответе будешь.
   Торгаш Тимофей все-таки надавал Наташе оплеух, мать подвернулась — и той леща влепил.
   — Заступница! Хочешь дочерь свою спортить… Наташа ревела воем; отец рванул ее за косу и бросил на пол.
   — Нишкни! Я те покажу комсомол… А Фильку он выгнал вон: выбросил в хлев, коровам в ноги, его сундучишко.
   — Чтоб духу твоего не было! Иди в свой красный уголок. Путаник, безнадзорный чертов… Тебя, может быть, в камунью ихнюю примут, в арестантскую. Одного поля ягода!
   Дизинтёр, наблюдавший всю эту сцену, безмолвствовал, переглядываясь с Катериной. Филька подобрал свой запачканный коровьим пометом сундучок, вытер его соломой и пошел с ним к бобылке, старухе Пелагее.
 
* * *
 
   Сеансы психиатра с хулиганствующими мальчишками повторялись через каждые три дня. Хулиганы заметно присмирели, стали с интересом заниматься учебой, не дерзили старшим.
   Но вот после четвертого сеанса хулиганы как с цепи сорвались: стали непослушны, нахальны, били мальчиков и девочек. На уроке хромоногий Колька Жучок с ухарским циничным видом спросил воспитательницу:
   — Марколавна, отчего у кошки котята родятся?
   — Как тебе не стыдно, Коля!
   — А что вам, жалко?
   — Марколавна! — бросив карандаш, кричит Спирька Зайцев. — А больно бывает, когда родятся дети? Вместо ответа возмущенная Марколавна говорит:
   — Иди, вымой руки.
   — А что, они поганые, что ли? Иди, иди.
   — Не пойду… Мой свои!
   В это время Колька Жучок писал мелом на классной доске:
 
   «Никаких занятиев мы не жилаим.
   Да здравствует РСФСР».
 
   Все десять хулиганов с криком «ура» выбежали из класса. Они до самого обеда табунились по коридорам, окруженные прочей детворой. Рассказывали о своих приключениях, воровстве, пьянстве. Черноволосый Колька Жучок говорил:
   — Я много детских домов прошел. Эх, один детский дом — вот дом! Не чета вашему. Вот там порядок. А у вас что? Тьфу! Заведующий ваш что захочет, то и делает. Докторей зовет, которые дурака валяют: «Спать, спать!» А подь ты к ляду, сам спи, очкастый черт… Псих… А у нас вот как было: заведующий не по нраву нам — сейчас долой! Нового давай. Присылают нового. Мало жратвы, кричим: «Давай больше шамовки!» Дают добавки… А нет, так «на шарап»…
   Слушавший эти речи хозяйственный Ленька Пузик побежал наушничать заведующему.
   За обедом, когда Емельян Кузьмич стал разливать по тарелкам суп, Колька Жучок и Ванька Морошкин заорали:
   — Ребята, «на шарап»!
   — Налетай, подешевело! — подхватил и Вошкин.
   Весь стол, как по уговору, с шумом вскочил, опрокинул на пол огромную миску с супом. Ленька Пузик, запыхтев, с негодованием выплеснул свою тарелку в лицо Кольки Жучка:
   — На, хулиган.
   Началась свалка. Инженер Вошкин залез на стол, взмахнул руками, крикнул:
   — Спать! Спать! Вы больше не будете драться! Нет, не будете.
   Вбежал заведующий. Свалка прекратилась. Десять человек спевшихся хулиганов отошли в угол, угрюмыми волчатами, набычившись, смотрели на побагровевшего Ивана Петровича. Бородатый Емельян Кузьмич, подойдя к окну, стряхивал с облитой куртки вермишель.
   Заведующий приблизился вплотную к хулиганам.
   — Вы, ребята, должно быть, не понимаете, куда попали. Вы занимаетесь воровством, устраиваете всяческие безобразия. Так, ребята, жить нельзя. Надо жить дружной семьей. Советская власть тратит огромные деньги на ваше воспитание, А вы что? Вы не умеете с должным уважением относиться к труду педагогов, которые стараются сделать из вас хороших граждан. Ну, отвечайте…
   Ребята, все так же набычившись и сопя, упорно молчали.
