OCR: Phiper
Перевод с французского и вступление НАТАЛЬИ МАВЛЕВИЧ
Дай Сы-цзе родился в 1954 году в Китае. Во время культурной революции
был несколько лет в горной деревне на "трудовом перевоспитании", после
смерти Мао Цзэдуна учился в университете, а в 1984-м, получив именную
стипендию, уехал во Францию, где закончил школу кинематографии, стал
режиссером и где живет по сей день. Название его первого, документального,
фильма "Китай, моя боль" может служить эпиграфом к обоим его романам,
написанным на французском языке. Первый из них, "Бальзак и
портниха-китаяночка", имел огромный успех, был переведен на множество
языков, в том числе на русский1, и лег в основу фильма, снятого самим Дай
Сы-цзе, который в 2002 году на Каннском кинофестивале получил приз за
"Особый взгляд". Этот особый взгляд выработался под действием традиций
многовековой китайской культуры, европейского образования и реалий
современного Китая.
В романе "Комплекс Ди" тоже удивительным образом сочетаются восточная и
' западная составляющие личности художника. "Многие из нас, -- говорит он о
себе и своих соотечественниках-писателях, -- испытывают сильное влияние
западной культуры, но при этом, к счастью, сохраняют собственную
индивидуальность".
Вероятно, европейским читателям, даже знакомым в общих чертах с
историей КНР (культурная революция, трудовые лагеря, трагедия на площади
Тяньань-мэнь), многое в книгах и фильмах Дай Сы-цзе представляется
гротеском. Тем более что гротеск писателю действительно не чужд. И только
братья по бывшему соцлагерю знают, что реализма в его произведениях, увы,
гораздо больше, чем хотелось бы думать.
Русскому читателю, помнящему наше недалекое прошлое, когда за
"фрейдизм" можно было если не угодить за решетку, то поплатиться карьерой,
трагикомизм положения страстного адепта психоанализа в
коммуно-капиталистическом Китае не покажется фантастичным. (Острота ситуации
в романе усиливается еще и столкновением восточно-патриархальной и
западно-индивидуалистической традиции. Недаром "комплекс судьи Ди" не
рассматривался Фрейдом.) Знаком нашим соотечественникам и тот горький
патриотизм, который слышится в лирическом и пародийном повествовании Дай
Сы-цзе.
Впрочем, политическая составляющая вовсе не исчерпывает содержание
"Комплекса Ди".
Ключ к произведению заложен в самом названии. Если слово "комплекс"
вызывает естественные ассоциации с психоаналитической терминологией, то имя
Ди отсылает к известному персонажу, символизирующему скрещение Востока и
Запада. Знаменитый судья Ди жил в VII веке, во времена просвещенной династии
Тан, и считался эталоном мудрости, справедливости и неподкупности. Помимо
исторического судьи Ди, существует его художественное воплощение.
Голландский ученый-востоковед и писатель, Роберт ван Гулик (1910--1967),
сделал его главным героем цикла исторических детективных романов,
переведенных на многие языки и известных как в Европе, так и в Китае. В
истории детективного жанра судья Ди стоит в одном ряду с Пуаро, Мегрэ и
патером Брауном. В последние годы у него появились и русские поклонники --
многие романы этого цикла в России переведены и имеют немалый успех. Перу
Роберта ван Гулика принадлежит также основательный, богато иллюстрированный
труд "Сексуальная жизнь в Древнем Китае" (первое русское издание -- 2000
г.). Легендарный судья Ди в сопоставлении со своим тезкой и коллегой из
романа Дай Сы-цзе, а также тень знатока китайского секса ван Гулика,
маячащая за спиной главного героя, первого китайца-психоаналитика, создают
пародийный план повествования.
И, наконец, еще одна аллюзия, которая возникает в романе Дай Сы-цзе,
ведущего своего близорукого, невезучего героя "путями рыцарского духа".
Психоаналитик-девственник Мо, готовый преданно служить томящейся в темнице
возлюбленной, -- своеобразный двойник Дон Кихота. Таков, вкратце, сложный
поликультурный фон, на котором развивается действие романа французского и
одновременно китайского писателя Дай Сы-цзе.
Первая часть Путя рыцарского духа
1
Ученик Фрейда
СИГНАЛЬНЫЕ огни остались далеко позади, превратились в рубиновые и
изумрудные точки, а потом совсем утонули в туманном мареве жаркой июльской
ночи, в окне вагона блестящей змейкой отражалась металлическая цепочка в
розовом прозрачном пластике.
(Всего несколько минут назад в грязном ресторане на маленькой станции
недалеко от Желтой горы на юге Китая той же цепочкой крепился к ножке
столика под красное дерево голубой чемодан фирмы "Делси" на колесиках и со
складной металлической ручкой, принадле-
жащий господину Мо, начинающему психоаналитику китайского
npoнахождения, недавно вернувшемуся на родину из Франции.)
Для человека, начисто лишенного красоты и обаяния (метр шестьдесят три
ростом, тощий и неловкий, в очках с толстыми линзами, из-под которых с
рыбьей неподвижностью смотрят глаза навыкате, секущиеся волосы торчат во все
стороны), он вел себя на удивление уверенно: снял ботинки французского
производства, обнаружив красные носки с дырками, сквозь которые виднелись
костлявые молочно-белые большие пальцы, встал ногами на деревянную скамью,
засунул на багажную полку свой "делси", прикрепил цепочкой, продел в колечки
дужку висячего замочка и приподнялся на цыпочки, проверяя, хорошо ли он
заперт. Потом сел на свое место на нижней полке, аккуратно поставил туфли
под сиденье, надел на ноги белые шлепанцы, протер очки, закурил тонкую
сигару, достал ручку, отвинтил колпачок и принялся работать, то есть
записывать в купленную еще во Франции школьную тетрадку свои сны -- занятие,
которое он вменил себе в непреложную обязанность. Между тем вокруг него в
общем вагоне с жесткими скамьями (единственном, в который еще оставались
билеты) все кишело и суетилось: втискивались крестьянки с огромными
корзинами в руках или бамбуковыми коробами за спиной, спешившие обойти весь
поезд и сойти на следующей остановке.
Качаясь, проходили они по коридорам и торговали кто чем: крутыми
яйцами, горячими булочками, фруктами, сигаретами, кока-колой, минеральной
водой -- местной, китайской, и даже привозным "эвианом". Тут же, с трудом
пробираясь по узкому проходу со своими тележками, тянулись гуськом
железнодорожные служащие в форме, предлагая пассажирам утиные ножки с
перцем, жареные свиные ребрышки со специями, бульварные газеты и журналы.
