У Фильки судорога сжала горло. Во тьме вздохи послышались то здесь, то там.
   — Который год тебе был? — спросил Амелька Пашку.
   — Шесть.
   — Не держи это в сердце, забудь, — сказал мудрый Амелька.
   — Я утоплюсь! — выкрикнул Пашка
   — Ой, что ты, — тихо пропищала Катька Бомба.
   — А нет, — зарежусь, — продолжал Пашка Верблюд, — опаскудело мне все… Урод я. Силы нету… Холодно.
   Сколько прошло времени, — неизвестно. И больше ни слова.
   Фильке хотелось приласкать Пашку Верблюда, сказать ему: «Маленький, а какой несчастный… Эх ты, милый мой…»
   — Ребята, спите? — спросил сквозь тьму из своего утла Амелька.
   — Нет, не спим, — ответила тьма.
   — Вспомнил я своего дружка, — не торопясь, как бы переживая то, о чем говорит, стал вдумчиво повествовать Амелька. — Я целый год дружил с ним. Все в Крым собирался. Он там бывал разов пяток. Бывал и на Кавказе. И не знаю, врет ли, нет ли, что даже в Америке бывал. А сам щупленький, заморыш такой, вроде тебя, генерал Вошкин,
   — Не твоего ума дело! — крикнул задетый за живое мальчонка. — Вопрос исперчен… (Он иногда любил перевирать слова.)
   — А звать его: Монька Акробат, из евреев он, чернявый. Вот башка-а-а… То есть разговаривать умел, то есть отчаянный был, черт его душу знает… Теперь я в жизнь не поверю, что евреи — трусы, в бельма наплюю тому. Я сужу по Моньке. Например, умер он, ребята, так. Вот поехали мы с ним в Крым на скором. Подъезжаем к Харькову. Он и кричит мне что есть сил из собачьего ящика: «Ты лежи, а я соскочу: гляди, какие фокусы буду делать под вагоном». Я ему кричу: «Не надо, Монька, брось». А он уж соскочил. Я выглянул из ящика — нету Моньки. А тут и поезд наш к вокзалу подлетать стал. Мы знаем, что сейчас ловить нас будут, соскочили, не доезжая бана. Сгрудились, а темновато было. Моньки нет. Я говорю: «Ребята, Монька на ходу недавно спрыгнул. Однако он убился. Айда Монъку искать!» Побегли мы, плюнули и на поезд. Подбежали: лежит Монька, одна нога напрочь отрезана, другая повреждена. Что нам делать? Надо на станцию нести. Другого бросили бы, а Моньку мы все любили. Взяли, понесли в больницу. Он очнулся и говорит: «Пустите, я сам дойду». Опять закрыл глаза. Мы несем. Жалость в сердце, жуть. Эх, Монька, Монька! А он открыл глаза, взглянул на меня и говорит: «Амелька, дай, пожалуйста, курнуть. Папиросы у меня в кармане, достань, дай сюда». Я подал ему свою гарочку закуренную: «На, Монька милый, затянись». Вставил ему в рот. А он вздохнул — и умер.
   Амелька замолк, помедля спросил:
   — Вы спите, ребята?
   — Нет, нет, слушаем.
   Амелька приподнялся на локте, закричал:
   — Душу он вынул из меня, этот самый Монька. Акробат! Я давиться через него хотел. Вот до чего тосковал я. От тоски два стекла зеркальных вышиб в Харькове на вокзале. Хоть не хулиган, а вышиб. Поймали, били меня. Как бьют, не чувствовал: рукав жевал. После этого и в Крым ехать не захотелось, сюда вернулся. Он меня, братцы, этот самый Монька, может быть, от смерти спас. Я в Ростове в нарывах весь валялся, в кирпичных сараях как собака умирал. Меня все бросили, все до одного, а Монька ухаживал за мной, как мать. Сколько нарывов выдавил своими руками, бинты, сукин сын, накладывал, что твой фельдшер. Поил-кормил меня…
   — Врешь! — оборвал его Мишка Сбрей-усы. — Арапа запускаешь. Таких людей не бывает на свете…
   — Кто сказал «врешь»? Мишка, ты? А в хряпку хочешь?! — пригрозил Амелька.