   — Ну, что ж вы молчите?
   — Не желаем с вами разговаривать. Чего пристали? Щеки Ивана Петровича пошли пятнами: он заложил в карман руку и сказал:
   — Очень трудно, ребята, с вами работать.
   — Ты деньги за это получаешь… Ну и захлопнись!
 
* * *
 
   Вечером, после ужина, было сразу два заседания: педагогического совета и старостата детей.
   Педагоги — их пять человек — с жаром доказывали, что хулиганствующие ребята являются в полном смысле морально дефективными, то есть с больной, неисправимой волей, вконец испорченными детьми. Им место не здесь: им место за решеткой изолятора,
   — Таких звероподобных ребят нельзя держать в детском доме, — покашливая и чихая, говорил учитель Добродумов. Он левой рукой растирал простуженный бок, правой рисовал на бумажке кнуты, ослиные головы, тюремные решетки. — Таких ребят надо отослать туда, откуда они пришли, — в приемник, чтобы там знали, что подобных беспризорников надо направлять не в детские дома, а за решетку.
   — Я вполне к вам присоединяюсь, — затянулась папироской Марколавна. — Они, эти восемь джентльменов, пристают к девочкам, во время прогулок делают пакости. Они размозжили кошке голову кирпичом, а голубя разорвали за лапки пополам. Когда я накричала на них: «Так хорошие мальчики не поступают!» — они ответили: «Морду бы набить хорошим мальчикам. Буржуи, в „красивые“ записались».
   Молча выслушав град слов, стал говорить Иван Петрович. Он, начитанный, но малоопытный в педагогии человек, имел свою точку зрения на дефективных,
   — Товарищи, — начал он глухим, с нервными нотками голосом. — Нам надо помнить слова известного в педагогическом мире доктора Трошина, который отметил в своем труде «Детская ненормальность за сто лет», что моральная дефективность есть редчайшая болезнь. А мы склонны в каждом хулиганствующем парнишке видеть сумасшедшего, неизлечимого субъекта. Недаром профессор Штромайер сказал про нас, вот про таких, как мы, скороспелых на выводы педагогов, что «помещение ребенка в тюремную обстановку, где обучение является мучительной самоцелью, а не средством пробудить в ребенке интерес, доказывает, что мы имеем дело не с моральным слабоумием ребенка, а с моральным слабоумием воспитателя». И правильно. Нельзя ребенка рассматривать как животное и сажать его в железную клетку. Человек — всегда человек. Он ждет нашей любви, внимания, опыта, опирающегося на научные методы.
   После его речи сказал несколько слов психиатр.
   — Я верю в благодетельность гипноза. Я утверждаю, что эти аморальные мальчики на пути к полному выздоровлению. Проявленная ими вспышка хулиганства есть не более как протест их природы, порабощенной моей волей. Это вполне нормально. Это конвульсии издыхающего в них порока. При следующих повторных сеансах все сгладится, все исчезнет без следа.
   Заключительные слова психиатра заставили заведующего безнадежно улыбнуться.
   Слово взяла Марколавна. Она облизнула губы, откинула клок волос со лба и, опасаясь показаться сентиментальной, заговорила приподнятым, взволнованным голосом:
   — Я согласна с выводами товарища заведующего Ивана Петровича. Да, действительно: главное в нашем трудном деле воспитания — это любовь к детям. Любовь — это все. Вспомните слова великого хирурга Пирогова: «Любовь совершает чудеса — она изменяет нашу природу, делает возможным то, что казалось несбыточным».