Мальчонка лет десяти с лукавой мордочкой, сидя на полу, начищал туфли на
высоких каблуках зрелой красавице в чересчур больших для ее худого лица
темно-фиолетовых солнечных очках, которые нелепо выглядели в вагоне ночного
поезда. Никто не обращал внимания ни на господина Мо, ни на маниакальную
бдительность, которой он окружил свой "делси-2000". (Несколько дней тому
назад в таком же жестком общем вагоне, но только дневного поезда, закончив
ежедневную порцию записей цитатой из Лакана (основоположник французской
школы психоанализа), он поднял глаза от школьной тетрадки и словно увидел
сцену из немого кино с ускоренными движениями персонажей: видимо, особые
меры предосторожности, принятые им для защиты своего имущества, раздразнили
попутчиков, и они, взгромоздясь на полку, лихорадочно обнюхивали, ощупывали
его чемодан, простукивая его пальцами с черными обломанными ногтями.)
Решительно ничто не могло отвлечь его внимание, когда он погружался в
работу. Любопытный сосед по трехместной скамье, работяга лет пятидесяти,
сутулый, с длинным обветренным лицом, сначала просто так, мельком, заглянул
к нему в тетрадь, а потом всмотрелся пристальнее.
-- Господин очкарик, вы что, пишете по-английски? -- спросил он с почти
рабской почтительностью. -- Знаете, у моего сына нелады в школе с
английским, никак, ну никак он у него не идет. Может, вы мне что-нибудь
присоветуете?
-- Разумеется, -- серьезно ответил Мо, ничуть не обидевшись на то, что
его назвали "очкариком". -- Я расскажу вам историю про Вольтера,
французского философа XVIII века. Однажды Босуэлл спросил его: "Вы говорите
по-английски?" Вольтер ответил: "Для этого надо прикусывать кончик языка
зубами, а я уже слишком стар, у меня нет зубов". Понимаете? Он имел в виду
произношение "th". Вот и я вроде старика Вольтера -- у меня зубы
коротковаты, чтобы говорить на этом всемирном языке, хотя я очень люблю
многих английских писателей и пару американских. А пишу я по-французски.
Такая тирада изумила соседа, придя же в себя после обрушившегося на
него потока слов, он посмотрел на оратора с неприязнью. Как все трудящиеся
революционной эры, он ненавидел тех, кто знает больше, чем он, и имеет
благодаря этим знаниям огромное преимущество перед ним. Решив преподать
"больно ученому" попутчику урок, он достал из своей сумки китайские шахматы
и предложил ему сыграть партию.
-- К сожалению, я не играю в эту игру, -- все так же серьезно сказал
Мо, -- хотя много о ней знаю... Знаю, когда и где она появилась...
Это доконало соседа, которого к тому же клонило в сон, и он только
спросил:
-- Так вы правда пишете по-французски?
-- Да.
-- Надо же, по-французски! -- несколько раз повторил работяга, и это
слово разнеслось по вагону слабым эхом, тенью, подобием другого, еще более
славного слова -- "по-английски", а на физиономии доброго отца семейства
отразилась полная растерянность.
Вот уже одиннадцать лет Мо жил в Париже, в кое-как перестроенной
каморке прислуги, сырой, с трещинами по стенам и потолку, на восьмом этаже
без лифта (красный ковер на ступеньках кончался на седьмом), и все ночи
напролет, с одиннадцати вечера до шести утра, записывал сны, сначала свои,
потом и чужие. Записи он вел на французском, уточняя по словарю Ларусса
значение каждого трудного слова. Сколько тетрадей он успел исписать за это
время! И все они хранятся в перетянутых резинкой обувных коробках, которые
расставлены на металлических полках, в несколько ярусов покрывающих стену,
-- точно в такие же пыльные коробки французы испокон веку складывали,
складывают и будут складывать счета за электричество, за телефон, справки об
уплате налогов, о начислении зарплаты, квитанции по страховым взносам,
выплатам кредита за мебель, автомобиль или ремонт... Словом, отчетность за
целую жизнь.
За десять с лишним проведенных в Париже лет (в настоящее время он
только-только перешагнул рубеж сорокалетия -- возраст, когда мудрый
Конфуций, по его словам, избавился от сомнений) эти записи на извлеченном по
словечку из Ларусса французском преобразили Мо, даже его очки с круглыми
стеклами в тонкой оправе, как у последнего императора в фильме Бертолуччи,
за это время почернели от пота, покрылись желтыми жирными пятнышками, а
дужки так деформировались, что не влезали в футляр. "Неужели у меня так
изменилась форма черепа?" -- записал Мо вскоре после встречи Нового 2000
года по китайскому календарю. В тот день он засучил рукава, повязал фартук и
решил навести порядок в своей кoмнaтyшка. Но только начал перемывать
скопившуюся в раковине за много дней грязную посуду (скверная холостяцкая
привычка), темным айсбергом выступавшую из воды, как очки соскочили у него с
носа, спикировали в мыльное море, где плавали чаинки и объедки, и затонули
где-то среди чашечных островов и тарелочных рифов. Мо почти совсем ослеп и
долго шарил в пене, извлекая скользкие палочки для еды, побитые кастрюли с
коркой пригоревшего риса, чашки, стеклянные пепельницы, арбузные и дынные
корки, липкие миски, щербатые тарелки, вилки и ложки, такие жирные, что они
выскальзывали у него из рук и со звоном падали на пол. Наконец он выудил
очки. Тщательно промыл их, вытер и осмотрел: на стеклах прибавилось мелких
трещинок-шрамов, а дужки изогнулись еще причудливее.
Вот и теперь, в китайском ночном поезде, неумолчно стучащем колесами,
ни жесткое неудобное сиденье, ни теснота битком набитого вагона ^ ничто не
мешало ему сосредоточиться. Ничто и никто, даже красивая дама в темных очках
(эстрадная звезда, путешествующая инкогнито?), сидевшая рядом с молодой
парой и напротив трех пожилых женщин и с интересом поглядывавшая на него,
изящно опершись локотком о столик. Нет! Наш господин Мо пребывал не здесь,
не в вагоне поезда, а в раскрытой тетрадке, он был погружен в язык далекой
страны и, главное, в свои сны, которые записывал и анализировал с величайшей
добросовестностью, профессиональным рвением и даже, можно сказать, с
любовью.
Порой, когда ему удавалось припомнить и пересказать что-то особенное
или снабдить сон абзацем из Фрейда или Лакана, двух безоговорочно почитаемых
учителей, на лице его отражалось полное счастье. Он улыбался, как будто
встретил старого друга, и даже по-детски причмокивал от удовольствия.
