Страница:
Марколавна с особой заботой угощала выздоравливающего малыша отдельно от других в своей комнате.
— Ну вот, будь паинька. Веди себя прилично.
— Да я ведь и не хулиган. А просто так… Вола за хвост крутил… От скуки, А хочешь, я тебе, голубушка, усовершенствование устрою: как кто чужой войдет в твою комнату, так звонки зазвонят. Даже могу — у тебя в кармане зазвонит звонок.
Не дождавшись ответа, он побежал в свой класс, к старшей группе. По пути отворил дверь в младшую группу; там рассказывала сказки пожилая учительница Рябинина; девочки, слушая ее, делали из лоскутков куклы, мальчики клеили коробочки.
— Привет! — сказал Инженер Вошкин, входя. — Я только загадочку задам. Вот пошли два отца и два сына на охоту, убили трех зайцев и домой вернулись. А у каждого в сумке по зайцу оказалось. Как это так? Ответ в следующем номере — Он захохотал и выбежал, хлопнув дверью.
Малыши, мальчики и девочки, тоже захохотали, бросили слушать сказку, стали думать над загадкой. Учительница Рябинина сказала:
— Это он врет. Они убили четырех, а не трех зайцев, если у каждого в сумке по зайцу.
— Ясно, ясно! — закричали малыши. — Раз два отца да два сына, ясно — четырех…
В старшей группе кончался час политграмоты. А за окнами солнце, весенний день. Хочется порезвиться, побегать, поиграть в снежки. Ребята подымают «бузу», не слушают учителя, стучат в пол ногами, перебрасываются жеваной бумагой. Инженер Вошкин нарисовал себе чернилами усы.
— Теперь, товарищи, вы наглядно убедились, что значит классовая борьба, — говорит теряющий терпение учитель и хватается за ухо: в :висок смачно ударил ком жеваной бумаги.
Час окончен. В дверь лезет большая борода Емельяна Кузьмича. Начинается урок арифметики.
— Вот, ребята, — говорит он. — Сообщаю вам по строжайшему секрету. Весной наш детский дом получает участок земли с огородами и с пашней.
— Ур-р-а!! — заорали ребята. — Ра-ра-ра-урра!
— Тише, тише, — зашипел Емельян Кузьмич, замахал на них руками. (Он побаивался нового, довольно строгого заведующего домом, любившего дисциплину, порядок, планомерность.) — Теперь, ребята, нам надо вычислить, сколько потребуется семян для засевки полей, сколько навозу для удобрения.
— Давай площадь! — с азартом кричат ребята. — Какая площадь?
— Пишите, — проговорил учитель, радуясь, что так ловко поддел на удочку тугих к решению задач детишек. — Запашка под пшеницу — двадцать семь тысяч десятин… Под овес восемнадцать тысяч… Вот сколько нам дадут…
— Врешь! — заголосил с задней парты Ленька Пузик, сын крестьянина. — Врешь, слепых на столбы наводишь… Столько десятин во всем мире нет.
Емельян Кузьмич конфузливо, как пойманный с поличным, улыбнулся, забрал в горсть бороду, сказал:
— Да, да, перепутал… Сейчас, сейчас! — Он достал из кармана записную книжечку, открыл ее и, уткнувшись длинным носом в ту страницу, где было записано отданное в стирку белье, стал диктовать: — Пишите… Теперь точно; пахоты триста семьдесят пять десятин, под пшеницу. Записали?
— Еще вчера! — крикнул Инженер Вошкин.
— Под овес сто двадцать девять десятин. Теперь десятины переведите в гектары. Теперь кто знает, сколько пудов семян надо на засев одного гектара?
— Семь!
— Девять!..
— Хорошо. Возьмем для ровного счета семь и пять восьмых пуда. Переведите пуды в килограммы. Не в центнеры, а в килограммы. Поняли?
— Когда?
— Зачем?
— Еще вчера, — скрепил мальчишеские озорные выкрики Инженер Вошкин.
— Ша! Братишки, не балди… Тут дело требуют, — слышались в разных местах протестующие голоса.
Ребята быстро со всей серьезностью принялись за дело. Глаза их горели. Головы работали в полном напряжении. А как же? Свое, родное, настоящее…
— Ну вот, решайте. А я пока пойду на заседание.
Учитель ушел. Тишина стояла, прерываемая усиленным пыхтеньем.
Меж тем младшее отделение, кончив слушать сказки учительницы Рябининой, отправилось на прогулку. В освободившемся классе заседал педагогический совет.
— Вот, товарищи, — докладывал новый заведующий ломом Иван Петрович Петров. (Он небольшого роста, бритый, с одутловатым лицом, с энергичными черными глазами.) — Мне с большим трудом, с большим боем удалось-таки выхлопотать для детдома хутор на лето. Речка, сосновый лесок, в полуверсте деревня. Довольно хороший, только небольшой дом — для девочек. Мальчикам придется жить в палатках, в шалашах по-походному. Мы будем располагать фруктовым садом, огородом в полгектара и пахотной землей в полтора гектара…
При этих словах Емельян Кузьмич широко улыбнулся, прикрываясь бородой.
— Вам что смешно?
— По некоторому поводу.
— Итак, нам предстоит с вами обсудить следующие практические вопросы. Первый вопрос…
В это время в класс вихрем ворвался Инженер Вошкин с наведенными усами и крикнул:
— Ответ: дедушка, сын и внук… Трое!.. Инженер Вошкин, видя перед собой не шумную гурьбу малышей, которым он только что задал загадку, а хмурых взрослых, вдруг страшно смутился. На него быстрой, подпрыгивающей походкой шел заведующий домом. Инженер Вошкин попятился к двери.
— Какой такой дедушка, сын и внук? — глядя сверху вниз, строго спросил его заведующий.
— А на охоту которые… Загадка… Не четверо, а трое…
— Пошел вон!
Инженер Вошкин юркнул в дверь, как карасик в омут.
С приближением весны из детского дома сразу сбежало семь мальчишек и девочка. В их числе скрылся и Клоп-Циклоп. Администрация дома встревожилась,
Предпринят был ряд мер к пресечению дальнейших побегов и к розыскам скрывшихся. На место беглецов были присланы из приемника новые восемь мальчиков. Крестьянский сын Ленька Пузик, живший в доме второй год и отличавшийся честным устойчивым характером, отнесся к новичкам с хозяйственной мужичьей подозрительностью. Он сказал Ивану Петровичу:
— Ты, товарищ заведующий, повремени новеньким давать казенную одежду. Через два дня я тебе резолюцию сделаю. Тогда уж…
Вскоре Ленька Пузик сдружился с новыми восемью, сразу влез к ним в доверие.
— Я тоже недавно здесь, — врал он, сидя с ними в укромном уголке, у печки — Думаю в четверг бежать… Чего тут? То ли дело на воле… Хорошо… А вы как?