   — Да, да, — снова встрепенулся Иван Петрович, — конечно же, любовь, ласковость к детям — это не плохо, но прежде всего тактичность, уменье к ним подойти. Нам следует дорожить уважением детей друг к другу, надо раздувать в них чувство собственного достоинства. Всего опаснее, когда подросток начинает наблюдать со стороны педагогов безнадежно плохое мнение о нем, тогда подростку уже рисковать нечем, ему «все равно», ему — «наплевать»! Тогда в нем пробуждается какая-то забубенность, желание ухарствовать, пакостничать. Вы понимаете, друзья? И мы всеми силами должны предупредить наступление такого момента…
   — Конечно, конечно!! — вскричала Марколавна и ткнула окурок, вместо пепельницы, в распростертую на столе ладонь педагога Добродумова. — Иван Петрович прав! Нельзя доводить ребят до состояния психической безнадежности…
   — Виноват, я не кончил… О чем же?.. Да… Впрочем… — Иван Петрович сжал левой рукой виски, а правой постучал укоризненно о край стола. — Вы вечно, Мария Николаевна, перебиваете… И еще надо нам крепко запомнить: педагог должен советовать, а не навязывать свой опыт.. Нет, не это… Да! Я хотел… я хотел… — Он широко открыл прищуренные глаза и вместе со всеми стал прислушиваться к нараставшему где-то там, за коридором, шуму, — Я хотел сказать, что среда могущественна, ее влияние отличается необычайной силой и постоянством, человек же — только продукт среды, ее детище… Поэтому…
   Но тут все педагоги сорвались с места и выбежали вон.
   На заседании детского старостата шел жаркий бой. Ребята скакали по партам, кубарем катались по полу, тузя друг друга. Из носа Саши Костычева, отбивавшегося сапогом, как шпагой, текла кровь. Сбрежу Булку, председателя, утюжили озлобленные малыши. В драке принимали участие ворвавшиеся на заседание Ленька Пузик, Инженер Вошкин и двое новеньких, дефективных: хромой Колька Жучок и карапузик Ванька Морошкин.
   Вдруг ввалился весь педагогический совет.
   — Ша! Сеанс окончен! — скомандовал Инженер Вошкин
   Встрепанные ребята вскочили с пола, оправлялись, наперебой орали, утирая рукавами катившиеся слезы обиды: да как же, попрана правда, убеждения, дисциплина:
   — Мы голосовали за!.. Мы против! Не подначивай!.. Слабо, слабо… Надо хулиганов вон!.. На улицу… Зачем?.. Врете вы! Дураки вы!.. Надо убеждать… А эти налетели со стороны!.. Ленька Пузик. Как они смели?! А что ж такое?.. Долой воров! Вон!.. Убежденьем, убежденьем! К черту хулиганов!..
   — На фиг, на фиг, на фиг!! — сипло кричал Инженер Вошкин, сморкаясь в подол выпачканной красками рубахи. Его усы и борода в свалке облиняли, очки же перед дракой он предусмотрительно спрятал в парту.
 
* * *
 
   Трудовой день в детдоме начинался с девяти часов. Дети оправляли постели, проветривали комнаты, бежали умываться. Затем двадцать минут гимнастики. После чая все расходились по классам. Обед, отдых, игры Пообедав, старшая и средняя группы отправлялись в мастерские: переплетные, сапожные, портновские, столярные. Девочки усердно занимались рукодельем. Полагалось работать три часа. Но некоторые из ребят неотрывно сидели в мастерских до вечера: приходилось прекращать работу силой. Выработка продавалась на базаре — так завел новый заведующий домом; вся выручка обращалась на улучшение питания и платья. Некоторым старателям выдавались на руки сверхурочные заработанные ими деньги: пятак, гривенник, двугривенный.
   Эти трудовые навыки, разумно прививаемые детям, заставили ребят любить свой дом, уважать труд, ценить вырабатываемые ими вещи.
   — Нет, ты погляди, Васька, какие я пять книг переплел Пушкин! И буковки золотые сбоку, по корешку.
   — А ты видал, какую раму мастерим мы с Павликом? Нам дюжина рам заказана. Двадцать пять рублей штука!
   — А кто эти сапоги шил? Я шил!