Строгие черты его размякали, как пересохшая земля под дождем, и с каждой
секундой все больше расплывались, а глаза наполнялись прозрачной влагой.
Буквы, вырвавшись из тисков каллиграфии, принимались радостно скакать по
строчкам, палочки удлинялись, петли то лихо захлестывались, то плавно,
размеренно закруглялись. Это был признак того, что он с головой ушел в
другой, увлекательный, животрепещущий и вечно новый мир.
Время от времени, когда поезд замедлял или прибавлял ход, он переставал
писать и с неугомонной китайской бдительностью смотрел наверх, чтобы
убедиться, по-прежнему ли его чемодан на месте и крепко ли привязан. Потом,
подчиняясь тому же тревожному импульсу, ощупывал застегнутый на молнию
внутренний карман куртки, проверяя, там ли документы: китайский паспорт,
французский вид на жительство и кредитная карточка. И наконец бегло и как бы
невзначай проводил рукой пониже спины, нащупывая бугорок -- потайной карман
в трусах; там, в самом надежном, укромном и теплом местечке была припрятана
изрядная сумма -- десять тысяч долларов наличными.
Около полуночи люминесцентные трубки погасли. В переполненном вагоне
все спали, только четыре заядлых картежника сидели на полу у двери в туалет,
под тусклой синей лампочкой; шла лихорадочная, азартная игра, купюры то и
дело переходили из рук в руки. Фиолетовые тени плясали по лицам игроков, по
прижатым к груди веерам карт, длинными языками отпрыгивали от
перекатывавшейся взад-вперед банки из-под пива. Мо завинтил колпачок на
ручке, положил тетрадь на
откидной столик и перевел взгляд на красотку, которая наконец сняла
очки и в темноте накладывала на лицо голубоватый крем -- делала увлажняющую
или питательную маску. "Какая кокетка, -- подумал Мо. До чего же изменился
Китай!" Время от времени женщина наклонялась к окну, гляделась в него, как в
зеркало, и то стирала избыток крема, то прибавляла еще мазок. Маска ей очень
шла, придавала что-то таинственное, роковое. Закончив, она замерла, не
отрывая глаз от своего отражения. Вдруг встречный поезд прошил окно
световыми очередями, и Мо увидел, что женщина беззвучно плачет. Слезы
стекали из уголков глаз вдоль крыльев носа, оставляя бороздки-зигзаги в
голубоватом слое крема.
Постепенно сплошная зубчатая стена гор и бесконечные туннели сменились
темными рисовыми полями и спящими деревушками, разбросанными по огромной
равнине. Показалась освещенная фонарями одиноко стоящая кирпичная башня без
окон и дверей (какой-то ангар или остатки разрушенного монастыря?). С
театральной торжественностью надвигалась она на Мо, открывая его взорам
надпись огромными черными иероглифами на глухой беленой стене: "Лечение
заикания. Гарантия качества". (Кто давал гарантию? Где и как лечили заик? В
этой башне?) Перпендикулярно странной надписи шла приделанная к стене ржавая
железная лестница, она вела на самый верх и вычерчивала на белом фоне
палочки-ступеньки. По мере приближения иероглифы разрастались, пока наконец
один из них не занял собою все вагонное окно, словно влезая в него;
казалось, еще немного -- и прямо по носу господина Мо проедется ржавая
лестница, которая, при всей своей устрашающей величине и опасной близости,
не могла не взволновать душу всякого верного последователя Фрейда своей
мощной эротической символикой.
Мо же в эту минуту пережил в ночном поезде такое же потрясение, как
двадцать лет назад (говоря точнее, 15 февраля 1980 года) в шестиметровой
комнатке с нарами в несколько ярусов, восемь обитателей которой терпели
холод, сырость и неизбывную вонь: острый запах помоев и лапши моментального
приготовления, от которого щипало глаза и которым до сих пор пропитаны
общежития всех китайских университетов. Время тогда тоже было полуночное
(строгий распорядок предписывал гасить свет ровно в 23 часа), все три
одинаковых девятиэтажных мужских корпуса и оба женских давно послушно
погрузились в темноту. А Мо, двадцатилетний студент отделения китайской
классической литературы, первый раз в жизни держал в руках сочинение Фрейда
-- книгу "Толкование сновидений" (подарок канадского историка с седой
шевелюрой, для которого Мо во время зимних каникул бесплатно перевел на
современный мандаринский (старое название китайского общеразговорного (в
отличие от местных диалектов) языка) язык надписи со старинных плит). Он
лежал на верхнем ярусе, накрывшись с головой ватным одеялом, и читал. Желтый
луч карманного фонарика нервно сновал по строчкам, высвечивая слова из
другого мира, иногда замирал, споткнувшись о какое-нибудь незнакомое
отвлеченное понятие, и бежал дальше, извилистыми лабиринтами, к очередной
точке или запятой. И вдруг некое замечание Фрейда по поводу увиденной во сне
лестницы поразило его разум с силой врезавшегося в стекло кирпича.
Скорчившись под одеялом, пропитанным потом и иными выделениями, связанными с
кое-какими его ночными занятиями, он пытался понять, к чему относится то,
что он прочел: то ли это пригрезилось самому Фрейду, то ли Фрейд проник в
мозг Мо и подсмотрел один из его повторяющихся снов, то ли Мо видел такой же
сон, какой когда-то, в другое время и в другой стране, приснился Фрейду...
Невозможно описать, какое огромное действие может оказать на нас книга,
когда мы молоды! В ту ночь Фрейд буквально озарил душу своего будущего
последователя, студент Мо сбросил на пол убогое одеяло, включил, не слушая
возмущенных криков однокашников, верхний свет и, осененный благодатью от
соприкосновения с живым божеством, читал и перечитывал вслух полюбившийся
ему пассаж, пока на пороге не появился дородный одноглазый надзиратель,
который отругал его, пригрозил выгнать вон и отнял книгу. С тех пор к нему
прилипло прозвище Мо Фрейд.
Он навсегда запомнил эти нары и огромный иероглиф "сон", который на
исходе ночи откровения написал чернилами на беленой штукатурке. Интересно
знать, что стало с этой надписью теперь. Иероглиф был начертан не в
упрощенной форме современного китайского и не в более сложной классической,
а в архаическом варианте той эпохи, когда писали на черепашьем панцире и
когда эта идеограмма состояла из двух частей: слева схематичное изображение
ложа, справа лаконичный символ спящего лица, изяществу которого позавидовал
бы сам Кокто -- три закорючки, опущенные ресницы, а внизу указующий перст,
словно говорящий: помните, глаз видит даже во сне!