   Мишка что-то забубнил по-сердитому, но присмирел. Девчонка растрогалась рассказом, покрякивала и вздыхала. Инженер Вошкин пыхтя усердно ловил у себя под рубахой паразитов. Потом спросил:
   — А почему его Акробатом прозвали?
   — По тому самому, — ответил Амелька. — Он вот, бывало, на руки станет и может идти вверх ногами с версту.
   — Это, в общем и целом, ерунда, — запыхтел Инженер Вошкин. — Я на голове пять пройду,
   — На чьей?
   — На собственной…
   Провравшийся мальчонка ждал, что над ним сейчас рассмеются.
   Однако тишина была.

15. ЗАВЕТЫ ДЕДУШКИ НЕФЕДА. В ГОСТЯХ

   Снег за ночь стаял. Было тепло и сыро: от земли подымались испарения.
   Амелька сказал Фильке:
   — А не желаешь ли майданщиков поглазеть?
   — Каких таких майданщиков?
   — А вот похряем. Топай за мной.
   Они направились на самые отдаленные запасные пути железнодорожной станции, к так называемому вагонному кладбищу.
   Дорогой Амелька говорил:
   — Жизнь наша, понимаешь, очень любопытная. Эх, в книжку бы списать да отпечатать. Достопримечательная книжечка была бы, полезная для людей.
   — А почему полезная?
   — Знали бы люди, до чего может человек дойти, до какого стыда, до пакости. Тебе глянется у нас?
   — Нет, не глянется, — затряс головой Филька. — Очень даже скверное житье ваше. У вас, с вашей жизнью можно и до тюрьмы дойти.
   — Тюрьма что, кичеванка — дело плевое, — сказал Амелька. — Наши иной раз такие дела запузыривают: под стенку себя подводят. Разве мало нашей шатии расстреляно, по мокрому которые? Да так и надо! По правде сказать, плохой мы элемент, на восемьдесят процентов плохой. Да, брат, да… Изничтожать нас следует.
   Филька с неприязнью посмотрел на сманившего его в эту жизнь Амельку Схимника. Простодушный и еще не испорченный, Филька не знал, что его отпетый товарищ имел в своей жизни два привода, что был условно приговорен к шести месяцам тюрьмы, О том же, что Амелька состоит клиентом у своего разбойного патрона Ивана He-спи, не знал никто.
   Но Филька, не в силах разгадать натуры Амельки и, желая выведать всю правду о нем, все-таки спросил его:
   — А ты, Амелька, вор или не вор? Мне сдается — честный ты.
   Амелька неладно засмеялся, ударил Фильку длинным, свесившимся рукавом своего архалука и сказал шутя:
   — Ты на арапа-то не лови меня, не подначивай… Ты очень даже хитропузый. — Потом забежал вперед, схватил Фильку за плечи и крикнул ему в лицо, поскрипывая зубами: — Да! Вор я, вор. Ну и что ж с того? А ты, сволочь, спросил меня, как я вором стал? Ну, так и молчи, пока я тебя по маске не съездил!
   Филька испугался и, отстраняя со своих плеч застывшие руки беспризорника, сказал:
   — Нет, ты не вор, Я это знаю. Ты не вор. Ты облыжно показываешь на себя. Я знаю. Ежели 6 ты вор, ты был бы..
   — Что? — сквозь стиснутые зубы прошипел Амелька.
   Филька замялся. Та жизнь, которую он наблюдал под баржей, не давала ему права утверждать, что вожак Амелька вором не был. Филька также знал, что честным трудом занимались далеко не все обитатели трущобы: Филька мог их перечесть по пальцам. Да и жили-то они, эти трудолюбивые оборвыши, ни шатко, ни валко, впроголодь. А откуда же сладкая жизнь других, с Амелькой вместе? Да, да, пожалуй, правда: Амелька — вор. А вдруг не вор? И разве можно обвиноватить человека? Нет, уж Филька как-нибудь иначе…
   Он вспомнил мудрые слова покойного слепца Нефеда: «Хоть и худой человек, а ты говори ему в глаза — хороший, он поверит этому и жизнь свою в гору поведет».
