Нам важны «Мысли Амазонки» как толчок, заставивший Цветаеву обдумать и осознать тот опыт, который она вложила в ответ на эту книгу. Ибо «Повесть о Сонечке» принадлежит автору, уже написавшему «Письмо к Амазонке». Опыт Цветаевой был сложным. В романе с Софией Парнок она играла роль младшей, чувства которой так подробно и пристрастно разбирает в «Письме». Она хотела забыть о Парнок, и не исключено, что «Письмо» представлялось возможностью избавиться от этих воспоминаний. Там сказано, что, когда младшая из подруг узнаёт о смерти старшей, ее реакция в конце концов сводится к безразличному: «Ведь она умерла во мне – для меня – двадцать лет назад?» В реальности, когда Цветаевой, по возвращении в Москву, предложили прочесть стихи, где Парнок ее благословляет, она равнодушно ответила: «Это было так давно...»
   По отношению к Голлидэй все получилось по-другому, начиная с того, что теперь старшей была Цветаева. Была ли это страсть? Притяжение, несомненно, было: «это был сухой огонь, чистое вдохновение, без попытки разрядить, растратить, осуществить. Беда без попытки помочь». Огонь. Беда.И одновременно – счастье. Вероятно, живо помня свой трехлетней давности роман и разрыв с Парнок, Цветаева не захотела, не позволила себе стать «ловушкой»; игра идет по-честному: душа за душу, любовь за любовь. Цветаева подчеркивает, что физической близости между Мариной и Сонечкой не было: «Мы с нею никогда не целовались: только здороваясь и прощаясь. Но я часто обнимала ее за плечи, жестом защиты, охраны, старшинства. <...> Братски обнимала». Она не хочет стать причиной страданий Сонечки, и потому в нужный час с пониманием относится к ее уходу. Если от Парнок она стремилась вырваться («Зачем тебе, зачем / Моя душа...»; «...твоя душа мне встала / Поперек души»; «Разлюбите меня!..»), – то сейчас она раскрывает свои братские объятья, отпуская Сонечку в ее собственную жизнь: «Если бы я была мужчиной – это была бы самая счастливая любовь – а так – мы неизбежно должны были расстаться, ибо любовь ко мне неизбежно помешала бы ей – и уже мешала – любить другого, всегда бывшего бы тенью... <...> Сонечка от меня ушла – в свою женскую судьбу. Ее неприход ко мне был только ее послушанием своему женскому назначению: любить мужчину...» Поразительно, что в «Повести о Сонечке», там, где Цветаева говорит об уходе Сонечки, возникает тема ребенка, в «Письме к Амазонке» утвержденная как главная причина разрыва двух любящих женщин. Теперь она представлена в ином аспекте; Цветаева сравнивает Сонечку с ребенком, которого дают вам подержать на время – на радость: «Сонечка была мне дана – на подержание – в ладонях. В объятиях. Оттого, что я ребенка подержала в руках, он не стал мой. И руки мои после него так же пусты». Цветаева нашла в себе силы не сломать, не присвоить, отпустить «чужого ребенка» – Сонечку. Они оторвались друг от друга, как говорит Цветаева, «с мясом души – ее и моей». Но это, я думаю, была боль другого рода, чем при расставании с Соней Парнок. Это была, по любимой формуле Цветаевой, «победа путем отказа».
   Два года спустя Цветаева вернулась к теме гомоэротической любви – на этот раз между мужчинами – в частном письме к Юрию Иваску, с которым они уже несколько лет переписывались. На Рождество 1938 года Иваск впервые приехал в Париж из Эстонии, где он жил, – в русскую литературную Мекку – и нашел там то, о чем мечтал: новые интересные знакомства, разнообразные литературные сборища, чтение стихов и обсуждение мировых и российских проблем – кипящую жизнь, как казалось ему, провинциалу... Несколько раз он встречался с Цветаевой, и впоследствии опубликовал об этих встречах выдержки из своего дневника. Цветаева стояла особняком в его парижских днях; Иваск заходил к ней, она кормила его обедом или они вдвоем сидели в кафе за черным кофе. «Жаль (ей) – теперь никуда не ходит, п<отому> ч<то> жена...» – записано в его дневнике. Многоточие это знаменательно.