В начале девяностых Мо приехал в Париж, одержав блестящую победу над
соперниками в тяжелейшем конкурсе и получив стипендию французского
правительства для написания докторской диссертации о письменности одного из
многочисленных народов, живших вдоль Великого шелкового пути и поглощенных
песками Такла-Макана, Мертвой пустыни. Это довольно скудное (две тысячи
франков в месяц) пособие было рассчитано на четыре года, в течение которых
он трижды в неделю (в понедельник, среду и субботу утром) являлся к Мишелю
Нива, психоаналитику лакановской школы, ложился на диван красного дерева и
исповедовался, не отрывая глаз в течение всего долгого сеанса от
возвышающейся посреди комнаты лесенки с ажурными коваными перилами, которая
вела в кабинет и квартиру его наставника.
Месье Нива приходился дядей одному студенту, с которым Мо познакомился
в Сорбонне. Внешности он был самой неопределенной: ни красавец, ни урод, ни
худой, ни толстый и до такой степени асексуальный, что, вручая ему свою
верительную грамоту, Мо долго не мог решить, какого он пола. Пышные густые,
отливающие серебром, если смотреть против света, волосы выделялись на фоне
абстрактной картины из однотонных линий и точек. Одежда одинаково подходила
мужчине и женщине, точно так же как голос, разве что чуть резковатый для
женского.
На протяжении всего сеанса наставник быстро ходил из угла в угол,
слегка прихрамывая, и эта хромота напоминала Мо его бабушку, персонаж из
совсем другой эпохи и среды. Четыре года подряд месье Нива безвозмездно
(учитывая скромные средства Мо) принимал его со смирением и терпением
христианского миссионера, благосклонно выслушивающего видения и интимные
тайны новообращенного, которого осенила Божья благодать.
Первый китайский психоаналитик рождался в муках, иной раз весьма
комичных. Вначале, поскольку Мо плохо владел французским, он говорил
по-китайски, и его патрон не понимал ни слова, впрочем, это был не просто
китайский, а диалект его родной провинции Сычуань. Бывало, посреди
длиннейшего монолога, Мо, движимый своим суперэго, погружался в воспоминания
о культурной революции и закатывался безудержным хохотом, так что слезы
катились из глаз, ему приходилось снимать очки и утирать их, наставник не
обрывал его, но не мог отделаться от подозрения, не над ним ли смеется
ученик.
Дождь за окнами вагона все не прекращался. Мо заснул, и в полудреме все
смешалось у него в голове: обрывки парижской жизни, чье-то приглушенное
покашливание, мотивчик из телесериала, который напевал удачливый картежник,
и страх за драгоценный чемодан, пристегнутый цепочкой к багажной полке... У
соседа, отца не успевающего по английскому школьника, потекла из уголка рта
струйка слюны, голова его рывками клонилась набок, пока наконец не
навалилась на плечо Мо ровно в тот миг, когда поезд въехал на мост через
темную реку. Сквозь сон Мо почувствовал, что по его лицу пробежали один за
другим несколько лучей, а последний так и застыл. Он открыл глаза.
Без очков все расплывалось у него перед глазами, он различил только
какую-то палку, мотавшуюся прямо перед носом взад-вперед и слева направо.
Окончательно очнувшись, он понял, что это длинная ручка швабры, которой
орудует молоденькая девушка, казавшаяся ему смутной шевелящейся тенью.
Нагнувшись, девушка равномерно двигала локтем -- подметала пол под лавкой.
Поезд тронулся и тут же снова затормозил. Вагон тряхнуло, девушка
задела столик, с него что-то упало. Очки Мо с исковерканными дужками.
Девушка попыталась поймать их на лету, Мо сделал то же самое и получил
ручкой швабры по лбу, а девушка успела-таки подхватить очки и положила их
обратно на столик. Краткого мига, когда Мо столкнулся с ней, хватило, чтобы
он если не разглядел ее, то ощутил исходящий от ее волос знакомый запах
дешевого бергамотового мыла "Орел". Точно таким же мыли голову его мать и
бабушка во дворе дома, где они жили. Маленький Мо набирал холодной воды из
общего крана, разбавлял горячей из термоса и поливал густые, черные как
смоль мамины или серебряные бабушкины волосы тонкой дымящейся струйкой из
эмалированной кружки с портретом Мао в ореоле алых лучей. Мама, наклонясь
над стоящим прямо на земле тазом (тоже эмалированным, но с огромными
красными пионами, символом великой революции, весны мира), терла голову
куском мыла "Орел" с приятным запахом бергамота, запахом опрятной бедности,
и под ее пальцами вскипали мелкой пеной прозрачные радужные пузырики,
некоторые отлетали в стороны, и их уносило ветром.
-- Скажите, милая девушка, зачем вы подметаете в такой час? -- спросил
Мо. -- Это ваша работа?
Девушка усмехнулась и снова взялась за швабру. Водрузив очки, Мо
разглядел, что на ней мужская майка. Значит, она не железнодорожница. Весь
ее вид говорил о нищете: мешковатые шорты почти до колен, дешевые
замызганные резиновые туфли и старая латаная сумка на лямке, косо
перечеркивавшая плоскую как доска грудь. Прозревший Мо углядел даже темные
волоски под мышками -- острый запах пота смешивался с бергамотовым ароматом
волос.
-- Господин, -- проговорила она, -- можно я подвину ваши туфли?
-- Конечно.
Девушка наклонилась и бережно, почти благоговейно приподняла его туфли
кончиками пальцев.
-- О! Ботиночки-то заграничные, из Европы! Даже подметки классные!
Никогда таких не видала!
-- Как вы узнали, что они заграничные? Мне казалось, они самые простые,
скромные, ничего особенного.
-- У меня отец -- чистильщик обуви, -- ответила она с улыбкой и
переставила ботинки поглубже под лавку, к самой стенке. -- Он всегда
говорил, что заграничная обувь очень прочная и не теряет форму.
-- Вы недавно помыли голову, я это чувствую по запаху бергамота. Это
дерево южноамериканского, скорее всего бразильского происхождения, в Китай
его завезли в семнадцатом веке, почти одновременно с табаком.
-- Я помыла голову перед отъездом -- еду домой. Почти год ишачила как
проклятая в Пинсяне -- паршивом городишке в двух остановках отсюда.
-- И что же вы делали?