Пятеро новичков надули губы, заругались;
— Иди к чертям!.. Мы едва попали сюда. А ты — воля. А чего там, на воле-то? Холод, вша ест, озорство. Беги: воля дураков любит. Баран кривобрюхий…
— Ша! Захлопнись! — осердился Ленька Пузик и в обиде так шумно задышал, что из левой ноздри его выскочил пузырь и лопнул.
Все засмеялись. Ленька сконфузился, поглядел кругом — никого из администрации не видно, — сморкнулся на пол и сказал:
— С вами вежливо разъясняются, а не то чтобы… Сволочи этакие, обормоты. Вам хорошее советуют… А вы лаетесь, как кобели поповские. Не хотите — и торчите здесь. А я вот убегу! Теперича весна.
Тогда трое остальных поманили Леньку в коридор и шепотом таинственно сообщили ему:
— Ежели в четверг, то и мы увинтим. Только б шкурку получить казенную. Сапоги дают?
— Дают.
— Мы уже из четвертого дома сигаем. Мы — вольные. С «красивыми» нам не жить. Только ты не сказывай.
— Будьте благонадежны, — весело поддернул штаны Ленька Пузик и тихонечко пошел от них, а как завернул за угол коридора, понесся вскачь и постучал в комнату Ивана Петровича Петрова.
— Товарищ заведующий! Резолюцию принес. Пяти гражданам можешь выдать спецодежду, это верные ваши. А трем — Кольке Жучку, который хромой, еще Ваньке Морошкину, самый низенький который, еще Спирьке Зайцеву — этим гражданам ша давать. В четверг тягаля хотят задать. Винтить. Фють, наматывай! Я хитрый: я все выведал. Имей в виду. Я Ленька Пузиков, то есть Алексей из старшей группы. Поведения хорошего. А то ты новый, — поди не знаешь меня…
Закончив торопливый свой доклад, мальчонка топтался на месте, не знал, уход иль иль нет.
Иван Петрович выслушал его со смущением, прошелся по комнате, подумал и сказал:
— За такое твое усердие надо бы тебе, оболтусу, оттянуть уши до плеч. Но я на первый раз прощаю. Ты — слушай, Алексей. Выпытывать людей таким образом, как ты это сделал, называется провокация. Это очень нехорошо. Это постыдно. Это позорно. Понимаешь?
— Понимаю. Я от усердия. Мне казенное жаль.
— Ступай. Ничего им больше не говори. А если придешь ко мне еще раз с подобной «резолюцией», я переведу тебя в разряд штрафных.
Ленька Пузик вышел в коридор, встал возле окна и целый час торчал так, огорченный и недоумевающий, барабаня в стекло пальцами, обдумывая свой разговор с заведующим и тягостно вздыхая.
В тот же вечер все восемь новичков все-таки получили казенную одежду и по паре крепких сапожишек.
Перед тем как укладываться спать, один из малышей закричал:
— Ай, ай!! Арабчика моего украли!..
Арабчик — кукла из черного сукна с белыми глазами и красными волосами. Были опрошены все дети. Никто не брал.
Тогда к Марколавне подбежал хорошенький Жоржик.
— Я очень, очень хочу кушать, — сказал он ей. — Если вы дадите мне пирожка кусочек, я скажу, кто украл арабчика. Я знаю, кто украл.
— Пирога нет. Но если ты умненький мальчик и любишь меня, то и так скажешь.
Жоржик подумал, сказал: «Пойдемте», — и побежал в спальню. Там он сел на пол и заявил при всех:
— Это я украл арабчика.
— Куда же ты его дел? — спросила Марколавна.
— А я его за печку бросил. — Он подбежал к печке, — Вон туда.
Но арабчика за печкой не оказалось.
— Зачем же ты врешь?
— Нет, не вру. Я забыл. Я его в шкаф… Вот в этот. Поиграл и положил.
В шкафу тоже не оказалось арабчика.
— Опять врешь.
— Забыл, забыл! — вскричал Жоржик. — Я его… я его за зеркало сунул.
Посмотрели за зеркало: нет.
— Жоржик!.. Говори правду… Или я тебя накажу, — едва сдерживая гнев, проговорила вся раскрасневшаяся Марколавна.
Жоржик заплакал и сказал:
— Вот вы не верите… А еще зоветесь моей мамой… Я забыл, Я его под шкаф подсунул. К самой стене.
Все заглянули под шкаф. Темно. Толстобокая нянька легла на живот и, дрыгая обутыми в красные чулки ногами, возила под шкафом клюкой. Оттуда летели сгустки пыли, сор. Не было и здесь арабчика.
Жоржик, смахнув слезы, рассмеялся, опять сел посреди пола и сказал:
— Я не украдывал арабчика. Я даже не видал, какой он есть. Я наврал.
Тогда малыш, у которого пропал арабчик, поднял нестерпимый вой: у него рухнула всякая надежда, что арабчик найдется. На его отчаянный рев и плач слетелись, как мошкара, ребятишки со всех спален. Марколавна растерялась.
В это время пришла нянька из флигеля, где жили девочки, и подала Марколавне куклу.
— Не ваша ли?
Тогда владелец куклы сразу прекратил плач, вырвал арабчика из рук воспитательницы и побежал с ним спать. А Жоржик кричал:
— Вот вы не верите, а я правду говорил, что не я украл! А вы все говорите, что я… Обижайте, обижайте маленьких! — с нервностью завизжал он и залился слезами.
Дети кругом смеялись, хлопали в ладоши, издевались над Жоржиком:
— Врун, врун, врун!.. Марколавна, накажите его. Вот мы сейчас за Инженером сходим, за Вошкиным… Он тебе…
Жоржик закрутился на полу волчком, заверезжал пуще. От его рева звенело в ушах. Нянька в дверях скрипела зубами: ну и задала бы она этому пащенку! Марколавна подняла его, поцеловала:
— Вот, дети, глядите. Сейчас я сделаю фокус: накрою Жоржика платком, сосчитаю — раз, два, три, и он замолчит.
Она сняла с себя теплый платок и покрыла им голову плачущего мальчика. Нянька неодобрительно плюнула и, тряся толстыми боками, сердито ушла.
Когда все дети засыпают, Марколавна обходит спальни, останавливается у Жоржика.
— Вы велели мне подумать о моем поступке, — лепечет он. — Вот я все думаю, думаю. Не сплю. А завтра, как проснусь, сяду на лестницу и все буду думать, думать. Я ночью сегодня обделаюсь.
— Надо, Жоржик, выходить в уборную.
— Я боюсь. Я лучше обделаюсь, а завтра матрасик высушу у печки… Я есть хочу.
— Спи.
— Я совсем, совсем буду умненький.
Марколавна идет к себе, садится за дневник. Дневники ведутся воспитателями обо всех детях с неустойчивым характером.
Одиннадцать часов вечера. За окном крупные, на темном небе, звезды. Марколавна мельком взглядывает на них, вздыхает. Болит голова, в ушах звон от дневного гвалта, шума. Она ведет три дневника — о Жоржике, Оле Буяльцевой и Пете Чижикове. Особенно подробно и с любовью она пишет о Жоржике, его поведении за истекший день, о плюсах и минусах.