   По словам Цветаевой, они «хорошо подружились», и после отъезда Иваска переписка возобновилась. Здесь речь пойдет о третьей странице большого письма Цветаевой к Иваску от 27 февраля 1939 года. Иваск не опубликовал ее, хотя само письмо напечатал дважды. На «утаенной» странице Цветаева рассуждает о гомоэротической любви. Конечно, Иваск не исповедался ей в своих интимных делах: Цветаева сама «вычислила» его сексуальную направленность и – неспрошенная – высказывается на эту тему: «Вы всё говорите о друге, и только мечта об этом друге могла Вас – поэта – все Ваши парижские вечера уводить от меня (поэта). (Я назначил сегодня Иксу. Меня сейчас ждет Игрек) (А вдруг??) – Не поэтовже Вы в них любили – и ждали!» После такого начала она без перехода, «в отдаленный ответ» рассказывает эпизод из жизни своего друга (из контекста ясно, что это А. А. Чабров) – его встречу с полюбившим его мальчиком. Она пишет приглушенно и деликатно, здесь нет и намека на воинственную страстность «Письма к Амазонке». Однако тема гомоэротической любви продолжает волновать Цветаеву, ее сдержанность можно объяснить тем, что это не общие, хотя и напряженно-личные, рассуждения, а письмо реальному человеку о его интимной жизни, в которую он ее не посвящал.К тому же письмо обращено к мужчине, и «плацдарм», на котором сейчас находится Цветаева, не вызывает у нее таких болевых ощущений, как разговор о сафической любви.
   Что общего в этих двух письмах? Во-первых, Цветаева утверждает гомоэротические склонности как «особость породы» (в письме Иваску), «роковое природное влечение» (в «Письме к Амазонке»), то есть как нечто необычное, связанное с природой конкретного человека. Все другие варианты гомоэротических отношений она «выносит за скобки» (ее выражение) своего интереса и внимания. В «Письме к Амазонке» она перечисляет случаи, которые «опускает», останавливаясь только на «нормальном случае, обыкновенном жизненном случае». И в письме Иваску: «об остальных ... если заговорю – то только с абсолютным презрением: как о каждом профессионале живойдуши: соблазнителе малых сих...» Снова, как и в «Письме к Амазонке», – «соблазнитель», «ловец», «сети души».
   Во-вторых, Цветаева относится к гомоэротическим склонностям как к несчастью, к беде. Она говорит о касте, о «породе», об оторванности этих людей от мира, об их отшельничестве. В более пространном «Письме к Амазонке» ощущение «беды» создается всем ходом ее размышлений, примерами, напряженностью тона. Цветаева хочет заставить читателя почувствовать «ужас этого проклятья»(выделено мною. – В. Ш.), вздрогнуть от описания двух немолодых подруг на крымском берегу... Заключительные строки обращают нас к трагедии: «Плакучая ива! Поникшая ива! Ива, душа и тело женщины! Поникшая шея ивы. Седые волосы, упавшие на лицо, чтобы больше ничего не видеть. Седые волосы, метущие лицо земли.
   Во?ды, воздух, горы, деревья даны нам, чтобы понять душу человечества, так глубоко скрытую. Когда я вижу, как отчаивается ива, я понимаю Сафо».
   Ива здесь – символ горя, страдания, последнего отчаяния. Вспомним, что у Шекспира Офелия бросается в воду под ивой, а Дездемона поет старинную песню об иве за минуты до смерти... В письме Иваску Цветаева, используя образ из русской сказки, коротко и прямо говорит – по существу то же самое: «свою беду Вы втащили (как мужик – Го?ре) на горбу? – на? гору... <...> Вам с Вашей бедой – трудно будет, и трудно – есть». Трудно, считает она, потому что ее адресату необходима в любви духовная близость.
   Есть в письме Иваску нечто важное, чего прежде не было: Цветаева кардинально меняет свой взгляд на соотношение души и эротики. В 1923 году в стихотворении «Послание» (цикл «Федра») Цветаева – в скобках, прерывая монолог Федры, от своего, авторского имени объясняя и оправдывая «преступную» страсть мачехи к пасынку, – утверждает физическую близость как путь к душе:
 
...(Нельзя, не коснувшись уст,
Утолить нашу душу!)
 
   И следом – устами Федры:
 
Нельзя, припадая к устам,
Не припасть и к Психее, порхающей гостье уст.
Утоли мою душу: итак, утоли уста.