-- Продавала всякие шмотки. А магазин возьми и разорись! Ну да ладно --
Перевод с французского и вступление НАТАЛЬИ МАВЛЕВИЧ
Дай Сы-цзе родился в 1954 году в Китае. Во время культурной революции
был несколько лет в горной деревне на "трудовом перевоспитании", после
смерти Мао Цзэдуна учился в университете, а в 1984-м, получив именную
стипендию, уехал во Францию, где закончил школу кинематографии, стал
режиссером и где живет по сей день. Название его первого, документального,
фильма "Китай, моя боль" может служить эпиграфом к обоим его романам,
написанным на французском языке. Первый из них, "Бальзак и
портниха-китаяночка", имел огромный успех, был переведен на множество
языков, в том числе на русский1, и лег в основу фильма, снятого самим Дай
Сы-цзе, который в 2002 году на Каннском кинофестивале получил приз за
"Особый взгляд". Этот особый взгляд выработался под действием традиций
многовековой китайской культуры, европейского образования и реалий
современного Китая.
В романе "Комплекс Ди" тоже удивительным образом сочетаются восточная и
' западная составляющие личности художника. "Многие из нас, -- говорит он о
себе и своих соотечественниках-писателях, -- испытывают сильное влияние
западной культуры, но при этом, к счастью, сохраняют собственную
индивидуальность".
Вероятно, европейским читателям, даже знакомым в общих чертах с
историей КНР (культурная революция, трудовые лагеря, трагедия на площади
Тяньань-мэнь), многое в книгах и фильмах Дай Сы-цзе представляется
гротеском. Тем более что гротеск писателю действительно не чужд. И только
братья по бывшему соцлагерю знают, что реализма в его произведениях, увы,
гораздо больше, чем хотелось бы думать.
Русскому читателю, помнящему наше недалекое прошлое, когда за
"фрейдизм" можно было если не угодить за решетку, то поплатиться карьерой,
трагикомизм положения страстного адепта психоанализа в
коммуно-капиталистическом Китае не покажется фантастичным. (Острота ситуации
в романе усиливается еще и столкновением восточно-патриархальной и
западно-индивидуалистической традиции. Недаром "комплекс судьи Ди" не
рассматривался Фрейдом.) Знаком нашим соотечественникам и тот горький
патриотизм, который слышится в лирическом и пародийном повествовании Дай
Сы-цзе.
Впрочем, политическая составляющая вовсе не исчерпывает содержание
"Комплекса Ди".
Ключ к произведению заложен в самом названии. Если слово "комплекс"
вызывает естественные ассоциации с психоаналитической терминологией, то имя
Ди отсылает к известному персонажу, символизирующему скрещение Востока и
Запада. Знаменитый судья Ди жил в VII веке, во времена просвещенной династии
Тан, и считался эталоном мудрости, справедливости и неподкупности. Помимо
исторического судьи Ди, существует его художественное воплощение.
Голландский ученый-востоковед и писатель, Роберт ван Гулик (1910--1967),
сделал его главным героем цикла исторических детективных романов,
переведенных на многие языки и известных как в Европе, так и в Китае. В
истории детективного жанра судья Ди стоит в одном ряду с Пуаро, Мегрэ и
патером Брауном. В последние годы у него появились и русские поклонники --
многие романы этого цикла в России переведены и имеют немалый успех. Перу
Роберта ван Гулика принадлежит также основательный, богато иллюстрированный
труд "Сексуальная жизнь в Древнем Китае" (первое русское издание -- 2000
г.). Легендарный судья Ди в сопоставлении со своим тезкой и коллегой из
романа Дай Сы-цзе, а также тень знатока китайского секса ван Гулика,
маячащая за спиной главного героя, первого китайца-психоаналитика, создают
пародийный план повествования.
И, наконец, еще одна аллюзия, которая возникает в романе Дай Сы-цзе,
ведущего своего близорукого, невезучего героя "путями рыцарского духа".
Психоаналитик-девственник Мо, готовый преданно служить томящейся в темнице
возлюбленной, -- своеобразный двойник Дон Кихота. Таков, вкратце, сложный
поликультурный фон, на котором развивается действие романа французского и
одновременно китайского писателя Дай Сы-цзе.
Первая часть Путя рыцарского духа
1
Ученик Фрейда
СИГНАЛЬНЫЕ огни остались далеко позади, превратились в рубиновые и
изумрудные точки, а потом совсем утонули в туманном мареве жаркой июльской
ночи, в окне вагона блестящей змейкой отражалась металлическая цепочка в
розовом прозрачном пластике.
(Всего несколько минут назад в грязном ресторане на маленькой станции
недалеко от Желтой горы на юге Китая той же цепочкой крепился к ножке
столика под красное дерево голубой чемодан фирмы "Делси" на колесиках и со
складной металлической ручкой, принадле-
жащий господину Мо, начинающему психоаналитику китайского
npoнахождения, недавно вернувшемуся на родину из Франции.)
Для человека, начисто лишенного красоты и обаяния (метр шестьдесят три
ростом, тощий и неловкий, в очках с толстыми линзами, из-под которых с
рыбьей неподвижностью смотрят глаза навыкате, секущиеся волосы торчат во все
стороны), он вел себя на удивление уверенно: снял ботинки французского
производства, обнаружив красные носки с дырками, сквозь которые виднелись
костлявые молочно-белые большие пальцы, встал ногами на деревянную скамью,
засунул на багажную полку свой "делси", прикрепил цепочкой, продел в колечки
дужку висячего замочка и приподнялся на цыпочки, проверяя, хорошо ли он
заперт. Потом сел на свое место на нижней полке, аккуратно поставил туфли
под сиденье, надел на ноги белые шлепанцы, протер очки, закурил тонкую
сигару, достал ручку, отвинтил колпачок и принялся работать, то есть
записывать в купленную еще во Франции школьную тетрадку свои сны -- занятие,
которое он вменил себе в непреложную обязанность. Между тем вокруг него в
общем вагоне с жесткими скамьями (единственном, в который еще оставались
билеты) все кишело и суетилось: втискивались крестьянки с огромными
корзинами в руках или бамбуковыми коробами за спиной, спешившие обойти весь
поезд и сойти на следующей остановке.
Качаясь, проходили они по коридорам и торговали кто чем: крутыми
яйцами, горячими булочками, фруктами, сигаретами, кока-колой, минеральной
водой -- местной, китайской, и даже привозным "эвианом". Тут же, с трудом
пробираясь по узкому проходу со своими тележками, тянулись гуськом
железнодорожные служащие в форме, предлагая пассажирам утиные ножки с
перцем, жареные свиные ребрышки со специями, бульварные газеты и журналы.