Постучал в дверь и вошел Иван Петрович, заведующий. На его не по возрасту обрюзгшем лице усталость.
— Посоветоваться с вами, — сказал он, сел к печке и засунул руки в рукава. — Новые восемь мальчиков, присланные из приемника, — сплошное хулиганье. Трое собираются бежать. Все они очень скверно влияют на наших ребят, уже достаточно дисциплинированных. Что делать? Изолировать хулиганов некуда, и нецелесообразно, по-моему, было бы это. И вот я придумал некий выход.
— Нуте, нуте, — заинтересовалась Марколавна.
— Я хочу в виде опыта попробовать направлять волю малышей путем гипноза. Что вы на это скажете?
— Не опасно ли?
— Вряд ли опасно. Врач-психиатр говорит, что нет. Я тоже так думаю. Мы, педагоги, обычно воздействуем на психику ребят извне. Так отчего ж не попытаться воздействовать изнутри, ослабить одни мозговые центры, укрепить другие?..
— Не знаю, не знаю, — с некоторым колебанием произнесла Марколавна, но глаза ее блеснули любопытством. Она закурила и протянула коробку с папиросами Ивану Петровичу.
— Спасибо. Бросил, — проговорил он, втягивая ноздрями приятный дымок и глотая слюни. — Гипнотизер отучил. Да вот послушайте.
Он с жаром стал рассказывать Марколавне про свое знакомство с врачом-гипнотизером, про те чудеса, которые наблюдал на его сеансах, и в заключение вновь выразил желание проделать опыты над неисправимыми.
— Попытка — не пытка, — добавил он. Марколавна, пуская из носа дым, сказала:
— Ну что ж, попробуем.
16. ТОРЖЕСТВЕННЫЙ СПЕКТАКЛЬ
— Ну вот, будь паинька. Веди себя прилично.
— Да я ведь и не хулиган. А просто так… Вола за хвост крутил… От скуки, А хочешь, я тебе, голубушка, усовершенствование устрою: как кто чужой войдет в твою комнату, так звонки зазвонят. Даже могу — у тебя в кармане зазвонит звонок.
Не дождавшись ответа, он побежал в свой класс, к старшей группе. По пути отворил дверь в младшую группу; там рассказывала сказки пожилая учительница Рябинина; девочки, слушая ее, делали из лоскутков куклы, мальчики клеили коробочки.
— Привет! — сказал Инженер Вошкин, входя. — Я только загадочку задам. Вот пошли два отца и два сына на охоту, убили трех зайцев и домой вернулись. А у каждого в сумке по зайцу оказалось. Как это так? Ответ в следующем номере — Он захохотал и выбежал, хлопнув дверью.
Малыши, мальчики и девочки, тоже захохотали, бросили слушать сказку, стали думать над загадкой. Учительница Рябинина сказала:
— Это он врет. Они убили четырех, а не трех зайцев, если у каждого в сумке по зайцу.
— Ясно, ясно! — закричали малыши. — Раз два отца да два сына, ясно — четырех…
В старшей группе кончался час политграмоты. А за окнами солнце, весенний день. Хочется порезвиться, побегать, поиграть в снежки. Ребята подымают «бузу», не слушают учителя, стучат в пол ногами, перебрасываются жеваной бумагой. Инженер Вошкин нарисовал себе чернилами усы.
— Теперь, товарищи, вы наглядно убедились, что значит классовая борьба, — говорит теряющий терпение учитель и хватается за ухо: в :висок смачно ударил ком жеваной бумаги.
Час окончен. В дверь лезет большая борода Емельяна Кузьмича. Начинается урок арифметики.
— Вот, ребята, — говорит он. — Сообщаю вам по строжайшему секрету. Весной наш детский дом получает участок земли с огородами и с пашней.
— Ур-р-а!! — заорали ребята. — Ра-ра-ра-урра!
— Тише, тише, — зашипел Емельян Кузьмич, замахал на них руками. (Он побаивался нового, довольно строгого заведующего домом, любившего дисциплину, порядок, планомерность.) — Теперь, ребята, нам надо вычислить, сколько потребуется семян для засевки полей, сколько навозу для удобрения.
— Давай площадь! — с азартом кричат ребята. — Какая площадь?
— Пишите, — проговорил учитель, радуясь, что так ловко поддел на удочку тугих к решению задач детишек. — Запашка под пшеницу — двадцать семь тысяч десятин… Под овес восемнадцать тысяч… Вот сколько нам дадут…
— Врешь! — заголосил с задней парты Ленька Пузик, сын крестьянина. — Врешь, слепых на столбы наводишь… Столько десятин во всем мире нет.
Емельян Кузьмич конфузливо, как пойманный с поличным, улыбнулся, забрал в горсть бороду, сказал:
— Да, да, перепутал… Сейчас, сейчас! — Он достал из кармана записную книжечку, открыл ее и, уткнувшись длинным носом в ту страницу, где было записано отданное в стирку белье, стал диктовать: — Пишите… Теперь точно; пахоты триста семьдесят пять десятин, под пшеницу. Записали?
— Еще вчера! — крикнул Инженер Вошкин.
— Под овес сто двадцать девять десятин. Теперь десятины переведите в гектары. Теперь кто знает, сколько пудов семян надо на засев одного гектара?
— Семь!
— Девять!..
— Хорошо. Возьмем для ровного счета семь и пять восьмых пуда. Переведите пуды в килограммы. Не в центнеры, а в килограммы. Поняли?
— Когда?
— Зачем?
— Еще вчера, — скрепил мальчишеские озорные выкрики Инженер Вошкин.
— Ша! Братишки, не балди… Тут дело требуют, — слышались в разных местах протестующие голоса.
Ребята быстро со всей серьезностью принялись за дело. Глаза их горели. Головы работали в полном напряжении. А как же? Свое, родное, настоящее…
— Ну вот, решайте. А я пока пойду на заседание.
Учитель ушел. Тишина стояла, прерываемая усиленным пыхтеньем.
Меж тем младшее отделение, кончив слушать сказки учительницы Рябининой, отправилось на прогулку. В освободившемся классе заседал педагогический совет.
— Вот, товарищи, — докладывал новый заведующий ломом Иван Петрович Петров. (Он небольшого роста, бритый, с одутловатым лицом, с энергичными черными глазами.) — Мне с большим трудом, с большим боем удалось-таки выхлопотать для детдома хутор на лето. Речка, сосновый лесок, в полуверсте деревня. Довольно хороший, только небольшой дом — для девочек. Мальчикам придется жить в палатках, в шалашах по-походному. Мы будем располагать фруктовым садом, огородом в полгектара и пахотной землей в полтора гектара…
При этих словах Емельян Кузьмич широко улыбнулся, прикрываясь бородой.
— Вам что смешно?
— По некоторому поводу.