   Летучая комсомольская ревизия с представителями местных газет нашла, дом в полном порядке, выразила доверие учительскому персоналу и постановила хулиганствующую братию перевести в другой детдом, «для трудных».
   Теперь весь дом готовился к выезду на дачу. Ребята вычерчивали всяческие графики огородных и посевных площадей распределения рабочей силы, дней дежурств. Столяры старшей группы выделывали плетеные стулья, лопаты, грабли; девчонки мастерили сачки для ловли букашек; трое малышей под руководством Леньки Пузика заплетали невод. Инженер Вошкин совместно С Емельяном Кузьмичом составляли проект электрификации будущей дачи. Инженер Вошкин весь в неусыпной заботе — лучше не подходи: будешь приставать, циркулем пырнет. Он в беспоясой, измазанной красками рубахе, на носу очки без стекол, на гладком лбу наведенные тушью морщины зрелой мудрости, под носом — усы, под губой — бородка клинышком. Заведующий на его безвредные затеи давно махнул рукой: борода так борода, лишь бы дело делал
   Пятый сеанс с ребятами, как и предсказывал доктор-психиатр, оказался очень благотворным: хулиганы стали послушны, присмирели. После шестого сеанса семь человек, подвергавшихся воздействию гипноза, в ночь бежали. Украдены были три одеяла, дюжина ножей с вилками, серебряные часы повара, калоши и шапка заведующего домом. Перед побегом хулиганы успели напакостить по углам во всех классах, как дурные кошки, а на двери в квартиру заведующего написали мелом; «Будьте уверены».
   Заведующий рассорился с психиатром, назло ему и самому себе зверски стал курить. Однако атмосфера в детском доме после побега хулиганов заметно очистилась. Это радовало и малышей и педагогов.

20. «МАЛИНКА». ВРАЖДЕБНЫЕ ТЕНИ

   В доме заключения весна распахнула окна. Опьяняющий свежий воздух хлынул в камеры, выметая солнечной метлой промозглый запах, вздохи, мрак, уныние. Народ повеселел, голоса окрепли. Шаги по асфальтовым полам звучали уверенней и четче,
   Заключенные сгрудились у окна, восторженно глядели в голубое небо.
   Их глаза блистали грустью о былом, надеждой на скорую свободу. Да и было с чего. В доме ширились, крепли настойчивые слухи об амнистии: вот-вот наступит первомайский праздник. Весь дом потонул в потоке всеобщего возбуждения. Поголовно все — даже с десятилетними сроками, даже смертники — были упоены призрачной мечтою о свободе. Эта мечта, взбодренная лучами солнца, упорно опрокидывала все преграды логики, прогоняла всякую иную мысль, надолго лишала сна, палила мозг огнем. Мираж свободы, ослепляя, разжигал страшную жажду ожидания и в конце концов трагически обманывал. Так в знойной пустыне ошибается путник, которому погрезилось на горизонте озеро, до краев налитое студеною водой.
   Воля, воля! Зачем ты ушла от них и когда придешь? Нет ничего на свете краше тебя, милей…
   Вечером вселились в камеру Амельки новички; два отрепыша и третий — барин.
   Федька Оплетай, рябой и кривоглазый, с надвое рассеченной, заячьей, губой, быстро примазался к барину. Петька Маз, узкоплечий, с большой бульдожьей рожей, и плешастый брюхаичик Дунька-Петр тоже втерлись к нему в компанию.
   — Откуда изволили прибыть-с? За что влипли-с?
   — Я даже вовсе не влипал… Я коммерсант, с налогами заминка вышла… Отойдите, отойдите, — брюзжал краснощекий, крепкотелый, с рыжими усами, купчик.
   — Да что вы нас презрительно гоните, мы против вас ни хирим-пирим, — юлила возле него шпана, посматривая на большущий кожаный чемодан, служивший купчику стулом.
   — Нате вам по папироске и ходите прочь… Иначе надзирателю скажу…
   — Ах, ваш честь, благодетель!.. Да вы будьте без опаски. У нас спокойно, как в санях… Ни хирнм-пирим, как говорится.