   И, вспомнив эту простую мудрость, Филька, окидывая ласковым взглядом шагавшего по мокрой дороге товарища, сказал ему:
   — Ты только не серчай. Ты ежели и вор, то маленький вор, не настоящий, не мазурик. Таким-то вором всякий может быть. И я был. Я, помню, голодный три яйца в чужом гнезде вынул из-под курицы. Ежели бы ты был взаправдышным злодеем, ты бы в золотых часах ходил, а у тебя часы самые паршивые, без стрелок, а сам ты оборванец, и ничевошепьки-то нет у тебя. Нет, ты, милый друг, не вор…
   — Замолчи, Филька, умри!! — бешено закричал Амелька. Он вновь забежал вперед и в исступленной, непонятной Фильке злобе потрясал перед его лицом вскинутыми кулаками.
   Филька попятился, вытаращил на товарища глаза. Амелька часто дышал, лицо подергивалось, грязный балахон сполз с плеч, опорки на йогах увязли в липкую грязь дороги.
   Потом оба молча двинулись вперед. Между ними встала стена взаимного непонимания. Какая-то темная, тягостная злоба мешала Амельке дышать. Вот он внезапно бросился за полевой мышью, настиг ее, с яростью растоптал ногами и только тогда передохнул свободно, стало легче на душе. Филька это учуял сердцем; полегчало и ему.
   — А все-таки занятна наша жизнь, — как ни в чем не бывало, спокойным тоном начал Амелька. — Ведь у нас, у воров, сколько специальностей разных. Например, домушники — квартиры очищают, рыночники — на рынках орудуют, чердачники — насчет белья по чердакам, майданщики — по железным дорогам, по вагонам шарят, — вот к ним мы и хряем с тобой… Такие-то дела. Например, некоторые имеют доходу по пятьдесят вшей, то есть по пятьдесят червонцев, в месяц. Факт. Ростовщики тоже есть, кулачки такие. Он, чертов сын, многих в лапах держит: в долг дает, а потом процент требует. У него свои агенты: не отдашь — убьют. У одного такого дьявола сыру было головок двадцать, в пещере жил. Он на них сидел, ими швырялся и пакостил на них, черт его душу знает. Ну, все-таки пришили его: башку напрочь. Да, да, паршивая наша жизнь! Это верно, да.
   Амелька говорил теперь крикливо, раздраженно, как бы бичуя самого себя. Филька внимательно слушал и неодобрительно крутил головой.
   — Ты бы в детдом старался. Там, толкуют, шибко хорошо…
   — А ты был там? Ну, так и молчи! — вспылил Амелька. — Вот я был, так и знаю. Парнишке надо ремеслу учиться, а ему банку с лягушками да золотых рыбок по ученью в нос суют, называется аквариум, да игрушки, чтобы из глины ляпал, да какие-то кубики из картонки, черт их не видал. Нет, детдом нам не с руки… Да я и устарел для этого.
   В таких разговорах они пересекли железнодорожное полотно и пошли вдоль путей.
   — Помню, в детдоме один парнишка был, ну, прямо, еж! Уж как его приручить хотели, — нет! Написал на доске в классе «исплататоры», все бросил, забился в уборную, за печку. Он там от скуки целыми днями считал, сколько поездов пробежит, — дом был возле железной дороги, — сколько галок пролетит, сколько пьяных пройдет, все считал. А потом повесился,
   — Ой, ты! — пожал плечами Филька.
   Ребята шли среди вагонного кладбища, — оно разлеглось на целую версту. Одних только классных вагонов здесь было сотни две. Амелька, проходя мимо вагонов, цепко присматривался к ним. Наконец стал:
   — Здесь.
   Филька заметил на ржавом бандаже колеса намеченные мелом крестики, кружочки, птички.
   — Это знаки наши, — пояснил Амелька и постучал в облупленную стенку.
   — Кто? — послышалось ив вагона.
   — Свои. Двое нас.
   — Обзовитесь!
   — «Наши с краю»…
   — «Ваших нет!» — Дверь вагона с треском отворилась, вышел босоногий, весь какой-то щетинистый подросток и сердито махнул рукой: — Хряйте, хряйте восвояси по шпалам прочь!
   — Нам бы переночевать, — притворяясь тихоньким, покорно сказал Амелька.