— Итак, нам предстоит с вами обсудить следующие практические вопросы. Первый вопрос…
В это время в класс вихрем ворвался Инженер Вошкин с наведенными усами и крикнул:
— Ответ: дедушка, сын и внук… Трое!.. Инженер Вошкин, видя перед собой не шумную гурьбу малышей, которым он только что задал загадку, а хмурых взрослых, вдруг страшно смутился. На него быстрой, подпрыгивающей походкой шел заведующий домом. Инженер Вошкин попятился к двери.
— Какой такой дедушка, сын и внук? — глядя сверху вниз, строго спросил его заведующий.
— А на охоту которые… Загадка… Не четверо, а трое…
— Пошел вон!
Инженер Вошкин юркнул в дверь, как карасик в омут.
* * *
С приближением весны из детского дома сразу сбежало семь мальчишек и девочка. В их числе скрылся и Клоп-Циклоп. Администрация дома встревожилась,
Предпринят был ряд мер к пресечению дальнейших побегов и к розыскам скрывшихся. На место беглецов были присланы из приемника новые восемь мальчиков. Крестьянский сын Ленька Пузик, живший в доме второй год и отличавшийся честным устойчивым характером, отнесся к новичкам с хозяйственной мужичьей подозрительностью. Он сказал Ивану Петровичу:
— Ты, товарищ заведующий, повремени новеньким давать казенную одежду. Через два дня я тебе резолюцию сделаю. Тогда уж…
Вскоре Ленька Пузик сдружился с новыми восемью, сразу влез к ним в доверие.
— Я тоже недавно здесь, — врал он, сидя с ними в укромном уголке, у печки — Думаю в четверг бежать… Чего тут? То ли дело на воле… Хорошо… А вы как?
Пятеро новичков надули губы, заругались;
— Иди к чертям!.. Мы едва попали сюда. А ты — воля. А чего там, на воле-то? Холод, вша ест, озорство. Беги: воля дураков любит. Баран кривобрюхий…
— Ша! Захлопнись! — осердился Ленька Пузик и в обиде так шумно задышал, что из левой ноздри его выскочил пузырь и лопнул.
Все засмеялись. Ленька сконфузился, поглядел кругом — никого из администрации не видно, — сморкнулся на пол и сказал:
— С вами вежливо разъясняются, а не то чтобы… Сволочи этакие, обормоты. Вам хорошее советуют… А вы лаетесь, как кобели поповские. Не хотите — и торчите здесь. А я вот убегу! Теперича весна.
Тогда трое остальных поманили Леньку в коридор и шепотом таинственно сообщили ему:
— Ежели в четверг, то и мы увинтим. Только б шкурку получить казенную. Сапоги дают?
— Дают.
— Мы уже из четвертого дома сигаем. Мы — вольные. С «красивыми» нам не жить. Только ты не сказывай.
— Будьте благонадежны, — весело поддернул штаны Ленька Пузик и тихонечко пошел от них, а как завернул за угол коридора, понесся вскачь и постучал в комнату Ивана Петровича Петрова.
— Товарищ заведующий! Резолюцию принес. Пяти гражданам можешь выдать спецодежду, это верные ваши. А трем — Кольке Жучку, который хромой, еще Ваньке Морошкину, самый низенький который, еще Спирьке Зайцеву — этим гражданам ша давать. В четверг тягаля хотят задать. Винтить. Фють, наматывай! Я хитрый: я все выведал. Имей в виду. Я Ленька Пузиков, то есть Алексей из старшей группы. Поведения хорошего. А то ты новый, — поди не знаешь меня…
Закончив торопливый свой доклад, мальчонка топтался на месте, не знал, уход иль иль нет.
Иван Петрович выслушал его со смущением, прошелся по комнате, подумал и сказал:
— За такое твое усердие надо бы тебе, оболтусу, оттянуть уши до плеч. Но я на первый раз прощаю. Ты — слушай, Алексей. Выпытывать людей таким образом, как ты это сделал, называется провокация. Это очень нехорошо. Это постыдно. Это позорно. Понимаешь?
— Понимаю. Я от усердия. Мне казенное жаль.
— Ступай. Ничего им больше не говори. А если придешь ко мне еще раз с подобной «резолюцией», я переведу тебя в разряд штрафных.
Ленька Пузик вышел в коридор, встал возле окна и целый час торчал так, огорченный и недоумевающий, барабаня в стекло пальцами, обдумывая свой разговор с заведующим и тягостно вздыхая.
В тот же вечер все восемь новичков все-таки получили казенную одежду и по паре крепких сапожишек.
Перед тем как укладываться спать, один из малышей закричал:
— Ай, ай!! Арабчика моего украли!..
Арабчик — кукла из черного сукна с белыми глазами и красными волосами. Были опрошены все дети. Никто не брал.
Тогда к Марколавне подбежал хорошенький Жоржик.
— Я очень, очень хочу кушать, — сказал он ей. — Если вы дадите мне пирожка кусочек, я скажу, кто украл арабчика. Я знаю, кто украл.
— Пирога нет. Но если ты умненький мальчик и любишь меня, то и так скажешь.
Жоржик подумал, сказал: «Пойдемте», — и побежал в спальню. Там он сел на пол и заявил при всех:
— Это я украл арабчика.
— Куда же ты его дел? — спросила Марколавна.
— А я его за печку бросил. — Он подбежал к печке, — Вон туда.
Но арабчика за печкой не оказалось.
— Зачем же ты врешь?
— Нет, не вру. Я забыл. Я его в шкаф… Вот в этот. Поиграл и положил.
В шкафу тоже не оказалось арабчика.
— Опять врешь.
— Забыл, забыл! — вскричал Жоржик. — Я его… я его за зеркало сунул.
Посмотрели за зеркало: нет.
— Жоржик!.. Говори правду… Или я тебя накажу, — едва сдерживая гнев, проговорила вся раскрасневшаяся Марколавна.
Жоржик заплакал и сказал:
— Вот вы не верите… А еще зоветесь моей мамой… Я забыл, Я его под шкаф подсунул. К самой стене.
Все заглянули под шкаф. Темно. Толстобокая нянька легла на живот и, дрыгая обутыми в красные чулки ногами, возила под шкафом клюкой. Оттуда летели сгустки пыли, сор. Не было и здесь арабчика.
Жоржик, смахнув слезы, рассмеялся, опять сел посреди пола и сказал:
— Я не украдывал арабчика. Я даже не видал, какой он есть. Я наврал.
Тогда малыш, у которого пропал арабчик, поднял нестерпимый вой: у него рухнула всякая надежда, что арабчик найдется. На его отчаянный рев и плач слетелись, как мошкара, ребятишки со всех спален. Марколавна растерялась.
В это время пришла нянька из флигеля, где жили девочки, и подала Марколавне куклу.
— Не ваша ли?
Тогда владелец куклы сразу прекратил плач, вырвал арабчика из рук воспитательницы и побежал с ним спать. А Жоржик кричал:
— Вот вы не верите, а я правду говорил, что не я украл! А вы все говорите, что я… Обижайте, обижайте маленьких! — с нервностью завизжал он и залился слезами.