 
   В «Письме к Амазонке» «сети души» тоже оказываются сетями эротики. И в одном из писем к Саломее Андрониковой (12 августа 1932), где Цветаева пересказывает свой «дикий» сон о ней, она представляет тело и душу неразрывно связанными. Цветаева подробно описывает ситуацию, окружение, струящиеся одежды Саломеи... Во сне она видела ее «с такой любовью и такой тоской», любила ее «до такого исступления», «так – невозможно»,как вообще никого не могла бы любить. Наяву она никогда не испытывала такого чувства к Саломее: «Я все спрашивала, когдая к Вам приду – без всех этих – мне хотелось рухнуть в Вас, как с горы в пропасть, а что там делается с душою – не знаю, но знаю, что онатого хочет, ибо тело=самосохранение». Тело – самосохранение души. И больше: тело героини этого сна – «тело Вашей души». В этом сне сплетаются эротика, поиски души, тоска: «Вы были точным лицом моей тоски <...> Ибо лицо моей тоски – женское». И в конце концов: «я видела во сне Вашу душу»... Пересказывая свой сон, Цветаева неожиданно обнаруживает, что Саломея ее сна – тоже внеземное существо, к которому обращены ранние стихи Осипа Мандельштама «Соломинка»:
 
Нет, не соломинка в торжественном атласе,
В огромной комнате, над черною Невой,
Двенадцать месяцев поют о смертном часе,
Струится в воздухе лед бледно-голубой.
 
   Теперь, в 1939 году, в письме к Иваску, Цветаева пересматривает свой взгляд на соотношение души и эротики. Возможно, это связано с тем, что на сей раз она наяву обращается к реальному человеку, тайную боль которого угадала. Цветаева стремится не разрушить иллюзии, но предупредить о трагической правде: «Ваш случай сложен и трагичен – тем, что он – духовен».Очевидно, по письмам и за несколько долгих встреч в Париже она поняла, что для ее собеседника душевные отношения не менее важны, чем эротические. Как и в «Письме к Амазонке», Цветаева обобщает; если там она писала о «проклятом племени», о «братстве прокаженных», то теперь говорит об «особости породы», о «касте» и предупреждает, что «родной души» он в этой касте не найдет: «...Вам приходится выбирать не из всего мира, а из касты,где – знаю это по опыту – все лучшее высшее вечное идет к женщине,и только «остатки сла?дки» – к мужчине. Вашина мужскую дружбу —неспособны. Душувсех этих моих друзей всегда получала я,и если кто-нибудь меня на свете любил(как мне это подходило), то это – они».
   Цветаева преувеличивает, говоря о душах «этих» своих друзей, но очевидно, что годы принесли ей трагическое знание: оболочка тела – не единственное препятствие к душе человека, добраться до чужой души гораздо труднее, чем ей казалось в молодости.
   Цветаева написала Иваску о его интимной тайне так деликатно и сочувственно, что каким-то образом утешила; много лет спустя в стихах, обращенных к ней, он признался:
 
Вы поняли: не осудили.
Благословили...
 
   Но вернемся к лету 1937 года. Оно кончалось благополучно. Цветаева завершила «Повесть о Сонечке», приготовила к печати и «Стихи к Сонечке», без малого двадцать лет пролежавшие в тетради. Недавно возникший журнал «Русские записки» принял и повесть, и стихи. Жизнь определенно давала Цветаевой передышку.
* * *
   И тут случилась катастрофа. Та непоправимая катастрофа, ожидание которой сопровождало ее всю жизнь. На этот раз не на высотах духа, а на земле, рядом с нею, – с самым близким для нее человеком.
   Сергей Яковлевич приезжал в Лакано в августе 1937 года – из писем Маргариты Николаевны Лебедевой мужу можно установить даты. 18 августа она сообщает: «Вчера (то есть 17 августа. – В. Ш.) приехал Сережа...» Уехал он до 30-го – в этот день выехали в Париж Лебедевы; подтверждением того, что Эфрон уехал раньше них, служит фраза из письма М. Н. Лебедевой от 31 августа о потерянном на железной дороге (к счастью, на другой день найденном!) багаже: «в одном из чемоданов, сданных по ошибке, были все наши документы и рукописи Марины Ив., которые она не доверила Серг. Як». Важно было бы знать, почему Цветаева могла «не доверить» мужу свои рукописи?