   — По двугривенному с рыла за ночь. И чтобы без шухеру: у нас строго, живо нос балахоном сделаем.
   — Ша! — хрипло, повелительно вдруг оборвал Амелька. — Вожак дома, Петька Болт? — И, оттолкнув мальчишку, вошел в вагон. За ним прошмыгнул и Филька.
   Вагон напоминал собою загаженный свиной хлев: по всему полу — грязная давнишняя солома, арбузные корки, гнилая картошка, огрызки яблок, огурцов. Из угла в угол — веревка, на ней — рваная ветошь. В вагоне холодней, чем на улице: печки нет, да и топить нельзя — солома.
   В углу, возле окна, лежал на ободранном диване курносый и большегубый, чисто бритый парень лет двадцати. От него несло винным перегаром; его глаза опухли; видно, что он изрядно вчера кутнул.
   — Здорово, Петька, — подсел к нему Амелька. — Сармак есть? Я в нужде: нашу баржу разорили, большой шухер был. Хочешь не хочешь — долг плати.
   — Я не отрекаюсь, — неприятным сиплым голосом ответил Петька Болт, все еще лежа на диване. — Только сармаку нет. Вот получи две вши да рыжик . Рыжик я тоже за вошь считаю, итого тридцать рублей долой — за мной семьдесят.
   Петька Болт вынул из-за голенища два червонца и золотое кольцо.
   — Когда у вас дело будет? — спросил Амелька, разглядывая на свет червонцы, не фальшивые ли.
   — Не знаю. Тихо у нас, — сказал Петька Болт, достал из-под головы бутылку с водкой, отпил глотка два, протянул Амельке.
   На Амельку глядели с полу четыре острых глаза. Вот высунулись из соломы две встрепанных головы и закричали:
   — Амелька, долг!
   — Какой еще долг? — оторвался Амелька от бутылки.
   — Забыл? Я Колька Снегирь, помнишь, в чайнухе?
   — Я Митя Хромой, у перевоза денег тебе одолжал, пятерку.
   Амелька бросил им червонец:
   — Нате, гады. Квиты!
   — Теперь, айда в чайнуху, чаю выпьем, пирога с рыбой потребуем: у меня деньжата завелись, — сказал Амелька, когда они подходили к базарной площади.
   И только он проговорил, как его схватил за ворот подкравшийся сзади милиционер, Филька стремглав бросился в проулок. Амелька же вскрикнул и упал на мостовую. Он весь задергался, все тело изгибалось в дугу, руки и ноги корчились в судорогах, пальцы рук вывертывались назад, лицо потемнело, покрылось обильным потом.
   И сразу же — толпа. Сердобольные кричали:
   — Господи, царь небесный!.. Припадочный.
   — Ах, несчастный…
   — Граждане! Чем бы прикрыть… Нет ли простыни?.. Либо фартука?..
   У Амельки правый глаз закатывался под лоб, сверкали покрасневшие белки, левый — расширенным зрачком таращился на кончик носа.
   — Братцы, в больницу бы…
   — Товарищ милицейский, зови скорую помощь… Умирает.
   Вдруг на устах припадочного появились клубы пены, мелкая дрожь прокатилась по лицу. Это сразу проняло милиционера.
   — Граждане, доглядите! Он натуральный ворина… Я сейчас. — И, придерживая у бедра кобуру с наганом, он побежал в телефонную, стоявшую через дорогу будку.
   Припадочный вытянулся, как мертвый, захрипел и судорожно взметнул руками; тетки со страхом перекрестились. Через секунду Амелька внезапно вскочил и устрашающе дико заорал:
   — Прочь!! Съем!!
   Толпа шарахнулась в сторону. Амелька же с хохотом помчался, как стрела.
   — Это «скорая»? — надрывался милиционер. — Живо гони на базар! Человек кончается… Говорит постовой милиционер номер тридцать семь.

16. МЕШОЧНЫЙ ПРОМЫСЕЛ. ЧЕРТИ

   Амелька прибежал домой и никому ни слова. У него дрожали кисти рук, он как-то устало улыбался, а ночью бредил: ловкое притворство все-таки взвинтило его нервы.
   Утром ребята закричали:
   — Карась пришел!