Мальчонка лет десяти с лукавой мордочкой, сидя на полу, начищал туфли на
высоких каблуках зрелой красавице в чересчур больших для ее худого лица
темно-фиолетовых солнечных очках, которые нелепо выглядели в вагоне ночного
поезда. Никто не обращал внимания ни на господина Мо, ни на маниакальную
бдительность, которой он окружил свой "делси-2000". (Несколько дней тому
назад в таком же жестком общем вагоне, но только дневного поезда, закончив
ежедневную порцию записей цитатой из Лакана (основоположник французской
школы психоанализа), он поднял глаза от школьной тетрадки и словно увидел
сцену из немого кино с ускоренными движениями персонажей: видимо, особые
меры предосторожности, принятые им для защиты своего имущества, раздразнили
попутчиков, и они, взгромоздясь на полку, лихорадочно обнюхивали, ощупывали
его чемодан, простукивая его пальцами с черными обломанными ногтями.)
Решительно ничто не могло отвлечь его внимание, когда он погружался в
работу. Любопытный сосед по трехместной скамье, работяга лет пятидесяти,
сутулый, с длинным обветренным лицом, сначала просто так, мельком, заглянул
к нему в тетрадь, а потом всмотрелся пристальнее.
-- Господин очкарик, вы что, пишете по-английски? -- спросил он с почти
рабской почтительностью. -- Знаете, у моего сына нелады в школе с
английским, никак, ну никак он у него не идет. Может, вы мне что-нибудь
присоветуете?
-- Разумеется, -- серьезно ответил Мо, ничуть не обидевшись на то, что
его назвали "очкариком". -- Я расскажу вам историю про Вольтера,
французского философа XVIII века. Однажды Босуэлл спросил его: "Вы говорите
по-английски?" Вольтер ответил: "Для этого надо прикусывать кончик языка
зубами, а я уже слишком стар, у меня нет зубов". Понимаете? Он имел в виду
произношение "th". Вот и я вроде старика Вольтера -- у меня зубы
коротковаты, чтобы говорить на этом всемирном языке, хотя я очень люблю
многих английских писателей и пару американских. А пишу я по-французски.
Такая тирада изумила соседа, придя же в себя после обрушившегося на
него потока слов, он посмотрел на оратора с неприязнью. Как все трудящиеся
революционной эры, он ненавидел тех, кто знает больше, чем он, и имеет
благодаря этим знаниям огромное преимущество перед ним. Решив преподать
"больно ученому" попутчику урок, он достал из своей сумки китайские шахматы
и предложил ему сыграть партию.
-- К сожалению, я не играю в эту игру, -- все так же серьезно сказал
Мо, -- хотя много о ней знаю... Знаю, когда и где она появилась...
Это доконало соседа, которого к тому же клонило в сон, и он только
спросил:
-- Так вы правда пишете по-французски?
-- Да.
-- Надо же, по-французски! -- несколько раз повторил работяга, и это
слово разнеслось по вагону слабым эхом, тенью, подобием другого, еще более
славного слова -- "по-английски", а на физиономии доброго отца семейства
отразилась полная растерянность.
Вот уже одиннадцать лет Мо жил в Париже, в кое-как перестроенной
каморке прислуги, сырой, с трещинами по стенам и потолку, на восьмом этаже
без лифта (красный ковер на ступеньках кончался на седьмом), и все ночи
напролет, с одиннадцати вечера до шести утра, записывал сны, сначала свои,
потом и чужие. Записи он вел на французском, уточняя по словарю Ларусса
значение каждого трудного слова. Сколько тетрадей он успел исписать за это
время! И все они хранятся в перетянутых резинкой обувных коробках, которые
расставлены на металлических полках, в несколько ярусов покрывающих стену,
-- точно в такие же пыльные коробки французы испокон веку складывали,
складывают и будут складывать счета за электричество, за телефон, справки об
уплате налогов, о начислении зарплаты, квитанции по страховым взносам,
выплатам кредита за мебель, автомобиль или ремонт... Словом, отчетность за
целую жизнь.
За десять с лишним проведенных в Париже лет (в настоящее время он
только-только перешагнул рубеж сорокалетия -- возраст, когда мудрый
Конфуций, по его словам, избавился от сомнений) эти записи на извлеченном по
словечку из Ларусса французском преобразили Мо, даже его очки с круглыми
стеклами в тонкой оправе, как у последнего императора в фильме Бертолуччи,
за это время почернели от пота, покрылись желтыми жирными пятнышками, а
дужки так деформировались, что не влезали в футляр. "Неужели у меня так
изменилась форма черепа?" -- записал Мо вскоре после встречи Нового 2000
года по китайскому календарю. В тот день он засучил рукава, повязал фартук и
решил навести порядок в своей кoмнaтyшка. Но только начал перемывать
скопившуюся в раковине за много дней грязную посуду (скверная холостяцкая
привычка), темным айсбергом выступавшую из воды, как очки соскочили у него с
носа, спикировали в мыльное море, где плавали чаинки и объедки, и затонули
где-то среди чашечных островов и тарелочных рифов. Мо почти совсем ослеп и
долго шарил в пене, извлекая скользкие палочки для еды, побитые кастрюли с
коркой пригоревшего риса, чашки, стеклянные пепельницы, арбузные и дынные
корки, липкие миски, щербатые тарелки, вилки и ложки, такие жирные, что они
выскальзывали у него из рук и со звоном падали на пол. Наконец он выудил
очки. Тщательно промыл их, вытер и осмотрел: на стеклах прибавилось мелких
трещинок-шрамов, а дужки изогнулись еще причудливее.
Вот и теперь, в китайском ночном поезде, неумолчно стучащем колесами,
ни жесткое неудобное сиденье, ни теснота битком набитого вагона ^ ничто не
мешало ему сосредоточиться. Ничто и никто, даже красивая дама в темных очках
(эстрадная звезда, путешествующая инкогнито?), сидевшая рядом с молодой
парой и напротив трех пожилых женщин и с интересом поглядывавшая на него,
изящно опершись локотком о столик. Нет! Наш господин Мо пребывал не здесь,
не в вагоне поезда, а в раскрытой тетрадке, он был погружен в язык далекой
страны и, главное, в свои сны, которые записывал и анализировал с величайшей
добросовестностью, профессиональным рвением и даже, можно сказать, с
любовью.
Порой, когда ему удавалось припомнить и пересказать что-то особенное
или снабдить сон абзацем из Фрейда или Лакана, двух безоговорочно почитаемых
учителей, на лице его отражалось полное счастье. Он улыбался, как будто
встретил старого друга, и даже по-детски причмокивал от удовольствия.