   Итак, в августе 1937 года Эфрон провел в Лакано с семьей около двух недель; Цветаева с Муром оставались там примерно до 20 сентября. Из писем Лебедевых можно извлечь интересные подробности пребывания Сергея Яковлевича в Лакано. Хотя Маргарита Николаевна пишет: «С Эф<роном>—Цв<етаевой> мы, конечно, много проводили времени, но „разговаривать“ много не пришлось. Map. Ив., как Ты знаешь, не долюбливает политические разговоры...» – политические темы обсуждались, тем более что для Лебедевых политика была важнейшим интересом, а для Владимира Ивановича и делом жизни. Еще в январе этого года Маргарита Николаевна сообщала ему, что Эфрон «очень занят кажется очень важными делами»; в августе – что он приехал в Лакано «совершенно замученный, но по-прежнему восторженный. Считает Испанию непобедимой, слишком героически настроены ее защитники»... Разговаривали и о Советской России: «Серг. Як. по-прежнему горит энтузиазмом прозелита и „принимает“ всё без всяких оговорок. По его словам в СССР две главных задачи – Оборона и развитие, охрана прав и благ человека-гражданина – в жертву им всё и приносится. В священном восторге от последней книги Сталина – „в ней все сказано“ (слова, взятые М. Н. в кавычки, – скорее всего, прямые цитаты из Эфрона. – В. Ш.). Но вообще он всецело поглощен Испанией, с которой, видимо, главным образом и связан. Он был просто вне себя, когда на наш берег выбросило пароход с 480 беженцами из Сантадера...» Изложенные в этом письме взгляды Эфрона не требуют комментария. Его связи с Испанией вполне серьезны: Маргарита Николаевна обещает Лебедеву для газеты, которую тот собирается издавать в Чикаго, «достать и „настоящего“ корреспондента из Испании, это будет нетрудно через Муриного отца».
 
   В письмах Ирины Лебедевой тоже рассказывается о семье Цветаевой. Об Эфроне: «Через неделю едем в Париж, чему очень рада, тут у нас минуты свободы нет, приехал на днях Сер. Як. и вместо того, чтобы наслаждаться своей семьей, он все время проводит с нами, а иногда уходит на свидание в кафе с какими-то темными личностями из Союза, которые сюда за ним приехали» (21 августа 1937). Значит, во-первых, у Эфрона была возможность говорить с Маргаритой Николаевной о политике, когда он виделся с нею без жены; во-вторых, своими союзо-возвращенческими (энкавэдистскими) делами он занимался с «темными личностями» и в Лакано.
   Что думала Цветаева о работе своего мужа в Союзе возвращения, к этому времени переименованном в Союз друзей Советской родины? Представляла ли себе содержание его работы? Или не задумывалась: служба есть служба, постоянная зарплата, жизнь семьи стабилизировалась. Уже в Москве после ареста Сергея Яковлевича в письме Берии она настаивала, что знала только о его работе в Союзе возвращения и в Испании – я не сомневаюсь, что это правда. Любовь, казалось, исчерпала себя, оставалась «совместность». Внутренней близости не было, они не находили общего языка в главном для Эфрона – в отношении к Советскому Союзу и к будущему. Жизни катились врозь, расходясь все дальше. Эфрон подолгу не бывал дома, временами жил отдельно от семьи: в большой квартире Союза возвращения на улице де Бюси была комната, которой он мог пользоваться. Позже, на допросе в НКВД, Ариадна Эфрон показала, что в какой-то момент отец даже думал о разводе с матерью. Цветаева не была посвящена в его дела. Он сознательно ограждал ее от своей работы. Могла ли она противостоять этому, если бы знала? Могла ли вырвать его из той трагически-страшной ситуации, в которой он оказался? Очевидно, не могла. Дело зашло слишком далеко, отступать было некуда, Эфрон это знал лучше всех. Цветаева понимала, что связь мужа и дочери с «возвращенцами», их просоветская деятельность бросают тень и на нее. Она негодовала, когда Аля из Москвы опубликовала статью в парижском журнале, издававшемся на деньги советского постпредства: «...Аля написала статью в „Нашей родине“ (бывший „Наш Союз“) о своих впечатлениях о Москве, Мар<ина> Ив<ановна> дико возмущается Алиным восторгом, а особенно тем, что Аля написала, что она рада увидеть Москву, которая расправилась с изменой!» [217]М. Л. Слоним вспоминал, как в споре о Поэме о Царской Семье Цветаева сказала: «всем известно, что я не монархистка, меня и Сергея Яковлевича теперь обвиняют в большевизме». «Меня и Сергея Яковлевича»... Только самые близкие знали, как противоположны их позиции и устремления.