Дети кругом смеялись, хлопали в ладоши, издевались над Жоржиком:
— Врун, врун, врун!.. Марколавна, накажите его. Вот мы сейчас за Инженером сходим, за Вошкиным… Он тебе…
Жоржик закрутился на полу волчком, заверезжал пуще. От его рева звенело в ушах. Нянька в дверях скрипела зубами: ну и задала бы она этому пащенку! Марколавна подняла его, поцеловала:
— Вот, дети, глядите. Сейчас я сделаю фокус: накрою Жоржика платком, сосчитаю — раз, два, три, и он замолчит.
Она сняла с себя теплый платок и покрыла им голову плачущего мальчика. Нянька неодобрительно плюнула и, тряся толстыми боками, сердито ушла.
* * *
Когда все дети засыпают, Марколавна обходит спальни, останавливается у Жоржика.
— Вы велели мне подумать о моем поступке, — лепечет он. — Вот я все думаю, думаю. Не сплю. А завтра, как проснусь, сяду на лестницу и все буду думать, думать. Я ночью сегодня обделаюсь.
— Надо, Жоржик, выходить в уборную.
— Я боюсь. Я лучше обделаюсь, а завтра матрасик высушу у печки… Я есть хочу.
— Спи.
— Я совсем, совсем буду умненький.
Марколавна идет к себе, садится за дневник. Дневники ведутся воспитателями обо всех детях с неустойчивым характером.
Одиннадцать часов вечера. За окном крупные, на темном небе, звезды. Марколавна мельком взглядывает на них, вздыхает. Болит голова, в ушах звон от дневного гвалта, шума. Она ведет три дневника — о Жоржике, Оле Буяльцевой и Пете Чижикове. Особенно подробно и с любовью она пишет о Жоржике, его поведении за истекший день, о плюсах и минусах.
Постучал в дверь и вошел Иван Петрович, заведующий. На его не по возрасту обрюзгшем лице усталость.
— Посоветоваться с вами, — сказал он, сел к печке и засунул руки в рукава. — Новые восемь мальчиков, присланные из приемника, — сплошное хулиганье. Трое собираются бежать. Все они очень скверно влияют на наших ребят, уже достаточно дисциплинированных. Что делать? Изолировать хулиганов некуда, и нецелесообразно, по-моему, было бы это. И вот я придумал некий выход.
— Нуте, нуте, — заинтересовалась Марколавна.
— Я хочу в виде опыта попробовать направлять волю малышей путем гипноза. Что вы на это скажете?
— Не опасно ли?
— Вряд ли опасно. Врач-психиатр говорит, что нет. Я тоже так думаю. Мы, педагоги, обычно воздействуем на психику ребят извне. Так отчего ж не попытаться воздействовать изнутри, ослабить одни мозговые центры, укрепить другие?..
— Не знаю, не знаю, — с некоторым колебанием произнесла Марколавна, но глаза ее блеснули любопытством. Она закурила и протянула коробку с папиросами Ивану Петровичу.
— Спасибо. Бросил, — проговорил он, втягивая ноздрями приятный дымок и глотая слюни. — Гипнотизер отучил. Да вот послушайте.
Он с жаром стал рассказывать Марколавне про свое знакомство с врачом-гипнотизером, про те чудеса, которые наблюдал на его сеансах, и в заключение вновь выразил желание проделать опыты над неисправимыми.
— Попытка — не пытка, — добавил он. Марколавна, пуская из носа дым, сказала:
— Ну что ж, попробуем.
16. ТОРЖЕСТВЕННЫЙ СПЕКТАКЛЬ
Как и всегда, утро началось проверкой. Во время переклички Панька Чечетка во всеуслышание отдавал проигранный свой долг: выстукивал ногами дробь, лаял по-собачьи: «Гаф-гаф-гаф, гаф-гаф, гаф!» Потом вскочил на подоконник и через форточку закричал во двор: «Ку-ка-реку-у-у!» Ему тотчас же откликнулись петушиными голосами все десять форток. К этому бытовому явлению надзиратели относились равнодушно. Они знали, что среди заключенных есть неисправимые картежники, проигрывающие все, вплоть до кукареканья и лая в момент проверки.
Культурник Денис умылся с мылом, выбрился и пошел с утра в редколлегию. Там уже сидел редактор Ровный.
— Денис, гляди-ко! Вот издают так издают. Не нам чета. Впрочем, что ж. Мы провинция.
На его столе — только что полученные журналы: «За железной решеткой», журнал (5-й год издания) заключенных Вятского исправдома, еженедельная иллюстрированная газета «Наше слово» Ленинградского 2-го исправдома, газета «Мысль заключенного» Витебского исправдома, очень живой журнал Ростовского исправдома «К новой жизни» и много других органов печати даже из самых захолустных мест заключения. Все они печатаются в типографиях, некоторые иллюстрированы.
Денис с обычной жадностью накинулся на них.
— Брось, брось, — сказал Ровный. — Валяй плакаты. Надо ребят мобилизовать.
Действительно, дела много: завтра торжественный спектакль. Нужны афиши, плакаты, программы начальствующим лицам и гостям. Денис сбросил куртку, засучил рукава давно не мытой рубахи, принялся за работу. Вскоре выводной привел еще шесть человек, искусных в каллиграфии.
После обеда всех артистов погнали вне очереди в баню. Пристроился и Амелька Схимник. В бане, помещавшейся во внутреннем дворе, мылось человек с полсотни. У многих была татуировка, или, по-местному, «наколка».
Амелька знал, что вся «уголовщина» — рецидивисты, завсегдатаи исправительных домов — разрисовывают себя, как дикари.
Возле него мылся крепкотелый старик, отбывавший при царизме так называемые исправительные роты. Его зад, когда старик шел к крану за водой, возбуждал общий смех: на левой ягодице изображена мышь, на правой — кошка; на ходу, при движении мускулов, кошка как бы играла с мышью. У некоторых на груди, на руках, на спине сделаны изображения змей, крестов, голых женщин, якорей, пронзенных стрелою сердец. Были клейма с отвратительными порнографическими сценами. Иногда религиозные темы сочетались с порнографией. У одного широкоплечего вора изображены на груди в овале из кандальных цепей — головка женщины, три карты, бутылка, нож, внизу надпись: «Вот что нас губит».
Амельке припомнился нелепый случай в их камере. Лишенный свободы новичок, бывший матрос торгового флота, старался уничтожить позорную наколку на своей груди: двуглавый орел с короной и фразу: «Боже царя храни». Он с ожесточением до крови скреб ножом, тер лимоном — клеймо не поддавалось. Какой-то глупец посоветовал ему приложить на ночь к наколке мяса. Он так и сделал, получил заражение крови и умер в лазарете.
На груди Амельки тоже свежая, еще не поджившая наколка. На другой день после печального разговора с Ванькой Графом Амелька подрядил за три рубля спеца по татуировке, гравера Паньку Гуся:
— Нарисуй мне самое хорошенькое женское личико. Только на бумаге сначала.