   Оставив купчика, тройка стала в обнимку расхаживать по камере. Федька Оплетай, сверкая здоровым глазом, шептал:
   — Эх, черт… Надо бы «малинки» раздобыть. Уснет — умрет, Стой, стой!.. У Леньки Шкета есть.
   — А вверху знают? — спросил Дунька-Петр, виляя на ходу, как селезень, толстым задом.
   — Знают. «На стреме» Ромка Кворум,
   Когда все завалились спать, купчик долго еще недвижимо сидел, опустив на грудь голову. Вот раза два клюнул носом, встряхнулся, с горестью посмотрел по сторонам и, вздохнув, стал укладываться на чуждой ему грязной койке. Сунул под подушку чемодан, пиджак, перекрестился и, не разуваясь, лег.
   Выбрав ночной час, когда купчик стал похрапывать и бредить, узкоплечий Петька Маз пополз змеей меж койками и вскоре высунул свою бульдожью рожу из-под койки купчика. Тот безмятежно спал. Петька Маз осторожно насыпал ему на усы «малинки». Toт потянул ноздрями и чихнул. Петька Маз нырнул под койку. У купчика лицо спокойно, глаза закрыты. Из тьмы выросла рука Петьки Маза и вновь посыпала на его усы «малинки».
   Прошло полчаса. Страж в коридоре безуспешно борется с предутренней дремой: весенние сны густы, от них шалеет кровь.
   Петька Маз выхватил из-под мертвецки спящей головы желтый чемодан, опрокинул на простыню все содержимое и стал быстро вязать в узел. Он работал на карачках, припав к полу, не дышал. Сунув пустой чемодан под голову ограбленного, вор пополз о узлом к себе. За стеклом окна, возле которого стояла его койка, нетерпеливо подпрыгивал конец веревки с петлей. Петька Маз тихонько приоткрыл окно, привязал узел к веревке, сплющив, просунул его через решетку, и поклажа, елозя по внешней стене, поползла вверх, в третий этаж, к Ромке Кворуму, А окно закрылось. С двух коек — легкий, торжествующий смешок. Петька Маз спрятался с головой под одеяло.
   Утром едва разбудили купчика. Его голова будто налилась свинцом, в ушах гудело. Он поднялся, посидел все так же свесив на грудь голову, но стало скверно, опять прилег.
   — Курослепов, болен, что ли? — спросил его пришедший с проверкой надзиратель.
   — Так точно… Занемог, — сказал тот. — Глаза ломит… Голова… Мне бы капель… в чемодане…
   Но чемодан был пуст. В камере начался повальный обыск. Однако дело сделано чисто. Хапаное сегодня же уплывет на рынок, а завтра ночью воры будут делиться барышами.
   Амелька вплотную сдружился с Денисом. Культурник Денис начитан, развит, он даже писал для местных журналов неплохие рассказы. Он решил перевестись в один из столичных домов заключения и подал соответствующую просьбу прокурору. Срок его отсидки должен скоро кончиться. Денис подумывал попасть в высшую школу.
   Амелька Схимник продолжал глотать книги, делал из них выписки в свой дневник. Наряду с чужими афоризмами и мыслями в дневнике попадались печальные воспоминания о бессмысленно погибшей матери — покаянный вопль Амельки. На этих страницах чернила растеклись от слез.
   Он непоколебимо верил в свои силы, в то, что пройдут сроки и он станет упорным трудом зарабатывать деньги. Но для кого ж ему жить, трудиться? Ведь матери нет и некого обрадовать, что испытание для него кончится, что снова станет человеком.
   — Жить и трудиться будешь для людей, — подсказал ему Денис.