   Одноглазый мальчонка, бывший сподручный Амельки, вошел в трущобу молча, ни с кем не поздоровался и сразу же стал шарить по углам:
   — Пошамать бы, — сказал он тихим голосом, — оголодал без вас.
   Ему дали огрызок булки, колбасы. Единственный глаз его заблестел звериной жадностью, белые зубы с наслаждением рвали пищу. Утолив голод, он сказал:
   — Уфф!.. Ребята, там, на улке, «красивый» ждет. Инженер Вошкин отворил дверь и позвал:
   — «Красивый», хряй…
   Озираясь на тьму прищуренными глазами, несмело вошел прилично одетый мальчик и остановился у порога, держа в руке зимнюю, с наушниками, шапку. На нем опрятное пальто темно-синего сукна и прочные сапоги.
   Филька удивился: почему ж это назвали мальчишку «красивым», когда у него приплюснутый нос, толстогубый рот, раскосые китайские глаза и оттопыренные, как у барана, уши?
   — Из какого дома? — спросил Амелька.
   — Из Розы Люксембург.
   — На зиму глядя только дураки бегают, — сказал Амелька.
   «Красивый» вынул носовой платок, стряхнул им мусор со скамейки, сел, ответил пискливо:
   — Заведующий очень балда. Очень трудные задачи из арифметики. А с зимы хотят немецкий язык… Ну их к монаху! Я по воле стосковался. Кругом солнышко светит, потом снежок полетит. Я сижу под окном, сижу и гляжу: разные люди ходят, собачонки, барышни, а я сижу, все гляжу да песни пою: «В неволе сижу, на волю гляжу, а сердце так жаждет свободы». И до черта захотелось, ребята, в Крым, на курорт. Вот бежал.
   Все сочувственно захохотали. Амелька подмигнул своим:
   — Нашего полку прибыло. Мы — туда же. Карась, зарегистрируй гопника. Амуницию выдай, чтоб по форме, с кандибобером, высший сорт. — Амелька ухмыльчиво прищурился на «красивого», весело сморкнулся на пол и добавил: — А шкурку евоную вместе с сапогами Матрешихе на толчок снеси, да не продешеви, а то пятки к затылку подтяну.
 
* * *
 
   Вечером Амелька сказал:
   — А все-таки надо насчет дальнейшей жратвы промыслить… Разве котиков половить?
   — Что ж, — встрепенулся Пашка Верблюд и с ожесточением поскреб свой горб. — Дело к зиме, кыскины шкурки с руками оторвут!
   — А я, братишки, знаю как… — проговорил Карась. — Другие дураки сначала удавят кошку, а потом обснимывают мертвую. А надо с живых сдирать кожу, как чулок. Кошке тогда сильно больно, поэтому вся шерсть дыбом, и шкура самая добрая получается, с ворсом…
   — Нет, братва… Это дело — тьфу! А вот что… — И Амелька начал выкладывать свои соображения.
   Его слушали внимательно. «Красивый», одетый теперь в рвань и дырявые валенки, поощрительно кивал Амельке головой.
   Вожак Амелька знал, что со станции ежедневно отправляются два состава поездов, груженных белой мукой. Он с братией раздобыл дюжину пустых мешков и ночью повел ребят прочь от вокзала вдоль путей. Когда полотно дороги пошло в гору, Амелька остановился и сказал:
   — Тут поезд делает тихий ход. Вошкин, стой здесь, Пашка — еще дальше, Степка — еще дальше. И остальные так же — на пять сажен друг от дружки. Приготовьте ножи. Сбоку вагонов будут висеть мешки — живо срезай, чтобы упали. Только и всего. Один промахнется, другой срежет.
   Он дал ребятам по две понюшки кокаина и зашагал с мешками к семафору.
   Остановившись на удобном месте, Амелька точно так же зарядил обе ноздри крепкими понюшками. От этого бдительность его стала острее, и внимание сосредоточилось в глазах, в руке, державшей нож.
   Так он поступал всегда, когда шел «на дело».
   Ночь была темная и тихая. Над станцией висело зарево от электрического света. Красные, зеленые, белые огни светились повсюду на развитии путей.