Панька Гусь изобразил. Амелька всмотрелся и сказал:
— Нет, не такая. У той ямки на щеках и глаза большие. А губки маленькие.
Панька Гусь сделал на бумаге пять набросков. Амелька браковал и удивлялся, почему Панька Гусь не может угадать, что видит в своем воображении Амелька: «А еще спец!» Амельке же все время мерещилась та нежная, похожая на цветок в оранжерее девушка, из-за которой он навсегда порвал с злодеем Ванькой Графом. Ее образ неотступно преследовал Амельку; парень вздыхал, не находил себе покоя.
— Вот, вот такая… Сыпь! — взволнованно сказал он, когда Паньке Гусю удалось наконец поймать и запечатлеть его представление о девушке,
Панька перевел рисунок на грудь заказчика, связал пять иголок острием вместе и, обмакивая их в жидкую китайскую тушь, стал резкими глубокими тычками в кожу воспроизводить рисунок. Боль страшная. Амелька скрипел зубами, приглушенно охал, грыз руки. Он весь обливался потом, по груди текла кровь, смешанная с тушью, по щекам — слезы. Обступившая их шатия гоготала, изрекала сальности, несла всякую похабщину. Впадавший в обморок Амелька мужественно приказал сделать под портретом надпись: «Любимая».
В день спектакля актеры и многие из заключенных начисто выбрились и причесались. Четверо цирюльников из лишенных свободы стригли, брили, подкручивали усики местным донжуанам.
Новичок, брюханчик Петр Иваныч Ухов, игравший Осипа, и другие отбывавшие наказание буржуйчики брились в особой комнате у приходящего с БОЛИ парикмахера. Брюханчик, побрившись, пожелал выпить рюмочку одеколона. Выпив, он минут пять сидел неподвижно с открытым ртом. Из вытаращенных глаз катились слезы. Это случайно подсмотрел камкор Ананьев — и заметка в стенгазету была готова.
Амелька пришел из мастерской раньше обыкновенного. От него пахло сосновыми стружками и столярным клеем. Заложив руки назад, он взад-вперед в каком-то возбуждении вышагивал по камере. К нему подплыл большим кораблем Ванька Граф и заскрипел голосом, как в бурю мачта. Амелька не ответил, даже отказался съесть волшебное яичко. Ванька Граф увесисто сказал:
— В изолятор хотят меня перевести. Должно быть, улики большие нашлись по моему делу. Побаиваюсь, но не трушу. Думаю, что свидетелей не должно быть, значит — концы в воду, крышка. Понимаешь, шестую ночь не сплю. Все та девчонка грезится.
— Молчи, буркнул Амелька, гляди на пол, — Уйди от меня. Не ходи со мной рядом. Дай мне, дай мне одному…
— Да ты что, лох?! — Ванька Граф, будто налетев своим кораблем на мель, враз остановился и схватил его за грудь.
Амелька рванулся, пуговки посыпались, и отошел прочь. Граф прикрыл ладонью глаза, опустил голову и стоял среди камеры в оцепенении, как столб. Мимо него — халат внакидку — прошел, поводя плечами, Дунька-Петр и как бы невзначай толкнул его.
— Легче! — ладонь Графа упала с глаз, как парус с мачты, он сдвинул брови, на скулах заходили желваки. — Ты что? Хряй дальше… Не отсвечивай.
— Я так, я ничего, — с задирчивым ехидством ответил Дунька-Петр, ошпарил Графа взглядом. Из рукава его балахона выглядывала гирька на веревке.
Обед прошел в крикливых разговорах о спектакле. После обеда началась чистка сапог и платья — пыль столбом. Отрепыши выклянчивали у зажиточных своих товарищей то пиджачишко, то штаны. Амелька выпросил у Петра Ивановича Ухова визитку с брюками: толстяку все равно играть на сцене Осипа, куда ему? Преобразившийся Амелька красовался перед сумеречным окном, как перед зеркалом. Ах, какой уютный пиджачок! Только широковат изрядно. Вот фасон! Да неужели это он, Амелька, бывший вожак бездомной рвани?
И в его мечтах уже ведут единоборство два близких сердцу образа: той самой девушки, от обаяния которой он не мог освободиться, и полненькой мадамочки Зои Червяковой. Кто кого? Амелька припал лбом к холодному окну и выжидательно задумался. Призрак хрупкой девушки, как дым, проплыл в ничто; дебелая же бабища, колыхаясь телесами, уставила в него черные, как угли, грешные глаза. И дразнит, дразнит, чертова кукла, дразнит. А вот и морда Ромки Кворума. Хахаль Ромка поднес кулак к самому Амелькиному носу, по-цыгански кашлянул: «Кахы!» Амелька открыл глаза… все исчезло.
Собирайтесь на спектакль! Стройся!
Заключенные вскочили, высыпали в коридор и шустро выстроились в две шеренги вместе с заключенцами других камер. Вид у всех бравый, франтовской. Глаза горят жадным до зрелищ блеском. Блестят и сапоги. К позаимствованным Амелькой выутюженным брюкам не идут его трепаные курносые бахилы. Но это ничего, — он смачно начистил их для форса ваксой.
— Предупреждаю, ребята, — напутствовал заключенных выводной надзиратель, трогая по-военному — концами пальцев — свои усы вразлет, — предупреждаю, чтоб был строгий порядок: в театре не курить, не выражаться, мебель ножами не резать и женщин в потемках не трогать, вообще чтоб была видна ваша цивилизация.
Заключенные направились чинно, по два в ряд. Войдя в сверкающий огнями зал, они стадом бросились на места взахват. Впереди уже сидело десятка полтора мальчиков пятнадцати — семнадцати лет, однако имеющих «взрослые» сроки: год, два, три. За ними — четыре ряда женщин со своими надзирательницами. А дальше, вплоть до задней стены, сплошная масса заключенных, одетых кто во что горазд.
Амельке удалось забраться в первый за женщинами ряд. Почувствовав себя свободным франтом, он с особым удовольствием отдался созерцанию. Очень забавным показалось ему, что все стены небольшого театра покрыты изображениями святых угодников, ангелов, серафимов, херувимов, что портреты Маркса, Сталина и Ленина разместились вперемежку с грозными библейскими пророками, портрет Луначарского — на стенной картине «Сошествие во ад». Над кумачовым плакатом: «Уничтожение классовых врагов есть залог будущего счастья человечества» — золотилась церковнославянская вязь: «Благословляйте ненавидящих вас». Сопоставление новой и старой морали ввергло Амельку в недоумение но он все же улыбался.
Вдоль стен — библиотечные, набитые книгами шкафы Батюшки, батюшки! Да какая же масса на свете книг! По телу Амельки разлилось тепло, в голове взметнулась жажда любопытства.
— Вот где премудрость-то во щах, — сказал он самому себе и положил в сердце новую замету, что без книг человек — животное.