   Амелька упорно думал над этими словами. Что есть люди? Обида ему была от людей и горе. Он помнит мужиков, однодеревенцев; Луку, Петра, Игнатия, Прова, — они вышвырнули Амельку вон, как. мусор, они разлучили его с матерью, и вот через них — через них! — матери не стало. Или взять его отца, рабочего. Кто убил его? Белогвардейцы, предатели, тоже люди. А каких людей он видел, толкаясь по трущобам? Получал ли он от них бескорыстную помощь, умный совет, хоть маленькую ласку и внимание? Нет. Зато на воле он нередко наблюдал расфуфыренных барынь; у них на руках одетые в шелковые чепчики, в бантики, голозадые, кругломордые собачонки; барыни пичкали их шоколадом, печеньем и с брезгливой ненавистью фыркали на таких, как он, Филек и Амелек. Для них пес дороже человека. И это люди? Или сытые торгаши, или приезжавшие на базар крестьяне: в руках кнут» за пазухой камень; попробуй украсть голодный человек две-три картошки, — убьют, не крякнут. Правда, он видел и трудящихся, но не задумывался над их жизнью; ой тогда не знал цены труду, не понимал назначения человека; он считал в то время, что трудятся лишь одни глупцы в пользу сытых и довольных, что цель жизни есть бездельная свобода. Или взять окружавший его двуногий зверинец: убийца Ванька Граф, безлобый Чечетка, Петька Маз, Чумовой, Дунька-Петр и многие другие. Вот люди, вот зверье. Так для кого ж Амелька, войдя снова в жизнь, будет трудиться? Для этих людей? Будь они все прокляты…
   Так, взлетая и падая в бездну, качалось мрачное настроение Амельки, он стоял на распутье, он не знал, что ответить самому себе, какой укрепой сцепить себя с людьми. Такое неустойчивое состояние духа за последнее время гнело Амельку день и ночь. Он неослабно ждал воли, разумного труда, но этот естественный порыв всякий раз неотвратно упирался в стену противоречий, разлада с самим собой. Вопрос — для кого жить и стоит ли вообще жить — оставался без ответа.
   Разумный Денис, включивший себя в круг Амелькиных недоумений, пытался помочь ему в этом разобраться. Опираясь на усвоенную им политграмоту и вытекавшую из нее современную мораль, Денис говорил Амельке:
   — Ты, товарищ Схимников, рассуждаешь вполне по-мещански. Ты будешь трудиться не для Петра, Сидора, Карпа в отдельности, ты будешь трудиться на потомство, на все человечество в общем и целом. На че-ло-ве-че-ство! Запомни это.
   Амелька, сжав ладонями виски, нервно крутил пальцами вихрастые свои волосы; культурник Денис колупал бородавку на своем калмыцком желто-сером лице.
   — Ты утверждаешь, товарищ Схимников, что люди тебе враги. Это неправильно. Ведь пролетариат не враг тебе, а друг. У тебя есть и должны быть, как и у всякого сознательного, классовые враги. Понимаешь? Клас-с-со-вые! Это — да.
   — Мне хотелось на мать работать, на Настасью Куприяновну, если бы жива была. Вот я о чем толкую, — робея и удивляясь, почему он робеет, сказал Амелька,
   — На мать, значит, в том числе и на себя. А где ж целеустремление в мировом масштабе? Это узко, товарищ. Это по-мещански. Перед тобой не мать, не брат с сестрой; перед тобой человечество. Че-ло-ве-че-ство! — Денис, захлебнувшись распиравшим его внутренним восторгом, вскинул руку с вытянутым пальцем так порывисто, что сопревший под мышкой френч треснул.
   Амелька утвердительно кивнул головой. Но в его серых глазах мелькало недоумение, хляби внутренних противоречий. Понятия «мать» и «человечество» заслоняли друг друга, вели ревнивый спор, взаимно уничтожаясь и вновь вспыхивая в каких-то бесформенных, враждующих между собой тенях.
   — В уме одно, а вот тут — другое, — ударив себя в сердце, глухо сказал Амелька.
   — Вполне понятно, — не раздумывая, ответил Денис. — Ты еще не изжил в себе предрассудки. Изживешь, все будет ясно.