Строгие черты его размякали, как пересохшая земля под дождем, и с каждой
секундой все больше расплывались, а глаза наполнялись прозрачной влагой.
Буквы, вырвавшись из тисков каллиграфии, принимались радостно скакать по
строчкам, палочки удлинялись, петли то лихо захлестывались, то плавно,
размеренно закруглялись. Это был признак того, что он с головой ушел в
другой, увлекательный, животрепещущий и вечно новый мир.
Время от времени, когда поезд замедлял или прибавлял ход, он переставал
писать и с неугомонной китайской бдительностью смотрел наверх, чтобы
убедиться, по-прежнему ли его чемодан на месте и крепко ли привязан. Потом,
подчиняясь тому же тревожному импульсу, ощупывал застегнутый на молнию
внутренний карман куртки, проверяя, там ли документы: китайский паспорт,
французский вид на жительство и кредитная карточка. И наконец бегло и как бы
невзначай проводил рукой пониже спины, нащупывая бугорок -- потайной карман
в трусах; там, в самом надежном, укромном и теплом местечке была припрятана
изрядная сумма -- десять тысяч долларов наличными.
Около полуночи люминесцентные трубки погасли. В переполненном вагоне
все спали, только четыре заядлых картежника сидели на полу у двери в туалет,
под тусклой синей лампочкой; шла лихорадочная, азартная игра, купюры то и
дело переходили из рук в руки. Фиолетовые тени плясали по лицам игроков, по
прижатым к груди веерам карт, длинными языками отпрыгивали от
перекатывавшейся взад-вперед банки из-под пива. Мо завинтил колпачок на
ручке, положил тетрадь на
откидной столик и перевел взгляд на красотку, которая наконец сняла
очки и в темноте накладывала на лицо голубоватый крем -- делала увлажняющую
или питательную маску. "Какая кокетка, -- подумал Мо. До чего же изменился
Китай!" Время от времени женщина наклонялась к окну, гляделась в него, как в
зеркало, и то стирала избыток крема, то прибавляла еще мазок. Маска ей очень
шла, придавала что-то таинственное, роковое. Закончив, она замерла, не
отрывая глаз от своего отражения. Вдруг встречный поезд прошил окно
световыми очередями, и Мо увидел, что женщина беззвучно плачет. Слезы
стекали из уголков глаз вдоль крыльев носа, оставляя бороздки-зигзаги в
голубоватом слое крема.
Постепенно сплошная зубчатая стена гор и бесконечные туннели сменились
темными рисовыми полями и спящими деревушками, разбросанными по огромной
равнине. Показалась освещенная фонарями одиноко стоящая кирпичная башня без
окон и дверей (какой-то ангар или остатки разрушенного монастыря?). С
театральной торжественностью надвигалась она на Мо, открывая его взорам
надпись огромными черными иероглифами на глухой беленой стене: "Лечение
заикания. Гарантия качества". (Кто давал гарантию? Где и как лечили заик? В
этой башне?) Перпендикулярно странной надписи шла приделанная к стене ржавая
железная лестница, она вела на самый верх и вычерчивала на белом фоне
палочки-ступеньки. По мере приближения иероглифы разрастались, пока наконец
один из них не занял собою все вагонное окно, словно влезая в него;
казалось, еще немного -- и прямо по носу господина Мо проедется ржавая
лестница, которая, при всей своей устрашающей величине и опасной близости,
не могла не взволновать душу всякого верного последователя Фрейда своей
мощной эротической символикой.
Мо же в эту минуту пережил в ночном поезде такое же потрясение, как
двадцать лет назад (говоря точнее, 15 февраля 1980 года) в шестиметровой
комнатке с нарами в несколько ярусов, восемь обитателей которой терпели
холод, сырость и неизбывную вонь: острый запах помоев и лапши моментального
приготовления, от которого щипало глаза и которым до сих пор пропитаны
общежития всех китайских университетов. Время тогда тоже было полуночное
(строгий распорядок предписывал гасить свет ровно в 23 часа), все три
одинаковых девятиэтажных мужских корпуса и оба женских давно послушно
погрузились в темноту. А Мо, двадцатилетний студент отделения китайской
классической литературы, первый раз в жизни держал в руках сочинение Фрейда
-- книгу "Толкование сновидений" (подарок канадского историка с седой
шевелюрой, для которого Мо во время зимних каникул бесплатно перевел на
современный мандаринский (старое название китайского общеразговорного (в
отличие от местных диалектов) языка) язык надписи со старинных плит). Он
лежал на верхнем ярусе, накрывшись с головой ватным одеялом, и читал. Желтый
луч карманного фонарика нервно сновал по строчкам, высвечивая слова из
другого мира, иногда замирал, споткнувшись о какое-нибудь незнакомое
отвлеченное понятие, и бежал дальше, извилистыми лабиринтами, к очередной
точке или запятой. И вдруг некое замечание Фрейда по поводу увиденной во сне
лестницы поразило его разум с силой врезавшегося в стекло кирпича.
Скорчившись под одеялом, пропитанным потом и иными выделениями, связанными с
кое-какими его ночными занятиями, он пытался понять, к чему относится то,
что он прочел: то ли это пригрезилось самому Фрейду, то ли Фрейд проник в
мозг Мо и подсмотрел один из его повторяющихся снов, то ли Мо видел такой же
сон, какой когда-то, в другое время и в другой стране, приснился Фрейду...
Невозможно описать, какое огромное действие может оказать на нас книга,
когда мы молоды! В ту ночь Фрейд буквально озарил душу своего будущего
последователя, студент Мо сбросил на пол убогое одеяло, включил, не слушая
возмущенных криков однокашников, верхний свет и, осененный благодатью от
соприкосновения с живым божеством, читал и перечитывал вслух полюбившийся
ему пассаж, пока на пороге не появился дородный одноглазый надзиратель,
который отругал его, пригрозил выгнать вон и отнял книгу. С тех пор к нему
прилипло прозвище Мо Фрейд.
Он навсегда запомнил эти нары и огромный иероглиф "сон", который на
исходе ночи откровения написал чернилами на беленой штукатурке. Интересно
знать, что стало с этой надписью теперь. Иероглиф был начертан не в
упрощенной форме современного китайского и не в более сложной классической,
а в архаическом варианте той эпохи, когда писали на черепашьем панцире и
когда эта идеограмма состояла из двух частей: слева схематичное изображение
ложа, справа лаконичный символ спящего лица, изяществу которого позавидовал
бы сам Кокто -- три закорючки, опущенные ресницы, а внизу указующий перст,
словно говорящий: помните, глаз видит даже во сне!