   И вдруг – гром среди ясного неба – в газетах появились сообщения, что евразиец Сергей Эфрон причастен к убийству советского чекиста-невозвращенца Игнатия Рейсса. Теперь мы знаем, что он руководил выслеживанием Рейсса, как за год до этого руководил слежкой за Львом Седовым – сыном Л. Троцкого. Убийство Рейсса произошло в Швейцарии в ночь с 4 на 5 сентября 1937 года. Идя по следу убийц, швейцарская полиция обратилась за помощью к французской. Нити вели к Союзу друзей Советской родины и, в частности, к Эфрону. Открылось также, что Союз – и он лично – вербовал среди эмигрантов добровольцев для отправки в Испанию в Интербригаду. Это было запрещено французским правительством; еще 17 февраля М. Н. Лебедева писала: «Запрещено добровольчество, и сейчас последние русские волонтеры уезжают в спешном порядке...» Тем не менее «возвращенцы» тайно продолжали вербовку. Эфрона допрашивали в парижской полиции; он не мог не понимать, чем это ему грозит.
   Париж был потрясен известием об исчезновении председателя Русского Общевоинского Союза (РОВС) генерала Е. К. Миллера. Это был второй случай: в январе 1930 года был похищен советскими агентами его предшественник генерал А. П. Кутепов. Генерал Миллер бесследно исчез 22 сентября, на следующий день стало ясно, что и он похищен чекистами. Полиция искала связи между убийством Рейсса и этими похищениями. После первых допросов Эфрон бежал – очевидно, одним из условий его работы было исчезновение в случае провала. К тому времени, как швейцарская полиция закончила следствие, никого из участников убийства Рейсса уже невозможно было арестовать – они скрылись. Логично предположить, что, окажись Эфрон в руках швейцарского правосудия, он попал бы в тюрьму и остался жив – в Советском Союзе его ждала верная смерть. Но выхода у него не было: после возвращения Али в Москву он был связан с НКВД не только работой, но и заложницей.
   Не знаю, когда, при каких обстоятельствах и насколько близко к правде рассказал Эфрон Цветаевой о случившемся, как она реагировала на этот рассказ. Ясно, что такой разговор состоялся, что Эфрон не исчез, не простившись с женой и сыном. Есть свидетельство, что Цветаева с Муром провожали его на машине в Гавр, но по дороге, в районе Руана, Эфрон выскочил из машины и скрылся [218]. Это произошло 10—11 октября 1937 года. Из письма Цветаевой к Тесковой от 27 сентября, как и из письма Ирины Лебедевой отцу от 2 октября – здесь упомянуто, что Марина Ивановна с Муром вернулись с моря – видно, что ни Цветаева, ни Лебедевы еще не знают об убийстве Игнатия Рейсса и причастности к нему «возвращенцев». Кстати, правая газета «Возрождение» – без указания на источник информации – утверждала: «Как известно, перед бегством он сказал жене, что уезжает в Испанию». Об исчезновении генерала Миллера «Возрождение» сообщило 24 сентября, но пока это не связывают с делом Рейсса. Впрочем, прямой связи не было, хотя нет сомнений, что все концы сходятся в одном ведомстве в Москве. Заметка в «Возрождении» (15 октября 1937) с подзаголовком «К убийству Рейсса» озаглавлена «Агенты Москвы», этим определением справедливо объединяя убитого и убийц. Только после обыска в Союзе друзей Советской родины 22 октября – через восемь с половиной недель после убийства Рейсса, через месяц после похищения генерала Миллера и через две недели после бегства Эфрона – эмигрантская общественность обратила взоры на «возвращенцев». «Шапка» пятой страницы «Возрождения» от 29 октября гласила:
   ПОХИЩЕНИЕ ГЕН. Е. К. МИЛЛЕРА.
   Последние сборы Скоблиных в Озуар ла-Феррьер.
   Обыск у возвращенцев. – Евразиец Эфрон – агент ГПУ.
   Была ли Плевицкая под наблюдением 23 сентября?
   Гнусный документ большевиков [219].