   Свисток — и поезд двинулся. Сигнальный рожок возвестил с вышки, что путь исправен и свободен. Амелька засучил рукава и вложил в правую руку нож.
   Поезд еще не получил разбега, шел медленно.
   Амелька, «взяв глаза в зубы», хищно следил за каждым громыхающим мимо него вагоном. В некоторых старых, растрепанных вагонах под задвижной дверью зияли порядочные щели. Амелька ловким взмахом ножа вспарывал через щель набитые мукой мешки, потом, поспевая за поездом, нацеплял свой пустой мешок за выступы железных болтов и скреп. Хотя к Амелькиным мешкам были заранее пришиты веревочные петли, однако требовались необычайное проворство рук и зоркость зрения, чтоб в темноте на ходу поезда нацепить мешок как раз под щель, из которой уже самотеком бежит мука.
   Удачно взрезав дюжину вагонов, Амелька поспешил к своим. Те работали не менее успешно, чем Амелька: двенадцать снятых Амелькиных мешков были наполнены мукой примерно по пуду с гаком в каждом.
   — Эх, черт!.. Мало, — пожалел Амелька.
   На этой хлебной заготовке участвовали все: и новичок «красивый», и даже Катька Бомба. Только Филька отговорился, не пошел: сказал, что голова болит.
   Не было и Мишки Сбрей-усы: исчез третьего дня и не возвратился. Он засыпался в своей новой проделке с поросенком, был избит мужиками и попал в милицию. Несчастный же Хрящик, оплошав, завяз в мешке, озверевшие крестьяне яростно растоптали его, как таракана, а поросенка пропили.
   Ребята до утра пекли блины на старом, содранном с крыши железном листе. После этих блинов, отравленных ржавчиной, Инженера Вошкина изрядно рвало.
   — Называется: тяни-кишка… — как всегда, подтрунивал он над собой.
   Амелька решил десять пудов муки «загнать» в продажу: деньги нужны до зарезу, а мука в то время была дорогая. Хорошо, что еще бандит Иван Не-спи пока его не утесняет. Не попал ли он, кошкин сын, в острог? Вот бы благодать!
 
* * *
 
   Филька, в меру тоже пострадав животом, утром пошел в город разыскивать анатомический театр, чтоб выяснить, где похоронен слепой Нефед. Фильку направил расторопный, всеведущий Амелька, рассказав ему, что и как.
   В анатомическом театре Фильке втолковали, что все трупы отвозят на дальнее кладбище, где и зарывают в общей могиле.
   В конце концов Филька нашел эту могилу. Она большая, свежая, бескрестная. Такая могила была ему чужда и ничего не говорила его сердцу. Филька мечтал встретить на могиле любимого слепца хороший памятник. А замест того — березы, березы и на них покинутые гнезда улетевших в теплую сторону грачей Горько стало Фильке. Он пошел домой.
   Было темновато, а надо еще пройти весь город да версты две прошагать до своих. Нет, страшно. После смерти Спирьки, Майского Цветка и старого Нефеда Филька стал бояться одиночества в ночное время. Все ему мерещились покойники, а дед Нефед нет-нет да и окликнет его и бросит укорчивое слово: «Из-за тебя я жизни лишился, Филька». Нет, он ночью не пойдет к своим, он как-нибудь переночует в городе.
   — Эй, собачка, залезай к нам! — услыхал он звонкий голос и остановился.
   Строящийся дом, леса. Пахнет смолой. Огромная печь для варки асфальта. Какой-то одноглазый черномордик, скаля на Фильку белые зубы, выглядывал из железной печки.
   — Залезай. Тепло. Народов много в нашей отели для приезжающих.
   Филька привстал на цыпочки, заглянул
   — Филька, никак? — спросил черномордик.
   — Я самый. А ты?
   — Раньше Пипкой звали, теперича — Клоп-Циклоп.
   Так скубент прозвал меня. Скубент ли, комсомол ли, — пес его ведает. Опись снимал с нас.
   Филька не сразу узнал Пипку: уж очень он был черен от сажи, только блестели зубы, когда он улыбался, и белел большой глаз, как новый серебряный полтинник. Пипка до разгрома тоже ютился под баржей; он такой же одноглазый, как и Карась, но брюхастый, толстозадый, маленький и круглый — словно арбуз на ножках. А глаз выклюнул ему ручной журавль, когда Пипка еще не был Пипкой, когда он жил в деревне, сосал мамкину грудь и его звали Петькой. Впрочем, мальчонка об этом почти ничего твердо не помнит.