В начале девяностых Мо приехал в Париж, одержав блестящую победу над
соперниками в тяжелейшем конкурсе и получив стипендию французского
правительства для написания докторской диссертации о письменности одного из
многочисленных народов, живших вдоль Великого шелкового пути и поглощенных
песками Такла-Макана, Мертвой пустыни. Это довольно скудное (две тысячи
франков в месяц) пособие было рассчитано на четыре года, в течение которых
он трижды в неделю (в понедельник, среду и субботу утром) являлся к Мишелю
Нива, психоаналитику лакановской школы, ложился на диван красного дерева и
исповедовался, не отрывая глаз в течение всего долгого сеанса от
возвышающейся посреди комнаты лесенки с ажурными коваными перилами, которая
вела в кабинет и квартиру его наставника.
Месье Нива приходился дядей одному студенту, с которым Мо познакомился
в Сорбонне. Внешности он был самой неопределенной: ни красавец, ни урод, ни
худой, ни толстый и до такой степени асексуальный, что, вручая ему свою
верительную грамоту, Мо долго не мог решить, какого он пола. Пышные густые,
отливающие серебром, если смотреть против света, волосы выделялись на фоне
абстрактной картины из однотонных линий и точек. Одежда одинаково подходила
мужчине и женщине, точно так же как голос, разве что чуть резковатый для
женского.
На протяжении всего сеанса наставник быстро ходил из угла в угол,
слегка прихрамывая, и эта хромота напоминала Мо его бабушку, персонаж из
совсем другой эпохи и среды. Четыре года подряд месье Нива безвозмездно
(учитывая скромные средства Мо) принимал его со смирением и терпением
христианского миссионера, благосклонно выслушивающего видения и интимные
тайны новообращенного, которого осенила Божья благодать.
Первый китайский психоаналитик рождался в муках, иной раз весьма
комичных. Вначале, поскольку Мо плохо владел французским, он говорил
по-китайски, и его патрон не понимал ни слова, впрочем, это был не просто
китайский, а диалект его родной провинции Сычуань. Бывало, посреди
длиннейшего монолога, Мо, движимый своим суперэго, погружался в воспоминания
о культурной революции и закатывался безудержным хохотом, так что слезы
катились из глаз, ему приходилось снимать очки и утирать их, наставник не
обрывал его, но не мог отделаться от подозрения, не над ним ли смеется
ученик.
Дождь за окнами вагона все не прекращался. Мо заснул, и в полудреме все
смешалось у него в голове: обрывки парижской жизни, чье-то приглушенное
покашливание, мотивчик из телесериала, который напевал удачливый картежник,
и страх за драгоценный чемодан, пристегнутый цепочкой к багажной полке... У
соседа, отца не успевающего по английскому школьника, потекла из уголка рта
струйка слюны, голова его рывками клонилась набок, пока наконец не
навалилась на плечо Мо ровно в тот миг, когда поезд въехал на мост через
темную реку. Сквозь сон Мо почувствовал, что по его лицу пробежали один за
другим несколько лучей, а последний так и застыл. Он открыл глаза.
Без очков все расплывалось у него перед глазами, он различил только
какую-то палку, мотавшуюся прямо перед носом взад-вперед и слева направо.
Окончательно очнувшись, он понял, что это длинная ручка швабры, которой
орудует молоденькая девушка, казавшаяся ему смутной шевелящейся тенью.
Нагнувшись, девушка равномерно двигала локтем -- подметала пол под лавкой.
Поезд тронулся и тут же снова затормозил. Вагон тряхнуло, девушка
задела столик, с него что-то упало. Очки Мо с исковерканными дужками.
Девушка попыталась поймать их на лету, Мо сделал то же самое и получил
ручкой швабры по лбу, а девушка успела-таки подхватить очки и положила их
обратно на столик. Краткого мига, когда Мо столкнулся с ней, хватило, чтобы
он если не разглядел ее, то ощутил исходящий от ее волос знакомый запах
дешевого бергамотового мыла "Орел". Точно таким же мыли голову его мать и
бабушка во дворе дома, где они жили. Маленький Мо набирал холодной воды из
общего крана, разбавлял горячей из термоса и поливал густые, черные как
смоль мамины или серебряные бабушкины волосы тонкой дымящейся струйкой из
эмалированной кружки с портретом Мао в ореоле алых лучей. Мама, наклонясь
над стоящим прямо на земле тазом (тоже эмалированным, но с огромными
красными пионами, символом великой революции, весны мира), терла голову
куском мыла "Орел" с приятным запахом бергамота, запахом опрятной бедности,
и под ее пальцами вскипали мелкой пеной прозрачные радужные пузырики,
некоторые отлетали в стороны, и их уносило ветром.
-- Скажите, милая девушка, зачем вы подметаете в такой час? -- спросил
Мо. -- Это ваша работа?
Девушка усмехнулась и снова взялась за швабру. Водрузив очки, Мо
разглядел, что на ней мужская майка. Значит, она не железнодорожница. Весь
ее вид говорил о нищете: мешковатые шорты почти до колен, дешевые
замызганные резиновые туфли и старая латаная сумка на лямке, косо
перечеркивавшая плоскую как доска грудь. Прозревший Мо углядел даже темные
волоски под мышками -- острый запах пота смешивался с бергамотовым ароматом
волос.
-- Господин, -- проговорила она, -- можно я подвину ваши туфли?
-- Конечно.
Девушка наклонилась и бережно, почти благоговейно приподняла его туфли
кончиками пальцев.
-- О! Ботиночки-то заграничные, из Европы! Даже подметки классные!
Никогда таких не видала!
-- Как вы узнали, что они заграничные? Мне казалось, они самые простые,
скромные, ничего особенного.
-- У меня отец -- чистильщик обуви, -- ответила она с улыбкой и
переставила ботинки поглубже под лавку, к самой стенке. -- Он всегда
говорил, что заграничная обувь очень прочная и не теряет форму.
-- Вы недавно помыли голову, я это чувствую по запаху бергамота. Это
дерево южноамериканского, скорее всего бразильского происхождения, в Китай
его завезли в семнадцатом веке, почти одновременно с табаком.
-- Я помыла голову перед отъездом -- еду домой. Почти год ишачила как
проклятая в Пинсяне -- паршивом городишке в двух остановках отсюда.
-- И что же вы делали?
-- Продавала всякие шмотки. А магазин возьми и разорись! Ну да ладно --