   Бо?льшая часть материала, занимающего две газетные полосы, посвящена «возвращенцам» и, в частности, С. Я. Эфрону. Коротко осветив историю раскола евразийства, автор проводит знак равенства между его «левым» крылом и Союзом друзей Советской родины, «одним из руководителей» которого считает Эфрона. Не забыв подчеркнуть, что Эфрон «по происхождению еврей», газета обзывает его «злобным заморышем»: «Всю свою жизнь Эфрон отличался врожденным отсутствием чувства морали. Он – говорит наш информатор – отвратительное, темное насекомое, темный делец, способный на всё...» Эфрона справедливо обвиняют в вербовке «опустившихся от нужды русских людей в интернациональную бригаду ... в Испанию, откуда, мол, они смогут вернуться в СССР»; в том, что он вовлек в советскую агентуру целый ряд эмигрантов... Возмущение эмигрантской общественности – и левой, и правой – страшной деятельностью «возвращенцев» понятно, неприятен тон и антисемитские намеки «Возрождения». Особенно непристойно, на мой взгляд, выглядит интервью бывшего левого евразийца П. П. Сувчинского, которое он дал сотруднику газеты. Именно Сувчинский вместе с князем Д. Святополк-Мирским больше десяти лет назад ввел Сергея Яковлевича в евразийство, в редколлегию журнала «Версты», открыл перед ним новые «пути» и «горизонты». Теперь Сувчинский (выгораживая себя? – В. Ш.) открещивается от Святополк-Мирского, который вернулся в Россию и уже отправлен там в ссылку, и от Эфрона. Газета сообщает: «П. П. Сувчинский невысокого мнения о талантах Эфрона... Евразийцы будто бы называли Эфрона „верблюдом“, смеялись над тем, что в нем „сочетается глупость с патетизмом“». Не только деятельность Эфрона как советского агента, но сам его человеческий облик подвергался уничтожению. С какими чувствами читала Цветаева газеты тех дней? «Возрождение» не забыло упомянуть и о ней: «Как известно, он женат на поэтессе Марине Цветаевой. Последняя происходит из московской профессорской семьи, была правых убеждений и даже собиралась написать поэму о царской семье. Ныне, по-видимому, ее убеждения изменились, так как она об откровенном большевизме своего мужа знала прекрасно»... [220]Впрочем, мнением Сувчинского и газетными статьями она могла пренебречь.
   Невозможно вообразить, что творилось в ее душе, что думала и чувствовала Цветаева, оставаясь одна. Ее и Мура дважды возили во французскую полицию для допроса. Там Цветаева вела себя так нелепо с общепринятой точки зрения: была настолько удивлена и потрясена тем, о чем ее спрашивали, начала читать свои французские переводы, – что не оставила сомнений в полной непричастности к делам мужа. Ее отпустили, освободив от подозрений. Известно, что она сказала об Эфроне: «Его доверие могло быть обмануто, мое к нему остается неизменным». Позже она повторила эти слова разным людям.
   Напомню: С. Я. Эфрон «спешно уехал» (по словам Цветаевой) 10 октября. Обыск на квартире Цветаевой и допрос состоялись 22 октября – одновременно с обыском у «возвращенцев».
   Пролистаем письма Лебедевых за октябрь—декабрь 1937 года. Они написаны в разгар событий и из рук ближайших свидетелей введут нас в самую суть происходящего.
   Ирина: Dimanche, 24 <октября>.
    ...Бедная Map. Ив. совсем измучилась, она ведь о делах Сер. Як. ничего и не знала. Мур совсем не «impressionn?» [221] . Для него это вроде полицейского романа, которые он так любит. Воображаешь, в какой панике «Современные Записки» – хороша сотрудница!..
   Ирина отмечает совершенно детское отношение к событиям двенадцатилетнего Мура, еще не понимающего серьезности случившегося...
   Ирина: Paris 27 Octobre.
    Мар<ину> Ив<ановну> пока оставили в покое и больше не допрашивали. Сер<гей>Як<овлевич> оказывается: cha?non involontaire( !) dans l'assassinat de Ig. Reiss(невольное – буквально: недобровольное —звено в цепочке в убийстве Иг. Рейсса, фр. – В. Ш) . Так сказал Map. Ив. инспектор, который ее допрашивал, хорош оказался симпатичный Сер. Як.! Союз Возв<ращения > весь разгромлен, их все бумаги отвезли в полицию, членов допрашивали, а кого и арестовали, в общем Сер. Як. и его компания постарались! <...> Мама пишет Тебе длинное письмо( еще не начинала, очень занята, т. к. Map. Ив. от нас не выходит...)
   Привожу полностью ту часть этого действительно длинного письма Маргариты Николаевны, которая касается Цветаевой.
   30 Октября 1937.
   <...> Дальше идут новости менее приятные: из посланных Тебе вырезок Ты знаешь, какие неприятности постигли нашу бедную Марину Ивановну. Все произошло приблизительно так, как было сообщено И. П. В. в «Пос<ледних> нов<остях>»