Зал гудит, покашливает, чихает. Шкеты пересмеиваются, затевают украдкой возню. Женщины сидят степенно, иногда оглядываются назад ради любопытства или чтоб высмотреть знакомых.
Амелька воззрился. Впереди него, шестая от края, — Зоя Червякова. Амелька едва узнал ее. Она в голубой шелковой кофте. Шея и наполовину открытая спина напудрены. Черные косы скручены на голове в тугие кольца, как куча змей. Да она ли это? Она, она. «Ах, Зоечка!» Амелька облизнулся и, как с верхним чутьем собака, потянул ноздрями воздух: «Она!»
Легкодумный парень, мысли которого скачут, как блохи, сразу забыл весь мир: книгу, волю, мать. Даже мечта о прелестной девушке провалилась в тартар. «Задушили? Так ей, буржуйке, и надо». В Амельке бушевала теперь весенняя страсть: она завладела им всем, вплоть до начищенных вонючих бахил. Глаза неотрывно острились на Зою; рассудок стал узким, сердце широким. Вот-вот бросится он на пол и меж скамеек проползет змеей… Ну, обнять бы украдкой, ужалить толстогубым ртом шею, пониже змеиных кос. Ах, Зоя…
Сзади Амельки сплошной стоял шум. Будто тысяча псов, подняв хвосты, ворчали один на другого. Вопросы, ответы, разговоры по душам, тихая ругань, просьбы одолжить на закур махорки. И многие, скорчившись, ныряя под скамьи, курят запретный табак. Надзиратели ходят взад-вперед, пресекают бесчинства.
А там, в камерах, остались старики да больные. Им не к чему идти на люди, в зал, где шатия «ломает комедь», гогочет. Им и здесь ладно; шатия ушла, по крайности часика три-четыре спокойно будет. Два заключенца-крестьянина — один по церковным делам, другой — кулак (хлеб в землю закопал) — ведут разговоры про мужичью жизнь: весна идет, маслянка, пасха, а там и сев. Охо-хо… А тут сиди. Колокола снимают, церкви закрывать хотят. Да, да, дела-а-а…
Культурник Денис умылся с мылом, выбрился и пошел с утра в редколлегию. Там уже сидел редактор Ровный.
— Денис, гляди-ко! Вот издают так издают. Не нам чета. Впрочем, что ж. Мы провинция.
На его столе — только что полученные журналы: «За железной решеткой», журнал (5-й год издания) заключенных Вятского исправдома, еженедельная иллюстрированная газета «Наше слово» Ленинградского 2-го исправдома, газета «Мысль заключенного» Витебского исправдома, очень живой журнал Ростовского исправдома «К новой жизни» и много других органов печати даже из самых захолустных мест заключения. Все они печатаются в типографиях, некоторые иллюстрированы.
Денис с обычной жадностью накинулся на них.
— Брось, брось, — сказал Ровный. — Валяй плакаты. Надо ребят мобилизовать.
Действительно, дела много: завтра торжественный спектакль. Нужны афиши, плакаты, программы начальствующим лицам и гостям. Денис сбросил куртку, засучил рукава давно не мытой рубахи, принялся за работу. Вскоре выводной привел еще шесть человек, искусных в каллиграфии.
* * *
После обеда всех артистов погнали вне очереди в баню. Пристроился и Амелька Схимник. В бане, помещавшейся во внутреннем дворе, мылось человек с полсотни. У многих была татуировка, или, по-местному, «наколка».
Амелька знал, что вся «уголовщина» — рецидивисты, завсегдатаи исправительных домов — разрисовывают себя, как дикари.
Возле него мылся крепкотелый старик, отбывавший при царизме так называемые исправительные роты. Его зад, когда старик шел к крану за водой, возбуждал общий смех: на левой ягодице изображена мышь, на правой — кошка; на ходу, при движении мускулов, кошка как бы играла с мышью. У некоторых на груди, на руках, на спине сделаны изображения змей, крестов, голых женщин, якорей, пронзенных стрелою сердец. Были клейма с отвратительными порнографическими сценами. Иногда религиозные темы сочетались с порнографией. У одного широкоплечего вора изображены на груди в овале из кандальных цепей — головка женщины, три карты, бутылка, нож, внизу надпись: «Вот что нас губит».
Амельке припомнился нелепый случай в их камере. Лишенный свободы новичок, бывший матрос торгового флота, старался уничтожить позорную наколку на своей груди: двуглавый орел с короной и фразу: «Боже царя храни». Он с ожесточением до крови скреб ножом, тер лимоном — клеймо не поддавалось. Какой-то глупец посоветовал ему приложить на ночь к наколке мяса. Он так и сделал, получил заражение крови и умер в лазарете.
На груди Амельки тоже свежая, еще не поджившая наколка. На другой день после печального разговора с Ванькой Графом Амелька подрядил за три рубля спеца по татуировке, гравера Паньку Гуся:
— Нарисуй мне самое хорошенькое женское личико. Только на бумаге сначала.
Панька Гусь изобразил. Амелька всмотрелся и сказал:
— Нет, не такая. У той ямки на щеках и глаза большие. А губки маленькие.
Панька Гусь сделал на бумаге пять набросков. Амелька браковал и удивлялся, почему Панька Гусь не может угадать, что видит в своем воображении Амелька: «А еще спец!» Амельке же все время мерещилась та нежная, похожая на цветок в оранжерее девушка, из-за которой он навсегда порвал с злодеем Ванькой Графом. Ее образ неотступно преследовал Амельку; парень вздыхал, не находил себе покоя.
— Вот, вот такая… Сыпь! — взволнованно сказал он, когда Паньке Гусю удалось наконец поймать и запечатлеть его представление о девушке,
Панька перевел рисунок на грудь заказчика, связал пять иголок острием вместе и, обмакивая их в жидкую китайскую тушь, стал резкими глубокими тычками в кожу воспроизводить рисунок. Боль страшная. Амелька скрипел зубами, приглушенно охал, грыз руки. Он весь обливался потом, по груди текла кровь, смешанная с тушью, по щекам — слезы. Обступившая их шатия гоготала, изрекала сальности, несла всякую похабщину. Впадавший в обморок Амелька мужественно приказал сделать под портретом надпись: «Любимая».
* * *
В день спектакля актеры и многие из заключенных начисто выбрились и причесались. Четверо цирюльников из лишенных свободы стригли, брили, подкручивали усики местным донжуанам.
Новичок, брюханчик Петр Иваныч Ухов, игравший Осипа, и другие отбывавшие наказание буржуйчики брились в особой комнате у приходящего с БОЛИ парикмахера. Брюханчик, побрившись, пожелал выпить рюмочку одеколона. Выпив, он минут пять сидел неподвижно с открытым ртом. Из вытаращенных глаз катились слезы. Это случайно подсмотрел камкор Ананьев — и заметка в стенгазету была готова.