   Увидев двух оборвышей, бегущих к печке, одноглазый скомандовал Фильке:
   — Кричи «Место ждет хозяина!» Залазь!
   — Место ждет хозяина! — вскричал Филька и повалился на единственное свободное место на дне печки.
   — А вы, шалавые, — с носом! — захохотал Клоп-Циклоп в лицо двум опоздавшим и лег возле Фильки.
   Оборванцы барахтались на дне печки, как раки в решете. Фильку многие узнали; он тоже узнал многих — бывшие баржевики. Одноглазый Клоп-Циклоп о чем-то спрашивал его, но он, дорвавшись до людишек и тепла, сразу задремал.
   — Эй, шпана! Курево есть у кого?
   — Нету.
   — Ну-к, я пойду стрелять. — И Клоп-Циклоп, сказав: «Место ждет хозяина», — выскочил из котла и подлетел к проходившей парочке влюбленных:
   — Дядя, дай покурить!
   — Нету, отстань!
   — Ишь жадный. Эвот портсигар-то серебряный… жалко тебе, што ли? Ну дай. У вас какая красивенькая барышня Барышня, дайте покурить!..
   — Пшол, пшол!..
   Клоп-Циклоп арбузиком подкатывается к ногам военного.
   — Товарищ, дайте покурить! В Красной Армии сложить желательно. Буржуев вместе будем бить, лордов. Да не принимают; мал, говорят, а главное — смерть охота покурить. Одолжите!
   Он прячет папироску под шапку и юлой подкручивается к барышне с портфелем:
   — Дозвольте, мамзель, папиросочку!
   — Папиросочку? Такой карапуз, а куришь… Ай, стыд! Ай, стыд!
   — А почто сами-то курите? Барышням не полагается курить… Ну, дайте!
   — Иди, иди!.. Еще у тебя молоко на губах не высохло.
   — А у тебя што, — огрызается одноглазый, — молока нет, што ли? Высохло все? Фря!
   Он затягивается папироской и направляется спать в котел.
   Ночь быстро прошла» настало утро.
   — Эй, черти! — разбудил детвору голос. — Живо из аду, марш!
   Ребята подняли головы: в печь сверху заглядывала рыжая борода.
   — Дяденька рыжеватый, дозволь еще всхрапнуть…
   — Вылазь, вылазь! Сейчас асфальт швырять в котел будут. Вылазь, чертенята!
   Оборванцы выбрались. Лица их в саже, как у трубочистов. Филька прожег на боку халат.
   Стучали топоры. Каменщики таскали на горбушах по дощатым стремянкам кирпичи. Водовоз лил в творило воду. С окраин города доносились призывные гудки фабрик и заводов. На соборной колокольне гулко бухал грузный колокол. По разбитой булыжной мостовой оглушительно гремели телеги ломовиков. Стая молочниц, позвякивая металлическими флягами и тараторя сразу в двадцать ртов, спешила к рынку.

17. «БУДУЩЕГО НЕТ»

   Филька пошел домой. За ним увязался и Клоп-Циклоп.
   Они шли лугом. Лужи были подернуты звонко-хрупким льдом, кустики травы запушнели легким инеем; вся луговина казалась сероватой. Побежала черная хромая собачонка, принюхиваясь к заячьим следам; пропорхнула деловитая стайка воробьев. Позднее осеннее солнце путалось в туманных хмурых тучах. Дубовая молодая роща все еще стояла во всей красе.
   А за рощей сразу же река и мельница — убежище бездомников.
   Ребята шагали по тропинке дубняком. Из заросли вышел молодой человек:
   — Вы, мальчики, куда?
   — К себе, — ответили ребята. — Мы на мельнице живем.
   — Ну, и я с вами. Вас много?
   — Нет, немного… Душ двадцать есть, — сказал Филька Поводырь. — А ты кто?
   — Я комсомолец.
   — А что такое косомолы? — спросил Клон-Циклоп. — Косо молятся, что ли, которые?