Амелька пришел из мастерской раньше обыкновенного. От него пахло сосновыми стружками и столярным клеем. Заложив руки назад, он взад-вперед в каком-то возбуждении вышагивал по камере. К нему подплыл большим кораблем Ванька Граф и заскрипел голосом, как в бурю мачта. Амелька не ответил, даже отказался съесть волшебное яичко. Ванька Граф увесисто сказал:
— В изолятор хотят меня перевести. Должно быть, улики большие нашлись по моему делу. Побаиваюсь, но не трушу. Думаю, что свидетелей не должно быть, значит — концы в воду, крышка. Понимаешь, шестую ночь не сплю. Все та девчонка грезится.
— Молчи, буркнул Амелька, гляди на пол, — Уйди от меня. Не ходи со мной рядом. Дай мне, дай мне одному…
— Да ты что, лох?! — Ванька Граф, будто налетев своим кораблем на мель, враз остановился и схватил его за грудь.
Амелька рванулся, пуговки посыпались, и отошел прочь. Граф прикрыл ладонью глаза, опустил голову и стоял среди камеры в оцепенении, как столб. Мимо него — халат внакидку — прошел, поводя плечами, Дунька-Петр и как бы невзначай толкнул его.
— Легче! — ладонь Графа упала с глаз, как парус с мачты, он сдвинул брови, на скулах заходили желваки. — Ты что? Хряй дальше… Не отсвечивай.
— Я так, я ничего, — с задирчивым ехидством ответил Дунька-Петр, ошпарил Графа взглядом. Из рукава его балахона выглядывала гирька на веревке.
Обед прошел в крикливых разговорах о спектакле. После обеда началась чистка сапог и платья — пыль столбом. Отрепыши выклянчивали у зажиточных своих товарищей то пиджачишко, то штаны. Амелька выпросил у Петра Ивановича Ухова визитку с брюками: толстяку все равно играть на сцене Осипа, куда ему? Преобразившийся Амелька красовался перед сумеречным окном, как перед зеркалом. Ах, какой уютный пиджачок! Только широковат изрядно. Вот фасон! Да неужели это он, Амелька, бывший вожак бездомной рвани?
И в его мечтах уже ведут единоборство два близких сердцу образа: той самой девушки, от обаяния которой он не мог освободиться, и полненькой мадамочки Зои Червяковой. Кто кого? Амелька припал лбом к холодному окну и выжидательно задумался. Призрак хрупкой девушки, как дым, проплыл в ничто; дебелая же бабища, колыхаясь телесами, уставила в него черные, как угли, грешные глаза. И дразнит, дразнит, чертова кукла, дразнит. А вот и морда Ромки Кворума. Хахаль Ромка поднес кулак к самому Амелькиному носу, по-цыгански кашлянул: «Кахы!» Амелька открыл глаза… все исчезло.
Собирайтесь на спектакль! Стройся!
Заключенные вскочили, высыпали в коридор и шустро выстроились в две шеренги вместе с заключенцами других камер. Вид у всех бравый, франтовской. Глаза горят жадным до зрелищ блеском. Блестят и сапоги. К позаимствованным Амелькой выутюженным брюкам не идут его трепаные курносые бахилы. Но это ничего, — он смачно начистил их для форса ваксой.
— Предупреждаю, ребята, — напутствовал заключенных выводной надзиратель, трогая по-военному — концами пальцев — свои усы вразлет, — предупреждаю, чтоб был строгий порядок: в театре не курить, не выражаться, мебель ножами не резать и женщин в потемках не трогать, вообще чтоб была видна ваша цивилизация.
Заключенные направились чинно, по два в ряд. Войдя в сверкающий огнями зал, они стадом бросились на места взахват. Впереди уже сидело десятка полтора мальчиков пятнадцати — семнадцати лет, однако имеющих «взрослые» сроки: год, два, три. За ними — четыре ряда женщин со своими надзирательницами. А дальше, вплоть до задней стены, сплошная масса заключенных, одетых кто во что горазд.
Амельке удалось забраться в первый за женщинами ряд. Почувствовав себя свободным франтом, он с особым удовольствием отдался созерцанию. Очень забавным показалось ему, что все стены небольшого театра покрыты изображениями святых угодников, ангелов, серафимов, херувимов, что портреты Маркса, Сталина и Ленина разместились вперемежку с грозными библейскими пророками, портрет Луначарского — на стенной картине «Сошествие во ад». Над кумачовым плакатом: «Уничтожение классовых врагов есть залог будущего счастья человечества» — золотилась церковнославянская вязь: «Благословляйте ненавидящих вас». Сопоставление новой и старой морали ввергло Амельку в недоумение но он все же улыбался.
Вдоль стен — библиотечные, набитые книгами шкафы Батюшки, батюшки! Да какая же масса на свете книг! По телу Амельки разлилось тепло, в голове взметнулась жажда любопытства.
— Вот где премудрость-то во щах, — сказал он самому себе и положил в сердце новую замету, что без книг человек — животное.
Зал гудит, покашливает, чихает. Шкеты пересмеиваются, затевают украдкой возню. Женщины сидят степенно, иногда оглядываются назад ради любопытства или чтоб высмотреть знакомых.
Амелька воззрился. Впереди него, шестая от края, — Зоя Червякова. Амелька едва узнал ее. Она в голубой шелковой кофте. Шея и наполовину открытая спина напудрены. Черные косы скручены на голове в тугие кольца, как куча змей. Да она ли это? Она, она. «Ах, Зоечка!» Амелька облизнулся и, как с верхним чутьем собака, потянул ноздрями воздух: «Она!»
Легкодумный парень, мысли которого скачут, как блохи, сразу забыл весь мир: книгу, волю, мать. Даже мечта о прелестной девушке провалилась в тартар. «Задушили? Так ей, буржуйке, и надо». В Амельке бушевала теперь весенняя страсть: она завладела им всем, вплоть до начищенных вонючих бахил. Глаза неотрывно острились на Зою; рассудок стал узким, сердце широким. Вот-вот бросится он на пол и меж скамеек проползет змеей… Ну, обнять бы украдкой, ужалить толстогубым ртом шею, пониже змеиных кос. Ах, Зоя…
Сзади Амельки сплошной стоял шум. Будто тысяча псов, подняв хвосты, ворчали один на другого. Вопросы, ответы, разговоры по душам, тихая ругань, просьбы одолжить на закур махорки. И многие, скорчившись, ныряя под скамьи, курят запретный табак. Надзиратели ходят взад-вперед, пресекают бесчинства.
* * *
А там, в камерах, остались старики да больные. Им не к чему идти на люди, в зал, где шатия «ломает комедь», гогочет. Им и здесь ладно; шатия ушла, по крайности часика три-четыре спокойно будет. Два заключенца-крестьянина — один по церковным делам, другой — кулак (хлеб в землю закопал) — ведут разговоры про мужичью жизнь: весна идет, маслянка, пасха, а там и сев. Охо-хо… А тут сиди. Колокола снимают, церкви закрывать хотят. Да, да, дела-а-а…